БИБЛИОТЕКА РУССКОЙ и СОВЕТСКОЙ КЛАССИКИ
версия: 2.0 
Сборник
Поэтические. Чудо в пустыне. Обложка книги
Одесса, 1917

Последний из серии одесских футуристических альманахов. «Чудо в пустыне» представляет собой частью второе издание некоторых стихотворений, напечатанных в распроданных книгах («Шелковые фонари», «Серебряные трубы», «Авто в облаках», «Седьмое покрывало»), частью новые произведения В. Маяковского, С. Третьякова и В. Шершеневича.

СОДЕРЖАНИЕ

Чудо в пустыне

стихи
ЭДУАРД БАГРИЦКИЙ, ИСИДОР БОБОВИЧ, ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ,
ПЕТР СТОРИЦЫН, СЕРГЕЙ ТРЕТЬЯКОВ, АНАТОЛИЙ ФИОЛЕТОВ
ГЕОРГИЙ ЦАГАРЕЛИ, ВАДИМ ШЕРШЕНЕВИЧ.
ОБЛОЖКА РАБОТЫ
С. ФАЗИНИ.

Эдуард Багрицкий

«О Полдень, ты идешь в мучительной тоске…»

О Полдень, ты идешь в мучительной тоске

Благословить огнем те берега пустые,

Где лодки белые и сети золотые

Лениво светятся на солнечном песке.

Но в синих сумерках ты душен и тяжел –

За голубую соль уходишь дымной глыбой,

Чтоб ветер, пахнущий смолой и свежей рыбой,

Ладонью влажною по берегу провел.

«Заботливый ключарь угрюмой старины…»

Заботливый ключарь угрюмой старины,

Я двери каменной коснулся дерзновенно,

Где ждут рождения из тайны сокровенной

На гулком мраморе начертанные сны…

Здесь боги мирно спят в священной простоте,

Здесь брошены в углах былых трагедий трубы,

И люди молятся торжественной и грубой

Из пены каменной рожденной красоте.

«О кофе сладостный и ты, миндаль сухой!..»

О кофе сладостный и ты, миндаль сухой!

На белых столиках расставленные чашки…

Клетчатая доска и круглые костяшки

Построены в ряды внимательной рукой.

Бог шашечной игры спокоен и угрюм –

На локти опершись, за стойкой дремлет немо…

Какой возвышенной и строгой теоремой

В табачной радуге занялся вещий ум…

Смотри внимательней задумчивый игрок,

Куда направилась рассыпанная стая…

И вот, коричневый квадрат освобождая,

Передвигается слепительный кружок!..

Газэла

Как хорошо курить гашиш в дыму вечерних комнат,

Смотреть на влагу скользких крыш из окон смутных комнат.

Старинной вязью написать романс к давно-забытой,

Спросить себя: «Давно-ль ты спишь в дыму вечерних комнат?»

Зажечь фарфоровый фонарь на бронзовой цепочке,

Завесть часы меж темных ниш в дыму вечерних комнат.

Сквозь темносиний шелк гардин увидеть синий месяц,

Услышать, как скребется мышь в дыму вечерних комнат.

Узнать что в городе весна и очень удивиться,

Сесть на диван, почуяв тишь в дыму вечерних комнат,

И увидав, что свет поблек в моей янтарной трубке,

Взять уголек, разжечь гашиш в дыму вечерних комнат.

«Движением несмелым…»

Движением несмелым

Ночь кутает комнату пряжей,

В окне потускнелом

Мелькают огни экипажей…

И вот из под стали

Змеею излиться готово

В бумажные дали

Внезапно расцветшее слово.

«Я отыскал сокровища на дне…»

  Я отыскал сокровища на дне –

  Глухое серебро таинственного груза,

  И вот из глубины прозрачная медуза

  Протягивает шупальцы ко мне!

Скользящей липкостью сожми мою печаль,

С зеленым хрусталем позволь теснее слиться…

…В раскрывшихся глазах мелькают только птицы

И пена облаков и золотая даль.

Перед отъездом

Скучный поэт и любитель серых соловьев,

Хмурый эстет с вечно-раздутой щекою, –

Я не знаю, почему мне так радостно от этих слов,

Почему я весь день склоняю: Война, войне, войною…

Именительный, родительный, дательный… Все то-ж,

Всюду она сероглазая, остроскулая и стройная…

Мухи жужжат безнравственно. За окном приплясывает дождь,

Лампа на столе задыхается, такая желтая, такая безпокойная…

Посвисти, посвисти, посвисти, соловей на серой стене…

Заиграй, поиграй, граммофон, из Травиаты арию…

Мамаша, дай чаю со сливками мне!

Что, не слышишь, со сливка… Вещи старые… старые…

Придет Анатолий Васильич или нет?

Придет ли проститься с поэтом на войну уезжающим?;

От чьей-то строки в мозгу выжигается след:

«Господи, прими его души так невыразимо страдающую!»

Женщина, зачем ты смотришь в тусклое окно,

Я поэт, я поэт, я поэт, понимаешь ты?

И я уезжаю… Мне все равно…

Я поэт, я поэт… Понимаешь ты?

ЖЕНЩИНА!

Гимн Маяковскому

Озверевший зубр в блестящем цилиндре –

Ты медленно поводишь остеклевшими глазами

На трубы, ловящия, как руки, облака,

На грязную мостовую, залитую нечистотами.

Вселенский спорстмен в оранжевом костюме,

Ты ударил землю кованным каблуком,

И она взлетела в огневые пространства

И несется быстрее, быстрее, быстрей…

Божественный сибарит с бронзовым телом,

Следящий, как в изумрудной чаше Земли,

Подвешенной над кострами веков,

Вздуваются и лопаются народы.

О Полководец Городов, бешено лающих на Солнце,

Когда ты гордо проходишь по улице,

Дома вытягиваются во фронт,

Поворачивая крыши направо.

Я, изнеженный, на пуховиках столетий,

Протягиваю тебе свою выхоленную руку,

И ты пожимаешь ее уверенной ладонью,

Так, что на белой коже остаются синие следы.

Я, ненавидящий Современность,

Ищущий забвенья в математике и истории,

Ясно вижу своими все же вдохновенными глазами,

Что скоро, скоро, мы сгинем, как дымы.

И, почтительно сторонясь, я говорю:

«Привет тебе, Маяковский!»

Исидор Бобович

Гомер

До вечерней зари после пира

Не расходится шумный народ,

И в золе от разлитого жира

Все шипит золотистый налет.

Но угрюмый певец из Кимеи

Не хмелеет от пенистых вин

И скользят, как извивные змеи,

По челу его нити морщин.

И от слез, и от едкого пепла,

И от дыма чужих очагов

Под седыми бровями ослепла

Побелевшая влага зрачков.

С острым запахом козьего сыра

С дымных пастбищ пришли пастухи,

Чтоб пропела кимейская лира

Мощью струн золотые стихи.

И оставили пестрые вьюки

И канат, заплетенный в узлы,

Моряки, чьи могучие руки

Почернели от бурь и смолы.

