📚   БИБЛИОТЕКА РУССКОЙ и СОВЕТСКОЙ КЛАССИКИ   📚

здесь можно бесплатно скачать книги в удобном формате для чтения в оффлайне и на мобильных устройствах

Сергей Рудольфович Минцлов

Гусарский монастырь

Сергей Рудольфович Минцлов. Гусарский монастырь. Обложка книги

Санкт-Петербург, Ленинград, 2013

Большой старый дом в Рязани, принадлежавший старой помещице и отданный ею под постой гусарам, получил в народе название «Гусарский монастырь». Вернувшийся из Петербурга Владимир Пентауров строит здесь театр, а скучающие гусары ждут чего-нибудь… Во время спектакля – они, конечно же, в первых рядах.

Великолепный любовно-авантюрный роман писателя С. Минцлова – один из лучших в этом жанре.

Перед настоящим гусаром не устоит ни светская дама, ни лютый враг. А благородные рыцари золотого века русского дворянства не прощают подлость и измену.

 

С. Р. Минцлов

Гусарский монастырь

Глава I

Усадьба Владимира Димитриевича Пентаурова занимала в сороковых годах в городе Рязани целый квартал.

С Большой улицы сквозь решетчатую зеленую ограду прохожим виден был стоявший в глубине широкого двора огромный, двухэтажный дом с мезонином и башенками по углам, придававшими ему вид старинного замка; старинным он был и на самом деле, так как выстроил его еще прадед Владимира Димитриевича в царствование императрицы Елизаветы.

Перед домом красовалась высокая куртина, несколько закрывавшая, благодаря разросшимся на ней кустам сирени, выступ пространного шатрового подъезда.

По ту сторону дома, за клумбами цветов, раскидывался густой парк из столетних, неохватных лип; прямая аллея, начинавшаяся от увитого плющом балкона, пересекала парк и упиралась в только что начатое постройкой большое здание, выходившее фасадом на другую улицу.

Рязань в те времена изобиловала богатым дворянством, широко, по-помещичьи расположившимся и проживавшим в ней, но усадьба Пентаурова и сам хозяин ее пользовались в городе особой известностью.

Владимир Димитриевич считался загадочным человеком. С большими связями в Петербурге, богатый, побывавший – что было редкостью тогда – за границей и, стало быть, повидавший виды, он вдруг года два назад вернулся из столицы в Рязань и зажил в ней безвыездно и даже только раза два-три заглянул в свое подгородное имение Баграмово. Что была за причина такого переселения – никто в городе не знал, и, как ни ломали себе рязанцы головы, додуматься ни до чего не могли.

Одни полагали это следствием смерти жены Пентаурова, приключившейся в Петербурге, и после которой якобы столица ему опостылела; другие шепотком передавали, что он навлек на себя немилость кого-то из великих мира сего, чуть не самого императора. Третьи, самые рьяные вестовщики, несли такую окончательную несуразицу, что на них только руками махали.

Как бы там ни было, но Пентауров, переселившись в Рязань, сделал всего три-четыре официальных визита и затворился в своих палатах. Псовой охоты, излюбленного тогда занятия помещиков, он терпеть не мог и не держал, хозяйством лично не занимался и чем наполнял свои досуги опять-таки было неизвестно.

И вдруг через два года в полном безмолвия парке Пентаурова застучали топоры и плотники стали возводить какое-то строение.

Первою всполошилась Клавдия Алексеевна Соловьева, девица лет тридцати пяти, необычайно длинная и сухопарая и чрезвычайно интересовавшаяся всем, что ни происходило в городе.

Уже больше недели назад, проходя мимо парка, она приметила, что к нему начали свозить бревна. Она остановилась и обратилась к возчикам с вопросом, зачем они привезли бревна.

Бородатый, осанистый мужик в белой посконной рубахе[1] и синих штанах глянул на тощую, как шест, незнакомую не то барыню, не то барышню, бывшую, несмотря на жаркий июньский день, в толстой черной мантилье и под раскрытым огромным, что верхушка копны, порыжелым зонтом. Маленькие черные глазки Клавдии Алексеевны оживленно бегали то по бревнам, то по лицам артели, то по части парка, прилегавшей к забору. Но разгадки происходившему ниоткуда не появлялось.

– Велено… – отозвался возчик.

– Кто велел?

– Барин, стало быть, наш; Пентауровские мы.

– Зачем?

– Этого мы знать не можем!

Мужик ухватил за конец бревно и стал подымать его через колесо.

– Строиться, что ли, хочет ваш барин, или забор будут поправлять?

– Забор?… – Мужик гак неопределенно произнес эго слово, что Клавдия Алексеевна сочла его за утвердительный ответ и, не видя больше ничего интересного кругом, поспешила дальше, чтобы успеть первой разнести весть, что Пентауров наконец зашевелился и решил поправлять свой значительно пообветшавший забор.

– Ну и ду-у-ра!.. – протянул мужик, когда она отошла на значительное расстояние. – Таки бревна да на забор?

– Что с нее взять? – ответил другой, как бы сожалеючи. – Видал, чать, какая у нее головка, что куричья, на спичке взоткнута. А глаза-то, братцы? Ровно блохи прыгают!

Мужики захохотали.

На другой день на место предстоящих работ, дыша, что запаленный конь, прикатился Арефий Петрович Званцев.

Званцев был не только известен решительно всей Рязани, но и весьма любим всем дворянством ее. Любили его прежде всего за наружный вид, сразу заставлявший улыбаться людей: он состоял как бы из двух арбузов, – маленького и большого, поставленных друг на друга. Верхний, маленький арбуз, цвета новорожденного поросенка, был всегда тщательно выбрит и спереди, кроме щелок для глаз и рта, имел красную пуговку – носик и по бокам пару больших, словно приклеенных, ушей. Нижний арбуз и короткие ножки облекала коричневая пара.

Не имея гениальной прозорливости Соловьевой, обладавшей даром сообщать вести о событиях еще накануне их происшествия, он обладал даром потешать город и весьма немаловажной статьей для него являлось улавливанье Клавдии Алексеевны и уличенье ее во лжи. Эта неисчерпаемая статья необыкновенно радовала рязанских обывателей, и даровые представления, устраивать которые Званцев был великий мастер, доставляли ему, владельцу трех крепостных душ, не только безбедное, но и приятное существование.

– А ну-ка, как нынче погрызутся Арефа с Клавдинькой? – говаривали обыватели, собираясь на какую-нибудь вечеринку и уже заранее испытывая удовольствие.

Как человек сметливый и в строительных делах более сведущий, Званцев, как только окинул заплывшими жиром глазками груду навезенного материала, сразу сообразил, что забор тут ни при чем и что Пентауровым затеяно что-то другое.

Сердце взыграло у него при мысли о предстоящем посрамлении Соловьевой и, улыбаясь и причмокивая, он поспешил в лавку купца Хлебодарова, в которой, как ему было известно, забирал разную бакалею приказчик Пентаурова.

Лавка Хлебодарова находилась неподалеку, на углу той же улицы, и почиталась в Рязани самой лучшей; позади лавки имелась просторная комната, куда допускались только избранные посетители и где, под видом «пробы» вновь полученных вин, происходили веселые попойки и легкие кутежи преимущественно офицеров квартировавшего в Рязани гусарского Белоцерковского полка и сливок мужской части общества.

Михайло Хлебодаров у них известен был под шутливым прозвищем «мосье Мишу», данным ему кем-то из гусаров.

Для более серьезных кутежей служила гостиница, занимавшая весь верх над лавкою и примыкавшими к ней складами того же владельца.

Хлебодаров – огромный, грузный человек, с умным, но непомерно раздутым лицом, словно весь налитой растопленным жиром, колыхавшимся под кафтаном, был в лавке и беседовал с двумя какими-то чуйками[2], когда в нее, с видом приятно прогуливающегося человека, со шляпою на боку, чуть повихливая бедрами, мурлыкая и помахивая палкою, вошел Званцев. Чуйки почтительно отступили в стороны.

– Здравствуй, Михайло Дмитрич! – небрежно бросил он, подходя к прилавку.

Голос у него оказался визгливым и совершенно бабьим.

– Доброго вам здоровьица-с!.. – ответил тот, слегка наклонив голову с начавшею просвечивать лысиной.

– Как живешь-можешь? – покровительственно продолжал Званцев, делая вид, что рассматривает разные сласти, выставленные в открытых ящиках.

– Терпит Бог – помаленьку-с… Что вашей милости требуется-с?

– Да… вот так… а свежее шампанское получил? – словно вдруг вспомнил гость.

Легкий лукавый огонек мелькнул на миг в темных глазах Хлебодарова.

– Нет-с… – ответил он. – А старенького сколько угодно-с!

– Ну, мне оно не нравится; я такого не пью. Вот когда придет новое, тогда возьму дюжинку. Кстати: что это Пентауров – строиться никак затеял?

– Выходит, что так-с.

Званцев насторожился.

– Чего же это он так? – сказал он, пробуя миндаль из мешка. – Хороший миндаль, а почем?

– Сорок копеечек фунтик.

– На серебро? – ужаснулся Званцев. – Разорить ты нас всех, Михайло Дмитрич, хочешь! Дом, что ли, он себе новый строить вздумал?

– Вроде как бы дом…

– А это почем? – Званцев запустил горсть в другой мешок. – Вкусная шептала[3]! Так что же такое вроде дома может быть – конюшня?

– Те-а-тр-с… – внушительно выговорил Хлебодаров.

У Званцева из открывшегося рта чуть не вывалилась только что засунутая в него крупная шептала.

– Театр? – как эхо, совсем фистулой[4] визгнул он в изумлении.

– Да-с. Приказчик их, пентауровский, сам мне сказывал!

– Вот это так пуля! – все еще не придя в себя, протянул Званцев. – Да что же в этом театре делать будут?

Купец развел похожими на подушки руками.

– А уж этого не знаем-с: их на то воля. Представлять, надо быть, станут, как на Москве, слыхать, представляют!

Званцев озабоченно поправил шляпу на голове и принялся застегивать пуговицы своего серого сюртука; новость оказалась настолько поразительной, что разносить ее будничным образом не подобало.

– Однако заболтался я тут с тобой… некогда мне! – проверещал он. – Ну, прощай, Михайло Дмитрич!

Званцев с достоинством вышел из лавки, но минуту спустя опять заторопился и чуть не бегом пустился по улице.

– Голосок-то как у свинки! – соболезнующе проронила одна из чуек, проводив его глазами.

– Богатый, надо быть, барин? – поинтересовалась другая. – На много, чать, берет у тебя, Михал Митрич?

Хлебодаров усмехнулся и провел ладонью по реденькой, но длинной бороде своей.

– На рупь в год! – проронил он в ответ. – А наверещит, как с настоящими господами придет, – сразу на сто!

Глава II

Новость, быстро разнесшаяся по городу, поразила и взбудоражила решительно всех.

Театра в те времена в Рязани не было; знали о нем только понаслышке и для большинства обывателей, не заглядывавших в Москву, даже само слово это звучало, как что-то необычайное и даже жуткое.

Затей такое предприятие кто-нибудь из других помещиков, подобного количества толков оно, может быть, и не вызвало бы. Но его затеял отшельник, и без того загадочный человек, и притом так неожиданно.

К месту постройки начались паломничества; всем хотелось своими глазами убедиться в справедливости слухов и взглянуть, что творится в недоступном ни для кого парке Пентаурова.

Многие из помещиков, разъехавшихся на лето по деревням, нарочно вернулись в Рязань; некоторые приезжали даже с семьями, и обыкновенно пустынная улица позади парка Пентаурова превратилась в своего рода Невский проспект, по которому от четырех до пяти часов дня вереницей, как на масленичном катании, медленно стали проезжать высокие гитары[5], дрожки[6] и даже рыдваны-коляски[7], наполненные, как клетки с курами на базаре, рязанцами всяких возрастов.

Кто не имел своих лошадей – тот прогуливался пешком.

Разряженные дамы, в накинутых на плечи разноцветных, большею частью желтых шалях с каймою внизу, щебетали, что ласточки перед отлетом, но громче и чаще всех слышался голос полнотелой Марии Михайловны Груниной, – дамы, занимавшей в городе первенствующее место, не по положению мужа, а по необычайной способности говорить без умолку в течение какого угодно времени и о чем угодно.

Как и всегда, ее сопровождали муж, благообразный пожилой господин с седеющими густыми баками, Антон Васильевич, и черноглазая дочка Нюрочка, барышня лет двадцати; при Марье Михайловне они всегда поневоле безмолвствовали, и только Нюрочке, девице весьма проворной, изредка, при долгой остановке их коляски около встречной, удавалось в секунду оплошности маменьки выкрикнуть словечко-другое своей приятельнице.

Гулянье, так неожиданно перенесенное с Большой улицы на захолустную Запарковскую, начавшую всеми звучно именоваться Театральной, доставило обитателям ее огромное удовольствие. Но, как везде это водится, нашлись и недовольные.

К числу последних принадлежал отставной приказный Зосима Петрович Морковкин, владевший чистеньким, веселым домиком на углу той же улицы, и священник отец Михей, в приходе которого состояли Пентауров и Морковкин.

Причины недовольства их были, разумеется, различные. Отец Михей, никогда никого не осуждавший, молчаливый человек в больших, темных очках, скрывавших его больные глаза, в сущности, никакого неудовольствия не заявлял, а, услыхав о затее Пентаурова, проронил только: «Не подобало бы!»

Все остальное договорила его попадья, дебелая и румяная, с волосами что смоль, Маремьяна Никитична, державшая в своих руках не только отца Михея, но и весь причт.

– Изволите видеть, что надумал?! – сдвинув черные брови, говорила она низким, звучным контральто. – На церковной крыше, прости Господи, черти в свайку играли, вся в дырах, а он, самый богатый прихожанин, – театр бесовский строит!

– Правильно-с, матушка, правильно… – поддержал ее Морковкин, их сосед и приятель, бывший у них на ту пору в гостях. – И какой это такой будет театр – неизвестно! Не иначе как разврат, думается мне.

Он открыл с глубокомысленным видом табакерку, затянулся понюшкою и покачал, словно молью побитою, головой.

– Доносец на сие написать, я так полагаю, следовало бы!

– На что же доносец? – удивился отец Михей. – С разрешения властей, чаю, он делает?

Желтые брови Морковкина взъехали на лоб. Он поднял вверх указательный перст.

– С разрешения ли, отец Михей? А ежели и разрешено, так ведь фармазонство[8] нынче не в поощрении! Оборотите это во внимание!

– И напиши, напиши, Зосим Петрович! – одобрила Маремьяна Никитична. – Фармазонство это, верное твое слово!

Отец Михей молчал и только неопределенно качнул головой.

Долетела новость и до гусарского полка и вызвала там большой восторг среди молодежи. Особенно обрадовала она «гусарский монастырь»: так именовался тогда в Рязани обширный, запущенный дом, стоявший в конце Левитской улицы; сад его, густой, что лес, спускался с горы к самой Лыбеди – небольшому озеру, расположенному в глубокой котловине на краю города.

Дом этот принадлежал какой-то старой помещице, никогда не наезжавшей в Рязань, и отдан был ею под постой гусарам. Помещался в нем целый второй эскадрон; дом занимало пятеро офицеров, а в многочисленных службах вокруг него располагались солдаты.

Настоятелем «монастыря» состоял эскадронный командир, ротмистр Костиц, усач чрезвычайно сурового вида; отцом благочинным был громадный поручик Возницын; отцом-ключарем и казначеем – молчаливый и всегда серьезный поручик Радугин, имевший обычай, если его спрашивали о здоровье кого-либо из знакомых, отвечать самым искренним и грустным тоном: «Умер вчера», что нередко приводило к всевозможным происшествиям; отцом-келарем был хорошенький, что девушка, корнет Курденко. Пятый из них, самый юный и только что произведенный в прапорщики Светицкий, числился отцом звонарем.

Посетители «монастыря» – и штатские, и военные – все именовались «богомольцами».

