БИБЛИОТЕКА РУССКОЙ и СОВЕТСКОЙ КЛАССИКИ
версия: 2.0 
Шершеневич. Автомобилья поступь. Обложка книги
М.: Плеяды, 1916

Вторая книга лирики В. Шершеневича. «В эту книгу включены стихотворения, написанные в период 1912-1914 гг. Многие из этих пьес были уже напечатаны, как в моих предыдущих брошюрах, так и в периодических изданиях. Еще бо́льшее количество пьес, написанных в то же время, мною сюда не включено. Я хотел представить в этой книге весь мой путь за это время, не опуская ни одного отклона. Для каждого устремления я попытался выбрать самое характерное, откинув подходы, пробы и переходы.»

СОДЕРЖАНИЕ

Вадим Габриэлевич Шершеневич

Автомобилья поступь

Лирика (1913–1915)

Предисловие

Выпуская «Автомобилью Поступь», я не счел возможным не написать предисловия.

Предисловие – автомобильная сирена. Эта сирена своим воем и пронзительным гуденьем хватает за руки внимание прохожих, возвещая близость тэф-тэфа. С другой стороны – сирена позволяет спортсмэну развить любую скорость и изведать сладострастное ощущение: побитие рекорда, – отшвырнув опасность раздавить изумленных пешеходов и ленивых коров, романтично кушающих тощую травку.

В предисловии принято фарисейски, патетично восклицать: «Кому нужна эта книга?!» Надо этот вопросительный знак вывести в тираж. Каждый поэт уверен, что его книга нужна читателю; убежден в этом и я.

Наша эпоха слишком изменила чувствование человека, чтобы мои стихи могли быть похожи на произведения прошлых лет. В этом я вижу главное достоинство моей лирики: она насквозь современна.

Поэзия покинула Парнас; неуклюжий, старомодный, одинокий Парнас «сдается по случаю отъезда в наем». Поэтическое, т. е. лунные безделушки, «вперед-народ», слоновые башни, рифмованная риторика, стилизация, – распродается по дешевым ценам. Этим объясняется мнимая непоэтичность и антиэстетность моей лирики. Слишком все «поэтичное» и «красивое» захватано руками прошлых веков, чтобы оно могло быть красивым. Красота выявляется отовсюду, но в мраморе она расхищена в большой степени, чем в навозе.

Урбанизм со своей динамикой, красотой быстроты, со своим внутренним американизмом – растоптал нашу цельную душу; у нас сотни душ, но каждая умеет в нужное время сжаться и распрямиться с наивысшей экспрессией. Мы потеряли способность постигать жизнь недвижной статуи, но движение холерных бацилл вовремя эпидемии – нам понятно и восхитительно.

Здесь не место доказывать те или иные теоретические устремления поэта, не место спорить о тех или иных формальных заданиях, о том, что пренебрежительно зовут «техникой». Кстати, именно эта техника и создает поэта из стихотворца.

Я считаю ненужным объяснять мои методы, так как это дело критика и внимательного читателя. Только один прием нуждается в объяснении, так как может быть истолкован неверно.

Я подразумеваю часто мною допускаемые, вопреки законам современной пиитики, переносы слов из одной строки в другую при помощи тире. Конечно, не оригинальничанье и не эпатаж побудили меня поступать так. Это не ново, а на эпатаж у меня нет ни времени, ни охоты.

Мной руководила уверенность, что связь двух строк должна достигаться чисто-поэтическим приемом, и эти переносы дали возможность связать строки при помощи голой формы, не держась за пресловутый смысл.

Других приемов, как-то ритмического стиха, политематизма, ассо-диссонансов и т. д., – я объяснять не стану.

В эту книгу включены стихотворения, написанные в период 1912–1914 гг. Многие из этих пьес были уже напечатаны, как в моих предыдущих брошюрах, так и в периодических изданиях. Еще бо́льшее количество пьес, написанных в то же время, мною сюда не включено.

Я хотел представить в этой книге весь мой путь за это время, не опуская ни одного отклона. Для каждого устремления я попытался выбрать самое характерное, откинув подходы, пробы и переходы.

Ни для кого не тайна, что разбивание книги на отделы – всегда произвольно и случайно, так как преследует чаще всего внешние удобства. В пределах каждого отдела мною сохранена приблизительно хронологическая последовательность.

В заключение отмечу, что я не без колебания поставил на этом сборнике «Книга II-ая». Дело в том, что «Книга I-ая» (Carmina) сегодня бесконечно далека от меня, и я ее почти не считаю своей. Однако, пометив «Автомобилью Поступь» – «Книга I-ая», я обрекал себя на бесчисленное количество «Книг I-ых»: я надеюсь, что через год и эта книга станет для меня чужой.

Лето. 1914.

Вадим Шершеневич.

P. S. В книгу мною включены пьесы, написанные на военные темы.

Осень 1915.

В. Ш.

Автомобилья поступь

«Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью…»

Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью

Взыскриваются ваши глаза, но ведь это потому,

Что вы плагиатируете фонари автомобильи,

Когда они от нечего делать пожирают косматую тьму.

Послушайте! Вы говорите, что ваше сердце ужасно

Стучит, но ведь это же совсем пустяки;

Вы значит не слыхали входной двери! Всякий раз она

Оглушительно шарахается, ломая свои каблуки.

Нет, кроме шуток! Вы уверяете, что корью

Захворало ваше сердце. Но ведь это необходимо хоть раз.

Я в этом убежден; хотите, с докторами поспорю.

У каждого бывает покрытый сыпною болезнью час.

А вот когда вы выйдете, в разорванный полдень,

На главную улицу, где пляшет холоден,

Где скребут по снегу моторы свой выпуклый шаг,

Как будто раки в пакете шуршат, –

Вы увидите, как огромный день, с животом,

Раздутым прямо невероятно от проглоченных людишек.

На тротуар выхаркивает с трудом,

И пища, пищи излишек.

А около него вскрикивает пронзительно, но скорбно

Монументальная женщина, которую душит мой горбатый стишок.

Всплескивается и хватается за его горб она,

А он весь оседает, пыхтя и превращаясь в порошок.

Послушайте! Ведь это же, в конце концов, нестерпимо.

Каждый день моторы, моторы и водосточный контрабас.

Это так оглушительно!

Но это необходимо,

Как то, чтобы корью захворало сердце хоть раз.

Евгении Давидовне

Шершеневич –

посвящаю.

Восклицательные скелеты

«В рукавицу извощика серебряную каплю пролил…»

В рукавицу извощика серебряную каплю пролил, –

Взлифтился, отпер дверь легко.

В потерянной комнате пахло молью

И полночь скакала в черном трико.

Сквозь глаза пьяной комнаты, игрив и юродив,

Втягивался нервный лунный тик,

А на гениальном диване, прямо напротив

Меня, хохотал в белье мой двойник.

И Вы, разбухшая, пухлая, разрыхленная,

Обнимали мой вариант костяной.

Я руками взял Ваше сердце выхоленное,

Исчеркал его ревностью стальной;

И вместе с двойником, фейерверя тосты,

Вашу любовь до утра грызли мы,

До-сыта, до-сыта, до-сыта,

Запивая шипучею мыслью.

А когда солнце на моторе резком

Уверенно выиграло главный приз,

Мой двойник вполз в меня, потрескивая,

И тяжелою массою рухнулся вниз.

«Год позабыл, но помню, что в пятницу…»

Год позабыл, но помню, что в пятницу,

К небоскребу подъехав в коляске простой;

Я попросил седую привратницу

В лифте поднять меня к вам в шестой.

Вы из окошка, туберкулезно-фиалковая,

Увидали меня и вышли на площадку.

В лифт сел один и, веревку подталкивая,

Заранее снял ласково правую перчатку.

И вот уж, когда до конца укорачивая

Канат подъемника, я был в четвертом, –

Допрыгнула до меня Ваша песенка вкрадчивая

А снизу другая, запетая чортом.

И вдруг застопорил лифт привередливо,

И я застрял между двух этажей.

Бился и плакал, кричал надоедливо,

Напоминая в мышеловке мышей.

А Вы все выше,

Уходили сквозь крышу,

И чорт все громче, все ярче пел,

И только его одну песню слышал,

И вниз полетел.

«Летнее небо похоже на кожу мулатки…»

Летнее небо похоже на кожу мулатки,

Солнце, как красная ссадина на щеке;

С грохотом рушатся витрины и палатки,

И дома, провалившись, тонут в реке.

Падают с отчаяньем в пропасть экипажи,

В гранитной мостовой все камни раздражены,

Женщины без платий, на голове – плюмажи,

И у мужчин в петлице – ресница Сатаны.

И только Вы, с электричеством во взоре,

Слегка нахмурившись, глазом одним

Глядите, как Гамлет, в венке из теорий,

Дико мечтает над черепом моим.

Воздух бездушен и миндально-горек,

Автомобили рушатся в провалы минут,

И Вы поете: Мой бедный Йорик,

Королевы жизни покойный шут!

«Такого вечера не была во-веки…»

Такого вечера не была во-веки:

Это первый вечер самый настоящий.

Небо тяжелей, чем веки

Мертвой женщины в гробу лежащей.

Вы, лежащая в гробу, как в кресле,

Кажетесь кошмарною виньеткой.

Вы не встанете – я знаю; ну, а если?

Если вскинетесь гримасой едкой.

В палисаднике осины – словно струны,

Ветер трогает смычком размерным.

Если вскочите безмерно-юной,

Что скажу Вам взглядом я неверным.

Нет! Я знаю: – дьявол не обманет,

Навсегда прикованная к гробу!

Ветер на струнах дождя в тумане

До конца разыгрывает злобу.

«Стучу, и из каждой буквы…»

Стучу, и из каждой буквы,

Особенно из неприличной,

Под странный стук вы-

лезает карлик анемичный.

В руке у него фиалки,

В другой – перочинный ножик.

Он смеяться устал, ки-

вая зигзагом ножек.

Мне мерно разрежет сердце,

Вспискнет, вложит цветочек,

Снова исчезнет в, це-

пляясь за округлость точек.

Маленький мой, опрометчивый!

Вы ужасно устали!

Но ведь я поэт – чего

же вы ждали?

«Из-за глухонемоты серых портьер…»

Из-за глухонемоты серых портьер, це-

пляясь за кресла кабинета,

Вы появились и свое смуглое сердце

Положили на бронзовые руки поэта.

Разделись, и только в брюнетной голове чер-

епашилась гребенка и желтела.

Вы завернулись в прозрачный вечер,

Как будто тюлем в июле

Завернули

Тело.

Я метался, как на пожаре огонь, ше-

пча: Пощадите, не надо, не надо!

А Вы становились все тише и тоньше,

И продолжалась сумасшедшая бравада.

И в страсти и в злости кости и кисти на

части ломались, трещали, сгибались,

И вдруг стало ясно, что истина –

Это Вы, а Вы улыбались.

Я умолял Вас: «Моя? Моя!», вол-

нуясь и бегая по кабинету.

А сладострастный и угрюмый Дьявол

Расставлял восклицательные скелеты.

«Вы бежали испуганно, уронив вуалетку…»

Вы бежали испуганно, уронив вуалетку,

А за Вами, с гиканьем и дико крича,

Мчалась толпа по темному проспекту,

И их вздохи скользили по Вашим плечам..

Бросались под ноги фоксы и таксы,

Вы откидывались, отгибая перо,

Отмахивались от исступленной ласки,

Как от укусов июньских комаров.

И кому-то шептали: «Не надо! Оставьте!»

Ваше белое платье было в грязи,

Но за Вами неслись в истерической клятве

И люди, и зданья, и даже магазин.

Срывались с места фонарь и палатка,

Все бежало за Вами, хохоча

И крича,

И только Дьявол, созерцая факты,

Шел неспешно за Вами и костями стучал.

«Сумасшедшая людскость бульвара…»

Рюрику Ивневу

Сумасшедшая людскость бульвара,

Толпобег по удивленной мостовой,

Земля пополнела от июльского жара,

Колоратурен и дик миговой

    Моторов вой.

Толпа гульлива, как с шампанским бокалы,

С немного дикостью кричат попури,

А верхние поты, будто шакалы,

Яростно прыгают на фонари

    И эспри.

Отрывные звуки, и Вы с плюмажем

На веранде в манто пьете мотив.