Уж вино на остатки курений

Льют из бронзовой чаши рабы,

И горят предвечерние тени

Сквозь залитые кровью столбы

На обугленном лбу рудомета

И на пыльном плаще пастуха –

От земли, золотой от помета,

И от скал, поседевших от мха.

– «Бросим крик в побледневшее небо,

Чтобы в честь Оленийской Козы

Зачерпнула веселая Геба

Алый сок виноградной лозы,

Чтоб, устав от тяжелого зноя,

В холод вод погрузив языки,

На помятой траве водопоя

Наслаждались прохладой быки,

Чтобы каплями светлого меда –

Даром пчел из заросшего пня,

Были вещие песни рапсода

В тихий час у святого огня».

Зверинец

От грязных опилок арены

Несется запах мочи…

Увешаны флагами стены,

Оркестр играет матчиш.

Женщины у ржавой решетки

Страдальчески морщат бровь,

У обязьяны, больной чахоткой,

Струится из носа кровь.

У белого медведя череп

Гниет от тоски и тепла;

Давно в небо не верят

Два плешивых орла.

Пантера с кличкой «Маруся»,

С отпиленным бивнем слон

И в клетке, бодающий брусья,

Косматый больной бизон.

И павиан в глубине зверинца

С крутым ревматизмом в спине,

Похожий на старого принца,

Обнищавшого в чужой стране.

И львы в клетке узкой

Забыли о желтых песках,

Следя за старой индуской

С арапником в смуглых руках.

Пришел я пьяной походкой,

С низким придавленным лбом,

Смеяться за крепкой решеткой

Над злым и больным зверьем.

Пещерные люди

Мы рычали хриплыми голосами

Широко раскрывая хищный рот,

И жадно припадали сухими губами

К зеленой влаге гнилых болот.

И когда насыщали миазмы

Душный ветер в крутых горах,

Проступали зловонные язвы

На поросших шерстью телах.

И луна, как мутный пузырь желчи,

Горела в зловещие вечера;

В лесах слышался лай волчий,

И с деревьев сползала кора.

И когда наступал у нас голод,

И желудки сжимались, как пустые меха,

Нас гнал щетинистый холод

От мерзлого ложа зеленого мха,

Устремлялись мы толпою пьяной

От гнойных болот в ваши города,

Где гудят сквозь липкие туманы,

Как глухия струны, телеграфные провода;

Где ползают, как крабы в иле,

Меж проколотых окнами стен,

С цветными глазами автомобили,

Оглушая ревом сирен;

Где продают пыльные апельсины на бульварах,

Где у всех детей рахит

И где пили мы до-пьяна в будуарах

Из хрустальных флаконов духи.

Монголы

Вы весной собиралися в станы

По низовьям разлившихся рек,

Чтобы ваши могучие ханы

Замышляли кровавый набег.

И, покрытые кожей верблюжьей,

Колыхались цветные шатры,

Ржали кони, звенело оружье,

Желтым дымом курились костры.

И рукой, маслянистой от плова,

Запахнув свой камчатный халат,

Ваш владыка бросал свое слово

На восток и далекий закат.

И в кибитке, обмазанной дегтем,

Средь толпы раболепных князей,

Он окрашенным хиною ногтем

Убивал надоедливых вшей.

На разостланной шкуре воловьей

Принимал равнодушно дары –

Бурый мускус с венозною кровью

Кашемирскую ткань и ковры.

По ночам подымались вы в стане,

Пробуждая безмолвье степей,

Чтобы вновь приволочь на аркане

Смуглотелых китайских детей.

Оросив покоренные страны

Страшным севом кровавой росы,

Гноетечные струпья и раны

Вы лизали, как смрадные псы.

И когда моровые туманы

Приносили дыханье чумы,

Вы сжимали в руках талисманы

Из зеленой священной яшмы.

И в степях кочевые народы,

Как томимые зноем быки.

Пили с жадностью ржавые воды,

Что сочились сквозь торф и пески.

И белели Кристалами соли

Высыхавшие чаши озер,

И земля содрогалась от боли

На дымившихся оползнях гор.

И в горах, где магнитные руды

Искромечут таинственный ток,

Проходили качаясь верблюды

На залитый пожаром восток.

Искатели жемчуга

Утомительный берег покинув,

Где, как пена на зыби шелков,

Лишь белеют шатры бедуинов

Средь гонимых самумом песков,

Табаку контрабандного вьюки

В переполненный трюм погрузив,

Мы на палубе старой фелуки

Отплываем в Персидский залив.

И на мелях с покорностью бычьей

Где свиваются гады в звено,

Мы ныряем за ценной добычей

В час отлива на зыбкое дно.

Под пылающим солнцем полудня

Берегитесь на мелях, пловцы –

Восемь ног кровожадного студня

Простирают к добыче сосцы.

Там икру свою мечет акула

Между мшистых подводных камней,

Где ржавеют мортирные дула

Наскочивших на риф кораблей.

И когда под луной меднорогой

Отдохнет истомленная грудь,

Мы с добычей на берег отлогий

Направляем стремительный путь.

И потом, как быки у цистерны,

Позабывши жемчужную мель,

Поглощаем под кровлей таверны

Мы гранеными кружками эль.

Мы ложимся на мягкое ложе,

Опершись на плетеный камыш,

И приносит индус темнокожий

Нам в дымящихся трубках гашиш.

Там бенгалька в малиновой феске

Обнажает кривой ятаган

И танцует под мерные всплески

Нарумяненных рук персиян.

И сжимая под кожею ребра,

Как смоковница в пьяном костре,

Извивается смуглою коброй

На зеленом кашгарском ковре.

И колеблется пламенем синим

Перетянутый поясом стан,

И тоскуют по желтым пустыням

Звуки труб и глухой барабан.

И когда европеец неловкий

Разорвет ее красную шаль,

Мы встаем, негодуя с цыновки,

Обнажая дамасскую сталь.

Владимир Маяковский

«Война и мир»

Часть четвертая.

Эй!

Вы!

Притушите восторженные глазенки!

Лодочки ручек спрячьте в карман!

Это

Достойная награда

за выжатое из бумаги и чернил.

А мне за что хлопать.

Я ничего не сочинил.

Думаете:

врет!

Нигде не прострелен.

В целехоньких висках биенья не уладить,

если рукоплещут

его барабанов трели

его проклятий рифмованной руладе.

Милостивые государи!

Понимаете вы? /

Боль берешь.

Растишь и растишь ее.

Всеми пиками истыканная грудь,

всеми газами свороченное лицо,

всеми артиллериями громимая цитадель головы

каждое мое четверостишие.

Не затем

взвела меня

по насыпям тел она

чтоб горестный

сочил заплаканную гнусь.

Страшной тяжестью всего что сделано

без всяких

«красиво»

прижатый гнусь.

Убиты.

И все равно мне

я или он их

убил.

На братском кладбище

у сердца в яме

легли миллионы,

гниют

шевелятся, приподымаемые червями.

Нет!

Не стихами!

Лучше

язык узлом завяжу,

чем разговаривать.

Этого

стихами сказать нельзя.