«Монастырь» жил самой развеселой жизнью и вызывал зависть к себе у других эскадронов, расположенных далеко не так удобно и привольно, как счастливый второй.

Весть о закладке в городе театра привез в «монастырь» один из самых частых «богомольцев» его, некий Андрей Иванович Штучкин, господин средних лет, высокий и необычайно мрачной наружности, обладавший глухим, загробным голосом и похожими на черные кусты бровями; в «монастыре» он слыл под названием «голос из камина». Ни на военной, ни на гражданской службе он никогда не служил, дальше Москвы никуда не заглядывал, но именовал себя военною косточкой и любил рассказывать разные приключения, случавшиеся с ним во Франции.

Только что поднявшиеся с кроватей гусары сидели в большой зале, служившей им общей столовой и приемной, и отпивались после крепкой вчерашней попойки черным кофе, когда быстрыми шагами к ним вошел Штучкин.

– Господа! – не здороваясь, начал он голосом, выходившим как бы из соседней стены и подымая правую руку, в которой держал шляпу. – Событие величайшее!

– Соседняя попадья родила тройню! – густым басом вставил Возницын, сидевший, вернее возлежавший за столом, с ногами, положенными на кресло.

Штучкин опустил руку.

– Отец благочинный! – внушительно ответил он. – Мы, военные, сплетнями не занимаемся. У нас в Рязани скоро будет театр!

– Да ну? – в голос воскликнули Курденко и Светицкий; первый даже вскочил со стула.

– Истина-с! Пентауров начал строить театр…

– Стро-о-ить еще только? – разочарованно протянул Курденко. Он махнул рукою и сел допивать свой кофе.

– Это еще с год пройдет, пока будут давать в нем представления! – сказал Светицкий.

– Нет-с, не год! – возразил Штучкин. – А через два месяца. Пентауров его строит.

– Кто это такой? – проронил Костиц.

– Вы не знаете Пентаурова? – изумился Штучкин.

Костиц скосил налитые кровью глаза на правый ус свой, спадавший ему на грудь и покрутил его.

– Не имею этой великой чести…

– Первый богач рязанский! При дворе был в фаворе, Потемкиным вторым, может быть, был бы, но… – Штучкин понизил голос и оглянулся на дверь. – Сорвалось! Дуэль у него с Аракчеевым чуть не вышла, сюда велели выехать. Вот-с кто такой Пентауров. И он сам мне вчера сказал, что через два месяца подымет занавес. Этими словами сказал! А актриски у него, господа, какие… У-ух! – Штучкин вытянул вперед хоботком бритые губы и поцеловал кончики своих костлявых пальцев.

Еще измятые после сна лица всех оживились.

– Вы их видели? – быстро задал вопрос Курденко, слывший, несмотря на свою девичью наружность, первым ходоком по части женского пола.

– Разумеется. Всех их знаю!

– Откуда он их набрал? – спросил Светицкий.

– Откуда? Ну, девки дворовые, разумеется: кто ж еще в актрисы пойдет?

– Дуры дурами и будут по сцене ходить! – насмешливо отозвался Возницын. – Есть что посмотреть: королевы, мадам «Чаво»!

– Вы, Лев Михайлович, любите, не глядя, критику пустить! – возразил Штучкин. – Подлинную королеву в театр ведь из-за границы не выпишешь! А девка девке рознь. У него замечательные есть: по-французски даже говорят!

– Быть не может? – усомнился Курденко.

– Ей-богу, сам говорил с ней! Личиком – херувим. И имя у нее замечательное – Леня, Леонида то есть…

Гусары переглянулись.

– Что ж, отец-настоятель, – проговорил Возницын, поворачиваясь к Костицу, – коль такое дело, отмолебствовать, как будто, подобает?

Костиц кивнул начавшей седеть головой в знак согласия.

– Ударь, сыне, в кандию!.. – обратился он к Светицкому.

Тот протянул руку к подвижному колоколу, висевшему на небольшом треножнике, поставленном перед ним на столе, и дважды дернул за ремешок, привязанный к языку. Звон разнесся по всему дому.

Из прихожей выскочило двое вестовых.

– Шампанского! – приказал Костиц.

Вестовые исчезли и мигом появились снова с бутылками, завернутыми в салфетки.

– Господа! – слабо запротестовал было Штучкин. – Нельзя, ведь десять часов утра всего.

– Не впадай в ересь, нечестивец! – произнес всем говоривший «ты» Костиц, протягивая ему большой стакан, полный искрившимся вином.

– За процветание театра! – воскликнул, подымая свой стакан, Светицкий

– За Леню! – поддержал Курденко.

Все чокнулись и залпом осушили вино; лица начали зарумяниваться, только Костиц и Возницын составляли исключение, так как и без того были цвета доброго старого бургонского.

После первого стакана выпито было по второму и по третьему, и только когда огромные, стоявшие у стены английские часы начали бить полдень, посоловевшие глаза Штучкина с недоумением и страхом, точно на лице привидения, остановились на циферблате. Он спохватился и вспомнил, что ему необходимо торопиться домой.

– Двенадцать часов?! – ужаснулся он, подымаясь с места. Язык плохо повиновался ему.

– А же-на ска-жет, что я опять пьян!

– Это будет напраслина! – возгласил под общий смех Возницын.

Курденко, сидевший рядом с Штучкиным, схватил его за рукав.

– Погодите! – сказал он и повернулся к Костицу. – Отец-настоятель, повелишь ли богомольцев до многолетия отпускать?

– Нет! – отрубил тот. – Ну-ка, отец благочинный, хвати за болярина Курдюмова, или как его там…

– Пентаурова, – поправил Светицкий.

Огромный Возницын встал и густо, как настоящий протодьякон, откашлялся в руку.

– Потешнику нашему, театросоздателю и девок учителю, болярину Пентаурову… – могучими раскатами пронеслось по двусветной зале. – Театру его, и лицедейкам, и господам театралам, и всем в подпитии находящимся, – многая лета-а-а…

Стекла зазвенели в окнах при последних словах; побагровевший Возницын взял стакан с вином, разом, как рюмку водки, опрокинул его в рот и тяжело плюхнулся в затрещавшее кресло.

– Великолепно! – проговорил Штучкин. – Ну я, однако, бегу…

– А кому-то сегодня попадет! – лукаво протянул Курденко, прощаясь с ним.

– Мне? – Штучкин ткнул пальцем в свою грудь. – Никогда! Я ни в одном глазу!

– Не женитесь никогда, сыны мои! – во всеуслышание объявил Костиц. – Бо впадете в житие прискорбное, аки сей богомолец наш! Будут обнюхивать вас жены ваши по возвращении вашем и учинять скандалы велие.

Под общие шутки и смех Штучкин распростился с гусарами и поспешил усесться в свою гитару с парой понуро стоявших лошадей.

Только что выехал он на Левитскую улицу, навстречу ему попалась бричка[9], запряженная парой буланых коньков.

– Стой, стой! – завопил сидевший в ней господин в белой накидке.

Повозки остановились, и Штучкин, в глазах которого все двоилось и рябило, узрел к крайнему своему изумлению два прыщеватых лица на узких плечах вечного рязанского жениха – Николая Николаевича Заводчикова.

– Вы откуда? – хрипло прокричал Заводчиков, встав в своей бричке.

– Из монастыря… – выпрямившись, что шест, раздельно выговорил Штучкин.

– Что, служат там сегодня? – Карие глаза плюгавого Заводчикова так и шарили по лицу Штучкина.

Тот вдруг икнул, прикрыл губы рукою и кивнул головой.

– Служат… и с многолетием…

– Пошел! – крикнул вдруг Заводчиков на своего кучера и ткнул его несколько раз в загривок. – Чего ты ждешь, осел?!

Экипажи разъехались в разные стороны.

Глава III

…В то время как в гусарском монастыре возглашалась Пентаурову здравица, он сидел в вольтеровском высоком кресле у себя в кабинете и беседовал с почтительно стоявшим перед ним человеком весьма захудалого вида.

Пентауров имел редкую в те времена привычку тщательно одеваться с утра и поэтому сидел в легком летнем сюртуке синего цвета, в белоснежном жабо и с такими же кружевными рукавами, из которых выставлялись выхоленные белые руки; довольно округленный живот его облекал белый жилет; ноги, обтянутые бронзовыми чулками, были перехвачены у колен синими подвязками с бантами и покоились одна на другой.

Лет Пентаурову было на вид под сорок, в действительности же около пятидесяти пяти. Ни бороды, ни усов он, как штатский человек, не носил, и правильно очерченное лицо его можно было бы назвать красивым, если бы не излишняя округленность и припухлость розовых щек и подбородка, придававшая ему оттенок чего-то младенческого.

Карие глаза его внимательно глядели на стоявшего перед ним невысокого, щуплого человека с круглым, чернявым лицом и взъерошенной, как после хорошей трепки, головой; облечен тот был в крепко заношенный и лоснившийся, нанковый казакин и такие же длинные, необыкновенно широкие брюки, из-под бахромы которых неуклюже торчали носки порыжелых и заскорузлых сапог.

Это был «заправский» актер Белявка, выписанный Пентауровым из Москвы от одного своего приятеля, большого знатока и любителя театра.

– Так вот что, Грицко… я написал несколько пьес, – говорил мягким, приятным тенорком Пентауров, – и хочу их поставить на сцене: для этого я устраиваю театр и выписал тебя к себе на помощь. Говорил тебе Максим Ульянович, что ты будешь у меня режиссером?

– Ховорыли-с!.. – с сильным хохлацким акцентом произнес Белявка.

– Он мне пишет, что ты дельный и толковый человек… – продолжал Пентауров. – Очень рад буду, если ты поддержишь эту свою, как ее по-русски… репутасьон. Я буду тобой доволен – и ты будешь мной доволен! – выразительно добавил он. – В первую очередь нужно будет тебе прилично одеться: ты ведь теперь глава труппы! Как твое имя?

– Грицко ж Белявка! – ответил тот.

– А по отцу?

– Харлампыч-с.

– Так вот, я тебе покажу сейчас моих актеров, и ты разберись в них; если мало их или найдешь лучшего, выбирай любого, не стесняйся: дворня у меня большая, выбрать есть из кого. Твоя главная обязанность – отыскать мне таланты!

Пентауров взял со стола бронзовый колокольчик и позвонил.

В кабинет, как на пожар, вскочил малый лет пятнадцати со вздернутым, словно вставшим на дыбы, носом и отроду удивленными, светлыми глазами.

– Приказчик здесь?… – спросил Пентауров.

– Тута-с…

– А актеры?

Малый прикрыл красной лапой нос, как бы собираясь удержать его от прыжка, и хихикнул.

– И актеры тута-с!.. – ответил он, отдернув руку и покашливая, чтобы как-нибудь скрыть свою оплошность.

– Пошел, позови! – слегка сдвинув безволосые бугорки бровей, приказал Пентауров; малый метнулся назад, за дверь.

Немного погодя в кабинет вступил плотно сложенный, плечистый человек лет сорока, в черном кафтане; намасленную русую голову его разделял пробор, тщательно сделанный посередине; маленькие глаза умно и спокойно, как зверьки из нор, глядели из-под круто осевшего над ними низкого лба.

За ним осторожно, на носках, следовала небольшая кучка дворовых, мужчин и девушек.

Ухмыляющаяся носатая рожа парня показалась на миг за спинами вошедших, фыркнула, как испуганный кот, и опять исчезла.

Приказчик свободной походкой привычного человека подошел к столу и стал чуть поодаль от Белявки. Остальные толпой стеснились у дверей.

– Маремьян, – обратился Пентауров к приказчику, – есть у тебя в запасе новое, хорошее платье и все прочее?

– Найдется-с…

– Так выдай вот ему!.. – Он кивнул головой на Белявку.

Приказчик окинул взглядом своего соседа, будто только что заметив его.

– Слушаю-с! – обронил он.

– Подойдите ближе! – приказал Пентауров актерам.

Те несмело придвинулись на несколько шагов и опять остановились.

– Я вам выписал из Москвы начальника и учителя… – заговорил Пентауров. – Вот он! Дело свое он знает отлично…

Белявка кашлянул и заложил назад правую руку.

– Смотрите, слушаться его без разговоров! – Пентауров постучал по ручке кресла. – Он будет проходить с вами роли, научит, что и как нужно делать на сцене. А ты, Григорий Харлампыч, держи их в руках крепко, чуть что – мне доложи!

Величанье барином по имени-отчеству нового человека произвело большое впечатление на актеров. Приказчик уже внимательней глянул на Белявку.

Тот слегка отставил ногу и приосанился.

– Вот тебе список актеров!.. – продолжал Пентауров, протягивая исписанный листок бумаги.

Белявка подскочил и бережно, обеими руками, принял бумагу.

– Я написал здесь их настоящие имена и затем фамилии, под которыми они будут играть в театре. Фамилии должны отвечать их… Как это… сказать?… Ну ролям! Я уже все обдумал и взвесил, и ничто переменено быть не может. Ну, вызывай их по порядку, посмотри на каждого!

Белявка близко поднес листок к своему лицу.

– Сенька Македонский! – возгласил он.

Из кучки дворовых выступил огромного роста, белокурый богатырь с приятным и умным лицом.

– Херой! – дочитал Белявка и вскинул глаза на того. – Хорош!.. Оченно даже годен!.. – одобрительно заметил он, обозрев героя от головы до ног.

– Я думаю!.. – с удовольствием произнес Пентауров. – Такого и в Преображенском полку не сыщешь.

– А зубы у тебя все? – спросил Белявка, и не успел богатырь ответить, как уж тот проворно, как у лошади, приподнял ему верхнюю губу. За нею блеснули белые, что кипень, зубы. – Все!.. – удовлетворенно ответил сам себе Белявка и отошел опять на прежнее место.

– Трагик… Петька Сарданапалов?

Выдвинулся дворовый среднего роста, черный, с большим крючковатым носом и бровями, сросшимися на переносице.

– Он же и злодий!.. – Белявка склонил голову на бок. – И сей ничего… Нос соответственный… хреческий!.. – глубокомысленно сказал он.

– Нет, ты посмотри, каков он, когда нахмурится! – вмешался Пентауров. – Петька, нахмурься!

Будущий актер исполнил приказ, и точно туча покрыла лицо его.

– А что? – воскликнул Пентауров. – Талант, а?

– Наглядно-с! – согласился Белявка.

– Спирька… – он запнулся и уткнулся совсем в листок. – Бонапарте! Комик. Это ты Бонапарте? – как бы не доверяя прочитанному, спросил он выдвинувшегося вперед невысокого человека с волосами цвета мочалки, мутными глазами и с таким острым и ярко-красным, стерляжьим носом, что, казалось, будто бы он только что прободал им насквозь какое-нибудь живое существо.

– Я-с!.. – мрачно и сипло ответил тот.

Белявка безмолвно перевел глаза на Пентаурова и увидал, что тот весь трясется от беззвучного смеха.

– Каков, а? – вытирая слезы, сказал Пентауров. – Нет, ты посмотри на эту рожу!.. – И он опять зашелся смехом.

Улыбнулся, но деланно, и Белявка. Пентауров заметил это.

– Что, кажется, он тебе не нравится? – спросил он, переставь смеяться.

– Ничего-с!.. – торопливо ответил Белявка. – А только-с… того, не выпивает ли он?

– Самый запьянцовский! – проронил, ни к кому не обращаясь, приказчик.

– И настоящий Бонапарте такой же плюгавец-пьянчужка был! Публика поймет намек; как увидит его, так и захохочет! А будет пить, – уже строго добавил Пентауров, опять стуча по креслу, – пороть буду! Следующего!

– Благородный отец, Васька Вольтеров?

– Здесь! – отозвался голос, и из-за спин актеров выбрался пожилой, весьма благообразный дворовый.

– По всем статьям годен! – одобрил его Белявка. – Теперь кто же… героиня, Настасья Антуанетина?…

– Погоди, – перебил Пентауров. – Надо кое-что пояснить вам всем. Слыхал ты когда- нибудь про Марию-Антуанетту?