У вас чьи-то черепа за корсажем.

Небо распахнулось, как дамский лиф,

    Облачные груди раскрыв.

Длиннеет… Свежеет… Стальной полосою

Ветер бьет в лица и в газовый свет,

И над бульваром машет косою,

В гимнастный костюм одет,

    Плешивый скелет.

«Я осталась одна и мне стало скучно…»

Я осталась одна и мне стало скучно…

Около лежал мой двухнедельный ребенок…

Было октябрьски… Разноцветились юбочки-тучи,

И черти выглядывали из под кучи пеленок…

И мне стало истерически скучно и печально…

– (Ах, почему Вы не понимаете, что такое тоска?!) –

Я от боли утончилась и слегка одичала,

И невольно к подушке протянулась рука.

И вот этою самой голубой подушкой

С хохотом я задушила ребенка…

Я помню его торчащие уши

И то, что из прически выпала гребенка.

Подошла к окошку, побарабанила звонко,

Улыбнулась в прыгнувший ветер, в стужу,

Подошла к висячему телефону

И обо всем сообщила удивленному мужу.

Подмигнула чертям на электролюстре,

Одела серое платье, чтоб быть похожей на тучи…

Вы понимаете, что все это было от грусти!

Отчего же врачи говорили про патологический случай?

«За фужером горящего, разноцветного пунша…»

Льву Заку

За фужером горящего, разноцветного пунша,

В кафэ заполночном, под брызги «Maccheroni»,

С нервным пробором, без профиля юноша

Дико, исступленно и сумасшедше стонет.

Из застекленной двери, не мешкая,

Торопливо поправляя прическу крутую,

Выходит расхлябанная, развинченная девушка,

И плачь юноши привычно целует.

И вдруг у юноши из ногтей вырастают когти,

Сквозь пробор пробиваются, как грибы сквозь листья,

Два рога козлиных, и в ресторанном рокоте

Юноша в грудь ударяет девушке плечистой.

Мертвая, конечно, падает… Какие-то лица

Сбегаются на шум и, сквозь сигарный угар,

Жестикулируя, юноша объясняет полиции,

Что у нее апоплексический удар.

«Эпизоды и факты проходят сквозь разум…»

Эпизоды и факты проходят сквозь разум

И, как из машин, выходят стальными полосками;

Все около пахнет жирным наркозом,

А душа закапана воском.

Электрическое сердце мигнуло робко

И перегорело, – Где другое найду?!

Ах, я вверну Вашу улыбку

Под абажур моих дум.

И буду плакать – как весело плакать

В электрическом свете, а не в темноте! –

Натыкаться на жилистый дьявольский коготь

И на готику Ваших локтей.

И будут подмаргивать колени Ваши,

И будет хныкать моя судьба…

Ах, тоска меня треплет, будто афишу.

Расклеив мою душу на днях-столбах.

«Верю таинственным мелодиям…»

Верю таинственным мелодиям

Электрических чертей пролетевших.

Пойдемте, в шумах побродим,

Посмотрим растаявших девушек.

Пыхтят черти двуглазые,

Газовые,

Канделябрясь над звуканьем грузной прихоти.

Обнаглевшие трамваи показывают

Мертвецов, застывших при выходе.

Вечер-гаер обаятельно раскрашен,

Как я уже говорил, разгриммировать его нёкому,

А мотоциклетка отчаянный кашель

Втискивает в нашу флегму.

Верю в таинственность личика,

Замкнутого конвертно.

Ужас зажигает спичкой

Мое отчаянье предсмертное.

Долой! Долой! Иссера-

Синеваты проспекты, дома, газовый хор…

Пригоршни тяжелого, крупного бисера

Разметнул передо мною мотор.

«Полусумрак вздрагивал…»

Полсумрак вздрагивал. Фонари световыми топорами

Разрубали городскую тьму на улицы гулкие.

Как щепки, под неслышными ударами

Отлетали маленькие переулки.

Громоздились друг на друга стоэтажные вымыслы.

Город пролил крики, визги, гуловые брызги.

Вздыбились моторы и душу вынесли

Пьяную от шума, как от стакана виски.

Электрические черти в черепе развесили

Веселые когда-то суеверия – теперь трупы;

И ко мне, забронированному позой Кесаря,

Подкрадывается город с кинжалом Брута.

«Уродцы сервировали стол…»

Уродцы сервировали стол. Черти щупленькие

Были вставлены в вазы вместо цветов.

Свешивались рожки и ножки, и хохотала публика,

И хихикало на сливочной даме манто.

Гудел и шумел,

Свистел и пел

Южный ужин

И все пролетало, проваливаясь в пустоту.

Сердце стало замерзать изнутри, а не снаружи.

Я выбежал, опрокинув танцующий стул.

Чтоб укрыться от пронизаний ливня мокрого

Событий – я надел на душу плащ мелочей.

Вязну в шуме города, – в звяканье, в звуканье кинематографа

В манной кашице лиц мужчин и девочек.

А придя домой, где нечего бояться

Облипов щупальцев стоногой толпы –

Торопливо и деловито пишу куда-то кассацию

На несправедливый приговор судьбы

«Тонем, испуганная, в гуле спираемом…»

Тонем, испуганная, в гуле спираемом

Инквизиторской пыткой небоскребных щипцов.

Эй, взлетайте на аэро

С ненавистным гаером

К истеричной мазурке нервных облаков.

Небоскребы опустятся. Мы в окна взмечем

Любопытство, прыгающее в наших глазах.

В окне, с мольбою: не зачем-нечем,

Увидим на веревке оскаленный страх.

Под чердаком в треугольник отверстия

Слух наш схватит за руки скелетный лязг,

И тотчас-же поймем вчерашнюю версию

О новом на сатанинских плясок.

А за крышею, выше, где луна-неврастеничка

Прогрызла заматеревший беловатый шелк,

Вы потушите в абсолютном безмолвии личико,

Искаженное от боли шумовых иголок.

На память о взлете сегодняшнем выстругав

Из соседней тучки экзальтированный апрель,

Мы с дикою ирацией признанных призраков,

Вверх тормашками грохнемся вниз, на панель.

«Небоскребы трясутся и в хохоте валятся…»

Небоскребы трясутся и в хохоте валятся

На улицы, прошитые каменными вышивками.

Чьи-то невидимые игривые пальцы

Щекочут землю под мышками.

Набережные заламывают виадуки железные,

Секунды проносятся в сумасшедшем карьере

Уставшие, взмыленные, и взрывы внезапно обрезанные;

Красноречивят о пароксизме истерик.

Раскрываются могилы и, как рвота, вываливаются

Оттуда полусгнившие трупы и кости,

Оживают скелеты под стихийными пальцами,

А небо громами вбивает гвозди.

С грозовых монопланов падают на-землю,

Перевертываясь в воздухе, молнии и кресты.

Скрестярукий любуется на безобразие

Угрюмый Дьявол, сухопаро застыв.

«Взвизгнул локомотив и, брызжа…»

Взвизгнул локомотив и, брызжа

Паровою слюною на рельсы, проглотил челюстями спиц

Трехаршинные версты. День чахоточный высох,

А вечер, расстрелянный фонарями рыжими,

Вытаращил пучеглазые витрины из под ресниц

Подмалеванных плакатов и вывесок.

Курносых от высокомерия женщин целовал неврастенник –

Электрический свет. Перегнулась над улицей модель,

А вы, связывая переулки в огромный веник,

Расплескали взорную черень на панель.

Я и сам знал, что я слаб, и

Над нами прокаркало летучее кладбище ворон.

Я, культяпая, раздул мои жабьи

Бедра и прыгнул сразу со всех сторон.

Ведь если мое сердце красно, так это же

Потому, что ею бросили совсем живым

В кипящую жизнь, как рака. Изведавши

Кипяток, я шевелю, как клешней, языком тугим.

Шевелю и нахлобучиваю до бровей железную крышу

На канкан моих великолепных и тряских костей,

И в каждом вопле автомобиля слышу

Крик, распятых наукой и людьми, чертей.

Лунные окурки

«Мы поехали с Вами в автомобиле сумасшедшем…»

Мы поехали с Вами в автомобиле сумасшедшем,

Лепечущем по детски, в Папуасию Краснокожую.

Фонари не мигали оттого, что забыли зажечь их

И погода была очаровательно-хорошая…

Сморщенный старикашка на поворотах с сердцем

Трубил прохожим, и они разбегались озабоченно.

Мы верили во что-то… Ах, всегда нам верится,

Когда мы рядом с испуганной ночью.

По рытвинам

Выйти нам

За ухабы и шлагбаумы

Было легко и весело и, кроме того, надо-же

Уехать из столичной флоры и фауны

И порезвиться экзотично и радужно.

На скалы наскакивали, о пни запинались

И дальше пролетали.

Хохотали

И мелкали мы,

Промоторили

Крематории

И неожиданно, как в вальсе,

В пескучей Сахаре любовались пальмами.

Уехали из Африки и вдруг перед мотором морем

Заиграли дали,

Мы хохотали,

Старикашка правил;

Мы в воду въехали и валом соленогорьким

Захлебнулись и умерли около яви.

Е. И.

Сильнее, звончее аккорд электричества,

Зажгите все люстры, громче напев!

Я пью за здоровье Ея Величества,

Седой королевы седых королев!

Ваше Величество! Жизнь! Не много-ли

Вам на щеки румян наложил куафер?

Скажите лакеям, чтоб меня не трогали:

Я песни спеть Вам хочу в упор.

Пропустите к престолу шута-поклонника!

Сегодня я – гаер, а завтра – святой!

Что-же время застыло у подоконника?

Я его потяну за локон седой!

Время, на жизнь поглядите! Давно она

Песенок просит, а Вы – мертвец.

Выше, размалеванные руки клоуна,

К трону, к престолу, веселый юнец!

Ваше Величество, жизнь бесполая,

Смотрите пронзительней между строк!

Разве не видите там веселые

Следы торопливых гаерских ног?

Сильнее, звончее аккорд электричества!

Жизнь, осклабьтесь улыбкой больной!

К Вам пришел я, Ваше Величество,

Ваш придворный искусный портной!

Грустным вечером за городом распыленном

Когда часы и минуты утратили ритм,

В летнем садике, под разбухшим кленом,

Я скучал над гренадином недопитым.

Подъезжали коляски, загорались плакаты

Под газовым фонарем, и лакеи

Были обрадованы и суетились как-то,

А бензин наполнял парковые аллеи…

Лихорадочно вспыхивали иллюминации мелодий

Цыганских песен и подмигивал смычок,

А я истерично плакал о том, что, в ротонде

Из облаков, луна потеряла пустячок.

Ночь прибежала, и все стали добрыми,

Пахло вокруг электризованной весной,

И, так как звезды были все разобраны,

Я из сада ушел под ручку с луной.

«Ночь встала – и месяц плешивый…»

Ночь встала – и месяц плешивый

С вей в траурном танце плывет;

Как бального платья извивы –

Растрепанных тучек полет.

Оркестр трубящий и гулкий

Льет всплавленный гром в синеву…

Вы снова, земля, на прогулке

И снова я рядом плыву.

Как груди огромной и полной

Волненье притяжно-сильней –

Вздымаются пышные волны

Взметенных приливом морей.

Плывем мы, влюбленная пара,

Казбек – словно белый esprit…

Надо тьмущею тьмой тротуара

Созвездий горят фонари.

«Отчего сегодня так странна музыка?..»

Отчего сегодня так странна музыка?

Отчего лишь черные клавиши помню?

Костюм романтика мне сегодня узок,

Вспоминанье осталось одно мне.

В моей копилке так много ласковых

Воспоминаний о женщинах и барышнях;

Я их опускал туда наскоро,

И вот вечера мне стали страшны.

Писк мыши, как скрипка, писк мыши, как ведьма.

Страшно в прелюдии огромного зала;

Неужели меня с чьим-то наследием

Жизнь навсегда, навечно связала?

И только помню!.. И в душе размягченной,

Как асфальт под солнцем, следы покорные

Чьих-то копыт и шин разъяренных!

– Провалитесь, клавиши чопорные!

«Прихожу в кинемо; надеваю на душу…»

Рюрику Ивневу.