Выхоленным ли языком поэта

горящия жаровни лизать?

Эта.

В руках.

Смотрите!

Это не лира вам.

Раскаяньем вспоротый

сердце вырвал,

рву аорты.

В кашу рукоплесканий ладош не вмесите.

Нет.

Не вмесите.

Рушься комнат уют!

Видите –

под ногами камень,

На лобном месте стою.

Последними глотками

воздух…

Вытеку срубленный,

но кровью выем

имя убийца

выклейменное на человеке.

Слушайте!

Из меня

слепым Вием

время орет:

– подымите,

подымите мне

веков веки.

Вселенная расцветет еще

радостна,

нова.

Чтоб не было безмысленной лжи за ней?

каюсь;

я

один виноват

в растущем хрусте ломаемых жизней.

Слышите!

Солнце первые лучи выдало

еще не зная

куда

отработав денется.

Это я

Маяковский

подножию идола

нес

обезглавленного младенца.

Простите!

В христиан зубов резцы

вонзая,

львы вздымали рык.

Вы думаете – Нерон.

Это я

Маяковский

Владимир

пьяным глазом обволакивал цирк.

Простите меня!

Воскрес Христос.

Свили

одной любовью

с устами уста вы.

Это я

Маяковский

в подземелье Севильи

дыбой выворачивал суставы.

Простите!

Простите меня!

Дни!

Вылазьте из годов лачуг!

Какой раскрыть за собой еще?

Дымным хвостом по векам волочу

оперенное пожарами побоище.

Пришел

сегодня

Это я

сам

с живого сдирая шкуру,

жру мира мясо.

Тушами на штыках материки,

Города груды глиняные.

Кровь!

Выцеди из твоей реки

хоть каплю

в которой невинен я.

Нет такой!

Этот

выколотыми глазами

пленник,

мною меченный.

Я,

в поклонах разливший колени,

голодом выголодал земли неметчины.

Мечу пожаров рыжия пряди.

Волчьи щетинюсь из темени ям.

Люди!

Дорогие!

Христа ради,

ради Христа,

простите меня!

Нет.

Не подыму искаженного тоской лица.

Всех окаяннее,

пока не расколется,

буду лоб разбивать в покаянии.

Вытеку срубленный.

И никто не будет

некому будет человека мучить.

Люди родятся –

настоящие люди.

Бога самого милосердней и лучше.

Петр Сторицын

Бензиновый Пегас

Драконы туч несутся мимо,

И четкий пар встает вдали,

И запах копоти и дыма

Плывет от сохнущей земли.

Слагая далям поэметты,

Надев брезентные пальто,

Садятся смуглые поэты

В свой разукрашенный авто.

Расправив радужные крылья,

Взметнув в туман седую пыль,

Как рыжий коршун, без усилья

Взмывает в высь автомобиль.

И над серебряным простором,

За кузовом взметая газ,

Размеренно стуча мотором,

Летит бензиновый Пегас.

Люстдорф

Уж летней сладострастной дрожью,

Как встарь, пропитана земля,

И развернулись ржавой рожью

Раскинутые вдаль поля.

И вот – сквозь пыльные туманы,

Как дым, одевшие луга,

Мерцают моря шелк желанный

И золотые берега.

Огнем прозрачным и томящим

Стекляный воздух ослеплен;

По рельсам узким и дрожащим

Бежит измученный вагон.

И ветер ласковой струею

Летит над мглою тихих мест,

Чтоб пыль прозрачной кисеею

На кирке затянула крест.

На желтом пляже зонт раскрытый,

Шаланд раскрашенных ряды,

И запах соли с ветром слитый

Плывет от голубой воды.

Давно забывши ураганы,

Здесь влага нежная легла,

И плещутся в воде стекляной

Лишь загорелые тела.

Александру Горностаеву

Овеянные желтой пылью

В пустынном сумраке Весны,

Пылают огненные крылья

Неопалимой Купины.

Но он тоскует неизменно,

И, кажется, в ночи цветет

И лоб, венчанный черной пеной,

И влажный чуть раскрытый рот.

Шершавый крест сжимают длани,

И над торжественной землей

Он видит, как горит в тумане

Дун семисвечник золотой!

Пылай просторов багряница!

Гляди внимательней в эфир!

Слетит ли с тучи Колесница,

Освобождающая мир?!

И он глядит в простор безлюбый

Сквозь солнца фимиамный дым,

Внимая, как рокочут трубы

И стонет светлый серафим.

Но, примиряясь и тоскуя,

Он ждет Спасителя в цветах

И молча жажду поцелуя

Таит в пылающих устах.

Душа в туман струится змейно;

И вот, пролив глухой елей,

Лазурь приемлет тиховейно

Причастье золотых полей.

Крик журавлиный в небе тает,

Высок и ясен звездный Дом,

Он молча дол благословляет

Трехперстным медленным крестом.

Авиатору

Шум от винта, как рокот грома,

Прорезал солнечный туман,

И от песка аэродрома

Поднялся ввысь аэроплан.

И туч рубиновые цепи

Тянулись медленной грядой,

Когда на лоб клетчатый кэпи

Он сдвинул смуглою рукой.

Дыханьем сладостным и новым

Вздымался розовый туман,

И на заре крестом багровым

Вырезывался моноплан.

Когда ж терялась все безвестней

Во мгле туманная земля,

Какие сладостные песни

Ты пел у мощного руля!

Ты ждал разгадки тайны звездной,

И вот, как бремя, тяжело

Нависло над тобою грозно

Безумья черное крыло!

Твоя душа с крылами птицы

Рвала железное кольцо,

Но смерти тусклые глазницы

Смотрели в бледное лицо.

Теперь конец! Замолкло Слово,

Нависнул сумрачный туман

И руки мощные сурово

Не бросят ввысь аэроплан!

О Польше

Широкая аллея, обсаженная кленами,

Резкий крик жестяного петушка на крыше, –

Через два десятилетия, быстрые и неугомонные,

О милые и близкие, я вас вижу и слышу.

На старом кладбище, где белели могилы,

Где зеленые листья дрожали при ветре,

Меж крестов я бродил, молчаливый и хилый,

Белокурый мальчик с именем Петрик.

В досчатом шарабане, потрескивавшем под нами,

В воскресенье в костел мы ездили целовать Распятье.

Матушка надевала чепец, обшитый варшавскими кружевами

И расшитое блестками тяжелое бархатное платье.

Сыро в костеле. Потрескивают свечи.

Дымится ладан. Мальчики поют за решеткой.

Я чувствую, как вздрагивали матушкины плечи,

Как тонкие пальцы перебирали четки.

Вечером мы сидели в выбеленной столовой.

Пили чай. Закусывали пончиками и ватрушками.

Играли в карты. Ссорились из-за семерки трефовой.

Ласкали ручную лисицу. Возились с игрушками.

Приходил отец. Прислонял ружье к стенке.

Сбрасывал ягташ, набитый перепелами.

Из кармана кожаных брюк вынимал трубку из пенки.

Закуривал медленно и важно загорелыми руками.