– Никак нет-с!.. – ответил Белявка.

– Были две королевы, одна красавица собой, Мария-Антуанетта, ее казнили. А другая злодейка – Елизавета; вот по их именам я и назвал этих двух. Беленькая Антуанетина, а та чернушка – злодеек будет играть, она Санька Елизаветина. Поняли?

Не успел никто ответить, как черноволосая, названная Елизаветиной, девушка выскочила вперед, упала перед Пентауровым на колени и, обхватив его ноги, припала к ним головой.

Он вздрогнул и откинулся.

– Батюшка, барин, смилуйся! – в истошный голос завопила, залившись слезами, девушка. – Ослобони меня, не хочу я в злодейках быть!..

– Глупая, ведь это не в самом деле, а представлять только так будете!

– Где ж мне, барин, с ей справиться? Она здоровая, она сама мне все глаза выдерет! – продолжала причитать девушка. – Не хочу я в актерках быть!

Пентауров рассердился.

– Пошла прочь! – сказал он, оттолкнув ее голову концами пальцев. – Посеки ее, Маремьян, немножко, чтобы она опомнилась!

– Слушаю!.. – отозвался приказчик. – Встань, дуреха, сейчас! – сурово обратился он к Елизаветиной.

Девушка разом смолкла, поднялась и отошла в сторону, утирая глаза передником.

– Ванька, воды! – приказал Пентауров, увидав высунувшуюся из-за актеров любопытную рожу малого.

Ванька исчез и через миг явился с полотенцем через плечо; в руках он держал серебряный тазик с водой: Пентауров имел привычку, прикоснувшись к кому-нибудь, немедленно обмывать руки.

Он пополоскал пальцы в воде и стал вытирать их пушистым полотенцем.

– Можете идти все… кроме тебя, Григорий Харлампыч: ты останься, я тебе пьесу сейчас свою прочту и объясню! А в четыре часа всем актерам собраться в зале: будет первый урок вам.

Пентауров и Белявка остались в кабинете, а актеры, стараясь не зашуметь, гуськом выбрались за двери.

– Вот так напасть! – разведя руками, вполголоса, с ужасом произнес обладатель красного носа. – Был человеком, а теперь, нате вам, что, – Бонапартием стал!..

Благородный отец вздохнул и сокрушенно покачал головою:

– Ваша фамилия, Спиридон Вавилыч, еще что? – прошептал он, оглядываясь, не услыхал бы приказчик. – А вот моя! – Он махнул рукою. – Сказывают, причастия за нее лишить могут!

К четырем часам дня в большой зал пентауровского дома, среди закрытой белыми чехлами золоченой мебели и высоких простеночных зеркал, робкою кучкой собрались актеры.

Глава IV

Белявка, одетый в новое платье и сапоги, разгуливал по лоснившемуся паркету и останавливался перед каждым зеркалом.

Вид собственной персоны в длиннейшем сюртуке, сидевшем на нем мешком, доставлял ему чрезвычайное удовольствие. Он то поправлял на себе воротник, то ухватывал в кулак подбородок, покрытый сизой щетиной, и на минуту-другую так и застывал в восторженном самозабвении.

Актеры покашливали и переминались, не смея даже прислониться к стенам.

Ровно в четыре часа Ванька распахнул белую дверь и из кабинета появился, точный всегда и во всем, Пентауров.

По мановению его пальца Ванька вкатил из соседней гостиной одно из кресел и поставил его у середины стены.

– Начинайте!.. – проронил Пентауров, опускаясь в кресло.

Ванька подал ему раскуренную трубку с вышитым голубым бисером чубуком в рост человека, и Пентауров, откинувшись и облокотившись на одну руку, стал посасывать мундштук и пускать мелкие кольца дыма.

Белявка вставил два пальца за свой воротник под подбородком и потянул его вперед, словно желая дать больше простора горлу.

– Наперво я наглядно скажу вам, шо таке сцена!.. – начал он, обращаясь к актерам и закинув назад голову. – Это вам нэ котух и нэ девичья; с нее усе видно, как на долони, а потому держать соби на ней треба, как следует… не харкать и в подол и в руку не сморкаться! Спиной к публике становиться нэльзя, бо ничего хорошего на спине не имеется; помните усе время твердо, кого вы играете: коли ты храф – храфом и держи себя; коли злодий, так шоб сразу видать было, шо ты свинья и подлец!

Пентауров одобрительно кивнул головой, и заметивший это Белявка продолжал еще с большим воодушевлением:

– А как это сделать? Вот как! Перво-наперво ходыгь надо, как следует. Скажем, герой я, Александр Македонский, альбо Буцефал какой, так неужто ж я, как михрютка, лазать стану? Да никогда! Хрудь у него колесом должна быть, голова вверх, руку так вот держать; идет, пол под ним трещать должен!.. Вот так…

Белявка выпятил вперед грудь, окончательно задрал голову, вытянул над ней руку и индейским петухом прошелся по зале.

– Величаво и хорошо! – произнес он, остановясь и опуская руку. – Сразу понятно всем, шо я херой. Ну вот, ты, Петр, трагик… иди сюды до мени!..

Черноволосый парень со сросшимися бровями сделал два шага вперед и остановился.

– Ховорю, ты трагик. Играешь ты, скажем, ролю разбойника и убивать должен кого-нибудь, меня, скажем. Как же ты ко мне подойдешь? Ну, ходи же, ходи!..

Сарданапалов двинулся на него, держа руки точно приклеенными к бокам.

– И не так, и не так! – замахал на него Белявка. – А то ж так до господина пристава пороться ходют, а не убивать! Ты злодий, так ты в дугу согнись, крадься, загребай руками, очи, як у рака, выставь, шоб мороз по коже подрал, вот як!.. – Белявка вытаращил глаза и опять проделал все по своим указаниям.

Пентауров снова с одобрением наклонил голову: теория Белявки была в те времена общепринятой.

Белявка вдохновился и разошелся окончательно.

– Благородный отэц – опять другая статья! – продолжал он. – Ты, Василий, будешь храфов и королей играть, ну, как же они ходют?

Вольтеров направился к нему неуклюжей походкой и приподнял обе руки, словно держа в них блюдо.

– Ну и лакей, а не король! – огорченно воскликнул Белявка. – Гордо должен идтить, благородно, шоб в очи кидалось, шо ты король, а нэ хам! Ось дывысь, як короли ходют!.. – Белявка откинулся всем туловищем назад, скосил и прищурил глаза и, делая приятные, легкие жесты ручкой, прошелся мимо актеров. – Поняли?

– Поняли!.. – посыпались сдержанные ответы.

– Сделаем же теперь репэтыцию!..

– А нам вы ничего не показали, Григорий Харлампович? – несмело произнесла героиня – Елизаветина.

– Вам? А чого вам показывать? Женский пол и без науки свое дело знает! Головку набок, плечиками переминайся, вот як ежели у тебя по спине червяк ползет; глазами эдак!.. – Белявка поджал губы и с томным видом скосил глаза. – И готово дело – пропал человек!

Девушка вспыхнула и заалела по самые виски.

– Мне-то колесом, что ли, прикажете ходить? – мрачно спросил комик.

– Э, твое дело самое трудное! – воскликнул Белявка. – Смотря какая роля у тебя будет: по одной горошком катись, по другой воробушком прыгай, а по трэтьей и колесом вертысь! Ну, репэтыция начинается!

Он хлопнул в ладоши.

– Вот, оце буде сцена! – Белявка указал рукой на часть залы. – Херой, ты входишь слева, а благородный отец справа. Они долго не видались и должны поздоровкаться. Ну-с, расходитесь каждый в свою сторону!

Актеры стали у противоположных стен и двинулись друг другу навстречу.

Герой Сенька шел с закинутой назад головой и подняв вверх руку.

– Стой, стой, стой! – закричал, бросаясь между ними Белявка. – Герой, ты хорошо идэшь, но глядеть так свысока на короля нэвозможно: он же ж важней тебя; он тебе сразу морду набьет за это! Улыбайся, ласково гляди, ведь ты же его нэ укусить хочешь? А ну, еще раз!..

Актеры разошлись и снова пошли друг к другу.

– Стой!.. – опять крикнул Белявка и с прискорбием замотал головой из стороны в сторону. – Король, да руки-то у тоби где? Вареники, что ль, в миске несешь?

– Виноват-с… привык у стола служить! – отозвался Вольтеров.

– Затвэрди ж, шо ты король; благородно иди, свободно, вот так, ручками маши!.. Шо тоби херой? Плевать ты на него хотел!

Но как ни бился и ни поправлял Вольтерова Белявка, ничего путного не выходило.

– О, Боже ж ты мой! – вздыхал Белявка, утирая красным платком со лба прошибший его пот. – Бугая грамоте скорее выучишь, чем тебя ходить!..

– Постой, – мягко вмешался Пентауров; он отдал трубку Ваньке, встал и направился к актерам. – Я его сам научу. Ведь ты ж видал, как я хожу? – обратился он к Вольтерову.

– Видал-с…

– Вот тебе и пример, как короли ходят: так и пройди! Чувствуй себя барином… Это же так просто!

Пентауров прошелся перед актерами походкой, напоминавшей Арефия Петровича Званцева перед лавкой Хлебодарова.

– Вот изобрази меня!

– Я не смею-с!.. – смущенно пробормотал тот.

– А я приказываю! – строже сказал Пентауров. – Ну, живо!

Вольтеров выставил вперед живот и пошел, виляя им из стороны в сторону.

– Дурак! – воскликнул, рассердясь, Пентауров. – Разве я так хожу? Чего ты пузо выпятил? Где же у меня живот? Он оглядел себя и пожал плечами. – Совсем у меня живота нет!

– Виноват-с!.. – Вольтеров стоял красный, как рак, опустив глаза в пол.

– На меня смотри, а не вниз! – продолжал ІІентауров. – Вот я гуляю… Свободно!.. Легко!.. – Он остановился около Вольтерова.

– Гуляй рядом со мной. Гляди, как я иду, так и перенимай в точности!

Вольтеров, следя за каждым движением подобравшего живот барина сделал плечо о плечо с ним несколько торопливых шагов, потом вдруг занырял точно такой жеманной походкой, отставив заднюю часть на манер журавля.

Ванька, стоявший у кресла с разинутым ртом с трубкой в руке, фукнул в кулак, уронил трубку и, бросившись подымать ее, ткнулся с размаха носом о ручку кресла.

Пентауров взглянул на него, потом на своего соседа и отвесил последнему оплеуху: кулаком он никогда не дрался.

– Болван! – крикнул он. – Ты шута горохового, не меня изображаешь! Выпороть прикажу! Ванька, воды!.. – добавил он несколько спокойнее.

Ванька слетал за водой, и Пентауров опять пополоскал в тазике руку и вытер ее полотенцем.

– Удивительное дело! – сказал он, бросая полотенце на плечо Ваньки, у которого нос распух и принял окончательно необычайные размеры. – Так все это просто, а они не понимают!

– Удывительно! – поддакнул Белявка. – Такой пример на глазах видают – и никакой храции перенять не могут! Я ну, пройдись еще раз?

Еще две пощечины выпали на долю будущего короля в целях укоренения в нем величия и дважды Ваньке пришлось подавать барину воду для омовения рук.

Репетиция утомила Пентаурова.

– На сегодня довольно! – проговорил наконец он. – Устал я с вами!.. Я завтра с утра займись с ним, Григорий Харлампыч, как следует: успех некоторый уже есть!

– Есть, есть-с! – подхватил, низко кланяясь, Белявка. – Наизнанку вывернусь, а уж знаменитая труппа будэ!

Глава V

Верстах в двадцати от Рязани, неподалеку от обсаженного березами широкого тракта на Москву, находилось имение Аграфены Степановны Степниной – Рыбное.

Большой барский дом стоял на бугре почти над неширокою речкой, и только зеленая деревянная крыша его да окна выглядывали из густо разросшихся кустов жасмина и сирени. Вокруг него шумел запущенный, заросший лопухами и дудочником, старый сад, полный раскидистых яблонь и стройных груш и пересеченный березовыми аллеями; прохлада и тень царили в них даже в знойный полдень.

Аграфена Степановна два месяца назад в семидесятый раз отпраздновала день своего рождения, и хотя крепко погнулась к земле, но была бодра и подвижна, несмотря на значительную полноту.

Проживала она в имении не одна; с ней жила единственная дочь ее, давно овдовевшая, Серафима Семеновна Репьева, полная, что мать, но еще более добродушная и приветливая.

Два месяца назад в Рыбном праздновали не только день рождения его владелицы, но и свадьбу старшей внучки ее Ани, вышедшей замуж за молодого соседа, помещика Александра Николаевича Шемякина.

Младшая – и последняя – дочка Серафимы Семеновны, Соня, оставалась еще дома и наполняла его жизнью и смехом.

Но и она уже была на излете, и около нее целым роем увивалась молодежь.

Аграфена Степановна с дочерью, внучкой и двумя пожилыми приживалками сидели на балконе, высокие белые колонны которого густо обвивал плющ, и кушали душистый варенец[10], когда за садом послышался приближавшийся звон колокольчика.

Синеглазая, румяная Соня с длинной, почти белой косой положила ложку.

– Это к нам? – сказала она и прислушалась. – Ну, конечно, к нам! Наших звонок! – Она бросила скомканную салфетку на скатерть и вскочила.

– Сиди, егоза, сиди… кончай кушать! – проговорила Серафима Семеновна, но та уже сбежала по ступенькам балкона, и голубое платье ее замелькало среди кустов.

Не больше как через минуту она вихрем взлетела обратно.

– Не они… гусары приехали! – едва переводя дух, возвестила она, садясь на свое место и принимая чинный вид.

В зале послышалось звяканье шпор, и сквозь стеклянную дверь показались голубые ментики Курденко и Светицкого.

На балконе они сделали по глубокому поклону и, звякнув шпорами, подошли к ручке дам.

– А к вам еще гости будут сейчас! – сказал Курденко, после обмена обычными приветствиями и принимаясь за очутившуюся перед ним тарелку с варенцом.

Светицкий от варенца отказался и молча, но выразительно, поглядывал на Соню.

– Кто такие? – спросила Аграфена Степановна.

– Грунины всей семьей; мы их обогнали по дороге.

– Вот и отлично! Павла Андреевна, – обратилась Серафима Семеновна к одной из приживалок, – похлопочите, голубушка, насчет кофею!

Соня поняла наконец выразительные взгляды Светицкого, встала, медленно отошла к сходу в сад и, заложив руки за спину, устремила глаза куда-то вдаль.

Светицкий дал товарищу время вовлечь в разговор дам, затем поднялся и пошел к Соне.

– Что новенького у вас в городе слышно? – спросила Серафима Семеновна, любившая послушать городские толки; Аграфена Степановна относилась к ним равнодушно.

– А что у нас может быть нового? – ответил гусар. – Мы ведь своим мирком больше живем…

– Слыхала я! – несколько недовольным тоном произнесла Степнина. – Монастырь какой- то устроили… правда, что ль?

– Пустое! – усмехнувшись, возразил Курденко. – Так, шутим мы между собой.

– Да разве священным шутят?… – сказала Степнина. – Чины, сказывают, у вас всякие есть?

– Мы священного и не касаемся, Аграфена Степановна.

– На тебе-то чин какой?

По праву старости она, как было общепринято в те времена, всем говорила «ты».

– Я келарь… – Курденко засмеялся. – Ведь у нас общежитие, Аграфена Степановна, кто-нибудь должен же хозяйственными делами ведать, вот я и ведаю… Ей-богу, ничего греховного не делаем!

Аграфена Степановна покачала головой.

– То-то вот, дурите вы все в молодости, а потом и пойдете полы церковные лбом протирать, да всем святым надоедать, чтоб умолили за вас!

– А где же Сонечка? – хватилась Серафима Семеновна.

Но Сонечки и Светицкого уже и след простыл: они неслись на перегонки в аллее и издали слышались их веселые, звонкие голоса.

Такие же голоса раздались вдруг и в зале.