Прихожу в кинемо; надеваю на душу

Для близоруких очки; сквозь туман

Однобокие вальсы слушаю

И смотрю на экран.

Я знаю, что демонстратор ленты – бумажки

В отдельной комнате привычным жестом

Вставляет в аппарат вверх тормашками,

А Вы все видите на своем месте.

Как-то перевертывается в воздухе остов

Картины и обратно правильно идет.

А у меня странное свойство –

Я все вижу наоборот.

Мне смешно, что моторы и экипажи

Вверх ногами катятся, а внизу облака

Что какой-то франтик ухаживает,

Вися у потолка.

Я дивлюсь и сижу удивленно в кресле.

Все это комично; детско; сквозь туман

Все сумасшедше… И мне весело,

Только не по Вашему, когда я гляжу на экран.

«У других поэтов связаны строчки…»

У других поэтов связаны строчки

Рифмою, как законным браком,

И напевность метра, как венчальные свечки,

Теплится в строфном мраке, –

А я люблю только связь диссонансов,

Связь на вечер, на одну ночь!

И с виду неряшливый ритм, как скунсом,

Закрывает строки, – правильно-точен.

Иногда допускаю брак гражданский,

Ассонансов привередливых брак!

Но они теперь служат рифмой веселенской

Для всех начинающих писак.

А я люблю только гул проспекта,

Суматоху моторов, презираю тишь…

И кружатся в пьесах, забывши такты,

Фонари, небоскребы и столбы афиш.

Триолет с каламбуром

О, бледная моя! Каракули

Я ваши берегу в столе…

Ах мне-ль забыть, как в феврале

Вас, бледную мою, каракули

Закрыли в набережной мгле,

И, как, сказав: «Adieu» – заплакали!

О, бледная моя! Каракули

Я Ваши берегу в столе…

«Милая дама! Вашу секретку…»

Милая дама! Вашу секретку

Я получил и вспомнились вдруг

Ваш будуар – и из скунса горжетка.

Мой кабинет – раскидная кушетка,

Где-то далеко Ваш лысый супруг.

Что Вам ответить! Сердце и радо,

Фраз не составлю никак.

Мысли хохочут, смеясь до упада…

Милая дама! Мужа не надо!

Муж Ваш напомнил мне «твердый знак»!..

О, как жемчужен без мужа ужин!

Взвизгнувших устриц узорная вязь!

Вы углубились в омут из кружев…

Муж Ваш, как, для того только нужен,

Чтобы толпа не заметила связь.

Знаете, дама, я только приставка,

Вы-же основа, я – случай, суффикс,

Только к вечернему платью булавка!

Близкая дама! Салонная травка!

Вами пророс четверговый журфикс.

Что Вам ответить? Обеспокоив,

Хочется вновь Вас отдать тишине.

Завтра придете. – А платье какое?!

Знаю: из запаха белых левкоев!

– Если хотите – придите ко мне.

«В конце концерта было шумно после Шумана…»

В конце концерта было шумно после Шумана,

Автоматически щелкали аплодисменты,

И декадентская люстра люстрила неразумно,

Расцвечивая толповые ленты.

Я ушел за Вами из концерта. Челядь

Мелких звезд перевязывала голову

Вечеру голому,

Раненому на неравной дуэли.

Одетые в шум, мы прошли виадук

И потом очутились в Парадизной Папуасии,

Где кричал, как в аду,

Какаду,

И донкихотились наши страсти.

В ощущении острого ни одной оступи!

Кто-то по небу пропыхтел на автомобиле;

Мы были на острове, несовсем краснокожем острове!

А мимо проходили

Мили

И кидали

Дали.

Где мы, раздетая? Проклятая, где мы сегодня?

В сердце плыли губы Офелии три тысячи лет.

Кошмарная девственница! Понял, понял:

Мы на земле!

«Вчера меня принесли из морга…»

Вчера меня принесли из морга

На кладбище. Я не хотел, чтоб меня сожгли!

Я в земле не пролежу долго

И не буду с ней, как с любовницей, слит.

Раскрытая могила ухмыляется запачканной мордой,

Нелепа, как взломанная касса, она.

Пусть разнощик с физиономией герольда

Во время отпевания кричит: Огурцы! Шпинат!

Я вылезу в полдень к монашеской братии,

Закурю папиросу, обращая в трапецию . . . . . .

Я буду подозрительным. Я буду, как сатир!

Ах, я никогда не хотел быть святым.

Буду говорит гениальные спичи,

Размахивая острым окончанием стиха,

Буду судить народы по методу Линча

И бить костлявой рукой по грехам.

А, может быть, лучше было бы, во время панихиды.

Всех перепугать, заплескавшись, как на Лидо?!

«Старая дева – совесть полирует шероховатые души…»

Старая дева – совесть полирует шероховатые души;

Она сегодня не в голосе. Бегу, заткнув уши, не слушая.

Раздаю по привычке нищим монеты добродетели фальшивой.

Старая дева, как сыщик, за мною следит хрипливо.

Старуха! У меня мозоли на сердце от этой раздачи;

Мозоли, как у того, кто колет дрова для прачечной.

Старая дева – совесть полирует сегодня души.

Она совсем не в голосе; бегу и не слушаю!

«Мы были вдвоем, графиня гордая!..»

Мы были в двоем, графиня гордая!

Как многоуютно бросаться вечерами!

За нами следили третий и четвертая,

И безпокой овладевал нами.

К Вам ужасно подходит Ваш сан сиятельный,

Особенно, когда Вы улыбаетесь строго!

На мне отражалась, как на бумаге промокательной.

Ваша свеже-написанная тревога.

Мне пить захотелось, и с гримаскою бальной

Вы мне предложили влажные губы,

А страсть немедленно перешла в атаку нахальную

И забила в барабань сердца, загремела в трубы.

И под эту надменную,

Военную

Музыку

Я представил, что будет лет через триста.

Я буду в ночь бессолнечную и тусклую

Ваше имя гравировать на звездных листьях.

Ах, лимоном не смоете поцелуи гаера!

Никогда не умру, и, как вечный жид,

Моя интуитта с огнекрасного аэро

Упадет Вам на сердце и в нем задрожит.

«Забыть… Не надо! Ничего не надо!..»

Забыть… Не надо! Ничего не надо!

Небо нависло суповою мискою!

Жизнь начиталась романов де-Сада

И сама стала садисткой.

Хлещет событием острым по губам, по глазам, по телу голому

Наступив на горло башмаком американского фасона.

Чувства исполосованные стонут

Под лаской хлыста тяжелого.

Но тембр кожи у жизни повелевает успокоенно…

Ах, ее повелительное наклонение сильней гипнотизма!

Выпадают нестройно

Страницы из моего организма.

Поймите, поймите! Мне скучно без колоссального дебоша!

Вскидываются жизненные плети!

Ах, зачем говорю так громко? У ветра память хорошая.

Он насплетничает завтрашним столетьям!!!

«О, кто этот день растянул на Прокрустовом ложе?!.»

О, кто этот день растянул на Прокрустовом ложе?!

  Троттом

Ползают сонные минуты,

  Их склеивает зевота.

  Никто меня не тревожит!

С нетерпением, но напрасно жду удара Брута.

  О, где-же жестокость железа?!

Люди! Взгляните! Я – Цезарь!

О, кто этот день растянул на Прокрустовом ложе?

  Убейте, кто может.

Тоска разбухает, наполняет углы секунды и терций!

  Заливает порезы в сердце!

О, вечер! Гость запоздавший! В деревнях

  Тоска (столетний евнух)

Оберегает меня от заботы.

Часы по кругу едут троттом.

Спешите, финишируйте, беговые лошадки!

Душа устала. Привычки-складки.

  Обмохрилась любовь.

  Зрение разодрано в кровь.

О, кто этот день растянул на Прокрустовом ложе?

Тост

«Порыжела небесная наволочка…»

Порыжела небесная наволочка

Зо звездными метками изредка…

Закрыта земная лавочка

Рукою вечернего призрака.

Вы вошли в розовом капоре.

И, как огненные саламандры,

Ваши слова закапали

В мой меморандум.

Уронили, как пепел оливковый,

С догоревших губ упреки…

По душе побежали вразбивку

Воспоминания легкие.

Проложили отчетливо рельсы

Для рейсов будущей горечи.

Как пузырьки в зельтерской,

Я забился, зарябился в корчах.

Ах, как жег этот пепел с окурка

Все, что было всегда и дорого!

Боль по привычке хирурга

Ампутировала восторги.

«Вы вчера мне вдели луну в петлицу…»

Вы вчера мне вдели луну в петлицу,

Оборвав предварительно пару увядших лучей,

И несколько лунных ресниц у

Меня зажелтели на плече.

Мысли спрыгнули с мозговых блокнотов.

Кокетничая со страстью, плыву к

Радости и душа, прорвавшись на верхних нотах

Плеснула в завтра серный звук.

Время прогромкало искренно и хрипло.

Ел басовые аккорды. Крича с

Отчаяньем, чувственность к сердцу прилипла,

И, точно пробка, из вечности выскочил час.

Восторг мернобулькавший жадно выпит.

Кутаю сердце в меховое пальто.

Как-то пристально бросились Вы под

Пневматические груди авто.

Веснушки радости

Владиславу Ходасевичу

Вечер был ужасно туберозов,

Вечность из портфеля потеряла morceau

И, рассеянно, как настоящий философ,

Подводила стрелкой физиономию часов.

Устал от электрических ванн витрин,

От городского грамофонного тембра.

Полосы шампанской радости и смуглый сплин

Чередуются, как кожа зебр.

Мысли невзрачные, как оставшиеся на-лето

В столице женщины, в обтрепанных шляпах.

От земли, затянутой в корсет мостовой и асфальта,

Вскидывается потный, изнурительный запах.

У вокзала бегают паровозы, откидывая

Взъерошенные волосы со лба назад.

Утомленный вечерней интимностью хитрою,

На пляже настежь отворяю глаза.

Копаюсь в памяти, как в песке после отлива,

А в ушах дыбится городской храп;

Вспоминанье хватает за палец ревниво,

Как выкопанный нечаянно краб.

«Мы пили абсент из электрической люстры…»

Мы пили абсент из электрической люстры,

Сердца засургученные навзничь откупорив.

Потолок прошатался над ресторанной грустью

И все завертелось судорожным кубарем.

Посылали с воздухом взорную записку,

Где любовь картавила, говоря по французски,

И, робкую тишину в угол затискав,

Стали узки

Брызги музыки.

Переплеты приличий отлетели в сторону,

В исступленной похоти расшатался мозг.

Восклицательные красновато-черны!

Они исхлестали сознанье беззастенчивей розог.

Все плясало, схватившись с неплясавшим за́-руки,

Что то мимопадало, целовался дебош,

А кокотка вошла в мою душу по контрамарке

Не снявши, не снявши, не снявши кровавых галош.

«Бледнею, как истина на столбцах газеты…»

Бледнею, как истина на столбцах газеты,

А тоска обгрызает у души моей ногти.

На катафалке солнечного мотоциклета

Влетаю в шантаны умирать в рокоте.

У души искусанной кровяные заусенцы

И тянет за больной лоскуток всякая.

Небо вытирает звездные крошки полотенцем

И моторы взрываются, оглушительно квакая.

Прокусываю сердце свое собственное,

А толпа бесстыдно распахивает мой капот.

Бьюсь отчаянно, будто об стену, я

О хмурые перила чужих забот.

И каменные проборы расчесанных улиц

Под луною меняют брюнетную масть.

Наивно всовываю душу, как палец,

Судьбе ухмыльнувшейся в громоздкую пасть.

«Кто-то на небе тарахтел звонком…»

Кто-то на небе тарахтел звонком и выскакивала

Звездная цифра. Вечер гонялся в голубом далеке

За днем рыжеватым, и за черный пиджак его ло-

вила полночь, играя лупой в бильбокэ.

Все затушевалось и стало хорошо потом.

Я пристально изучал хитрый крап

Дней неигранных, и над витринным шопотом

Город опрокинул изнуренный храп.

И совесть укорно твердила: Погибли с ним –

И Вы и вскрывший письмо судьбы!

Галлюцинация! Раскаянье из сердца выплеснем

Прямо в морду земле, вставшей на дыбы.

Сдернуть, скажите, сплин с кого?

Кому обещать гаерства, царства

И лекарства?