Когда же земля одевалась в белые плахты,

На крестьянских санях с гиканьем приезжали гости –

Вся окрестная старосветская шляхта,

Закутанная в медвежьи шубы, опирающаяся на трости.

О, милая Польша! У сутуловатого поэта.

В сердце вгрызается скорбь о сожженных просторах.

Тяжкие пушки гремят. Как близких несчастий примета,

В небо взлетела ядром золотая комета.

Жмудь и Литва содрогнулись с тоской в утомившихся взорах!

Пляска Саломеи

Е. И. Тиме.

Завесы пламенный полет

Уже шуршит над головами,

Уже под влажными губами

Тоскуют флейта и фагот;

Уже овеянная страстью,

Ужаленная злой тоской,

Она танцует пред толпой

Под звон сверкающих запястий.

Не так ли в древней Иудее

Под рокот труб и бубнов гром

Плясала буйно Саломея

Перед народом и царем?

Качались опахала странно,

Взвивались пестрые шелка

И голову Иоканаана

Держала черная рука…

И царь под тяжестью порфиры

Любовью опьянялся вновь,

И мерно капала с секиры

На огненное блюдо кровь.

И серьги в розовых ушах

О плечи бились пламенея,

И туловище Саломеи

Дрожало зыбко на коврах…

Памятник Ришелье

Старинным профилем чернея,

Он спит угрюм и одинок,

К нему влюбленные аллеи

Несут оранжевый песок.

Своей державною рукою

Указывая путь судам,

Он к шуму улиц стал спиною

И повернул лицо к волнам.

И даль туманных зданий тает,

И улицы широк поток,

И плащ тяжелый ниспадает,

Ложась у выкованных ног.

Он смотрит гордо и открыто

В простор, где пляшет серебро,

В плиту тяжелого гранита

Впилось чугунное ядро.

Фонарный газ шурша мерцает,

Проходят пары вновь и вновь,

Он бронзою благословляет

Внизу текущую любовь.

Над ним жемчужная свобода,

За ним распластанный гранит,

И тяжкий возглас парохода

Его покоя не смутит.

Сын юга спит в стране метели,

И боги ласковой земли

Под звуки бронзовой свирели

На пьедестал его взошли.

Памятник Пушкину

Асфальт от солнца размягченный,

У пушки два шара гранат;

Застыли серые колонны,

Поддерживая циферблат.

И над гранитным водоемом,

Где летом нежатся цветы,

Сверкают бронзовым изломом

Поэта строгие черты.

Безрукий бог плитой тяжелой

Подъятый к синим небесам,

Ты внемлешь рокоту Эола

И набегающим волнам.

А ночью, полог туч раздвинув,

Луна туманно и светло

На спины бронзовых дельфинов

Льет серебристое стекло.

Внизу гудки, суда и трубы,

Вверху закованный пророк –

Лоб мощен, строго сжаты губы,

Глаза незрячи, нос широк.

В воскресный день, в древесной сени

На памятник глядит народ:

Им любы тяжкие ступени

И шеи дерзкий поворот.

Гонец Меркурий легконогий,

Деметра в тоге снеговой

С улыбкой сладостной и строгой

Божественный хранят покой.

Он молча спит в дыму былого

Под стук пылающих часов,

И в завываньи ветра злого

Звучит напев его стихов.

Сергей Третьяков

«Отрите слезы! Не надо плакать!..»

Вадиму Шершеневичу.

Отрите слезы! Не надо плакать!..

Мстит смерти смертью – бессмертно весело!

О сердце сердцем прицельно звякать…

Лизать подошвое теплое месиво.

В подушку неба хнычут не звезды ли?..

А вам не страшно – вы зрячи ощупью.

В лесах за Вислой вы Пасху создали,

В степи за Доном я эхо мощи пью.

Не спя недели… Вгрызаясь в глину…

Прилипши к седлам… И все сполагоря.

А ночью небо горбило спину,

Крестя палатки гнилого лагеря.

Железо с кровью по-братски сблизились

Подпругу мести вольны рассечь они.

А поздно в ямах собаки грызлись

Над вкусным мясом солдатской печени.

Любви предсмертной не заподозрим.

Ведь, если надо, сдавивши скулы,

Последний бросит себя на дула

И смерть покроет последним козырем.

«Дождь строчит по стеклу непонятные кляузы…»

Дождь строчит по стеклу непонятные кляузы.

Пот солдат распирает утробы лачуг.

Пальбу дырявят добрые паузы.

Ночь по топям шагает, как умный битюг.

Маленькая смерть, раскутавши плечики,

Ходит, целует грустных мужчин.

Полночь брызнула когти – тихоходы разведчики

Методичными каплями вереницей кончин.

Под тулупами бредится – «Богородица! вывези!»

Тень свечная летает от дверей до стола..

Кони часто дрожат на привязи.

Хихикают удила.

На бинте раздавили красную смородину.

Плачет кожа от шапки до пят.

Часовой вспоминает родину.

Спят.

«Где-то смерть – колючая пчелка…»

Где-то смерть – колючая пчелка.

Где-то смерть – голубой болид.

Рот раскрылся, как теплая щелка,

А сердце болит, болит…

Рот кричит, чтобы спрятать сердце,

А ему давно все равно:

Ни во флаг трехцветный не верится

Ни в расколотое окно.

Но ведь сердце совсем безделица,

Если пальцами надо душить.

У сердца избитое тельце,

Не имеющее права жить.

И туда итти бесполезно,

И остаться здесь не к добру…

Кто сумел бы сердце железное

Привинтить к моему ребру?!

Аттака

Кусаются ружья.

За каждым бугром солдат.

В поле так пусто, как в залах дворцовых палат.

Люди – камни серые и неуклюжие.

Может быть умерли? Может быть нет их,

В шинели одетых?

Вдруг это – комья земли

Легли и смертельно иззябли…

Взмах рук

Вдруг.

Скачок неуклюжий.

Звяк сабли.

Ляскнула тысяча ружей.

Рванулись шинели

Под благовест звонкой шрапнели.

Топот. Суконный потоп.

По блеску, крику, знаку

В аттаку!

Сердце настежь. В аттаку. Упрямо.

В аттаку. Все ближе. В аттаку!

Лоб расколот… Мама!..

К ружейному звяку

Рвота пушек.

В глину. Скользя на штыки,

Телом на тело; ладонью в красное.

Ликованье последнее, страстное,

Звонкое, цепкое, липкое.

Злоба каплет с штыка

Под сопение шибкое,

Под пудовый удар кулака..

Отходили упорствуя.

Кусались, клубились в кустарнике.

Стала теплою глина черствая,

Как хлеб из пекарни.

Тепловатым причастием насытили

Отощавший желудок полей,

И опять, каменея,

На шершавой ладони земли

Залегли

Победители.

Портрет

Посв. Е. Шершеневич.

Сядьте, шуршите шорохом шелка.

Сладко сливайтесь с бархатной мыслью кресла.

Из трилистников кружев на чернозем платья полезла

Мягкая струйка руки и кончилась пятилепестно.

Дрогнувший никкель ногтей растрогался тихо, но колко.