– Да это наши молодые, никак? – сказала Серафима Семеновна и радостная улыбка, словно солнечный луч, облила все лицо ее.

На балкон вбежала и бросилась целовать мать и бабушку Аня; за нею, стараясь казаться солидным, вошел ее муж. Обоим им вместе было лет сорок, оба были рост в рост, – небольшие и худенькие, и только на свежем лице Ани, что васильки, светились большие синие глаза, а у мужа ее они притаились, серые и насмешливые, под навесом высокого лба.

Усы у него только еще намечались, но тем не менее были уже для серьезности тщательно выбриты; на вид ему можно было дать несколько больше его двадцати двух лет.

– Мамочка, он так мне надоел, так надоел, сил моих нет! – весело щебетала Аня, указывая рукою на мужа, стоявшего, заложив руку за борт серого сюртука и отставив ногу, обутую в черный чулок и щегольскую туфлю.

– Да ну? Так скоро? – улыбаясь, спросила Серафима Семеновна.

– Я дома сижу, подушку для него же вышиваю, а он перед зеркалом станет, охорашивается и говорит: «Ах, Анечка, как я рад, что ты такая счастливая!» – «Чем счастливая?» – «А муж у тебя уж очень хорош!» А сегодня осмелился сказать, что «завидует» мне! Это же дерзость? Бабушка, мамочка, скажите, – ну, разве он лучше меня?

Под смех и обсуждение этого важного вопроса на балконе появились новые лица – семья Груниных; все, кроме Аграфены Степановны, поднялись им навстречу.

– У вас веселье, смех, как и всегда! – произнесла, целуясь с дамами, Марья Михайловна.

– А вот они все, потешники! – ответила Серафима Семеновна, усаживая гостей вокруг стола. – Каждый день что-нибудь новое выдумают!

Ловкий Курденко тем временем предложил руку черноглазой Нюрочке, и никто не заметил, как исчезла и вторая пара.

– Новостей я вам привезла из Рязани – целый короб! – продолжала Марья Михайловна. – Одна такая, что и не поверите!..

– Ну, ну, сказывайте, какая? – заинтересовалась Серафима Семеновна, но гостья пила маленькими глоточками свой любимый кофе и наслаждалась интересом, вызванным ее словами.

Супруг ее внушительно тронул себя за баки.

– Пента… – начал было он, но Марья Михайловна бесцеремонно ткнула его локтем.

– Пожалуйста, помолчи! – обрезала она. – Пентауров… строит… театр!

Новость, к ее удивлению, впечатления разорвавшейся бомбы не произвела.

– А Господь с ним, пускай! – отозвалась Степнина.

– Да ведь Пентауров, не кто-нибудь другой! – продолжала Марья Михайловна. – Вот что удивительно! Два года сиднем сидел, ни слуху о нем, ни духу не было, и вдруг – театр?

– Что же представлять в нем будут? – задала вопрос Серафима Семеновна.

Антон Васильевич поднял руку к бакам, без чего, как это было известно всей Рязани, он не мог начать говорить, и хотел что-то сказать, но не успел.

– Помолчи хоть немного! – еще внушительнее, чем в первый раз осадила его супруга. – Вот в этом-то и загвоздка! Можете себе представить, – дирижера настоящего себе из Москвы выписал, дворовым ученья у него теперь каждый день происходят; ну совсем как солдат на площадях муштруют! Один актер с кругу спился с горя, актерку высекли одну… Ты опять? Господи, что за несносный человек! – вскинулась снова Марья Михайловна на дернувшего рукой мужа.

– Матушка, да ты меня кофеем обварила!.. – взмолился он, указывая, на пальцы, крытые кофейною гущей из разлитой в порыве увлечения только что поданной его жене второй чашки.

– Ну, так что ж из этого? Кажется, невелика беда!.. – ответила та, пришлепывая салфеткой мокрое место на скатерти. – Дом под театр большой строит. Теперь катанье около него началось, – ну, совершенно, как по Елисейским Полям в Париже… решительно все ездят!.. – засыпала она опять словами.

– Ведь больно… я хотел только это сказать… – пробормотал Грунин, воспользовавшись минутой, когда Марья Михайловна пригубила свой кофе.

– Видите, какой характер у человека отвратительнейший? – обратилась ко всем Марья Михайловна, с сердцем ставя чашку на блюдце. – Покоя от него нет, целые дни ворчит и брюзжит!..

– Я не ворчу совсем, а только…

Марья Михайловна схватилась за уши.

– Довольно, ради Бога, довольно, не делай мне сцен хоть в гостях! – величественно добавила она, опуская руки и одарив мужа уничтожающим взглядом. – Удивляюсь, как это я могла двадцать лет с таким человеком прожить?!

– Что ж такое с Пентауровым случилось? – поспешила сказать Серафима Семеновна, чтобы прекратить супружеские недоразумения.

– Ой! – вдруг громко произнес Шемякин, сидевший на противоположном конце стола рядом с женой.

Все оглянулись в их сторону; Анечка покраснела до ушей.

– Аня щиплется, маменька… – сохраняя серьезный вид, заявил Шемякин.

– Все лжет, противный! – воскликнула Анечка. – А если я скажу, какие ты мне сейчас на ухо глупости шептал?

– Я если я скажу, какие ты мне умности шептала?

– Не смеешь!

– Она сказала: вот и я с тобой так…

Анечка вскочила и зажала ему рот салфеткой.

– Господи, как я только могла за такого глупого замуж выйти?!

– Бабушка… – тоном изнеможения обратился, освободившись от салфетки, Шемякин к Аграфене Степановне. – Она меня в гроб вгонит дерзостями: в час шестьдесят раз дураком называет! Ей-богу, я больше двух раз не заслуживаю!

– Ну и поделом, значит! – смеясь, ответила старуха.

– Маменька, так же нельзя, ведь я же глава! Дьякон-то что в церкви читал, ты забыла? – строго добавил он, повернувшись к жене.

Та сделала ему из-за спины бабушки реверанс.

– Ваш дьякон по старой книге читал; в новом издании это про жену сказано.

– Бабушка, уймите!

– Коли ты глава, ты и унимай!

– А, так? – трагическим тоном произнес Шемякин, вставая со стула и засучивая рукава. – Расправлюсь сам!

– Еще поймай сперва! – крикнула Аня, спасаясь в сад; за нею помчался Шемякин.

– Очень милы, очень… – деланным тоном произнесла Марья Михайловна, лорнируя их вслед.

– Котята, совсем котята… – любовно сказала Серафима Семеновна, принимавшая слова гостьи за чистую монету.

– А Нюрочка моя где же? – удивилась гостья, только тут увидав, что дочери около отца нет.

– В саду давно; там и моя Соня… – поспешила успокоить ее Серафима Семеновна, и Марья Михайловна опять, как дождем, принялась поливать хозяек новостями.

Глава VI

– Правда, чудный у нас сад? – воскликнула Соня, добежав до круглой площадки среди аллеи и остановившись на ней. – Я его так люблю!

Вся сияющая и радостная от молодости и избытка сил, она была очень мила, и Светицкий, и без того неравнодушный к ней, почувствовал себя покоренным окончательно.

– Сад отличный! – ответил он. – У вас здесь все хорошо, Софья Александровна!

Девушка не поняла затаенного смысла его слов.

– Правда ведь? – сказала она, идя рядом с гусаром и обмахиваясь веткой жасмина. – Эта часть перед домом у нас называется бабушкиным садом: она сама здесь много деревьев посадила. А вот на этой скамейке, – Соня указала рукой на зеленую скамью, затаившуюся под столетним кленом, – она в первый раз с дедушкой в любви объяснилась. И папа с мамой тоже…

– Наследственная скамья… – отозвался Светицкий.

– Да, да! И каждый уголок здесь полон каких-нибудь воспоминаний: это так хорошо – иметь такой сад, правда? Иной раз идешь одна, задумаешься – и вдруг видишь дедушку с бабушкой совсем молоденькими, знаете, как на больших портретах, что в гостиной висят, и папу… все точно оживут и гуляют по аллеям с тобой! Бабушка ведь очень красивая была!

– У вас все очень красивые в семье… – несмело заметил Светицкий.

Соня не ответила, и молодые люди, оба покраснев, молча, шли по аллее. Светицкий волновался и не находил ни слов, ни решимости произнести то, что кипело внутри его.

– А вы, Софья Александровна, где – здесь будете объясняться? – вполголоса спросил наконец он и заалел по самые уши.

– Непременно на ней же! – ответила, улыбаясь, Соня.

Гусар остановился.

– Так… может быть, мы пойдем посидим на ней?

Соня в смущении скрутила ветку жасмина.

– Нет, лучше побегаем! – вырвалось у нее, и она бросилась бежать в глубину сада.

Гусар постоял несколько секунд с разочарованным видом, затем вдруг ожил и кинулся вдогонку.

Курденко приехал в Рыбное только из чувства товарищества, как он выразился Светицкому, когда тот упрашивал его ехать с ним и тем ему дать возможность побыть наедине с Соней.

Беседовать со старухами он не любил и потому был очень доволен, когда оказалось, что у Степниных составится для него более подходящее общество в виде Нюрочки Груниной.

Груниной, да и вообще никем из барышень и дам, Курденко особенно не интересовался, но любил всех поддразнивать и пользовался славой сердцееда и опасного человека.

Имел он большой успех и у Нюрочки Груниной, и бойкой девице очень хотелось назваться поскорее мадам Курденко. Поэтому, когда гусар преувеличенно галантно подал ей согнутую в виде кренделя руку, она тотчас продела в нее свою и с затаенною радостью в душе отправилась с ним в прохладные сумерки аллеи.

– Я куда ваш Светицкий девался? – с невинным видом спросила Нюрочка.

– Где «мой» Светицкий, не знаю, а свой собственный был на балконе.

– А Сонечка где?

– Была там же.

– Где же они теперь?

– Там же, где и мы с вами, вероятно… Что, разве это неприлично? Скорее вернемся тогда назад! – добавил Курденко, заметив, что Нюрочка с легкой гримасой поджала губки.

– Нет, нет, отчего же, нисколько… – ответила та, удерживая своего спутника. – Расскажите, что вы поделываете… Все кутите?

– Помаленьку-с… – ответил Курденко.

– Нехорошо!.. – Нюрочка покачала головой.

– Неужели?

– Вы неисправимы. И все так же, конечно, ухаживаете за всеми?

– Я? – искренно удивился Курденко. – Помилуйте, уж в этом-то, кажется, не грешен!

– Пожалуйста… – она погрозила пальцем. – Я все знаю!

– А! Со всезнающими не спорю!

– Вот видите, сами сознаетесь? Знаете, что мне ужасно хочется? – Нюрочка кокетливо склонила голову и заглянула снизу вверх в лицо гусара.

– Лишен этой чести…

– Женить вас!

Курденко высвободил руку и отступил на шаг от своей дамы.

– Не говорите таких страстей: к вечеру дело идет! – произнес он с притворным ужасом. – Кем же вы собрались осчастливить меня, осмелюсь узнать?

– А уж это выбирайте сами! – еще игривее ответила Нюрочка. – Я у вас посредницей буду!

– Интересует меня одна барышня… – медленно, как бы в раздумье, начал Курденко. – Да не пара она мне!

Глаза Нюрочки заблестели под опущенными ресницами.

– Кто она? – скромно поинтересовалась она.

– Фамилии пока не назову…

– Почему же вы думаете, что она не пара вам?

– Да, видите ли, грешен уж я очень, в ад прямо попаду, а она святая, в рай метит… нам и не по пути выходит!

– Ну а если она и в ад готова вместе с вами идти? – Нюрочка остановилась, выпрямилась и с такой выразительностью произнесла эти слова, что Курденко понял, что еще миг и он попадет в ад гораздо скорее, чем рассчитывает.

– Нет, я не тороплюсь! Пусть уж она одна туда отправляется! – насмешливо ответил он. – Человек я набожный, мне надо сперва отмолиться как следует в монастыре!

Стан Нюрочки принял обычное положение; она закусила губы.

Молча сделали они шагов двадцать и, выйдя на перекресток аллей, столкнулись с другой парой – Соней и Светицким.

И те и другие увидали неожиданную картину: на бабушкиной скамейке сидела Аня, а около нее на коленях стоял Шемякин и, обняв, целовал ее в шейку.

Услыхав голоса, Шемякин оглянулся, медленно поднялся с колен и сел около жены.

– Господа, я в этой ужасной сцене не виноват: я был только Адамом! – сказал он, обчищая, песок с колен. – Вы все видели, как она меня целовала?

Анечка всплеснула руками.

– Ты совсем бессовестный! – воскликнула она. – Господа, да ведь это же он меня целовал?!

Под начавшийся смех и шум Соня с улыбкой обратилась к насупившемуся Светицкому.

– Ничего не поделаешь… наша вакансия занята, Дмитрий Назарович!

Все веселой гурьбой направились к дому.

Нюрочка, чтобы наказать своего дерзкого кавалера, взяла под руку Соню и пошла рядом с ней и с Шемякиным.

Гусары несколько поотстали.

– Что, отче звонарь, мрачен? – спросил Курденко. – Иль не выгорело?

Светицкий молча кивнул головой.

– Эка, нашли чего печалиться! Хотите утешиться – подите скорей к этой, – он указал на Нюрочку. – Эта сейчас к вам на шею бросится!

– Не интересно! – пробурчал Светицкий.

На балконе встретило их еще новое лицо: Федор Андреевич Плетнев, невысокий ростом и необычайно застенчивый молодой человек, близкий сосед Степниной.

Редкий день проходил без того, чтобы он под каким-нибудь предлогом не заглянул в Рыбное и, конечно, застревал там на целый вечер. Говорил он мало и, когда приезжал, все время сидел около старушек, слушал их или играл с ними в карты.

Только темные глаза его, всегда искавшие Соню, и краска, вспыхивавшая на лице, когда она останавливалась вблизи его стула, выдавали истинную причину его визитов.

Говорить с Соней он почти не осмеливался, и виной тому была не только врожденная робость, но еще в большей степени недостаток, который необычайно волновал и мучил самолюбивого молодого человека: он заикался.

В Рыбном все до того привыкли к его посещениям, что, если он не приезжал в какой-нибудь из дней, все удивлялись и спрашивали друг друга, не случилось ли чего с Федором Андреевичем.

Только один человек не то что недолюбливал, а холодно и несколько пренебрежительно относился к всегда услужливому и благовоспитанному Федору Андреевичу – старая, крепкая, что дуб, нянька Ани и Сони, – Ненила. Так она, впрочем, относилась ко всей молодежи, начинавшей уже увиваться вокруг ее любимицы Сони.

Поздоровавшись с Плетневым, Соня бросилась к матери.

– Мамочка, милая, сыграй нам, мы танцевать хотим.

Серафима Семеновна встала и, подхваченная под руки дочерями, почти побежала с ними в дом.

Шемякин шел за ними.

– Аня… Соня… какие манеры… У меня волосы дыбом встают! – говорил он, подняв вверх плечи.

В старом зале с хорами раздались звуки вальса. Шемякин обхватил сзади жену за талию, и первая пара закружилась по паркету; второй пошли Светицкий с Соней, третьей – Курденко с Нюрочкой. Лакеи проворно зажигали свечи.

– Как вам ни неприятно танцевать со мной, а уж так и быть, удостойте! – сказал Курденко Нюрочке, звякнув шпорами и наклонив не то с повинной, не то с насмешкою голову.

– Противный… – томно произнесла та, с клонившись ему почти на самое плечо.

За вальсом последовал менуэт, после него Анечка затребовала гросфатер, и в этом важном дедовском танце смешил всех чопорностью и самыми неожиданными штуками Шемякин.

Только после ужина, около полуночи, стали разъезжаться гости из Рыбного.

Серафима Семеновна и Соня вышли провожать их на крыльцо.

Ночь была темная, безлунная; лакеи светили фонарями господам, сходившим с лестницы. У крыльца на дворе виднелись позванивавшие колокольцами и бубенцами два четверика и тройка; на левых конях первых сидели форейторы с длинными шестами в руках, на концах которых дымно пылали смоляные факелы.