Надев на ногу сапог полуострова Аппенинского,

Угрюмо зашагаем к довольно далекому Марсу.

«Мозг пустеет, как коробка со спичками…»

Мозг пустеет, как коробка со спичками

К 12 ночи в раздраженном кабаке. Я

Память сытую насильно пичкаю

Сладкими, глазированными личиками

И бью сегодняшний день, как лакея.

Над жутью и шатью в кабинете запечатанном,

Между паркетным вальсом и канканом потолка,

Мечется от стрел электрочертей в захватанном

И обтресканном капоте подвыпившая тоска.

Разливает секунды, гирляндирует горечи,

Откупоривает отчаянье, суматошит окурки надежд.

Замусленные чувства бьются в корчах,

А икающая любовь под столом вездежит.

«На лунном аэро два рулевых…»

На лунном аэро два рулевых.

Посмотрите, пьяная, нет ли там места нам?!

Чахоточное небо в млечных путях марлевых

И присыпано ксероформом звездным.

Зрачки кусающие в Ваше лицо полезли,

Руки шатнулись поступью дикою,

Всюдут морщинистые страсти в болезни,

Ожиревшие мысли двойным подбородком хихикают.

По транспаранту привычки живу, вто-

рично сбегая с балансирующего ума,

И прячу исступленность, как в муфту,

В облизывающиеся публичные дома.

«Снова одинок (Снова в толпе с ней)…»

Снова одинок (Снова в толпе с ней).

Пугаю ночь широкобокими криками, как дети.

Над танцами экипажей прыгают с песней

Негнущаяся ночь и одноглазый ветер.

Загоревшие от холода город, дома и лысина небесная.

Вывесочная татуировка на небоскребной небритой щеке.

Месяц огненною саламандрою вылез, но я

Свой обугленный зов крепко зажал в кулаке.

Знаю, что в спальне, взятый у могилы на поруки,

На диване «Рекорд», ждет моих шатучих, завядших губ

Прищурившийся, остывший и упругий,

Как поросенок под хреном, любовницы труп.

«Когда завтра трамвай вышмыгнет…»

Когда завтра трамвай вышмыгнет, как колоссальная ящерица,

Из за пыльных обой особняков, из за бульварных длиннот,

И отрежет мне голову искуснее экономки,

Отрезающей кусок красномясой семги, –

Голова моя взглянет беззлобчивей сказочной падчерицы

И, зажмурясь, ринется в сугроб, как крот.

И в карете медленной медицинской помощи

Мое сердце в огромный, приемный покой отвезут.

Из глаз моих выпорхнут две канарейки,

На их место лягут две трехкопейки,

Венки окружат меня, словно овощи,

А соус из сукровицы омоет самое вкусное из блюд.

Приходите тогда целовать отвращеньем и злобствуя!

Лейтесь из лейки любопытства, толпы людей,

Шатайте зрачки над застылью бесстыдно!

Нюхайте сплетни! Я буду ехидно, безобидно,

Скрестяруко лежать, втихомолку свой фокус двоя,

И в животе прожурчат остатки новых идей.

«Это Вы привязали мою…»

Это вы привязали мою оголенную душу к дымовым

Хвостам фыркающих, озверелых, диких моторов

И пустили ее волочиться по мостовым,

А из нее брызнула кровь черная, как торф.

Всплескивались скелеты лифта, кричали дверные адажио,

Исступленно переламывались колокольни, и над

Этим каменным галопом железобетонные стоэтажия

Вскидывали к крышам свой водосточный канат.

А душа волочилась и, как пилюли, глотало небо седое

Звезды, и чавкали его исполосованные молниями губы,

А дворники грязною метлою

Грубо и тупо

Чистили душе моей ржавые зубы.

Стоглазье трамвайное хохотало над прыткою

Пыткою,

И душа по булыжникам раздробила голову свою

И кровавыми нитками

Было выткано

Мое меткое имя по снеговому шитью.

«К Вам несу мое сердце в оберточной бумаге…»

К Вам несу мое сердце в оберточной бумаге,

Сердце облысевшее от мимовольных конвульсий,

К Вам, проспекты, где дома, как баки,

Где в хрустком лае трамвайной собаки

Сумрак щупает у алкоголиков пульсы.

Моторы щелкают, как косточки на счетах,

И отплевываются, куря бензин,

А сумасбродные сирены подкалывают воздух,

И подкрашенной бровью кричит магазин.

Улицы – ресторанные пропойцы и моты –

Расшвыряли загадки намеков и цифр,

А полночь – хозяйка – на тротуарные бутерброды

Густо намазывает дешевый ливер.

Жду, когда пыльную щеку тронут

Веревками грубых солнечных швабр,

И зорко слушаю, как Дездемона,

Что красноболтает город – мавр.

«В разорванную глотку гордого города…»

В разорванную глотку гордого города,

Ввожу, как хирургический инструмент, мое предсмертие.

Небоскребы нахлобучивают крыши на морды.

Город корчится на иглах шума, как на вертеле.

Перелистываю улицы. Площадь кляксою дряхло-матовою

Расплывается. Теряю из портмонэ последние слова.

Улицу прямую, как пробор, раскалывает на-двое,

По стальным знакам равенства скользящий трамвай.

По душе, вымощенной крупным булыжником,

Где выбоины глубокими язвами смотрят,

Страсти маршируют по́-две и по́-три

Конвоем вкруг любви шеромыжника.

А Вы, раздетая, раздаете бесплатно

Прохожим

Рожам

Проспекты сердца, и

Вульгарною сотнею осьминогов захватана

Ваша откровенно-бесстыдная лекция.

Оттачиваю упреки, как карандаши сломанные,

Чтобы ими хоть

Разрисовать затянутую в гимназическую куртку злобу.

Из-за пляшущего петухом небоскреба,

Распавлинив копыта огромные,

Рыжий день трясет свою иноходь.

«После незабудочных разговоров с угаром Икара…»

После незабудочных разговоров с угаром Икара,

Обрывая «Любит – не любит» у моей лихорадочной судьбы,

Вынимаю из сердца кусочки счастья, как папиросы из портсигара,

И безалаберно их раздаю толстым вскрикам толпы.

Душа только пепельница, полная окурков пепельница!

Так не суйте-ж туда еще, и снова, и опять!

Пойду перелистывать и раздевать улицу-бездельницу

И переклички перекрестков с хохотом целовать,

Мучить увядшую тучу, упавшую в лужу,

Снимать железные панама с истеричных домов,

Готовить из плакатов вермишель на ужин

Для моих проголодавшихся и оборванных зрачков,

Составлять каталоги секунд, годов и столетий,

А, напившись трезвым, перебрасывать день через ночь, –

Только не смейте знакомить меня со смертью:

Она убила мою беззубую дочь.

«Секунда нетерпеливо топнула сердцем…»

Секунда нетерпеливо топнула сердцем и у меня изо

Рта выскочили хищных аэропланов стада.

Спутайте рельсовыми канатами белесоватые капризы,

Чтобы вечность стала однобока и всегда.

Чешу душу раскаяньем, глупое небо я вниз тяну,

А ветер хлестко дает мне по́-уху.

Позвольте проглотить, как устрицу, истину,

Взломанную, пищащую, мне – озверевшему олуху!

Столкнулись в сердце две женщины трамваями,

С грохотом терпким перепутались в кровь,

А когда испуг и переполох оттаяли,

Из обломков, как рот без лица, завизжала любовь.

А я от любви оставил только корешок,

А остальное не то выбросил, не то сжег,

Отчего вы не понимаете! Жизнь варит мои поступки

В котлах для асфальта, и проходят минуты парой

Бударажут жижицу, намазывают на уступы и на уступки, –

(На маленькие уступы) лопатой разжевывают по тротуару.

Я все сочиняю, со мной не было ничего,

И минуты – такие послушные подростки!

Это я сам, акробат сердца своего,

Вскарабкался на рухающие подмостки.

Шатайтесь, шатучие, шаткие шапки!

Толпите шаги, шевелите прокисший стон!

Это жизнь сует меня в безмолвие папки,

А я из последних сил ползу сквозь картон.

«Зачем вы мне говорили, что солнце сильно и грубо…»

Зачем вы мне говорили, что солнце сильно и грубо,

Что солнце угрюмое, что оно почти апаш без штанов…

Как вам не совестно? Я вчера видел, как борзого ветра зубы

Вцепились в ляшки ляскающих, матерых облаков…

И солнце, дрогнувшее от холода на лысине вершин,

Обнаружилось мне таким жаленьким,

Маленьким

Ребенком.

Я согрел его в руках и пронес по городу между шин,

Мимо домов в испятнанных вывесочных пеленках.

Я совсем забыл, что где то

Люди просверливают хирургическими поездами брюхо горных громад,

Что тротуары напыжились, как мускулы, у улицы-атлета,

Что несомненно похож на купальню для звезд закат.

Я нес это крохотное солнечко, такое ужасно-хорошее,

Нес исцеловать его дружелюбно подмигивающую боль,

А город хлопнул о землю домами в ладоши,

Стараясь нас раздавить, как моль.

И солнце вытекло из моих рук, крикнуло и куда то исчезло,

И когда я пришел в зуболечебницу и сник,

Опустившись сквозь желтые иоды в кресло, –

Небо завертело солнечный маховик

Между зубцов облаков, и десны

Обнажила ночь в язвах фонарных щелчков…

И вот я уже только бухгалтер считающий весны

На щелкающих счетах стенных часов.

Почему же, когда все вечерне и чадно,

Полночь в могилы подворотен тени хоронит

Так умело, что эти черненькие пятна

Юлят у нее в руках, а она ни одного не уронит.

Неужели же я такой глупый, неловкий, что один

Не сумел в плоских ладонях моей души удержать

Это масляное солнышко, промерзшее на белой постели вершин…

Надо будет завтра пойти и его опять

Отыскать.

«Я больше не могу тащить из душонки моей…»

Я больше не могу тащить из душонки моей,

Как из кармана фокусника, вопли потаскухи:

Меня улица изжевала каменными зубами с пломбами огней,

И дома изморшились, как груди старухи.

Со взмыленной пасти вздыбившейся ночи

Текут слюнями кровавые брызги реклам.

А небо, как пресс-папье, что было мочи

Прижалось к походкам проскользнувших дам.

Приметнулись моторы, чтоб швырнуть мне послушней

В глаза осколки дыма и окурки гудков,

А секунды выпили доппинга и мчатся из мировой конюшни

В минуту со скоростью двадцати голов.

Как на пишущей машине стучит ужас зубами,

А жизнь меня ловит бурой от табака

Челюстью кабака…

Господа! Да ведь не могу-же я жить – поймите сами! –

Все время после третьего звонка.

«Прикрепил кнопками свою ярость к столбу…»

Прикрепил кнопками свою ярость к столбу.

Эй, грамотные и неграмотные! Тычьте, чорт возьми,

Корявые глаза в жирные вскрики. Площадьми

И улицами я забрасываю жеманничающую судьбу!

Трататата! Трататата! Ура! Сто раз: ура!

За здоровие жизни! Поднимите лужи, как чаши, выше!

Это ничего, что гранит грязнее громкого баккара,

Пустяки, что у нас не шампанское, а вода с крыши!

И вот мне скучно, а я не сознаюсь никому и ни за что;

Я повесил мой плач обмохрившийся на виселицы книжек!

Я пляшу с моторами в желтом пальто,

А лома угрозятся на струсивших людишек.

Это мне весело, а не вам! Это моя голова

Пробила брешь, а люди говорят, что это переулки;

И вот стали слова

Сочные, и подрумяненные, как булки?!

А вы только читаете стихи, стихеты, стишонки;

Да кидайте же замусленные памятники в небоплешь!

Смотрите: мои маленькие мысли бегают, задрав рубашонки,

И шмыгают трамваев меж.

Ведь стихи это только рецензия на жизнь ругательная,

Жизне-литературный словарь! Бросимте охать!

С пригоршней моторов, возле нас сиятельная,

Обаятельная, антимечтательная, звательная похоть!

Да я и сам отдам все свои стихи, статьи и переводы,

За потертый воздух громыхающего кабака,

За уличный салат яркооранжевой женской моды

И за то, чтобы хулиганы избили слово: тоска!