Весна. В черноземе пахучого, жирного платья

Прячутся корни изогнуто-стебельной шеи.

Тешьте ее треугольником жеванных кружев.

Губы стяните краснее, пиявнее, туже,

В тучи волос проблесните зарницей жемчужин,

Выстрелом синей воды у опушки зарытых ушей.

Черти бровей притаились, расчертятся ночью,

В трепет ноздрей окуная запахи книг и витрин.

Зубы покажут клавиатуру веселых пианино.

Ходит на ципочках, ластится, шепчется в спину

Слово, прикрытое загнанных глаз двоеточьем.

Из поэмы «Отче Наш»

Из красной глины ты слепил

Человечка.

Он в сырых пеленках вопил

И чмокал грудь уютную, как печка.

Он ногами нашаркивал улиц лоск.

Он глазами ждал, что манна свалится.

И в лица его лепкий воск

Ладони лет вдавили грязные пальцы.

Беленою земной, как котенок опился,

И вот на столбе в пустолесьи устроил жилье,

И там молился пока не свалился:

«Да приидет царствие Твое».

У старого волка было голодно горло

И слюна горькая шевелилась, булькая.

Кора еловая спину натерла

И слеза к слезе прилипала сосулькою.

Но пустыми полями трепались дороги.

Но сладким дымом тошнило жилье,

И волк убежал, грыз свои ноги

И выл: «Да приидет царствие Твое».

Фабрика

Верть колес, осей, гармонизация аккорда.

Дуговой фонарь лунит у стены.

Я пришел из клеточек и созвездий города,

На мне кепка и сальные штаны.

Брошу в оси вопросы и росчерки.

Здесь каждый фонарь поразительно-желт.

Траурны на телегах ломовые возчики,

А оттуда не пускает железный болт.

Там спички в пачки, доски потрескивают,

Ремни мнутся на лясканьи колес,

И плачут котлы, пламенем поблескивая,

Плотными каплями нефтяных слез.

А вечером выйдут закопченные на берег

И, сплевывая в воду, закачаются домой,

А с той стороны созвездья двоюродных фабрик

Пробрильянтят волны золоторваной бахромой.

1917-му

М. В. и М. А. Дурновым и Вадиму Вострякову.

Маятник вздрогнул.

Часы заскрипели.

Шшш! Слушайте!

    Бьет раз.

Старый год запирает лабаз.

    Два.

У старого руки трясутся, болит голова.

    Три.

Со стен повалились мертвые календари.

    Четыре.

Нетерпеливые вина шипят в унисон в целом мире.

    Пять.

Старый в снег свалился – не встать.

    Шесть.

На коченелое тело сугробы скалятся влезть.

    Семь.

Вздрогнула темь.

    Восемь.

Стук в окно… Кто такой? Спросим.

    Девять.

Впустим… он маленький, голый… снега на дворе ведь.

    Десять.

Слышите? Кто бы в прихожей сейчас мог босиком куралесить.

    Одиннадцать.

Шаги… Дрогнула ручка дверей… Секунда и двери раскинутся.

    Двенадцать.

    Готово

  С новым годом!

Вино под стеклом зазвенело,

    Взлетело

   Веселое слово

И новые календари.

    Двенадцать.

  Хотите, давайте смеяться,

  Хотя бы до самой зари!

Нахалы

Где идет перекличка фонарей-фонарей,

И горошины-солнечки целуют плиту тротуара,

Там за парою пара,

Там целуют нахалы закутанных в юбки зверей.

Иглятся решотки безлиственных парков,

Только вихрь фейверка вращает и – хлоп.

Слезы римских свечей каплют в бархатный гроб.

Вот где много нервически вкусных подарков.

Там целуют нахалы, смеясь.

Липнут губы и зубы мозаикой струнных артерий,

Золотистые, хохотно теплые звери

Разминают дорожки в блестящую грязь.

Там целуйте глазами, руками, зубами, нахалы,

Так чтоб окна стыдливо зажмурили веки портьер!

Зацелованы все. Бриллиантово черный карьер.

Набекренились шляпы, но мало, но мало, но мало.

Брызги солнечков. Иллюминация. Волны пальто.

Вдруг и вниз невзначай митральезят огнями кристаллы.

Это знаете что?

Это всех до конца и навзрыд беспощадно целуют нахалы.

Сестре Наташе

Над иконою черной пахоты

Вспоминаю глаза сестры:

Они были чернее шахты,

Гулкой шахты – рудной дыры.

Колоколил солнечный колокол

С голубой колокольни вземь.

Летний день точно бич прощелкал,

И уже их умерло семь.

Дни курносые, краснолицые,

Дни с подолом тяжелым от глин

Перечли полевые страницы,

Подчеркнув колеями шин.

И дрожит, брюзжит семиструнием

Телеграфный трехногий столб.

И дожди с ужимками куньими

Заползают в зеленый желоб.

Паровозные свисты пронырливо

Ныряют в лесные бугры.

О поля! Как странно расширили вы

Городские глаза сестры.

Анатолий Фиолетов

Иньеса

И когда голубоватые эмали

Гордых светловзоров, вспыхнув, заблистали,

Я узнал Вас, дальная моя принцесса,

Вас узнал я светлокудрая Иньеса…

Вы сорвали бархатную полумаску,

Сделав детски-недовольную гримаску,

Показавши рдяный венчик губ душистых

И прозрачный рюш из кружев серебристых.

Вам понравились в бокалах виолеты,

И под тающие звуки менуэта

Вы, вспугнув внезапно пряный сон гостиной,

Хохотали пред гравюрою старинной.

Там глядел, смешно оскалив зубы, гномик,

Из дырявой шляпы сделавши свой домик.

А затем, потребовав к столу крюшона,

Вы услали слишком ловкого гарсона

И взглянув сиянно, томно и приветно,

Улыбнулись мне едва-едва заметно…

И в узорчатом лиловом кабинете

Вы забыли о жеманном менуэте.

Нам казалось: миги вечно будут длиться,

Обжигать, томить и сладостно кружиться…

А на утро Вы расстались горделиво,

Улыбаясь грустно, грустно и стыдливо,

Поцелуев знойных унося восторги…

Но, спустя лишь час, уже лежали в морге,

Выпив медленно с ликером кокаина

Из граненого хрустального графина,

Не желая быть рабой моей в объятье,

Победив надменно чар любви заклятье.

Пьяный вечер

В небе плыл хмурый корабль – качался месяц рдяный,

А вечер смеялся звонко, гримасничал вечер пьяный.

Пронзая дали, как стрелы месяца нити вились,

Но чары ночные плыли, но чары ночные длились.

Было смешно и странно на улицах темных и мрачных:

Прошла кухарка. С ней рядом два денди в костюмах фрачных…

В тавернах, полных народа, трубил граммофон огромный,

Звенел жеманный танго, кружился танго истомный.

И я, надевши платье из тонких синих батистов,

Прошел по улице черной средь буйных шумов и свистов.

И я был принц непонятный, но я глядел огнезорко.

Меня встречали лай покинув гнилые задворки.