Около тройки офицеров вертелся на сером коне поддужный гусар[11] тоже с факелом в руке. Гости расселись по своим экипажам, раздались прощальные возгласы, колокола дрогнули и пошли заливаться вперебой друг другу все дальше и дальше от дома; красный свет факелов замелькал сквозь навес ветвей на дороге-аллее и затем разом погас у поворота за сад.

Хозяева вернулись в дом; Соня простилась с матерью и побежала к себе, а Серафима Семеновна направилась зачем-то в зал и задумалась у клавикордов.

– Что, матушка, пригорюнилась? – спросила высокая, крепкая, с темным морщинистым лицом старуха, вошедшая вслед за ней и начавшая тушить свечи.

– А так, Ненилушка… – опомнившись, отозвалась Серафима Семеновна. – Жизнь-то, гляжу, наша очень уж скоро бежит… Давно ли я сама молода была и так же вот здесь плясала… И все прошло; далеко, далеко все где-то!..

– Так уж Богом устроено! – ответила Ненила. – Всякому овощу свое время, сказывает пословица.

– А и совсем осиротеем, должно быть, скоро: Сонюшка-то у нас, того и гляди, улетит, пожалуй! – вдруг сказала Серафима Семеновна.

Ненила опустила руку со щипцами для свечей и повернулась к барыне.

– Как это так улетит?

– А как Анечка: замуж выйдет.

– Молода еще! – буркнула Ненила. – Для нее здесь и женихов не выращено!

– Ну, не говори, есть и хорошие…

– Кто такие?

– Светицкий, Дмитрий Назарович…

Ненила неодобрительно мотнула головой.

– Федор Андреевич… этот, как муж, еще лучше будет!

– Ну уж и муж! – презрительно протянула Ненила. – Да его за одну ночь кошка съест!

Серафима Семеновна рассердилась.

– Какие ты глупости говоришь! Разве в росте дело? Он отличный человек…

– И поотличнее еще сыщется! С таким мужем нешто можно жить: он в год-то пять слов всего вымолвит – начнет говорить, а его сейчас и закупорит!

Серафима Семеновна махнула рукой и ушла в спальню.

Ненила, ворча, погасила последние свечи, и старый дом погрузился в темноту и безмолвие.

Глава VII

Совсем близко от Рыбного, всего верстах в двух от него, на том самом месте, где произошла когда-то битва с татарами, раскинулось по берегам реки Вожи привольное имение Пентаурова.

Барский дом стоял на высоком нагорном берегу ее и через огромный сад, спускавшийся до самой реки, глядел на заливные луга, беспредельною степью разлегшиеся по ту сторону.

Поодаль от усадьбы подымала над березовой рощей синие главы и золоченые кресты церковь; там, вокруг нее, спали, по преданию, воины, легшие за Русь в знаменитой битве.

Начинаясь от церкви, березовая роща полукругом окаймляла всю усадьбу Пентаурова и упиралась другим концом в реку. В том крыле ее, неподалеку от сада, лежала громадная каменная глыба; старики утверждали, что она с гулом и треском, в виде огненной бомбы, упала ночью с неба.

Недоброй славой пользовался этот чертов камень, и ходившие по грибы и ягоды бабы и дети избегали показываться вблизи него.

Не лучшая слава витала и над мрачным барским домом.

Говорили, что в горе под ним имеются обширные подземелья, вырытые еще разбойниками, когда-то подвизавшимися в тех местах; будто где-то в них спрятан несметный, заклятый клад и нечистая сила день и ночь сторожит его. В самом доме не раз якобы видели привидение, и всегда оно появлялось перед чьей-либо смертью, либо перед несчастьем.

Благодаря всем таким слухам и толкам, суеверный Пентауров и не поселился в Баграмове, а предпочел ему свой рязанский дом.

Но баграмовские хоромы стояли непустые: в них проживала мать Пентаурова, суровая и нелюдимая Людмила Марковна, со своею воспитанницей Леней.

Весть о затее Владимира Степановича долетела до них последних, когда под топорами многочисленных рабочих театр поднялся уже до высоты двухэтажного дома и оставалось только покрыть его крышей.

Огромные размеры здания опять явились предметом недоумения для любознательных рязанцев; Соловьева и Званцев, несмотря на все свое усердие, только путали и сбивали всех с толку в догадках о цели такой обширности здания и, чтобы покончить со всякими недоразумениями, энергичная Грунина решила покончить все разом.

Когда-то давно, лет пятнадцать назад, Грунина поехала с мужем на богомолье в Солотчинский монастырь и там, в церкви, после обедни сделалась свидетельницей следующего.

Какая-то важная по виду, старая барыня, высокая и прямая, несмотря на годы свои, со строгим землистым лицом, вошла в сопровождении толпы приживалок в храм и, подойдя к одному из иеромонахов – старенькому и низенькому – заказала ему отслужить молебен с акафистом святому Николаю.

Старичок надел епитрахиль и пошел к боковому приделу, где находился образ святого. Барыня и ее свита двинулись за ним. Следом же пошла и Марья Михайловна, очень заинтересовавшаяся незнакомкой и причиной молебна.

Спешил ли куда отец иеромонах, от природы ли был скор на язык, но только с первых же слов службы он зачастил и заторопился.

Дама сдвинула брови, потом нагнулась к стоявшей чуть позади и подшмыгнувшей к ней приживалке и довольно громко произнесла:

– Скажи, чтоб не спешил!

Приживалка подкатилась к иеромонаху и шепотком, почтительно передала ему слова барыни.

Тот стал служить медленней, но как только дошел черед до акафиста и он начал «радуйся, святителю отче, Николае, радуйся, великий чудотворце», язык у него точно сорвался с привязи, забормотал, забрыкал, закидал словами и только и слышно было, что возгласы «радуйся, радуйся…»

Барыня, стуча палкой, на которую опиралась, сама подошла к увлекшемуся иеромонаху и дернула его за широкий рукав. Тот оглянулся.

– Ты, отец, тут один радуйся, а я к другому пойду! – громко и властно проговорила она и, повернувшись, пошла со своими приживалками искать другого священника.

Тот, что служил, так и застыл с поднятым кадилом в руке и с застрявшим «радуйся» в горле.

После молебна барыня была у настоятеля, и там Марье Михайловне удалось познакомиться с ней и узнать, кто она такая.

Дама оказалась Пентауровой.

Давно забытая сцена эта вдруг воскресла в памяти Груниной, когда на обратном пути из Рыбного она услыхала слова мужа, сказанные им Нюрочке на одном из перекрестков:

– Эта дорога ведет в Баграмово, к старухе Пентауровой!

Марья Михайловна даже ударила себя ладонью по лбу.

– Господи, как я могла забыть? – загадочно для своих спутников воскликнула она: мысль съездить под каким-нибудь предлогом к старухе, возобновить с ней знакомство и таким путем узнать не только про планы ее сына насчет театра, но и «все, решительно все», разом осенила ее.

План этот так вдохновил Марью Михайловну, что она, не откладывая в долгий ящик, на другое же утро приказала закладывать лошадей и без обычной свиты своей из мужа и дочери, безмолвная и важная, как сфинкс, одна уселась в коляску и отправилась в путь.

Людмила Марковна полулежала в глубоком, обитом малиновым бархатом кресле на балконе и слушала чтение Лени, помещавшейся на скамеечке около нее, когда из дверей выскочил растрепанный и босоногий казачок – мальчишка в широкой хламиде из желтой нанки[12].

– Барыня, гости! – с испугом проголосил он, не зная, что предпринимать в таком необыкновенном случае.

Людмила Марковна приподнялась.

– Кто такие? – с недоумением спросила она.

– Лакей!.. – ответил мальчишка.

– Сходи, Леня, посмотри, – обратилась Пентаурова к девушке, опустившей книжку на колени. – Путает этот дуралей что-то!

Та встала, пошла за казачком и через минуту быстро вернулась.

– Там лакей какой-то Груниной… – сообщила она. – Говорит, что коляска у них в дороге сломалась, спрашивает, примите ли вы ее?…

– А Грунина эта где?

– В коляске сидит.

– Скажи, чтоб просили… Странно… – как бы про себя добавила Пентаурова. – Кто она такая?

Через несколько минут в дверях показалась Марья Михайловна, облаченная в светло-зеленое платье; на голове ее красовалась закрывавшая щеки, похожая на опрокинутую лодку, дорожная соломенная шляпка, с подвязанными под жирным подбородком широкими алыми лентами; на плечах была накинута желтая шаль.

– Я так сконфужена, так смущена, что и не знаю, как выразить! – начала она еще у порога. – Вообразите, какая неприятность – я спешу в свое имение, и вдруг у самой вашей околицы колесо прочь; гайку, оказывается, мой ротозей кучер потерял… Вы меня не узнаете? – прервала она сама себя и, склонив голову набок, с нежнейшей улыбкой остановилась перед Пентауровой.

Та не шелохнулась.

– Нет, – ответила она, – извините, что не встаю, – ноги больные!

– Ах, пожалуйста, не беспокойтесь! – воскликнула Марья Михайловна. – Конечно, вы и не могли узнать меня: я так постарела за эти года, что мы не виделись! А вот вы – вы ничуть не изменились, все такая же, точно вчера виделись…

– Садитесь же! – почти приказала Людмила Марковна. – Кофею! – кинула она тем же тоном приживалке, высунувшейся из двери со старою моськой в руках.

Приживалка исчезла.

Леня пододвинула стул к креслу Людмилы Марковны.

– Ах, какая собачка прелестная! – воскликнула гостья, успевшая узнать в деревне о большой слабости хозяйки к моськам; о существовании Лени она знала давно по смутным толкам в Рязани и кидала теперь на нее внимательные взгляды.

Каменное лицо старухи несколько смягчилось.

– Где ж мы видались, не помню?… – проговорила она.

– В Солотчинском монастыре, у настоятеля отца Памфила… – У Марьи Михайловны был на конце языка молебен с акафистом, но она вовремя удержалась. – Я не раз там имела удовольствие встречаться с вами!..

– А… – протянула Пентаурова. – Вот где!.. Да, давно это было…

– Летит время, летит… – подхватила соболезнующим голосом гостья. – Не успела я, кажется, замуж выйти, а уж у меня дочь невеста и сама я стала старухой!

Лакей, такого же растрепанного вида, как мальчишка, внес на огромном подносе чашки с кофейником, белые булки с маслом и домашнее печенье на закрытом салфеточкой лоточке.

– Стол сюда! – приказала Пентаурова, указав рукой на место между нею и гостьей.

Лакей бросился в комнаты и поставил, где следовало, стол и все принесенное.

– Леня, хозяйничай!

Девушка поднялась со своей скамеечки у ног Пентауровой, обошла вокруг кресла и стала разливать кофе. Марью Михайловну поразило спокойствие и изящество, какими было проникнуто все существо девушки: воспитанницы разных барынь-старух бывали в те времена нечто среднее между горничной девкой и приживалкой, краснорукие, запуганные, неловкие, а эта была и одета совсем как барышня – в легкое белое платье, обрисовывавшее ее стройную фигуру, и руки у нее были белые и нежные, под стать продолговатому лицу и пушистым пепельным волосам.

Глаза Лени привели Марью Михайловну во внутреннее негодование: большие и карие, окруженные густыми темными ресницами, они спокойно, как на равных себе, глядели в глаза ей и Пентауровой.

«А, какова?! – проносилось в мозгу Груниной. – Дрянь, девка простая, а совсем барышня!»

Пара жирных старых мосек тяжело перевалилась через порог и с сиплым лаем подбежала к гостье. Одна остановилась около нее и, хрипя и задыхаясь, замахала скрюченным хвостом.

– Чудный, чудный! Ах, какой песик! – восхитилась Марья Михайловна, делая попытку погладить мопса, что ей не удалось, из-за собственной горообразной груди, упершейся ей в самый нос. – Людмила Марковна, можно ему дать печеньица?

– Не станет есть… – отозвалась та. – Леня, дай смоквы!

Девушка принесла коробку и, раскрыв, поставила ее около гостьи.

– На тебе, миленький! На тебе, красавчик!.. – нежно засюсюкала Марья Михайловна, вытянув вперед сложенные пирожком губы, словно собираясь агунюшкать мопса и подавая ему смокву.

Тот ткнулся в нее черною мокрою мордой, лениво взял и, сопя и кряхтя, принялся чавкать.

– Умница, ах, какой умница! Ах, как он кушает славно! Как те… – На лице Марьи Михайловны изобразился ужас, и она, побагровев, что утопленница, вместе со стулом поехала в сторону: мопс, кончив есть, обнюхал ее, затем поднял заднюю ногу и оросил ее новое шелковое платье.

– Что, обделал вас? – спросила хозяйка. – Это у него привычка такая. Уведи его вон! – приказала она одной из трех приживалок, вошедших во время их разговора и скромно усевшихся на стульях около стены.

– Нет, ничего, ничего, не надо… Я люблю собачек! – забормотала гостья, стараясь вызвать улыбку на исказившееся лицо. «Чтоб ты сдох, проклятый, вместе со своей дурой-барыней!» – яростно бушевало в то же время у нее в груди.

– Как вы поживаете, не скучаете здесь в глуши? – начала, совершенно оправившись и с прежней любезной улыбкой, Грунина.

– Не скучаю… Она мне читает… – Людмила Марковна кивнула на Леню. – Всю библиотеку, кажется, скоро перечитаем.

– Вот как? – удивилась гостья и в лорнет посмотрела на девушку. – Большая у вас библиотека?

– Тысяч пять томов будет… От мужа еще осталась. Французская: на нашем языке умного ведь еще ничего не удосужились написать!

– Шесть тысяч… – поправила Леня.

– Ну, тогда все понятно… – протянула Марья Михайловна.

– Что понятно?

– Театр ваш… – с самым невинным видом отозвалась гостья.

Пентаурова изумилась.

– Что ты врешь, мать моя? Какой наш театр?

– Да вот, что Владимир Степанович в Рязани строит?

Хозяйка повернулась в сторону Лени, и их вопросительные взгляды встретились.

– Строит театр? – переспросила старуха.

– Ну да, и огромный-преогромный: чуть не половину парка вдоль улицы занял!

– Вот что… Ну, что ж, шалый был, шалым и остался! – изрекла Пентаурова и опять обратилась к Лене: – Это он для пьесок своих затею затеял!

У Марьи Михайловны дух сперло от услышанной новости.

– Для пьесок? Так он пишет, значит?

– Как же, писатель… из тех, что за писанья из столиц выгоняют!

– Что же такое он написал? – вся сомлев, прошептала гостья.

– Глупость! – отрезала старуха. – Умное трудно, а глупость всякий может.

Пентаурова говорила о сыне с таким пренебрежением, что Груниной сразу стало ясно, что отношения между ними или самые скверные, или даже совершенно не существуют. Она почувствовала, что дальше сидеть не может и должна, даже обязана, как можно скорее возвращаться в Рязань.

– Милая, будьте добры, узнайте, готова ли моя коляска? – притворно-ласково обратилась она к Лене, но вместо нее вскочила одна из приживалок и, сказав: «Сейчас, сейчас», поспешила в дом.

Коляска оказалась готовой, и Пентаурова задерживать гостью не стала.

– Я так рада, так благодарна случаю, что удалось повидать вас! – трещала Грунина, опять склонив голову набок и горячо, обеими руками пожимая при прощании холодную, сухую руку хозяйки.

– Будете в наших краях – загляните… – равнодушно ответила Пентаурова и опять легла к своем кресле.

Лене Грунина руки не подала и, кивнув ей: «Прощайте, милая», оглянулась еще раз на кресло, из которого виднелись только заостренный нос и бледные пальцы Пентауровой, лежавшие на ручках, и покивала им несколько раз с нежною улыбкой.