«Вы всё грустнеете…»

Вы все грустнеете,

Бормоча, что становитесь хуже,

Что даже луже

Взглянуть в глаза не смеете.

А когда мимо Вас, сквозь литые литавры шума,

Тэф-тэф прорывается, в своем животе стеклянном протаскивая

Бифштекс в модном платье, гарнированный сплетнями,

Вы, ласковая,

Глазами несовершеннолетними

Глядите, как тени пробуют улечься угрюмо

Под скамейки, на чердаки, за заборы,

Испуганные кивком лунного семафора.

Не завидуйте легкому пару,

Над улицей и над полем вздыбившемуся тайком!

Не смотрите, как над зеленым глазом бульвара

Брови тополей изогнулись торчком.

Им скучно, варварски скучно, они при-смерти,

Как и пихты, впихнутые в воздух, измятый жарой.

На подстаканнике зубов усмешкой высмейте

Бескровную боль опухоли вечеровой.

А здесь, где по земному земно,

Где с губ проституток каплями золотого сургуча каплет злоба, –

Всем любовникам известно давно

Что над поцелуями зыблется тление гроба.

Вдоль тротуаров треплется скок-скок

Прыткой улиткой нелепо, свирепо

Поток,

Стекающий из потных бань, с задворков, с неба

По слепым кишкам водостоков вбок.

И все стремится обязательно вниз,

Таща корки милосердия и щепы построек;

Бухнет, пухнет, неловок и боек,

Поток, забывший крыши и карниз,

Не грустнейте, что становитесь хуже,

Ввинчивайте улыбку в глаза лужи.

Всякий поток, льющийся вдоль городских желобков,

Над собой, как знамя, несет запах заразного барака;

И должен по наклону, в конце концов,

Непременно упасть в клоаку.

«С севера прыгнул ветер изогнувшейся кошкой…»

С севера прыгнул ветер изогнувшейся кошкой

И пощекотал комнату усами сквозняка…

Штопором памяти откупориваю понемножку

Запыленные временем дни и века.

Радостно, что блещет на торцовом жилете

Цепочка трамвайного рельса, прободавшего мрак!

Радостно знать, что не слышат дети,

Как по шоссе времени дни рассыпают свой шаг!

Пусть далеко, по жилам рек, углубив их,

Грузы, как пища, проходят в желудок столиц;

Пусть поезд, как пестрая гусеница, делая вывих,

Объедает листья суеверий и небылиц.

Знаю: мозг-морг и помнит

Что сжег он надежды, которые мог я сложить…

Сегодня сумрак так ласково огромнит

Острое значение хрупкого жить.

Жизнь! Милая! Старушка! Владетельница покосов,

Где коса смерти мелькает ночи и дни!

Жизнь! Ты всюду расставила знаки вопросов,

На которых вешаются друзья мои.

Это ты изрыла на лице моем морщины,

Как следы могил, где юность схоронена!

Это тобой из седин мужчины

Ткань савана сплетена!

Но не страшны твои траурные монограммы,

Смерть не может косою проволоку оборвать –

Знаю, что я важная телеграмма,

Которую мир должен грядущему передать!

В складках города

«Толпа гудела, как трамвайная проволока…»

Толпа гудела, как трамвайная проволока,

И небо вогнуто, как абажур,

Луна просвечивала сквозь облако,

Как женская ножка сквозь модный ажур.

А в заплеванном сквере, среди фейерверка

Зазывов и фраз,

Экстазов и поз,

Голая женщина скорбно померкла,

Встав на скамейку, в перчатках из роз.

И толпа хихикала, в смехе разменивая

Жестокую боль и упреки, а там,

У ног, копошилась девочка ультра-сиреневая,

И слезы, как рифмы, текли по щекам.

И, когда хотела женщина доверчивая

Из грудей отвислых выжать молоко,

Кровь выступала, на теле расчерчивая

Красный узор в стиле рококо.

«Испуганная дерезня быстро бежала…»

Испуганная дерезня быстро бежала,

Спотыкалась…

Без усталости,

Город весь в черном, но слегка отрепанном,

Преследовал ее, шепча комплименты.

Она убегала расторопно,

И развевались ленты

Предрассудков вечных,

Остроконечных,

Но слегка притупленных…

Сладострастник – город влюбленно

Швырял, как фразы, автомобили,

Подкалывая тишину:

– О, если бы Вы полюбили

Треск, блеск, звук, стук минут!

Деревня потеряла свою косынку – загородный парк!

…Становилось жарко…

Из за угла

Колокола

Наносили на палитру разноцветного шума

Багровые блики звуков и знаков.

Вспыхивали лихорадочно и угрюмо

Лампочками витрины в молоке мрака.

Господин город подмигнул кошельком Фантаста

И мосты – гимнасты

Безмысленно повисли через реки. В бреду

Взъерепенилась река.

Через виадук

Шел город; шаги просчитали века.

Настиг.

  Захватил.

    Крик.

      Без сил

Подчиняется деревня ласкам насильника,

Стонет средь ельника.

Время летит, как будто она на картечи,

        На пуле…

Осень, зима, лето! Чет! Нечет!

В гуле

Уснули

Стоны уставшей страдалки. Поник

Город, снимая свой электрический воротник,

А потерянная косынка ситцевая

– (О, бедность загородного парка!) –

От солнца жаркого

    Выцвела.

И только осень – шикарная портниха –

    Лихо

Разузорит ее огнелистьями,

От пыли и грязи

Очистив.

Разве

Не подарок

Найденный парк?

..Деревня дышит устало…

Настало

Время позорных родов…

…Веснушен, большеголов

Родился ребенок. Торчали ушки.

…Он сразу запел частушки…

«Сердце от грусти кашне обвертываю…»

Сердце от грусти кашнэ обвертываю,

На душу надеваю скептическое пальто.

В столице над улицей мертвою

Бесстыдно кощунствуют авто.

В хрипах трамваев, в моторном кашле,

В торчащих вихрах небоскребных труб

Пристально слышу, как секунды-монашки

Отпевают огромный разложившийся труп.

Шипит озлобленно каждый угол,

Треск, визг, лязг во всех переходах;

Захваченный пальцами электрических пугал,

По городу тащится священный отдых.

А вверху, как икрою кетовою,

Звездами небо ровно намазано.

Протоколы жизни расследывая,

Смерть бормочет что-то бессвязно.

«В переулках шумящих мы бредим и бродим…»

В переулках шумящих мы бредим и бродим.

Перебои мотора заливают площадь.

Как по битому стеклу – душа по острым мелодиям

Своего сочинения гуляет, тощая.

Вспоминанья встают, как дрожжи; как дрожжи,

Разрыхляют душу, сбившуюся в темпе.

Судьба перочинным, заржавленным ножиком

Вырезает на сердце пошловатый штемпель.

Улыбаюсь брюнеткам, блондинкам, шатенкам,

Виртуожу негритянские фабулы.

Увы! Остановиться не на ком

Душе, которая насквозь ослабла!

Жизнь загримирована фактическими бреднями,

А, впрочем, она и без грима вылитый фавн.

Видали Вы, как фонарь на столбе повесился медленно,

Обвернутый в электрический саван.

«Фонарь умирал задушенный дряблыми мускулами…»

Фонарь умирал задушенный дряблыми мускулами

Вечерней сырости, свое лицо обезображивая.

Трамваи прокалывали воздух тупыми музыками,

Фальшивя в каждом адажио.

В кинемо! В кинемо! В зале смотрели мы

Секунды остановленные снимком для вечного.

Бра тусклели, как слепого бельма,

И время прошмыгнуло незамеченное.

Ужас трагический, краснобенгальский

Сердца освещал, а когда мы вышли,

В фойе колыхавшемся мы услушали,

Как воздух кружился в замусленном вальсе.

Под скучное небо… Хмуро, пасмурно.

Ночь разбита луною до́-крови.

Расползается туша рыхлого насморка,

Щупальцы толпы спрутят в кинемато́графе.

«Благовест кувыркнулся басовыми гроздьями…»

Благовест кувырнулся басовыми гроздьями,

Будто лунатики, побрели звуки тоненькие.

Небо старое, обрюзгшее, с проседью,

Угрюмо глядело на земные хроники.

Вы меня испугали взглядом растрепанным,

Говорившим: Маски и Пасха.

Укушенный взором неистово-злобным,

Я вытер душу от радости на́-сухо.

Ветер взметал с неосторожной улицы

Пыль, как пудру с лица кокотки.

Не хочу прогуливаться!

Тоска подбирается осторожнее жулика,

С небоскребов свисают отсыревшие бородки.

Звуки переполненные падают навзничь, но я

Испуганно держусь за юбку судьбы.

Авто прорывают секунды праздничные.

Трамваи дико встают на дыбы.

«Магазины обнажают в обсвете газовом…»

Магазины обнажают в обсвете газовом

Гнойные витрины из под лохмотьев вывески.

Промелькнули взгляды по алмазным язвам.

В груду авто вмешалась карета от Иверской.

Подкрашенные запятые на лицах колышется.

Ставят точки над страстью глаза фривольные.

На тротуарах шевелятся огромные мышцы

То напряженные, то обезволенные.

Прыскают готикой тощие ощупи.

Физиономию речи до крови разбил арго.

Два трамвая, столкнувшиеся на площади,

Как два танцора в сумасшедшем танго.

«Фонареют конфузливо недоразумения газовые…»

Фонареют конфузливо недоразумения газовые.

Эй! Котелок, панама и клак!

Неужели не понимаете сразу Вы,

Что сегодня на сердце обрадовался аншлаг.

Осторожней! Не прислоняйтесь к душе выкрашенной!

Следы придется покрывать снова лаком!

Дьяволом из пол черепа шумы выброшены

И они полетели, звеня по проволокам.

Буквы спрыгивают с афиш на землю жонглерами

И акробатами влезают в разбухшие зрачки.

Душа, трамваями разорванная, в ксероформе

Следит, как счастье на роликах выделывает скачки.

Так прищемите же руками мой день шатучий, как

Палец ребенка в дверях вы, милосердие!

Отворяю вечность подделанным ключиком

И на нем корчусь, как на вертеле.

«Прохожие липнут мухами…»

Прохожие липнут мухами к клейким

Витринам, где митинг ботинок,

И не надоест подъездным лейкам

Выцеживать зевак в воздух густой, как цинк.

Недоразумения, как параллели, сошлись и разбухли,

Чахотка в нервах подергивающихся проводов.

Я сам не понимаю: у небоскребов изо рта ли, из уха ли

Выпираются шероховатые почерки дымных клубков.

Вспенье трамваев из за угла отвратительней,

Чем выстуканная на Ремингтоне любовная записка,

А беременная женщина на площади живот пронзительный

Вываливает на неуклюжие руки толпящегося писка.

Кинемо окровянили свои беззубые пасти, не рты, а пасти,

И глотают дверьми, окнами, рамами зазевавшихся всех,

А я вижу чулок моего далеко не оконченного счастья,

Как то неловко на трамвайные рельсы сев.

«Сердце вспотело, трясет двойным подбородком…»

Константину Большакову.

…А завтра едва ли зайдет за Вами.

К. Большаков.

Сердце вспотело, трясет двойным подбородком и

Кидает тяжелые пульсы рассеянно по сторонам.

На проспекте, изжеванном поступью и походками,

Чьи то острые глаза бритвят по моим щекам.

Пусть завтра не придет и пропищит оно

В телефон, что не может приехать и

Что дни мои до итога бездельниками сосчитаны,

И будет говорить что то долго и нехотя.

А я не поверю и пристыжу: «Глупое, глупое, глупое!

Я сегодня ночью придумал новую арифметику,

А прежняя не годится; я баланс перещупаю,

А итог на язык попробую, как редьку».

И завтра испугается, честное слово, испугается,

Заедет за мною в авто взятом на прокат,

На мою душу покосившуюся, как глаза у китайца,

Насадит зазывный трехаршинный плакат.

И плюнет мне в рожу фразой, что в млечном

Кабинете опять звездные крысы забегали,

А я солнечным шаром в кегельбане вневечном

Буду с пьяными вышибать дни, как кегли.

И во всегда пролезу, как шар в лузу,

И мысли на конверты всех веков наклею,

А время, мой капельдинер кривой и кургузый,

Будет каждое утро чистить вечность мою.

Не верите – не верьте!