Затем, войдя в таверну, я сказал бродягам хрипевшим,

Что вечер не даром выплыл за днем, в двух зорях сгоревшим…

Но вспомнил о синем батисте и луне, – далекой подруге,

И вспрыгнул на стол надменно, разрешив целовать мне руки.

А после плясал качучу, звеня кастрюлей, как бубном,

И хрип шершавый и терпкий за мной подвывал многогубно…

И только, когда хозяин, почтительно снявши шляпу,

Просил, чтобы я еще раз сплясал пьянящий «Амапа»,

Я гордо сознался всем им, что вечер, странный и страстный,

Я создал в желаньи диком пером на бумаге красной…

И чары, сгорев, потухли и мой синий батист был сорван,

И остался я с жизнью серой от знойной мечты оторван…

«Молодой носатый месяц разостлал платочек белый…»

Молодой носатый месяц разостлал платочек белый

У подножья скользкой тучи и присел, зевнув в кулак.

Пиджачок его кургузый, от прогулок порыжелый,

На спине истерся очень и блестел, как свежий лак.

А над месяцем на нитях звезды сонные желтели,

Холодел сапфирный сумрак, на земле пробило пять.

И, поднявшись, вялый месяц шепчет звездам еле-еле:

«Я тушу вас, не пугайтесь, – вам пора ложится спать»!

Апрель городской

Апрель полупьяный от запахов марта,

Надевши атласный тюльпановый смокинг,

Пришел в драпированный копотью город.

Брюнетки вороны с осанкою лорда

Шептались сурово «Ах choking, ах choking!

Вульгарен наряд у румяного франта».

Но красное утро смеялось так звонко,

Так шумно Весна танцовала фурлану,

Что хрупкий плевок, побледневший и тонкий,

Внезапно воскликнул: «Я еду в Тоскану»!

И даже у неба глаза засинели,

И солнце, как встарь, целовалось с землею,

А тихие в белых передниках тучки

Бродили, держась благонравно за ручки,

И мирно болтали сестричка с сестрою:

«Весна слишком явно флиртует с Апрелем».

Когда же заря утомленно снимала

Лиловое платье, истомно зевая,

Весна в переулках Апрелю шептала:

«Мой милый, не бойся угрозного мая».

Но дни, умирая от знойного хмеля,

Медлительно таяли в улицах бурых,

Где солнце сверкало клинками из стали…

А в пряные ночи уже зацветали

Гирлянды жасминов – детей белокурых

Весны светлоглазой и франта Апреля.

«Как холодно розовым грушам!..»

Как холодно розовым грушам!

Уж щеки в узорах румянца.

Прильнувши к витрине послушно,

Их носики жалко слезятся.

Октябрь злой сыростью дышет,

А у груш тончайшая кожа.

И было-б, бесспорно, не лишним

Им сшить из сукна, предположим,

Хоть маленький китель, пальтишко,

В одежде им было-б теплее.

Но к вам невнимательны слишком…

Ах, как я вас, груши, жалею!

О лошадях

1.

На улицы спустился вечер зябкий

И горестно мерцал в овальных лужах.

Сновали исполнительно лошадки,

Стараясь заслужить, как можно лучше,

Физическим трудом свой скромный ужин.

Уныло падал дождь, сочась из тучи,

И лошади, зевавшие украдкой,

Шептали про себя: «Как будет сладко

Домой часов в двенадцать воротившись,

Овес сначала скушать, утомившись,

Затем уснуть, к коллеге прислонившись…»

2.

О, сколько самообладания

У лошадей простого звания,

Не обращающих внимания,

На трудности существования!

В канаве

Чахоточный угрюмый колокольчик,

Качаясь на зеленой хрупкой ножке,

Развертывал морщинистый чехольчик,

Протягивал на встречу солнцу рожки.

Глаза его печальные линяли,

Чехольчик был немодного покроя,

Но взгляды безнадежные кричали:

«Мне все равно, вы видите, – больной я!»

Художник и лошадь

Есть нежное преданье на Нипоне

О маленькой лошадке, вроде пони,

И добром живописце Канаоко,

Который на дощечках, крытых лаком,

Изображал священного микадо

В различных положеньях и нарядах.

Лошадка жадная в ненастный день пробралась

На поле влажное и рисом наслаждалась.

Заметив дерзкую, в отчаяньи великом

Погнались пахари за нею с громким криком.

Вся в пене белой и вздыхая очень тяжко,

К садку художника примчалась вмиг бедняжка.

А он срисовывал прилежно вид окрестный

С отменной точностью, для живописца лестной.

Его увидевши, заплакала лошадка:

«Художник вежливый, ты дай приют мне краткий,

За мною гонятся угрюмые крестьяне,

Они побьют меня, я знаю уж заране..»

Подумав Канаоко добродушный

Лошадке молвил голосом радушным:

«О бедная, войди в рисунок тихий,

Там рис растет, там можно прыгать лихо…»

И лошадь робко спряталась в картине,

Где кроется, есть слухи, и поныне.

Георгий Цагарели

Песня («На скалистом перевале…»)

На скалистом перевале

Пела горная вода

С тучных пастбищ мы согнали

Осетинские стада.

Отзвучали вражьи пули.

Умер день за гранью скал.

В затихающем ауле

Мы устроили привал.

Грея смуглые ладони

У костра, мы ждали дня,

И дремали наши кони,

Сбруей кованной звеня.

А на утро со стадами

Шли мы берегом реки

В дальний город, и за нами

Розовели ледники.

Песня («Стройный горец юн и ловок…»)

Стройный горец юн и ловок –

Знать к победам он привык…

Он повесил меж кремневок

Шитый золотом башлык.

Будем пить из рога вина

Хоть грозит селу бедой

Эта снежная лавина,

Что застыла над скалой.

Заалеют от заката

Кровли хижин, льды высот

И пурпурный цвет граната

Ветер к речке понесет…

И когда долина будет

В предрассветном серебре,

Крик петуший нас разбудит

На узорчатом ковре.

У Чороха

Лимонные рощи, болота,

Рои изумрудных стрекоз…

Покрыла зари позолота

Далекий с мечетью откос.

Умолкли певучие пули,

И вижу теперь вдалеке

Везущего масло на муле

Аджарца в цветном башлыке.

Фантаза о Врубеле

Л. М. Камышникову.

Тая печаль в стеклянном взоре,

Овеян вихрем вещих снов,

Любил ракушки он у взморий

И крылья синих мотыльков.

Любил лиловый бархат сливы,

И росный ладан на заре,

И радужные переливы

В прозрачном мыльном пузыре.

И не архангельские трубы-ль

Запели горестно в тот час,

Когда на мягком ложе Врубель

В бреду фиалковом погас.

И соскользнув с сапфирной дали,

Чтоб завершить его судьбу,

Две радуги, скрестись, венчали

Творца – в сиреневом гробу.

Колхиде

Памяти А. Церетели.

Снова мечи зазвенели.

Снова губительный бой…

Тайно грустит Руставели

В вечер глухой над тобой.

Боя мятежные бури

Гонят сквозь пламя и дым

Всадника в барсовой шкуре,

Всадников в бурках за ним.