Провожать гостью пошли только три приживалки. На крыльце ее встретил мопс, обошедшийся с нею на балконе, как со стенкой, и Марья Михайловна, воспользовавшись мигом, когда шедшая рядом с ней приживалка отвернулась, так поддала ногой «чудному песику», что тот перевернулся через голову и с визгом, шлепаясь, что мешок, по ступенькам, полетел с лестницы.

– Бедненький, упал! – сострадательно проговорила Грунина.

Приживалки с аханьем бросились к завывавшему страдальцу и схватили его на руки; между ними вспыхнула ссора из-за права понянчить сокровище, а Марью Михайловну ее собственный лакей с помощью казачка в желтом балахоне втиснул в коляску.

– Прощайте! – величественно кинула она на прощанье, откинувшись на кожаную подушку спинки. – Домой!

– Пошел! – крикнул кучер. Форейтор щелкнул бичом, и четверик рысью покатил тяжелый экипаж к воротам.

Глава VIII

Дома с нетерпением ждали возвращения Марьи Михайловны.

Особенное нетерпение и даже волнение проявила Клавдия Алексеевна, забежавшая около полудня к Груниным и вдруг услыхавшая там, что Марья Михайловна, не сказав никому ни слова, совершенно молча, одна-одинешенька села в коляску и уехала неизвестно куда за город.

Разумеется, после такого «пассажа» Клавдия Алексеевна никуда отлучиться не могла, и то и дело прохожим казалось, будто из-за цветов, стоявших на раскрытых окнах дома Груниных, неизвестно зачем чуть не на середину улицы высовывают обгорелую палку.

Нетерпение проявляла и Нюрочка, и только один Антон Васильевич, обретавший дар слова во время отсутствия Марьи Михайловны, благодушествовал, погуливал по комнатам и заводил с обычною у них гостьей, Соловьевой, не лишенные философского оттенка разговоры.

Наконец около четырех часов дня показался порядком взмыленный вороной четверик Марьи Михайловны и свернул в ворота их дома: подъезд у Груниных был со стороны двора.

Клавдия Алексеевна ринулась ей навстречу; за ней поспешили Нюрочка и Антон Васильевич.

– Милая, да что ж это вы с нами сделали? Можно ли так уезжать одной? Хоть бы меня захватили! – завыкликала Клавдия Алексеевна, завидев приехавшую и протянув к ней обе руки, наверное, принадлежавшие раньше Кощею.

Марья Михайловна, молча, с видом человека только что совершившего нечто великое, подымалась по лестнице, поддерживаемая под обе руки лакеями.

– Здравствуйте, здравствуйте!.. – проронила она в ответ. – Устала я…

– Мы волновались, мы тревожились! – продолжала трещать Клавдия Алексеевна. – Ума не приложим – куда вы могли вдруг так собраться? Где вы были?!

– Как где? – Марья Михайловна даже остановилась и пожала плечами. – Разумеется, у Пентауровой…

– У Пентау… – Клавдия Алексеевна почувствовала, что сердце ее может не выдержать, и прижала его рукою.

– Чему вы все так удивились? – продолжала Марья Михайловна, обводя глазами трех своих слушателей, застывших в разнообразных позах. – Ну да, у Пентауровой: мы же с ней старые знакомые…

Марья Михайловна с помощью дочери освободилась от шляпки и проследовала прямо в столовую.

– Обедать! – приказала она лакею.

– У Пентауровой… Вы старые знакомые? – бормотала Клавдия Алексеевна. – Но почему же раньше вы не вспомнили об этом?

– Ну, вот подите. Прямо выскочило из головы! Давно не видались с ней; она болеет все, никого не принимает, так вот и вышло!

– А вас приняла?

– Еще бы! Мы с ней приятельницы были! Большой мой друг была!

Черные глаза Клавдии Алексеевны, бегавшие по собеседнице, вдруг наткнулись на какой- то лилово-желтый полукруг, в виде радуги украшавший ее платье.

– Что это? – спросила она, указав на него пальцем и нагибаясь. – Дорогая, да ведь вы платье себе все испортили!

Лицо Марьи Михайловны побагровело от воспоминания о случившемся.

– Паршивая скотина! – выразительно произнесла она. – Ну да я ж его и пнула за эго, как следует.

– Кого, Господи, кого?!

– Разумеется, собаку.

Марья Михайловна опустилась на свое место за столом и не спеша, с выдержками начала наслаждаться борщом и повестью о своем героическом путешествии.

– Старуха без ног и совсем выжила из ума! – рассказывала она. – Навела полон дом поганых мосек, простую девку воспитала, как барышню, да добро б еще приличная была, а то наглая, дерзкая, рожа злющая…

– Ах, ах! – роняла Клавдия Алексеевна, быстро уничтожая борщ.

– Жаловалась мне на сына. В ссоре она с ним… не видятся, и не ездит совсем к матери!

– Ах, ах! Но что же он делает у себя?

– Пишет. День и ночь пишет, и все пьесы какие-то дурацкие. Другие в столицы за чинами да орденами ездят, а этот там другой чин заслужил: коленом. – Марья Михайловна так неосторожно воспроизвела ногой этот (национальный) жест, что на столе подскочили все ножи и тарелки.

– Матушка? – в испуге проговорил Антон Васильевич, которому все содержимое его тарелки чуть не вылетело на жилет.

На этот раз вмешательство в разговор прошло ему даром, и внушительного «помолчи» не последовало.

– Неужто? – воскликнула Клавдия Алексеевна.

– Да, да: за пасквили и выгнали его, и пьесы все обер-полицмейстер порвал и сжег, он здесь уже новые понаписал. Затем и театр свой строит, чтоб было где их представлять.

– Милая!.. – только и могла произнести, благодаря полному рту и растерянности от такого обилия таких потрясающих новостей, Клавдия Алексеевна.

Под неумолкаемый рассказ Марьи Михайловны кончили обед и только что перешли в гостиную, в соседней зале послышались голоса и показались круглый, как огурчик, Арефий Петрович и угрястый Заводчиков.

– Что скажете хорошенького, Арефий Петрович? – затаив внутреннее торжество, спросила Марья Михайловна, когда толстяк сочно прикладывался к ее руке.

– Где уж нам новое что-нибудь знать! – скроив постное лицо, провизжал тот. – Мы все на стареньком ездим; вот Клавдия Алексеевна другое дело, она даже насчет пентауровского забора может кое-что рассказать!

Смуглая Клавдия Алексеевна потемнела еще более, и маленькие глазки ее засверкали.

– Да уж что поделать, для меня и забор хорош! – язвительно ответила она, пожав плечами. – Зато ничего из своей головы не выдумываю, да не распускаю по городу, как это один индейский петух делает!

Званцев вспыхнул, сдвинул назад голову, отчего на шее у него образовалось словно ожерелье из жира, и он действительно удивительно стал похож на изогнувшего свой зоб индейского петуха.

– То есть какой же это петух, позвольте спросить?

– А такой это петух, позвольте ответить, – глупый!

Смех и аплодисменты приветствовали решительный ответ Соловьевой.

Арефий Петрович молча поглядел на всех, потом полез в боковой карман, для чего, должно быть, в помощь руке, выпятил нижнюю губу чуть не на самый галстук и достал какую-то сложенную вчетверо бумажку.

– Незабвенный учитель, философ Сократ, – торжественно начал он, – сказал великую истину: пренебреги! И потому я не возражаю знатоку рязанских дел… особливо заборных…

Гостиная опять покатилась со смеху.

Званцев поднял над головой бумажку.

– Господа, завтра это объявление, которое я держу в руке, будет расклеено по городу. Помимо него, печатаются пригласительные билеты, которые будут разосланы всем господам дворянам!

– Какое объявление? Какие билеты? Что такое? – посыпались возгласы. – Прочтите! Да читайте же, Арефий Петрович!

Толстяк развернул листок, отставил его на расстояние вытянутой правой руки от глаз и медленно, с расстановкой, выразительно начал читать, дирижируя в то же время левой рукой. При первых же словах в гостиной воцарилась мертвая тишина.

На листе было напечатано следующее.

ОБЪЯВЛЕНИЕ

Через две недели, именно в пятнадцатый день июля месяца, с разрешения начальства, состоится торжественное открытие театра господина Пентаурова, причем для пользы и увеселения господ дворянства и прочей публики представлена будет знаменитая трагедия с хорами, музыкой, пением, пляскою, бенгальским огнем и разными персонажами.

«БАГДАДСКАЯ КРАСАВИЦА»

Сочинение г. Икс

Разыграна пьеса будет при участии известного московского артиста г. Белявки нижеследующими:

Калиф Багдадский В. Вольтеров

Заира, Багдадская красавица Н. Антуанетина

Заира, Багдадская красавица Н. Антуанетина

Соперница Заиры Розалинда С. Елизаветина

Вельможа Гассан П. Сарданапалов

Другой вельможа Надир С. Бонапарте

Французский дворянин

Жорж Канье Г. Белявка

Разбойник Осман С. Македонский

Действие происходит в Багдаде.

Вход бесплатный. Начало в 7 ч. вечера.

Глава IX

На другой день у углов улиц и редких фонарных столбов с утра стали останавливаться кучки прохожих, и грамотеи по складам читали пентауровское объявление.

Новость птицей пронеслась по всем домам и домишкам Рязани и, нечего и говорить, какое волнение и какие ожидания вызвала она во всех обывателях, главным образом среди маменек и дочек, которым хотелось блеснуть и показать себя и свои наряды на торжестве открытия.

Новость застала Возницына и Курденко у «мосье Мишу»; они немедленно командировали мальчонку в «монастырь» к Костицу, и к одиннадцати часам дым стоял коромыслом в комнате за лавкой.

Там заседал в полном составе весь «гусарский монастырь» и целая куча других лиц. Приказчики едва успевали таскать бутылки с винами, шампанским и закуски и, когда отворяли дверь, из комнаты врывался хохот, крики, звуки гитары и в волнах синего дыма виднелись расстегнутые мундиры и раскрасневшиеся лица гостей.

Хлебодаров, огромный, что памятник, возвышался за конторкой и, нагнув к плечу голову, с особо сосредоточенным и деловитым видом прислушивался к творившемуся гостями, поглядывая в то же время, нет ли упущений со стороны приказчиков.

Один из них, Алексей, статный, русый молодец из тех, что именуются кровь с молоком, все время стоял у дверей в самой комнате, наблю

дая, что требуется господам, и то и дело выскакивал в лавку, отдавал приказания подручным и опять исчезал.

Около Хлебодарова, поигрывая табакеркой, стоял сухопарый Морковкин и с любопытством следил за всем происходившим.

В комнате вдруг громко зашикали, и наступила тишина. Тренькнула гитара.

Если жены наши злятся,

Где же, где от них спасаться? –

завел звучный бас Возницына.

У Мишу, у Мишу,

Всех идти туда прошу! –

подхватил среди взрыва хохота общий хор.

де с утра и до обеда

Неумолчная беседа? –

продолжал Возницын.

У Мишу, у Мишу,

Всех зайти туда прошу! –

еще дружнее и громче грянул хор.

– Мы это «Мишу»… я, то есть… – пояснил Хлебодаров, самодовольно потыкав себя пальцем в грудь.

– Где с утра и до закрытья

В долг всегда могу кутить я?

– У Мишу, у Мишу,

Всех идти туда прошу!

На отекшем лице Хлебодарова появилась улыбка.

– Затейники! – проговорил он вполголоса.

Оглушительный хохот, крики «Браво, отец благочинный!» и аплодисменты наполнили, казалось, весь дом.

– Отчего же вы Мишу, Михайло Митрич? – спросил Морковкин.

– Да господин Возницын так прозвал: с легкой руки их и пошел я Мишу да Мишу. Чудаки ведь они! Неприлично, говорят, нам у Хлебодарова у какого-то бывать; будь ты, говорят, отныне мусью Мишу. Ну, по мне Мишу, так Мишу, только торговать давай. Мода на все! Нонче опять все французское в моде.

– Н-да-а… – глубокомысленно протянул Морковкин, набивавший нос табаком во время рассказа Михайлы Дмитриевича. – То мы их оглоблями вон из Москвы гнали, то теперь в каретах опять назад везем. Ничего не понять-с… – добавил он, потряся головой.

В лавку вошел запоздавший поручик Радугин; рядом с ним спешил Заводчиков.

– А как поживает после вчерашнего Штучкин? – спросил, ухмыляясь, Заводчиков; лицо у него порядком припухло и носило следы ночного кутежа.

– Скончался, бедняга, этой ночью… – грустно произнес Радугин.

Заводчиков подскочил, как подстреленный.

– Да что вы? – воскликнул он.

– Как же… завтра похороны… А вы не знали?

– Нет, Господи Боже мой! – пробормотал весь изменившийся в лице Заводчиков. – Знаете… я тогда сперва к нему взглянуть съезжу?

– Съездите, съездите…

Радугин скрылся за дверью; всеобщий радостный вой и крики приветствовали его появление.

Заводчиков торопливо, семенящей походкой побежал из лавки.

Морковкин перекрестился.

– И я не знал тоже… Господи, жизнь-то что человеческая? Такой здоровый господин были!..

Хлебодаров ухмыльнулся.

– Рано креститесь, Зосима Петрович, – проговорил он. – И не думали еще господин Штучкин помирать!

Морковкин поднял чуть не к самым волосам свои желтые брови.

– А как же вот они?… – недоумевая, сказал он.

– Шутники они, господин Радугин! Кто о ком у них ни спросит: помер, ответят, завтра похороны…

– Да неужто? Из лица-то уж очень он сурьезный был!

– Завсегда такой. Никогда у них улыбки не увидишь. Да еще каким голосом скажут – за сердце ухватить!

– Чудно… Что ж это ему сладко, что ли?

– Подшутить любят. В отцах ключарях состоят… – шепотом добавил Хлебодаров, несколько подав свое туловище в сторону Морковкина.

– Не масоны ли? – шепотом же спросил тот.

Купец не успел ответить, так как распахнулась дверь и из-за нее вылетел Алексей.

– Столы расставлять! – крикнул он, и несколько молодцов бросилось на его зов.

– Пляска сейчас начнется… – произнес Хлебодаров. – Большой выход, стало быть, у них нынче…

– А есть и малые?

– Те без пляски… И пьют тогда меньше.

– Греховодники! – пробормотал Морковкин. – Ну, однако, прощайте Михайло Митрич.

И Морковкин пошел из лавки. У двери он вдруг торопливо, с некоторым даже испугом, подался в сторону и пропустил Штучкина.

Франтовски одетый мнимый покойник кивнул головой хозяину и направился через проход в прилавке в комнату.

– Жив? – спросил, подмигнув вслед новому гостю, Хлебодаров.

– Грехи! – отозвался с порога Морковкин.

– Трень-брень… – перекликнулись за его спиной две гитары. «Сударыня… барыня…» – томно выговорила одна из них. «Ох, барыня, барыня…» – лукаво подхватила другая.

– Трень-брень! – и вдруг струны ахнули, вскрикнули, забились, и в буре и в смятении, что листья в вихре, взвилась лихая плясовая.

Затопали ноги, раздались вскрики и взвизгиванья; им легким, нетерпеливым звоном ответили с полок лавки рюмки и стаканы; дрогнули стекла в окнах…

Великий выход пошел полным ходом.

Выкрашенный в розовую краску, довольно большой дом Андрея Михайловича Штучкина стоял почти на самой середине Мясницкой улицы и мало кем посещался из рязанского общества.

Причиной тому была Елизавета Петровна Штучкина, курносая, крепкая, что репка, дама, едва достигавшая ростом до плеча своего супруга, но обладавшая такой вспыльчивостью и таким пламенно-необузданным языком в минуты гнева, что все, кому доводилось попасть в переделку к ней, после нескольких слов спешили спасаться с поднявшимися от ужаса дыбом волосами.

О происхождении Елизаветы Петровны, привезенной Андреем Михайловичем откуда-то из другой губернии, гуляли разные толки. Злоязычный Званцев уверял, что она три года до свадьбы ходила в бурлаках по Волге, Марья же Михайловна говорила, будто брачные документы Штучкиной что-то путают: по одним она выходит внучкой Хлопуши, а по другим Стеньки Разина.