Обнимите сомнениями мускулистый вопрос!

А я зазнавшейся выскочке-смерти

Утру без платка крючковатый нос.

«Маленькие люди пронумеровывали по блудячим полкам…»

Маленькие люди пронумеровывали по блудячим полкам

Шатающуюся суматоху моторного свербежа,

А город причудливый, как каприз беременной, иголкой

Всунул в суету сутулый излом кривого мятежа.

И в подпрыгнувшие небоскребы швырнул болюче

Огромный скок безбоких лошадей,

Перекличкой реклам оглушил замерзающих чучел

И прессом пассажей прижал треск и взвизг площадей.

Вспотевший труд тек по водостокам, взвывая

Дома накренялись в хронику газет впопыхах,

И, шурша, копошились шепелявые трамваи

Огненными глистами в уличных кишках.

«Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки…»

Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки,

А двухэтажный флигель присел за брандмауэр впопыхах.

Я весь трамваями и моторами выпачкан.

Где-где дождеет на всех парах.

Крутень винопьющих за отгородкой стекольной.

Сквозь витрины укусит мой вскрик ваши уши,

Вы заторопите шаги, затрясетесь походкой алкогольной,

Как гальванизированная лягушка

А у прохожих автомобильное выраженье. До-нёльзя

Обваливается штукатурка с души моей,

И взметнулся моего голоса шмель, за-

девая за провода сердец все испуганней и гудей.

Заводской трубой вычернившееся небо пробило,

Засеменили вело еженочный волторнопассаж,

И луна ошалелая, раскаленная до́-бела,

Завопила, пробегая беззвездный вираж.

Бухнули губы бестолковых часов,

Боднув пространство, разорвали рты.

На сердце железнул навечный засов,

А в небо взлетели перекрестков кресты.

Все тукало, звукало, звякало, тряскало,

Я в кори сплётен сплетен со всем,

Что посторонне, что юнело и ляскало.

Эй, знаете: постаревшая весна высохла совсем.

Пусть же шаркают по снегу моторы. Некстати ле-

зет взглядом из язв застекленных за любовниками муж,

А я всем расскажу о пьяной матери,

Пляшущей с моторами среди забагровевших луж.

«Город выкинул сотни неприличных жестов и выкликов…»

Город выкинул сотни неприличных жестов и выкликов,

Оскалил побуревшие, нечищеные фонари;

Сквозь засморкавшийся дождь мы привыкли ко

Всему, а вечер разбил пузырек иодоватой зари.

Долговязый лифт звонкал, как щелк пальцев скелета,

Шепотливый мотор въехал в беззубое площадей,

Над перепрыгом вело́, в бестолковой тоске лета,

Душа раздула заросшие складки ноздрей.

Небоскреб навалился каменной крутью и тушей

На спину, я отбрякнулся и в страхе оседлал трамвай,

И он закусил губу, надставил металльные уши

И понес меня сквозь ночной каравай.

Разбивайте скрижали и кусками скрижалей

Выкладывайте в уборных на площадях полы.

Смотрите: нас всех кто-то щипцами зажали,

Мы смрадим, дымим и пахнем едью смолы.

Сквозь нас – дома, улицы, переулки… На лифте

Взлетайте на небо, где погас шум и газ!

Счастливитесь, счастливитесь и нас счастливьте!

Бросьте вниз на нас,

Выручку звездных касс.

Шейте из облаков сорочки бессвязно,

На аршины продается лунная бахрома!

Сверху косматый город кажется только грязной

Скатертью, где крошками набросаны дома.

«Прямо в небо качнул я вскрик свой…»

Прямо в небо качнул я вскрик свой,

Вскрик сердца, которое в кровоподтеках и в синяках.

Сквозь меня мотоциклы проходят как лучи иксовые,

И площадь таращит пассажи на моих щеках.

Переулки выкидывают из мгол пригоршнями

Одутловатых дромадеров, звенящих вперебой,

А навстречу им улицы ерзают поршнями

И толкают мою душу, пережаренную зазевавшейся судьбой.

Небоскреб выставляет свой живот обвислый,

Топокопытит по рельсам трамвай свой массивный скок,

А у барьера крыш, сквозь рекламные буквы и числа,

Хохочет кроваво электрический электроток.

Выходят из могил освещенных автомобили

И, осклабясь, как индюк, харей смешной,

Они вдруг тяжелыми колокольнями забили

По барабану моей перепонки ушной.

Рвет крыши с домов. Негритянно чернеет. Попарно

Врываются кабаки в мой охрипший лоб,

А прямо в пухлое небо, безгудочно, безфонарно,

Громкаюший паровоз врезал свой стальной галоп.

«Так ползите ко мне по зигзагистым переулкам мозга…»

Так ползите ко мне по зигзагистым переулкам мозга,

Всверлите мне в сердце штопоры зрачков чопорных и густых,

А я развешу мои слова, как рекламы, невероятно плоско

На верткие столбы интонаций скабрезных и простых.

Шлите в распечатанном рте поцелуи и бутерброды,

Пусть зазывит верниссаж запыленных глаз,

А я, хромой на канате, ударю канатом зевоты,

Как на арене пони, Вас, Вас, Вас.

Из Ваших поцелуев и из ласк протертых

Я в полоску сошью себе огромный плащ

И пойду кипятить в стоэтажных ретортах

Перекиси страсти и докуренный плач.

В оголенное небо всуну упреки,

Зацепив их за тучи, и, сломанный сам,

Переломаю моторам распухшие от водянки ноги

И пусть по тротуару проскачет трам.

А город захрюкает из каменного стула,

Мне бросит плевки газовых фонарей

И из подъездов заструятся на рельсы гула

Двугорбые женщины и писки порочных детей.

И я, заложивший междометия наглости и крики

В ломбарде времени, в пылающей кладовой,

Выстираю надежды и контуженные миги,

Глядя, как город подстриг мой

Миговой

Вой.

«Улица декольтированная в снежном балете…»

Улица декольтированная в снежном балете.

Забеременели огнями животы витрин.

У меня из ушей выползают маленькие дети,

А с крыш обвисают жирные икры балерин.

Все прошлое возвращается на бумеранге.

Дни в шеренге делают на-караул. Ки-

вая головой, надеваю мешковатый комод на-ноги

И шопотом бегаю в причесывающемся переулке –

Мне тоже хочется надеть необъятное

Пенснэ, тянущее с вывески через улицу вздрог,

Оскалить свой крякнувший взгляд, но я

Флегматично кушаю снежный творог.

А рекламные пошлости кажут сторожие

С этажей и пассажей, вдруг обезволясь;

Я кричу исключительно, и капают прохожие

Из подъездов гноем на тротуарную скользь.

Так пойдемте же тыкать расплюснутые морды

В шатучую манну и в завтрашнее нельзя,

Давайте сыпать глаза за декольтэ похабного города,

Шальными руками по юбкам железным скользя.

«Я не буду Вас компрометировать…»

Я не буду Вас компрометировать дешевыми объедками цветочными,

А из уличных тротуаров сошью Вам платье,

Перетяну Вашу талию мостами прочными,

А эгретом будет труба на железном канате.

Электричеством вытку Вашу походку и улыбку,

Вверну в Ваши слова лампы в 120 свеч,

А в глазах пусть заплещутся чувственные рыбки

И рекламы скользнут с провалившихся плеч.

А город в зимнем белом трико захохочет

И бросит Вам в спину куски ресторанных меню,

И во рту моем закопошатся ломти непрожеванной ночи,

И я каракатицей по Вашим губам просеменю.

А Вы, нанизывая витрины на пальцы,

Обнаглевших трамваев двухэтажные звонки

Перецелуете, глядя, как валятся, валятся, валятся

Бешенные секунды в наксероформленные зрачки.

И когда я, обезумевший, начну прижиматься

К горящим грудям бульварных особняков,

Когда мертвое время, с косым глазом китайца

Прожонглирует стрелками башенных часов,

Вы ничего не поймете, коллекционеры жира,

Статисты страсти, в шкатулке корельских душ

Хранящие прогнившую истину хромоногого мира,

А не бравурный, бульварный, душный туш.

Так спрячьте ж спеленутые сердца в гардеробы,

Пронафталиньте Ваше хихиканье и прокисший стон,

А я Вам брошу с крыш небоскреба

Ваши зашнурованные привычки, как пару дохлых ворон.

«Покой косолап, нелеп, громоздок…»

С. М. Третьякову.

Покой косолап, нелеп, громоздок.

Сквозь стекло читаю бессфинксов лунного конспекта.

Телефон покрыл звонкою сыпью комнатный воздух.

Выбегаю, и моим дыханьем жонглируют факты проспекта.

Пешеходя, перелистываю улицу и ужас,

А с соседнего тротуара, сквозь быстр авто.

Наскакивает на меня, топорщась и неуклюжась,

Напыжившийся небоскреба, в афишно-пестром пальто.

Верю я артиллерии артерий, и аллегориям, и ариям.

С уличной палитры лезу

На голый зов

Митральезы

Голосов

И распрыгавшихся в Красных Шапочках языков. Я

Отчаянье и боли на тротуаре ем.

Истекаю кровью

На трапеции эмоций и инерций

Превращая финальную ноту в бравурное интермеццо.

«Болтливые моторы пробормотали быстро…»

Болтливые моторы пробормотали быстро, и на

Опущенную челюсть трамвая, прогрохотавшую по глянцу торца,

Попался шум несуразный, однобокий, неуклюже-выстроенный

И вечер взглянул кошмаром хитрей, чем глаз мертвеца.

Раскрывались, как раны, рамы электро, и

Оттуда сочились гнойные массы изабелловых дам;

Разогревали душу газетными сенсациями некоторые,

А другие спрягали любовь по всем падежам и родам.

А когда город начал крениться на-бок и

Побежал по крышам обваливающихся домов,

Когда фонари сервировали газовые яблоки

Над компотом мыслей, шарад и слов,

Когда я увлекся этим бешенным макао, сам

Подтасовывая факты крапленных колод.

Над чавкающим, пережевывающим мгновения хаосом

Вы возникли, проливая из сердца иод.

«Вот там направо, где в потрепанный ветер окунулась сутуло…»

Вот там направо, где в потрепанный ветер окунулась сутуло

Исстонавшая вывеска табака, гильз и папирос,

Вот там налево, где закусили заводские трубы гнилыми зубами гула

Совершенно плоский горизонт, весь в язвах молний-заноз –

Там ночь, переваливаясь и культяпая, заковыляла, растекаясь а скрипач

Выпиливает песни на струнах телеграфа, в чердаки покашливая…

Это я, – срезавший с моего сердца горб, горбач –

Иду заулыбаться щелями ресниц неряшливо.

Улица бьется гудками ощупью, тоще, мне о́-щеку,

Размазывает слюни по тротуару помешанный дождь…

Так отчаянно приказать извощику,

Чтобы взвихрил меня с мостовой

На восьмой

Этаж извощ.

И там, где в рабочем лежит, в папке,

Любовь, пересыпанная письмами, как нафталином, –

Все выволочь в переулки, туда, где в ночной охапке

Фонари целовались нервно электричеством и тупо керосином;

Господа-собивштексники! Над выпирающей из мостовой трубою грыжи,

Над лапками усевшихся водосточных стрекоз,

Где над покатистой пасмурью взбугрившейся крыши

Зонт кудрявого дыма возрос –

Еще выше под скатерью медвежьих бесснежий,

Еще выше узнал я, грубоглазый поэт,

Что там только глыбы воздуха реже,

А белых вскрыленных там не было и нет;

И, небо, гнусно румянясь, прожжено рекламой,

Брошенной наугад электрическим стрелком из города,

И потому, что я самый,

Самый свой – мне отчаянно-молодо.

«Мое сердце звенит бубенчиками, как пони…»

Мое сердце звенит бубенчиками, как пони

В красной попоне –

Hip, hip! – перебирая пульсами по барьеру цирка и

Фыркая.

Но спирали вальса, по ступенькам венгерки, мысли – акробаты

Влезли под купол черепа и качаются снизу вверх,

А лампы моих глаз швыряют яростно горбатый

Высверк.

Атлетами сплелись артерии и вены,

И мускулами набухает кровь моя в них.

Толпитесь, любимые, над желтью арены,

Подбоченьте осанку душ своих!