В вихре металла и пыли

Грозно сразиться дано

Теням воскреснувшей были

За Золотое Руно.

Гневно отмстят за обиды

Всем и засветят они

Над ледниками Колхиды

Мерно-плывущие дни.

Сторицын

Как месяц лысый, грузный телом,

Он острых сплетен любит зодчества –

Поэт-чудак в костюме белом,

Чей вечный спутник одиночество.

Бесстыдно грезя о разврате,

Хоть грех считает безобразием,

Он с девушек снимает платье

Своей чудовищной фантазией.

Порой к ушам поднявши плечи,

Гримасы корча стенам комнаты,

Он пляс «Недоумелой свечки»

Танцует, грустный и непонятый.

И, ярый враг земным заботам,

Вдруг вскрикнет юно и восторженно:

«Ау-а-ач! Торгую потом!»

В кафе за вазочкой с мороженным.

Лишь изредка, томясь в печали,

Судьбой безжалостно развенчанный,

Рассказывает о морали

И о какой-то чистой женщине.

Серебряный павлин

Над площадью Бомбея

Шатер небес пылал

И «Сад бананов», млея,

Был золотисто-ал.

Листву едва качая,

Бросали пальмы тень

На стены и трамваи

В горячий тихий день.

И, вынесен из храма,

У банков и витрин

Плыл величаво Брамы

Серебряный павлин.

На бронзовом престоле,

Спокоен горд и прост,

Он плыл, в венке магнолий,

Раскрыв широко хвост.

И в английских кварталах

Пугал трамваев бег

Индусов в покрывалах

Белей, чем горный снег.

В пути

Тяжкая поступь верблюжья,

Небо, как синий атлас;

Золотом красит оружье

Меркнущий солнечный час.

Тропы измерены глазом –

Знаем, когда отдохнуть,

И к изумрудным оазам

Держим извилистый путь.

Шашка рубить не устанет

В дыме зловещих костров;

Душною гарью потянет

С войлочных вражьих шатров.

Сердце предчувствовать радо,

Что отуманят наш взор

Плоские крыши Багдада

Пестрого, словно ковер.

Япония

Вновь вижу край нежнейший,

Где я бродил давно,

Где медленные гейши

В лиловых кимоно.

В саду – отель бумажный,

Игрушечный совсем,

И цвет вишневый влажный,

И клумбы кризантэм.

Узор плетений странный

На окнах низких стен,

И в будочке стеклянной

Спокойный полисмэн.

Вновь вижу я дороги,

Что узки, как тесьма,

Где рикши быстроноги

И розовы дома.

Вадим Шершеневич

«Я потерял от веселья ключик маленький!..»

Я потерял от веселья ключик маленький!..

Вы не видали? Может быть, тень его? Может – эхо?

Неуклюжий и вялый, как промокшия валенки,

Не умею открыть я шкатулку смеха.

Поймать ваш взгляд шатливый и гибкий,

Как паук ловит радужный муху в паутину, – и обсосать…

Ведь ваше слово одно – штепсель моей улыбки!

Неужели вы не можете будень красным обликовать?

Светлая, может быть, всетаки видали? Скажите!

Знаете, такой маленький на ленте поцелуев ключ!

Отдайте! Пусть праздник капает, как красный сургуч,

Кровинками на большой и серый конверт событий…

Послушайте! Ведь не хорошо! Рот без смеха, как гроб,

Из которого украли прогнивший труп.

Даже небо единственным солнцем, словно циклоп,

Укоризненно смотрит и скалит горизонт губ.

Это птица может годы чирикать и жалобной песней

Не натереть мозолей глухому эхо полей.

А я с печалью один в толпе с ней,

Хочу помолится, но чорт, обжигая руки,

Перехватывает пылающие осколки речей…

И вот бегу от насевших вещей,

Как сука

От <стаи напавших на нее кобелей…

Ну, что же? не отдадите?

Не хотите?

Усами ветра щекоча перекрестки,

Превращая шкатулку смеха в оскал,

Такой же грубый, наглый и жесткий

Я уже не у одной искал!

Нет! больше с ключом я к вам не пристану!

В неделях мучений, как на приводном ремне машин,

Я сам, смешной и немного странный,

Этот ключик забросил в кровавые волны души.

«Мне маленький ангел, белый, как сахар, в ладонях…»

Мне маленький ангел, белый, как сахар, в ладонях

Принес много сонного розового песку.

Я забыл, что жизнь, изругавшись, как конюх,

Примет солнце сегодня, как кукуреку.

Мне хочется поднять тебя, нежно сердцевую,

Высоко на руки, вместе с дочкой-слезинкой твоей –

И с Лубянской площади, как молитву земную,

Небу показать тебя в веере огней.

Там трамвай проогнеет быстрыми цветами

И в волокнах ночи под кнутом ливня,

Грустно простоит тот другой я с глазами,

Из которых выпирают зрачков бивни.

У него за пазухой прячется вторник за понедельник,

Мысли, как гной, распирают кожу.

У меня нет Рождества, а только Сочельник,

Пылающий праздник с отмороженной рожей!

Пусть душа опустела и если в нее лютый

Плевок выкинут губы твои, родная,

Он будет годы лететь, а не минуты,

Туда, до дна.

Пусть смочены щеки рассолом огуречным,

Пусть я распят гвоздями дней, –

Я весь нежнею в секундном и в вечном,

И мгла проростает бутонами фонарей.

«Восклицательные знаки тополей обезлистели на строке бульвара…»

Восклицательные знаки тополей обезлистели на строке бульвара,

Флаги заплясали с ветерком.

И под глазом у этой проститутки старой

Наверное демон задел лиловым крылом.

Из кофейни Грека, как из огненного барабана,

Вылетает дробь смешка и как арфа платья извив;

И шопот признанья, как струпья с засохшей раны,

Слетает с болячки любви.

И в эту пепельницу доогневших окурков

Упал я сегодня увязнуть в гул,

Потому что город, что-то пробуркав,

Небрежным пальцем меня, как пепел стряхнул.

С лицом чьих-то взглядов мокрых

Истертым, как старый, гладкий пятак,

Гляжу, как зубами фонарей ласкает кинематограф

И длинным рельсом плошадь завязывает башмак.

И в шершавой ночи неприлично-влажной,

Огромная луна, как яйцо…

И десяткой чей-то бумажник

Заставил покраснеть проститучье лицо.

Если луч луны только шприц разврата глухого

Введенный прямо в душу кому-то, –

Я, глядящий, как зима надела на кусты чехлы белые снова,

Словно пальцы, ломаю минуты!..

«В обвязанной веревкой переулков столице…»

В обвязанной веревкой переулков столице,

В столице, покрытой серой оберткой снегов,

Копошатся ночные лица

Над триллионом шагов.

На страницах улицы, переплетенной в каменные зданья,

Где как названья золотели буквы окна,

Вы тихо расслышали смешное рыданье

Мутной души, просветлевшей до дна.

Не верила ни словам, ни моему метроному – сердцу,

Этой скомканной белке, отданной колесу…

– Не верится?!