По мнению поручика Возницына, высказанному им громогласно, она была превосходный человек, но страдалица: страдала бешенством языка.

В наикратчайший срок она переругалась насмерть решительно со всеми представительницами рязанского прекрасного пола, и только Клавдия Алексеевна Соловьева поддерживала с ней добрые отношения.

Мужа своего, несмотря на существование пяти весьма чумазых отпрысков рода Штучкиных, с зари и до зари визжавших и топотавших по всему дому, Елизавета Петровна обожала и видела в нем непризнанного великого человека и героя французской войны.

Андрей Михайлович уверил ее, что намерен написать свои мемуары об этой войне и о своем пребывали во Франции и что тогда многое разоблачится и станет на свое место, а он, Штучкин, займет подобающее ему, очень высокое.

Частые отлучки свои из дому он объяснял собиранием материалов и необходимостью переговорить кое с какими лицами; если же возвращался в подпитии, то, давая потом отчет супруге в проведенном вне дома времени, во-первых, показывал ей свои деньги, из чего выяснялось, что он ни копейки из них не истратил, а во-вторых, морщился, негодовал и проклинал «этих свиней и бездельников», из-за которых у него пропал день или вечер, так как нежданно явились они и приставали до тех пор, пока не перепоили всех; как бы пьян ни был Штучкин, в том, по его словам, виновато было свойство вина, а не он, так как он всегда благоразумно выпивал самую «капельку».

В качестве «свиней» в рассказах его поочередно, а то и все вместе, выступали разные непосещавшие их дом лица, а чаще всего Заводчиков.

Елизавета Петровна затаила против него зуб, как против злейшего врага своего.

В утро великого выхода Андрей Михайлович, объездивший в своей фантазии решительно всех крупных чиновников города и добравшийся уже до губернатора, должен был опять ехать к нему, чтобы просмотреть у него кое-какие секретные документы.

Штучкин облачился во фрак и громко приказал кучеру везти себя к губернатору. У ворот дома последнего он отпустил свою бричку и, когда кучер скрылся за углом, кликнул проезжавшую извозчичью гитару, уселся на нее верхом и кружным путем покатил к Лыбеди.

Гусаров он дома не застал и, узнав от денщиков, где они, поспешил туда же. Но большой конец пришлось ему отплясать пешком, так как отпущенный им извозчик уже уехал, а другого, как назло, на пустынных улицах не попадалось.

Елизавета Петровна, обуреваемая радостью и горделивыми мыслями по поводу близких отношений, начавших устанавливаться между ее мужем и такой персоной, как губернатор, разгуливала в белом, достаточно замасленном капоте по своей небольшой зале, когда вдруг услыхала стук дрожек, подъехавших к дому.

Она поспешила к окну и увидала, что с гитары слезает и торопливо сует какую-то мелочь извозчику угрястый господин небольшого роста; он повернулся, и Елизавета Петровна, знавшая в лицо весь город, узрела входящего на их крыльцо Заводчикова.

Кровь бросилась ей в голову от мысли, что этот человек, спаивающий ее мужа и мешающий ему во всем, осмелился дойти до такой наглости, что явился к ним в дом.

В один миг Елизавета Петровна очутилась у двери в лакейскую и чуть приотворила ее. Лакейская была пуста; отсутствовал даже казачок.

Ручка наружной двери повернулась, а так как они запирались только на ночь, то гость открыл ее и вошел в дом.

Навстречу ему выступила Елизавета Петровна.

– Здравствуйте… – пробормотал гость. – Я Заводчиков, я поклониться приехал.

– Да? Ну, кланяйтесь… – отчеканила Елизавета Петровна, уперев руки в бока.

– Я покойнику…

– Что? – Елизавета Петровна обомлела.

– Покойнику… – громче повторил Заводчиков, полагая, что собеседница с глушинкой. – Когда, в котором часу скончался Андрей Михайлович?

Звучная пощечина, что пистолетный выстрел, треснула в лакейской и отдалась в зале.

Заводчиков в испуге схватился за щеку и попятился к двери.

– Пьян, каналья? До сих пор пьян, рожа неумытая? – как будто спокойно и даже ласково говорила Елизавета Петровна, наступая на гостя. – До покойников допился, мерзавец? Будешь спаивать мужа? Будешь?

– Что вы? Что за шутки… что за шутки?… – лопотал Заводчиков, отступая и получая плюху за плюхой… У порога он споткнулся, грохнулся на спину на площадку перед дверью, хотел вскочить, но Елизавета Петровна так удачно ткнула его в бок ногой, что он скатился ступеней через пять, поднялся и, забыв про свалившуюся шляпу, ударился бежать от «гостеприимного» дома.

– Я тебя! Попадись ты мне еще раз, свинья несчастная! – прокричала ему вдогонку Елизавета Петровна, пуская наподобие серсо над улицей оставленную беглецом шляпу.

Глава X

Еще за неделю до открытия театр был вполне готов: устроен он был в виде просторного, высокого сарая и обшит внутри выстроганными досками; целое полчище маляров расписывало стены гирляндами самых изумительных ярких цветов, произрастающих, может быть, только в центре Африки и в ботанике еще неизвестных; между ними резвились хороводы амуров и виднелись триумфальные арки.

Плотники устраивали помещение для оркестра и ложи по бокам его. Барьеры обтягивались красным кумачом; переднюю часть половины зрительного зала наполняли разнокалиберные стулья и кресла; в задней вместо них вытягивались длинные деревянные скамейки: эта часть занимала возвышенный помост и отделена была от «благородной» невысокою стенкой и предназначалась для всякого рода разночинцев.

Для входа в парк, где Пентауров предположил в вечер открытия устроить гулянье, возводилась триумфальная арка; на широких дорожках наколачивали на подрамочники полотно, и тут же несколько босых маляров гуляли по нему и длинными кистями, что швабрами, писали декорации; у деревьев стояли и просушивались уже готовые багдадские дома и минареты; на траве лежали морская даль и небо такой замечательной синевы, что глядевшее на них в просветы деревьев настоящее небо казалось совсем выцветшим; в даль аллей протягивали проволоку для разноцветных фонариков, вкапывали столбы.

На сцене с утра до ночи шли репетиции. Белявка сбился с ног, то уча актеров, то носясь в парк к малярам, к клумбам, где по его указаниям расставляли все для фейерверка, а оттуда к плотникам, устраивавшим кулисы; то он был у барина за приказом, то в девичьей, где шились костюмы, либо у ключницы за всякими припасами для работ. Везде он был необходим, всюду его звали и ожидали, и это сознание своей необходимости и важности преисполняло его гордостью.

Теперь он был уже не тог захудалый и скромный человечек, каким он явился в Рязань: это был человек, которому не только почтительно кланялась вся дворня, но которому даже стал подавать руку сам приказчик Маремьян Григорьевич.

Хитрый хохол с первых же дней раскусил Пентаурова и сумел заслужить его полное доверие и расположение.

Как только костюмы были готовы, Пентауров приказал актерам одеться в них на репетицию, пришел на сцену и уселся около суфлерской будки.

Наряженные, как на святках, актеры выстроились вереницей и один за другим подходили к барину; тот внимательно со всех сторон рассматривал каждого. Костюмы удостоились полного одобрения, в особенности же доволен остался Пентауров разбойником Османом-Македонским и Антуанетиной-Заирой, одетой в розовые шальвары и нечто вроде курточки из белого газа, усеянной блестками, с вырезом на груди и широчайшими откидными рукавами.

– Очень мила, очень… – проговорил Пентауров и даже потрепал по румяной щеке попунцовевшую и опустившую голову девушку.

Начали репетировать пьесу, уже известную всем назубок.

Белявка в длинных белых чулках, в коротких серых панталонах с широкими сборками на боках и в синем колете, с закинутым за спину черным плащом, важно стоял около Пентаурова и, избочась и опершись на рукоять длиннейшей шпаги, задравшейся другим концом выше его головы, делал замечания.

– Гассан, ты ж вельможа… ты ж ей в любви объясняешься! Шо ж ты штаны все вверх поддергиваешь?

– Упадут сейчас, Григорий Харлампыч! – ответил Сарданапалов, прервав свой любовный монолог.

– Так смотреть же надо было раньше. Ну а если на представлении они у тебя упадут, тогда шо?

– Тогда прямо пороть! – отозвался Пентауров. – Благо и снимать их будет ненужно!

– Да не гни ж ты коленок, Вольтеров! – воскликнул Белявка. – Сколько ж тебе раз говорено? Ведь ты ж на трон сесть идешь, а не мешок на барку прешь. Пройди еще раз!

Второй раз оказался горше первого.

– Ну шо я с ним буду делать? – плачущим голосом обратился Белявка к Пентаурову. – Он же ж по сцене, как опоенная лошадь, ходит!

– Ничего… мы ему палку в руки дадим! – сказал ГІентауров. – Пусть опирается на нее, вид у него будет величавее…

В самый разгар второго действия из-за кулис выставился один из плотников и осторожно поманил к себе пальцем Белявку.

– Шо треба? – важно спросил Белявка, подойдя к тому.

– Господин какой-то нашего барина спрашивают…

– Який господин?

– А не знаю… как следует быть одеты…

– Где вин?

– Тамотка… – Плотник указал рукой на подъезд.

Белявка поспешил к Пентаурову. Репетицию прервали, и за неизвестным был послан плотник.

Через несколько минут вместо одного господина в сумерках глубины сцены показалось двое. Один, плечистый и высокий, был в широком гороховом пальто, другой, похудощавее и пониже, облачен был в такой же сюртук; в руке он нес какой-то сверток.

– Смарагд Шилин! – отрекомендовался человек в пальто, подойдя к Пентаурову. – А это со мной учитель здешнего училища – Зайцев.

Пентауров, приподнявшийся было со стула, грузно опустился на него и убрал назад протянутую руку.

– Чем могу быть полезен вам, судари мои? – спросил он, откинувшись на спинку.

Лицо Зайцева, молодое и миловидное, подернулось краской.

– Видите ли, я вот… – Он словно поперхнулся и взглянул на своего спутника.

– Да не мнись, приступай прямо! – поддержал его Шилин. – Видите ли, он написал трагедию…

Лицо Пентаурова выразило изумление.

– И принес к вам, чтобы вы поставили ее на театре! – докончил он. Серые, смелые глаза его перешли на лицо Зайцева. – Трус он большой: кабы не я – и не пришел бы ни за что!

– Вы написали настоящую трагедию? – обратился Пентауров к Зайцеву, стоявшему в противоположность товарищу в самой скромной позе и опустив глаза в землю.

– Написал-с… – ответил тот, поднял на миг большие темные глаза и опять потупил их.

– И вы желаете, чтобы я ее поставил?

– Разумеется… – ответил Шилин.

– Гм… А знаете ли вы, молодой человек, – назидательно начал Пентауров, – для чего сей театр предназначается?

Ответом ему были два вопросительных взгляда пришедших.

– Театр сей предназначается для великих произведений! Здесь будут явлены публике только великие пьесы… Будут Сумароков, Озеров, ну… и другие. Вы считаете себя, молодой человек, достойным занять место среди них?

Зайцев слегка побледнел.

– Я ничем не считаю себя, – негромко ответил он, вскинув вдруг загоревшиеся глаза на Пентаурова, – я только принес свой опыт и прошу вашего суда над ним.

– А, это дело другое! – смягчившись, сказал Пентауров. – Хорошо, я прочту его и обсужу. Но только не теперь, сейчас я занят по уши. Вот это мой режиссер и правая рука моя… – добавил он, взяв протянутую ему рукопись и указывая ею на Белявку, стоявшего рядом с ним в позе короля, принимающего депутацию, с рукою на эфесе шпаги. – Он прочтет и доложит мне, стоит ли мне беспокоиться и читать ее…

– Стоит, в том я порука! – воскликнул Шилин, стукнув кулаком в широкую грудь свою. – Штука презамечательная!

Посетители отвесили по поклону, на которые Пентауров ответил снисходительным наклонением головы, и удалились, – Зайцев на носках, а Шилин без стеснения шагал по сцене, как по чистому полю.

Репетиция возобновилась.

Надо, наконец, сказать несколько слов о виновнике стольких рязанских тревог и событий – о Пентаурове.

Отец его обладал большим состоянием, мать же его, Людмила Марковна, имела только связи: она приходилась дальней родственницей фавориту императора, графу Бенкендорфу.

Связей этих Пентауров не сумел сберечь. В Петербурге он сошелся с кружком графа Хвостова[13] и выступал в нем с чтением своих стихов.

Многочисленные прихлебатели, как тараканы на кухне, разводившиеся при богатых барах, убедили его в его высоком уме и таланте, и новый Кантемир[14] после долгого труда и пота разразился дубовой сатирой на военный мир.

Как водится, те же друзья сейчас же довели сатиру до сведения Бенкендорфа. Граф призвал автора к себе, и что постигло сатирика в кабинете – неизвестно, – только, выскочив оттуда, Пентауров едва попал в двери, бледный, что выбеленная стена.

На другое же утро он ускакал в Рязань, бросив весь дом на попечение единственного своего сына Степана, которого терпеть не мог и которому было уже двадцать четыре года.

Беседа с Бенкендорфом произвела на беглеца такое впечатление, что он заперся, как в затворе, в своем рязанском доме и, несмотря на скуку до одури, взялся за перо не скоро. Но все-таки взялся и, решив одарить отечество великими произведениями, но уже не в столь опасном роде, принялся сочинять трагедии, а затем и подумывать о постановке их на сцене. Отсюда до постройки театра оставался всего один шаг.

Глава XI

Долгожданное пятнадцатое июля наконец наступило.

По меньшей мере за час до начала представления стала съезжаться и сходиться публика, и к половине седьмого, когда оркестр грянул увертюру, зрительный зал, освещенный свечами, горевшими в стенных бра, был переполнен.

Присутствовала решительно вся Рязань, начиная от губернатора, помещавшегося с женой в ближайшей к сцене ложе, и кончая Клавдией Алексеевной. Приехала даже Елизавета Петровна с мужем и почему-то попала не в кресла, а в ложу, предназначавшуюся, как и все они, для особо почетных лиц и находившуюся наискосок от губернаторской.

«Монастырь» в полном составе восседал в первом ряду; в первом же ряду, но на возвышении, по правую руку от гороподобной туши Хлебодарова, виднелись попадья Маремьяна Никитична с бесцветною дочкою Липочкой и долговязым сыном, бурсаком Агафоном; по левую руку, словно отделение мастодонтов, восседали супружница Хлебодарова Агафья Сергеевна, полнотелая дщерь Павла и краснорожий, с разинутым ртом, вздернутым носом и коком на голове сын и наследник Тихон. Около них сидели Шилин и Зайцев.

Театр гудел, как ярмарка. Дамы рассматривали в лорнеты украшения на стенах и туалеты друг друга, беседовали и смеялись с кавалерами; все искали глазами виновника торжества – Пентаурова, но его не было: его трясла за кулисами авторская лихорадка.

– Душенька, а ты бы к своему другу губернатору сходил? – нарочно громче обыкновенного, чтобы услыхала их соседка Грунина, произнесла Елизавета Петровна.

Штучкин, никак не ожидавший такого предложения, вздрогнул и покосился на соседей – не услыхали ли они.

– Да, да… – пробормотал он. – Потом. Но какой отличный занавес? – Он приложил к глазу кулак и стал рассматривать, как в трубку, морскую даль. – Удивительно похоже сделано море: совсем как у нас во Франции!

Слова Елизаветы Петровны до слуха Марьи Михайловны не долетели: она увлечена была беседой с другой своей соседкой, находившейся в следующей ложе.

– Смотрите-ка, – говорила ей та, – даже такая домоседка, как Аграфена Семеновна, прикатила… и Сонечка с ней… очень она похорошела… Да и молодые здесь! Завидно посмотреть на них!

– На кого это? – пренебрежительно спросила Марья Михайловна.

– На Шемякиных…

– Есть кому завидовать!