И когда все бесстукно потухнет и кинется в тени,

Обещаю, что на лай реклам, обнажающих острые огни,

В знак того, что кончено представление,

Тяжелый слон полночи обрушит свои ступни.

«Ночь огромным моржом навалилась на простыни заката…»

Ночь огромным моржом навалилась на простыни заката,

Ощетинилась, злобясь, колючими усами фонарных дуг,

И проходящая женщина свои глазища, как двухцветные заплаты,

Распластала на внезапно-буркнувший моторный звук.

А там, где неслись плывью растерянной

Пароходные трубы мужских цилиндров среди волнных шляп

Кто-то красноречивил, как присяжный поверенный,

И принимал пожатья безперчаточных лап.

А облако слизнуло пищащую устрицей луну влажную

И успело за пазуху два десятка свежих звезд положить,

Улицы вступили между собой в рукопашную

И даже этажи кричали, что не могут так больше жить…

Револьвер вокзалов стрелял поездами,

Каркали кладбища, исчернив колокольный шпиц,

А окно магазина отлакировало пояс даме,

Заставив ее заключить глаза в скобки ресниц.

И город гудел огромной рекламой, укутав

Свои легкие в колоссальный машинный припев,

И над облупленной многоножкой пешеходивших трупов

Властительным волком вертелся тэф-тэф.

«Разорвал глупое солнце на клочья и наклеил желтые бумажки…»

Разорвал глупое солнце на клочья и наклеил желтые бумажки

Глумливо на вывески пивных, на магазинные стекла, и строго

На мосты перекинувшиеся, как подтяжки,

А у меня осталось еще обрывков много,

Сотни, тысячи клочий; я их насовал повсюду, с шутками и без шуток

Глыбами, комьями, кусочками, дробью, пылью,

На звонки трамвайные, на очки автомобильи,

Накидал на обрызганные ласками паспорта проституток;

И проститутки стали добрыми и ……, как в ящик почтовый,

Я бросал моих желаний и страстей одногорбый караван,

А город вскинулся огромный, слоновий, к драке готовый,

И небо задребезжало, как раненый стакан.

Улицам было необходимо заколоть растрепанные пряди переулков

Шпильками особняков и воткнуть желтой гребенкой магазин –

И площадь бросила, как сотню перековерканных, смятых окурков,

Из за каждого угла фырк и сморк пополневших шин.

А когда рыжее утро, как ласковый отчим,

Вытолкнуло в шею мачеху-ночь,

И мгла как-то неуверенно, между прочим,

Швырнулась в подворотни на задние дворы изнемочь,

А в широкую ноздрю окраски предутренней

Пьяницы протащили выкатившийся зрачок, –

Я, подарчивый, взметнул в сонливого моржа звона заутрени

Оставшегося солнечка последний, малюсенький клочок.

«Воздух, пропитанный камнем и железом, вырос крепче и массивней…»

Воздух, пропитанный камнем и железом, вырос крепче и массивней.

Он схватил из под мотора гири гудков литых,

Поднял их и понес, и обязательно хотел утопить их бивни

В фыркающих бассейнах ушей моих.

А город чавкал, оскалив крабье

Щетинистое лицо мостовых, вымытых в рвоте фонарей со столбов,

И подмигивал вывесками, сумасшедше ослабив

Желтозеленые, неоперившиеся рты пивных и кабаков…

А воздух не донес до бассейнов гири гулов и жести,

Запутавшись в витринах, нажравшись сыпью огней.

И дома нервничали, в остроегипетском жесте,

К земле пригнув водостоки натянутей и больней.

А я вазелином сна смягчил моих щек вазы,

Обсеверенные избезумевшейся лихорадкой кинема́;

Обнимаю трамваи, игристый и грубоглазый,

И приглашаю к чехарду поиграть дома.

А мир укоризненно развалил свое вспотевшее тело

В диванах городов и дрожит, мчась в авто,

Как будто так и надо, как будто это мое дело

Терпеливо считать заплаты его пальто.

«Ночь бросила черный шопот из под выцветших усов фонарных светов…»

Ночь бросила черный шопот из под выцветших усов фонарных светов,

Запрыгала засаленным зверком по пням обвалившихся особняков,

И по лужам (штемпелям весны) забродили души поэтов,

Пересыпанные трупьем обмохрившихся веков.

Я, конечно, говорю, что все надо в порядке, что перчатки

С вывесок нельзя надевать на ноги, как ажурные чулки,

И ядреный пульс городской лихорадки

(Звонки трамвая) щупаю, как доктор, сквозь очки.

Но это я говорю только для старых и шершавых,

А у меня самого на губах сигнал женских грудей,

И мои кости перессорились в своих суставах,

Как в одной кроватке пара детей.

И там, где пароходы швырялись зрачком

На податливые тела изнаглевшей пристани,

Где каждое платье глядело вспотевшим трудом

На то, как прибрежья приторно присвистывали, –

Я совершенно случайно взмахнул, как флагом,

Праздничным флагом, моей развернутой душой,

И переулки немедленно затормошились мускулистым шагом,

И я вдруг стал огромней колокольни большой.

Ведь если мир и сам не понимает, как он наивен,

Как ему к лицу суматохи канат,

Протянутый сквозь гулы гудящих железопрядилен,

И над пожарами, как эхо пожаров, набат, –

Мне все это удивительно ясно, просто, понятно,

Честное слово, даже не может быть ничего простей,

А то, что у моего сердца на щеках топорщатся пятна,

Так это крики не чахотки, а радости моей.

«Дом на дом вскочил, и улица переулками смутилась…»

Дом на дом вскочил и улица переулками смутилась,

По каналам привычек, вспенясь, забурлила вода,

А маленькое небо сквозь белье облаков загорячилось

Бормотливым дождем на пошатнувшиеся города.

Мы перелистывали тротуары выпуклой походкой,

Выращивая тени в одну секунду, как факир…

Сквернословил и плакал у стакана с водкой,

Обнимая женщин, захмелевший мир.

Он донес до трактира только лохмотья зевоты,

Рельсами обмотал усталую боль головы;

А если мои глаза – только два похабных анекдота,

Так зачем так внимательно их слушаете вы?

А из медных гильз моих взрывных стихов

Коническая нуля усмешки выглядывает дико,

И прыгают по городу брыкливые табуны домов,

Оседлывая друг друга басовым криком.

«Руки хлесткого ветра протиснулись сквозь вечер мохнатый…»

Руки хлесткого ветра протиснулись сквозь вечер мохнатый

И измяли физиономию моря, пудрящагося у берегов;

И кто-то удочку молний, блеснувшую электрическим скатом,

Неловко запутал в карягах самых высоких домов.

У небоскребов чмокали исступленные форточки,

Из взрезанной мостовой выползали кишки труб,

На набережной жерла пушек присели на корточки,

Выплевывая карамелью ядра из толстых губ.

Прибрежия раздули ноздри-пещеры,

У земли разливалась желчь потоками лавы,

И куда-то спешили запыхавшиеся дромадеры

Горных хребтов громадной оравой.

А когда у земли из головы выпадал человек,

Как длинный волос, блестящим сальцем, –

Земля укоризненно к небу устремляла Казбек,

Словно грозя указательным пальцем.

«Над гневным лицом бульваров осенневших…»

Над гневным лицом бульваров осенневших

Вскинуты веревочной лестницей трамвайные молнии гулко,

И стая райских пичужек, на огненные верна витрин прилетевших,

Запуталась бешено в проволоке переулков,

И в железно-раскиданном городом блеске

Море вздыбило кулаки разъяренных валов,

И сморщенное небо в облачно-красной феске

Оперлось на упругие дымы фабричных клыков.

И небо расточало ураганы, как пинки свирепые,

Сбривая зеленую бороду провинций быстротой,

А солнце скакало смешно и нелепо,

Нагло покрикивая, как наездник цирковой.

И в этом дзенькании сквозь гребни смеха,

Где бросали в тунели поезда электрической тройкою взгляд

– Звуки строющихся небоскребов – это гулкое эхо

Мира, шагающего куда то наугад.

«Вежливый ветер схватил верткую талию пыли…»

Вежливый ветер схватил верткую талию пыли,

В сумасшедшем галопе прыгая через бугры.

У простуженной равнины на скошенном рыле

Вздулся огромный флюс горы.

Громоздкую фабрику года исцарапали,

Люди перевязали ее бинтами лесов,

А на плеши вспотевшего неба проступили капли

Маленьких звезденят, не обтертые платком облаков.

Крылья мельниц воздух косили без пауз,

В наморднике плотин бушевала река,

И деревня от города бежала, как страус,

Запрятавши голову в шерсть тростника.

А город приближался длиннорукий, длинноусый,

Смазывающий машины кровью и ругней,

И высокие церкви гордились знаками плюса

Между раненым небом и потертой землей.

«Безгрудой негритянкой прокинулись черные пашни, веснея…»

Безгрудой негритянкой прокинулись черные пашни, веснея,

Сквозь женские зрачки, привинченные у оконного стекла,

И пляшущая дробь колес, набухая и яснея,

По линолеуму коридора и по купэ протекла.

А юркая судорога ветра зашевелила шершаво

Седые пряди берез над горизонтным лбом,

И из прически выскакивал, с криком «браво»,

Зеленой блохою лист за листом.

И огромной заплатой на рваной пазухе поля

В солнце вонзился вертикальный плакат папирос,

И кисть речной руки, изнемогшая в боли колик,

Запуталась в бороде изгибистых лоз.

А в женщине, как в поезде, дремали крылья апашки,

Полдень обшарил ее браслетные часы,

И локомотив, подходя к перрону, рассыпал свистков мурашки

И воткнул поверх шпал паровые усы.

«Сгорбленное небо поджало губы и без смеха, без шуток…»

Сгорбленное небо поджало губы и без смеха, без шуток

Обшарило мир черными перчатками сердитых ночей,

А трамвай занозил свой набитый желудок

Десятком угрюмых, спешащих людей.

Мягким матрацем развалилась ночь-усталка

И обмуслила лунной слизью ораву домов,

Которым сегодня особенно жалко

Забыть удары исступленных молотков.

В загородном парке сумрак вынул свой плотничий резак

Чтобы сгладить шероховатые абрисы ели.

Я слышу, как щелкает внутри меня мерный Кода́к,

А женщины говорят, что это сердце ворочается в постели.

Я только что повзрослел, я еще пахну лаком и клеем,

Но уже умею в мысль вдавить зубы острых слов.

Давайте, ласкающим в глаза неосторожно свеем

Легкие морщинки ночных голосов!

Мы знаем: все вопли, все вскрики, проклятья и всхлип

Неумеющих плакать над пудрой безмолвья,

– Это только огромный, колоссальный скрип

Земной оси, несмазанной кровью.

Священный сор войны

Война

Трамплин зенита вскинул солнце в купальню неба

И оно заплескалось среди волн облаков…

Голосом глухим, задрапированным в траур крепа,

Война запела под аккомпанимент лязгнувших штыков.

Обтирая со лба пот, на кровь похожий,

Платком из марли и из бинта,

Лицо изморщила окопами у придорожий,

Причастилась набожно у Красного Креста.

Лишь я, война, одна свободна!

Броском чугунного ядра

Я, старая, пускаю ко́ дну

Дредноуты и крейсера.

Покрыв туманом, как шинелью,

Мой хриплый, старческий коклюш,

Простым плевком моим – шрапнелью –

Оплевываю сотни душ.

Зрачок мой слишком черный взглянет –

И в миг, за сотни верст, там, в городах,

Листок газетный черным станет

От объявлений о похоронах.

Когда ж, устав от грузных гирь,

Я кровью пропотею, на копье,

Чтоб высушить, в знак перемирья,

Развешу мокрое белье, –

Что ж, радуйтесь вы флагам этим,

На кладбищах вы вздох на вздох

Кладите и твердите детям,

Что победил войну ваш бог!

Но, человек, страшись меня ты!

Не спорь с хрипящею войной!

Настанет день – и, как гранату,

Я в Марс метну ваш шар земной!

Франция

Да! И в тебя дым пушек куцый

Впился, свиреп и дальнозорк, –

Котел европных революций

И грез народных мрачный морг!

Вот – конь войны развеял гриву

Из дыма, зарев и клинков…

Страна забыла, что игрива

Была в шампанском кабаков.