В хрупкой раковине женщины всего шума радости не унесу!

Конечно нелепо, что песчаные отмели

Вашей души встормошил ураган,

Который нечаянно, случайно подняли

Заморозки северных, чужих стран.

Июльская женщина, одетая январкой!

На вашем лице монограммой глаза блестят…

Пусть подъезд нам будет триумфальной аркой

А звоном колоколов зазвеневший взгляд!

Как колибри вспорхнул в темноте огонек папиросы,

После января перед июлем нужна вера в май!

…Бессильно обвисло острие вопроса…

Прощай!

«Говорите, что любите? Что хочется близко…»

Говорите, что любите? Что хочется близко.

Вкрадчиво близко, около быть?

Что город сердце ваше истискав,

Успел ноги ему перебить?!.

И потому и мне надо

На это около ответить нежно, по хорошему?..

А сами то уже третью неделю кряду

По ковру моего покоя бродите стоптанными калошами!

Неужели ж и мне, в огромных заплатах зевоты,

Опят мокробульварьем бродить, когда как сжатый кулак голова?

Когда белый паук зимы шозаплел тенета

Между деревьями и ловит в них переулков слова?!..

Неужели ж и мне карточный домик

Любви строить заново из замусленных дней,

И вами наполняться, как ваты комик

Набухает, водою полнея?!.

И мне считать минуты, говоря, что оне проклятые,

Потому что встали оне между нас?..

А если я не хочу быть ватою?

Если вся душа, как раскрытый глаз?

И в окно, испачканный злобой, как мундштук никотином липким,

Истрепанный, как на учебниках переплет,

Одиноко смотрю, как в звездных строках ошибки

…Простите: «Полюбите!» Нависли крышей,

С крыш по водостокам точите ручьи,

А я над вашим грезным замком вышу и вышу

Как небо тяжелые шаги мои.

Смотрите: чувств так мало что они, как на полке

Опустеющей книги, покосились сейчас!

Хотите, чтобы, как тонкий платок из лилового шелка

Я к заплаканной душе моей поднес бы вас?!.

«Не может выбиться…»

Не может выбиться

Тонущая лунная баба из глубокого вздоха облаков.

На железной вывеске трясется белорыбица

Под звонкую рябь полицейских свистков.

Зеленый прибой бульвара о рыжий мол Страстного

Разбился, омыв каменные крути церквей.

И здесь луна утонула. Это пузырьки из ее рта больного

– Булькающие круги фонарей.

На рессорах ветра улыбаться бросить

Ржавому ржанью извощичьих кляч.

Крест колоколен строг, как проседь,

Крестом колоколен перекрестится плач!

И потекут восторженники, как малые дети,

Неправедных в рай за волосы тянуть.

Мое сердце попало в реберные сети

И ушлое счастье обронило путь.

Но во взметы ночи, в сумеречные шишки,

В распустившиеся бутоны золотых куполов,

Мысли, летите, как мошки, бегите как мышки,

Пробирайтесь в широкие щели рассохшихся слов.

С кругами под глазами – колеями грусти,

С сердцем пустым, как дача в октябре, –

Я весь, как финал святых златоустий,

Я молод –

Холод,

Прогуливающийся по заре.

И мой голос громок; его укрепил я кидая

Понапрасну богу его Отченаш;

И вот летит на аэро моя молитва большая,

Прочерчивая в небе след, как огромный карандаш.

Аэроплан и молитва это одно и тоже!

Обоим дано от груди земной отлетать!

Но, Господи Маленький! Но, Громадный Боже!

Почему им обоим суждено возвращаться вспять?!

«За ветром в поле гонялся, глупый…»

За ветром в поле гонялся глупый,

За ребра рессор пролетки ловил –

А кто-то солнцем, как будто лупой,

Меня заметил и у моста схватил.

И вот уж счастье. Дым вашей походки,

Пушок шагов я ловить привык.

И мне ваш взгляд чугунен четкий –

На белом лице черный крик.

Извиняюсь, что якорем счастья сразлету

Я за чье-то сердце зацепил на земле.

На подносе улыбки мне, радому моту,

Уже дрожит дней ржавых желе.

Пусть сдвинуты брови оврагов лесистых,

Пусть со лба Страстного капнет бульвар –

Сегодня у всех смешных и плечистых

По улицам бродит курчавый угар.

Подыбливает в двери, путается в шторе,

На жестком распятии окна умирает стук.

Гроздья пены свесились из чаши моря,

Где пароход, как странный фрукт.

Тени меняют облик, как сыщик,

Сквозь краны подъездов толпа растеклась,

И солнце играет на пальцах нищих,

Протянув эти пальцы прохожим в глаз.

Ну, ну!

Ничего, что тону!

Врешь! Еще вылезу закричать: Пропустите!

Неизменный и шипучий, как зубная боль;

Потому что на нежной подошве событий

Моя радость жестка и проста, как мозоль.

«Знайте, девушки, повисшие у меня на шее, как на хвосте…»

«Но все, что тронет – нас соединяет,

Как бы смычек, который извлекает

Тон лишь единый, две струны задев.»

Рильке.

Знайте, девушки, повисшие у меня на шее, как на хвосте

Жеребца, мчащегося по миру громоздкими скачками:

Я не люблю целующих меня в темноте,

В камине полумрака вспыхивающих огоньками,

Ведь если все целуются по заведенному обычаю,

Складывая раковины губ пока

Не выползет влажная улитка языка,

Вас, призываемых к новому от сегодня величию,

По новому знаменем держит моя рука.

Вы, заламывающие, точно руки, тела свои, как пальцы, хрупкие,

Вы, втискивающие в тунели моих пригоршен вагоны грудей,

Исхрипевшиеся девушки, обронившие, точно листья, юбки,

Неужели же вам мечталось, что вы будете совсем моей?!

Нет! Не надо! Не стоит! Не верь ему!

Распятому сотни раз на крестах девичьих тел!

Он многих, о, многих, грубея, по зверьему

Собой обессмертил – и сам помертвел.

Но только одной отдавался он, ею вспененный,

Когда мир вечерел, надевая синие очки,

Только ей, с ним единственной, нет! в нее влюбленный,

Обезнадеженный вдруг, глядел в обуглившиеся зрачки.

Вы, любовницы милые, не притворяйтесь, покорствуя,

Вы, раздетые девушки, раскидавшие тело на диван!

Когда ласка вдруг станет не нужной и черствою,

Не говорите ему, что попрежнему мил и желанн.

Перестаньте кокетничать, вздыхать, изнывая, и охать, и

Замечтавшись, не сливайтесь с мутною пленкой ночей!

На расцветшее поле развернувшейся похоти

Выгоняйте проворней табуны страстей!

Мне, запевшему прямо, быть измятым суждено пусть!

Чу! По страшной равнине дней, как прибой,

Надвигаются, катятся в меня, как в пропасть,

Эти оползни девушек, выжатых мной!

В этой жуткой лавине нет лиц и нет имени,

Только платье, да плач, животы, да белье!

Вы, трясущие грудями, как огромным выменем,

Прославляйте, святите Имя Мое!

сноска