Вчера кричала, браво ты же

Кокоткам пляшущим вдогон, –

Сегодня на висках Парижа

Синеют локоны знамен.

Не для того-ль, с лицом суровым,

В полях от пули пал солдат,

Чтоб здесь Наполеоном новым

Назвался новый Герострат?

– Нет! На постели из заводов

И фабрик, павших под огнем,

Ты родила в щемящих родах

Весть о победе над врагом!

Пусть в желти огненных закатов

Ярчеет мутный диск войны,

Пусть мало доблестных солдатов,

Как шариков в крови страны, –

Утешься! Знай в бреду мучений,

Что прусской злобственной осе

Не вырвать жало наступлений,

Завязшее в твоей красе;

Что надо ждать, что час от часа

Миг ближе, тихнет ураган…

Рука французского Эльзаса

Излечит боль парижских ран!

Англия

И вам событий красных горло

Хрипит о том-же, моряки…

Но холодны глаза, как жерла,

И в них, как бомбы, спят зрачки.

Вы, пленники свобод, способны

И смерть спокойствием пленить!

На суше вы – но мореводны,

В морях – но влюблены вы в твердь!

За вами может Лондон в саже

– О, полный золотом живот

Страны! – забыв про лагерь вражий,

Сверять с приходами расход.

И даже в этот год всебольный,

Когда мир крутится, горя,

Вам трубка, шарф и мяч футбольный

Нужней, чем нам слова…;

Вам суждено судьбою темной

Стереть следы немецких лиц,

Как бы резинкою огромной,

С бельгийских порванных страниц.

И, где Ламанш уставший, в мыле,

К вам обернул вспененный лик,

Там остров свой вы превратили,

На зло природе, в материк.

Но все же взор английский брошен

Туда, через пролив глухой,

Где луг искусств всемирных скошен

Смертельной прусскою косой.

К востоку с запада стремится

Земля, и вы, подвластно ей,

Туда же обратили лица

Свои и гулких батарей.

Вы – в нашей европейской ране –

Выздоровления залог…

Вы кинуты, о, англичане,

Земным движеньем на восток!

Галиция

Март… Косматые Карпаты…

Серым пеплом снег обвис…

Искрами летят со ската.

Красные мадьяры вниз.

И гусаров пламя гасло,

Словно в пепельницах, там –

Возле Дукло, возле Ясло,

По долинным темнотам.

Там Галиция, как нищий,

Прислонясь плечом к Руси,

В трауре и в пепелище,

Шепчет: «Помоги! Спаси!»

О, сестра Бельгийской Польши,

Польской Бельгии сестра!

Не должна бояться больше

Ты венгерского костра!

Видишь – Таубе набеги!..

Что-ж, гремучий голубь, рей!..

Это Венгрия в ковчеге

Выпускает голубей.

Не Червонною, а Серой

Ты приникла к нам, страна,

Причастившись с кроткой верой

Здесь военного вина.

И теперь, бреди же к хатам,

С песнями садись к окну:

Ты не будешь Араратом

Будапештскому челну.

Галиция

«Болота пасмурят туманами, и накидано сырости…»

Болота пасмурят туманами и накидано сырости

Щедрою ночью в раскрытые глотки озер…

Исканавилось поле, и зобы окопов успели вырасти

На обмотанных снежными шарфами горлах гор.

И там, где зеленел, обеленный по-пояс,

Лес, прервавший ветровую гульбу,

Мучительно крякали и хлопали, лопаясь,

Стальные чемоданы, несущие судьбу.

О, как много в маленькой пуле вмещается:

Телеграмма, сиротство, тоска и нужда!

Так в сухой H2O формуле переливается

Во всей своей текучи юркая вода!

По прежнему звонкала стлань коня под безжизненным,

Коченеющим, безруким мертвецом;

А горизонт оковал всех отчизненным

Огромным и рыжим обручальным кольцом.

И редели ряды, выеденные свинцовою молью,

И пуговицы пушечных колес оторвались от передка..

А лунные пятна казались затверделой мозолью,

Что луна натерла об тучи и облака

Галиция

«Как конверт, распечатана талая почва…»

Как конверт, распечатана талая почва…

Из под снежных проглядов – зеленый почерк весны…

Всюду, всюду одно. Сквозь вихри и ночь вы

Душите простые и вечные сны.

Всегда и всюду. И в словах молитвы

Утерянной с детства «……»

И в блестких взрывах «……»

Я вижу, Евгения, отсвет ваш.

Знаю, что солнце только огненная точка,

А лучи пряжа развернутого мотка

И это пряжа от вашей черноглазой почки

До моего посеревшего зрачка.

Даже здесь, где в пушечном, громоздящемся калибре

Машет белым платком, расставаясь с дулом, ядро,

Где пулемет выкидывает стаи стальных колибри, –

Я только о вас. Всегда. Остро.

Стрекочет в небе аэро стройное,

Как осколок боя залетевший в тыл, –

Это вы перепечатываете на машинке, спокойная,

Мой безалаберный, но рифмованный пыл.

Даже в вялых движеньях умирающих, скорбящих,

Уходящих с непокрытою головой в облаковую тень, –

Я вижу только то, что здесь настояще:

Эта медлительность, облеченная в вашу лень.

Всегда и всюду. Сквозь гранитные были,

Сквозь муаровые бредни, в которых мир возрос,

Вижу вас, промелькающую на аутомобиле,

И в раковинах ресниц пара черных роз.

Остро и вечно. В грохоте, в гуле,

В тишине. Повсюду. Одно, как одни…

Даже прямо в грудь летящая пуля

Шепчет, как вы: «Милый! Усни!»

Галиция

«Побеги фабричных труб в воздухе выбили…»

…Побеги фабричных труб в воздухе выбили

Застылый, отчеканенный силуэт торчком

И на этом фоне, как будто грозящих далекой гибели,

Город пробужен телеграфным щелчком.

В суматохе люднеющих улиц, где каждый к другому приклеен,

Электрической жидкостью, вытекшей из редакционных колб,

Душа намазана свеже-зернистой радостью у окон кофеен,

Вздрогнувших от ура нависающих толп.

Напряглись стальные телефонные нервы,

Площадь не могла всех желающих обнять;

Стучали сердца, у которых в первый

Война сумела парное чувство отыскать.

Даже небо, сразу уставшее бродить по́-миру,

Подошло, наклонилось и просится в стекло,

Туда, где, на липкую краску газетного номера,

Сотни взблеснувших зрачков натекло.

Время скосило на циферблате мгновений сотни,

Воздух был пробит криками и не успевал уснуть

И каждая маленькая, узкая подворотня

Выросла и вытянулась, чтобы, как все, вздохнуть.

И порой из огромной ползущей толповерти,

Как из бутылки пробка, шапки взлетали с голов,

Словно это плевки в лицо изможденной смерти,

Осторожно выглядывавшей из сугробов облаков.

И комками приветствий встречались вагоны,

Глядящие строго и упорно из своей глубины,

Везущие раненых, слезы и стоны, –

Этот слишком драгоценный сор войны.

Сергею Третьякову

Что должно было быть – случилось просто,

Красный прыщ событий на поэмах вскочил

И каждая строчка – колючий отросток

Листья рифм обронил.

Все, что дорого было, – не дорого больше,

Что истинно дорого, – душа не увидит…

Нам простые слова: «Павший на поле Польши»

Сейчас дороже, чем цепкий эпитет.

О, что наши строчки, когда нынче люди

В серых строках, как буквы, вперед, сквозь овраг?!

Когда пальмы разрывов из убеленных орудий

В этих строках священных – восклицательный знак!

Когда в пожарах хрустят города, как на пытке кости,

А окна лопаются, как кожа домов, под снарядный гам,

Когда мертвецы в полночь не гуляют на погосте,

Только потому, что им тесно там.

Не могу я; нельзя. Кто в клетку сонета

Замкнуть героический военный топ?!

Ведь нельзя-же огнистый хвост кометы

Поймать в маленький телескоп!

Конечно, смешно вам! Ведь сегодня в злобе

Запыхалась Европа, через силу взбегая на верхний этаж…

Но я знал безотчетного безумца, который в пылавшем небоскребе

Спокойно оттачивал свой цветной карандаш.

Я хочу быть искренним и только настоящим,

Сумасшедшей откровенностью сумка души полна,

Но я знаю, знаю моим земным и горящим,

Что мои стихи вечнее, чем война.

Вы видали на станции, в час вечерний, когда небеса так мелки

А у перрона курьерский пыхтит после второго звонка,

Где-то сбоку суетится и бегает по стрелке

Маневровый локомотив с лицом чудака.

Для отбывающих в синих – непонятно упорство

Этого скользящего по запасным путям.

Но я спокоен: что бег экспресса стоверстный

Рядом с пролетом телеграмм?!

(Марш)

Где с гор спущенных рощ прядки,

Где поезд вползает в туннель, как крот, –

Там пульс четкий военной лихорадки

Мерный шаг маршевых рот.

Идут и к небу поднимают, как взоры,

Крепкие руки стальных штыков, –

Бряцают навстречу им, как шпоры

Лихого боя, пули стрелков.

В вечернем мраке – в кавказской бурке

С кинжалом лунным, мир спрятал взгляд…

В пепельницу котловин летят окурки

Искусанных снарядами тел солдат.

Ясло

«Бой хромой, ковыляющий, с губою закушенной…»

…Бой хромой, ковыляющий, с губою закушенной,

В злобе и в ярости уплелся в даль пожирать полки,

А здесь так ненужно, в тиши обезоруженной

Блестит штык лунного луча и сталь реки.

Только бред опавших… Только глина черствая…

Да розовые трупы проросли сквозь луг…

А бой разбежался, и аркою семиверстною

Бризантный чемодан чертит свой пламенный полукруг.

Там все настоящее, а здесь раненое, игрушечное,

Я лежу, как кукла с разломанной головой,

А там, в синеющем далеке, водною пушечною

Бьет о мол безмолвия неприятельский прибой.

Все крутись, все вскружайся, мечись в динамике,

Цепь и над нею огненный мотив,

Словно крыша, а выше – нагибается небо в панике,

Сумасшедшее небо с бинтом млечного пути.

Созвездья, трещите, как взрывы шрапнели! Луч луны, живот мой вспарывай!

О, коли-же острый штык луны!

Но мерно машет птичье зарево,

Как злобный арьергард войны.

«Там, где дома оборванней…»

Там, где дома оборванней,

Не умея разогнуть спину двух этажей,

Где в вокзальных волнах масла и ворвани,

Скользят лучи фонарных ножей, –

И там, где в сырых подчердачных гнездах

Пищит, как галчата, нищета,

Зацветай же в Москве порохом воздух

И война-мотовка молниями подписывай счета!

А сейчас

Для вас

Молния только подвязка,

На толстых ногах дождевых туч;

А гром – это только трясется связка

У …… за поясом и позвякивает от рая ключ.

Смотри небо розовым восходит восточно,

Между жизнью и смертью и блохе не скакнуть!

Надо здесь или там, но точно, точно

Узнать, чем дышит воснях ваша грудь!

И когда время волосы ваши покроет слоем извести,

Очень сходной с цветом савана и кладбищенских дев,

Увидящий будущее – бесшабашно высвисти

Фривольной шансонетки гривуазный напев.

Есть белый и черный и сомнителен серый!

Шлеп жизни в халате – лишь поэтовый бред.

Тому, что на небе земное счастье есть – возневеруй!

Не хочешь? Бормочешь шатливое нет!

Мечтаешь увидеть обманчивый Китеж

Розовый, как детская с пологом кровать!

Поймите, родные, поймите, поймите ж,

Что нельзя безногого учить хромать!

Тогда надо грохнуться безвзглядно наземь,

Не видеть в закате краски боевых жил,

Забыть, что мы все по шару лазим,

Цепляясь за сетку градусов, чтоб не свалиться вниз без сил!

Там, где безчисло людей, как страницы живые

Вглубилось в грязный переплет земли,

Для того, что когти ядра огневые

Их растрепать, оторвать не могли, –

Там светит то же солнце брусвянеющее,

То же огромное, обручальное с живым кольцо!

Ну, что ж! Быть спокойными смеющие!

Рассмейтесь вы этому солнцу в лицо!

сноска