– Но они же так счастливы?

– Они? По десять раз в день ругаются! При мне на днях в один вечер раз пять сцепились.

– Да неужто? – воспламенилась осчастливленная соседка.

– Андрэ, ты бы прошел к своему другу губернатору! – нараспев повторила Елизавета Петровна.

Штучкин быстро нагнулся к уху жены.

– Сейчас это неудобно!..

– Почему? Он еще обидится на тебя: у него уже многие перебывали…

Штучкин закашлялся.

– Они – другое дело… я, понимаешь ли, не служу, выйдет, будто я нарочно пошел показывать всем свою близость с ним… – прошептал он, оправившись от приступа кашля и с таким видом, что со стороны могло показаться, что он совещается с ней по меньшей мере об убийстве целой семьи.

Вдруг с неба, по занавесу стали спускаться два белых лебедя, искусно вырезанные из картона. В клювах они держали широкую ленту, на которой золотыми крупными буквами было написано «Добро пожаловать». За надписью показались две гирлянды из живых цветов, на которых она спускалась.

Лебеди как бы сели на море, помедлили несколько мгновений и под дружные аплодисменты всей публики начали подыматься обратно.

– Ну, двое артистов уже сели в лужу! – сказал поручик Возницын помещавшемуся рядом с ним усачу Костицу. – Посмотрим, что сделают другие?

За кулисами раздался звонок колокольчика, и занавес медленно начал уходить вверх.

Зрительный зал весь замер: перед ним открылась площадь Багдада, окруженная домами, очень похожими на рязанские, но только совсем белыми. За ними виднелись минареты.

Среди площади стояло в тюрбанах двое турок: вельможа Гассан в белой, вышитой золотом куртке и разбойник Осман, весь в красном.

Гассан сообщил Осману, что у него пропала его любимая невольница Заира, и поручил ему разыскать ее живую или мертвую, причем хватался за огромный деревянный меч, висевший на боку его, а при слове «мертвую» так потряс свободным кулаком и заскрипел зубами, что из глубины зала раздалось громкое «о, господи!», нечаянно вырвавшееся у Агафьи Сергеевны, за что муж ткнул ее под лавкой ногою.

Осман ушел искать пропавшую, а из одной из улиц показался вельможа Надир.

По театру прокатился смех.

– Вот так Бонапарте! – произнес чей-то голос.

Надир вышел на авансцену, мрачно обвел публику носом, раскрашенным Белявкою во все цвета радуги, и спросил, почему Гассан грустен.

Тот рассказал про свою беду; Надир отвернулся, открыл, как деревянный щелкун, рот, и гак прореготал в кулак, изображая скрытую радость, что публика опять засмеялась.

После первых выходов актеры поосмелели, и пьеса пошла ровно. Дальнейшие события в ней были следующие. Похититель Заиры Жорж Канье, желая тайно перевезти ее на корабль, чтобы затем бежать вместе с нею на родину, обращается к содействию Розалинды, но та отказалась: она сама была влюблена в него, и между ними произошла потрясающая сцена новых Иосифа и жены Пентефрия.

Канье геройски отказал в своей любви Розалинде, и та убежала, клянясь отомстить ему, и сообщила Надиру, что Заира увезена Жоржем Канье. В целях спасения Заиры Канье спрятал ее в пещере в горах, а чтобы возлюбленная его не скучала, устроил перед пещерой иллюминацию и пляски при бенгальском огне; турки превосходно сыграли на балалайках и проплясали камаринского.

В третьем акте коварная Розалинда вызвала в отсутствие Канье Заиру из пещеры, и Надир пал перед ней на колени и изъяснился в любви.

Бонапарте проделал это с большим чувством и вызвал такой дружный хохот в зале, что должен был замолчать; стоя на коленях, он несколько минут озирался, как волк, не понимая, в чем дело.

Заира гордо отвергла его любовь и обозвала обезьяной. Тогда он хотел схватить ее, но вдруг появился Канье со шпагою в руках, и Розалинда с Надиром убежали. Канье ушел за ними.

Ночью на горах вокруг пещеры показались люди с фонарями; в пещеру вполз разбойник Осман и унес бесчувственную Заиру.

Последний акт происходил опять на площади. Канье встретил на ней гулявшего калифа, преклонил перед ним колено и стал просить милосердия и справедливости.

Калиф послал во дворец за троном, чтобы устроить всенародный суд, и тут произошло непредвиденное автором приключение.

Когда принесли среди раздавшейся толпы зевак трон, калиф, опираясь на палку, направился к нему.

– Гассан, взгляни в глаза мне! – сурово произнес он, величаво и грузно опускаясь на трон.

И вдруг повелитель Багдада взбрыкнул ногами, и перед Гассаном и публикой вместо лица его предстали две подошвы: тонкие доски не выдержали величия, и Вольтеров провалился вовнутрь трона.

Под громовой хохот, топот ног и даже визг публики, Канье вместе с Гассаном вытащили калифа из западни, и Вольтеров начал сцену суда, уже стоя.

Решение его было таково: отдать Заиру Канье и отпустить их во Францию, всех же прочих подвергнуть презрению. Обрадованный народ стал прославлять мудрость и милосердие своего владыки. Заира и Канье обнялись от избытка счастья, а Гассан вонзил себе кинжал в грудь.

– Так наказывается порок! – торжественно изрек калиф, протянув руку над самоубийцей.

Занавес поплыл вниз.

Трагедия имела большой успех, и публика так долго аплодировала, вызывала актеров и кричала «фора» и «бис», что, когда Белявка побежал к Пентаурову, сидевшему в кресле за кулисами и оттуда глядевшему на спектакль, и стал поздравлять с неслыханным «даже в обеих столицах» успехом, тот вдруг всхлипнул и прослезился.

– Спасибо… спасибо… милый!.. – пробормотал он в избытке чувств. – Всем вам спасибо! – утирая слезы, обратился он к актерам. – Все вы отлично играли! Григорий Харлампыч, – он всхлипнул в последний раз, – а ты этот провал калифа в трон в пьесу вставь; пусть он всегда так проваливается, очень это хорошо у него вышло!

Белявка и актеры сияли; прояснился даже Бонапарте и, улучив минуту, когда Антуанетина осталась у кулисы одна, он подошел к ней и тихо и внушительно произнес:

– Те слова, Настасья Митревна, я вам взаправду говорил!

– Какие слова? – удивилась та.

– А у пещеры… про чувствия мои к вам! – Он ударил себя в грудь. – Примите их за настоящие-с.

Девушка звонко расхохоталась.

– И я вам настоящие слова говорила! – воскликнула она и сделала глубокий придворный реверанс, как учил ее знаток хорошего обхождения Белявка. – Не про вас кус, Спиридон Вавилыч!

И она исчезла за одним из багдадских домов.

Из театра все зрители высыпали через особо устроенный выход в парк.

Перед ними предстали усеянные бесчисленными разноцветными фонариками и шкаликами аллеи; деревья парка от верхушек до самых нижних ветвей, что звездами, были осыпаны зелеными, красными, синими и желтыми огоньками; на перекрестках аллей выгибались сиявшие ими арки. Дом, видневшийся вдали и казавшийся таинственным, сказочным замком, был озарен зеленым бенгальским огнем.

Дворянство собралось на балконе вокруг Пентаурова и частью прогуливалось между клумбами в ожидании фейерверка; прочая публика толпилась в аллеях и оттуда глазела на иллюминацию и все происходившее около дома.

Зеленый цвет его вдруг сменился красным. Ярко выступили всюду разряженные фигуры дам и кавалеров.

Везде слышались оживленные толки и разговоры о представлении. Всем чрезвычайно понравились Белявка и Бонапарте, меньше же всех, главным образом дамам, Антуанетина.

– Помилуйте! – восклицали некоторые, возражая кавалерам, как водится, защищавшим хорошенькую героиню. – Ну что в ней нашли? Мордочкой она еще ничего, да, но ведь вся она деревяшка какая-то!..

С восторгом дамы подхватили и передавали друг другу слова Возницына. Тот по окончании спектакля встал с кресла и громко изрек: «Не Антуанеттина она, а дубинетина!»

Над средней темной клумбой сада вдруг вспыхнуло и завертелось огненное колесо, и точно такие же загорелись над остальными: Белявка, успевший переодеться и разгримироваться, принялся за другое свое детище – фейерверк.

Над колесами взлетели бриллиантовые фонтаны; одна за другой с шипением огненными змеями стали уноситься в темное небо ракеты, и там они лопались, дождем рассыпая разноцветные звезды.

В аллеях пущены были шутихи, и они захлопали и запрыгали под визг, крик и смех шарахавшейся от них публики.

Огромный зал пентауровского дома был превращен в столовую, где длинными белоснежными линиями были вытянуты столы для ужина.

Когда в дверях зала показался губернатор, а рядом с ним хозяин, ведя под руку довольно еще молодую губернаторшу, с хор грянул торжественный военный марш: играли трубачи, присланные Пентаурову командиром гусарского полка.

Театральный оркестр играл для публики в парке, и звуки музыки долго и далеко разносились среди тишины ночи над давно уснувшим городом.

Праздник Пентаурова удался на славу!

Глава XII

«Философ и вольнодумец» Шилин, прослывший так среди рязанских обывателей средней руки, обитал в небольшом собственном домике, находившемся почти против подъезда театра.

Происхождением он был из разночинцев, учился в бурсе, но из класса философии был исключен, как гласило выданное ему свидетельство, «за разнообразное поведение».

Документ этот, вделанный в рамку, висел на стене в горенке, служившей ему кабинетом и столовой; на верхней части рамки белела наклеенная полоска бумаги с крупной надписью, воспроизведенной Шилиным с другой, красовавшейся на заборе на Большой улице: «астанавливаца строго воспрещаитца».

Тем не менее останавливался около этого свидетельства и почитывал его во время своих прогулок по горенке он часто; любил и показывать его приятелям, причем хохотал и ерошил свои и без того всегда вихрастые волосы.

Определенных занятий Шилин не имел, но довольно часто исчезал из Рязани, и его видели то в Москве, то в Нижнем и Макарьеве, где он посредничал между крупными помещиками и купцами, и весьма удачно.

Жил он холостяком, но, несмотря на это, в домике у него всегда было прибрано и уютно, а двор смело мог назваться полной чашей: там разгуливала и толстеннейшая свинья, величавшаяся «протопопицей», и куры, и утки, и всякая подобная им пернатая благодать.

Всем хозяйством ведала, или, выражаясь по-шилински, за министра у него была здоровенная, краснощекая Мавра, девка лет двадцати семи, горластая и всегда веселая, что особенно ценилось Шилиным.

– Много ли человеку надо? – говаривал он, сидя за рюмкою водки и закуской с каким-нибудь приятелем у своего окна. – Домик, да садик, да курочку с уточкой, да Мавру с прибауточкой – и слава тебе, Господи!

И он подмигивал при этом подававшей соленые рыжики либо еще что другое Мавре.

Та удалялась с улыбкой.

– И шут гороховый, прости, Господи! – довольно громко доносилось затем из кухни.

Приятели хохотали.

Важивались в шилинском домике и книжки – исключительно светского содержания: Шилин любил почитать и хорошо был знаком с русской литературой.

Стал захаживать к нему и Белявка; ответ относительно трагедии Зайцева он обещал дать на второй день после спектакля.

В назначенное время пришел Зайцев, и, поджидая Белявку, они разговорились о «Багдадской красавице».

– Чепуха это и дребедень! – возглашал Шилин, ероша свои волосы. – Чушь от альфы и до омеги! Хоть бы это действие взять: прячет человек свою возлюбленную в пещеру и там же иллюминацию делает, орда целая пляшет у него!

– Так-то оно так! Это самое главное – красоту показать человеку…

– И Антуанетина красива!.. – насмешливо возразил Шилин. – Что ж, и ее, по-твоему, следовало показывать?

– Я не про такую красоту говорю. А про то, что не надо в театре будней, довольно их и в жизни; надо, – Зайцев провел перед собой руками по воздуху, как бы обрисовывая что-то неопределенное, – ну, я не знаю, как это сказать, иное, лучшее…

– Что же такое иное? Сказку, что ли?

– Сказку, да, да! Вот Пентауров и показал красивую сказку!

– Да не Пентауров совсем! – воскликнул Шилин. – Не будь у этого индюка Белявки – его чепуха так чепухой и осталась бы! Это ж Белявка скрасил ее всякими огнями и выдумками. Входите, кто там? – крикнул он, оглянувшись на стук.

Дверь отворилась, и в горенку вошел тот, кого только что поминали собеседники.

– А, театральное начальство! – приветствовал его хозяин. – А мы, вас ожидаючи, по рюмочке раздавили. Пожалуйте-с. Все с ним о вашей «Багдадской красавице» толковали!

– Да, нашумели мы по усей Рязани! – самодовольно ответил Белявка. – А вам как понравилось?

Белявка увидал на столе штоф с водкою и несколько опустошенных тарелочек с ветчиной и соленьями, потер руки и выразительно уставился на них.

– Мавра, подкрепленьица! – распорядился Шилин.

– Очень понравилось! – ответил Зайцев.

– Ну-с, а о его трагедии что скажете? – спросил Шилин, дав гостю время опрокинуть в себя большую рюмку и закусить грибком.

– Как вам объяснить?… – глубокомысленно произнес Белявка, ловя вилкою прыгавший по тарелке второй гриб. – С одной стороны, будто посвечивает, а с другой – отсвечивает!

– То есть как? – не понял автор.

– А то, шо у ней як звонари на Пасху – все звонят, а никто ничего нэ делает. Ну, взять храфа с Алиной: три дня подряд у саду о любви ей долбить, долбить, шо дятел у березу, и хоть бы шо путное сделал: перстом бы в бок ткнул или поцеловал бы? Да усе Алины, сколько их ни есть на свите, в глаза бы ему за то наплевали!

– Почему же? Они оба мечтают… – возразил Зайцев.

– Три дня? Да живой человек слюной изойдет! Тут явное дело – огребай ее в обе руки и конец. И публике есть на что поглядеть, и актеру чем себя показать! А то ж ни себе ни людям: сидить, шо сыч, и плететь неведомо шо…

Зайцев глянул на Шилина.

– Верно; публике, пожалуй, и не понять! – согласился тот. – Не по зубам ей орех!

– Вот, вот, – подхватил Белявка. – Я не хаю пьесу; говорять, у ней усе хорошо, спору нет, а шо таке им треба – понять нельзя!

– А про предсмертную речь графа на балконе, где он всех крепостных отпускает на волю, что скажете? – спросил Зайцев.

Белявка устремил глаза в потолок, подумал и, как таракан, неопределенно пошевелил пальцами.

– Хороша, но продолговата! – ответил он.

– Значит, на сцене не поставите? – В голосе Зайцева слышалось разочарование.

– Ну, это еще поглядим… – Белявка важно пропустил вторую рюмку. – Порассмотрю, подумаем с барином, поправим, шо треба… Для хороших людей и я рад постараться… Эх, – добавил он, хватив с хозяином по третьей и стукнув ладонью по столу, – усе идеть хорошо, в актерах только у меня недочет. Басу хорошего нет!

– Зачем он вам? – удивился хозяин.

– Как зачем, Господи? Ну, хоть третьего дня калифа взять – разве же то калиф был? «Гассан, взгляни в глаза мне» – как он это сказал? На карачки шоб весь зал попадал, вот как надо было сказать!

– А у меня есть такой на примете… – промолвил Шилин.

Зайцев сидел, задумавшись, и катал из хлеба шарик.

– О? Кто такой? – обрадовался Белявка.

– Попадьи нашей сын, Агафон. Голосина у него – ни один Иерихон не выдержит!

– Да ну? И будет играть у нас?

– Очень хочется парню: просил меня вчера пособить в этом деле. Смутили уж вы его очень своей красавицей!

– А отец Михей с матушкой как глянут?

– Да не похвалят, понятно! Ну да в тайности он хочет, явно не скажется.

– Так, так… А пришлите вы его ко мне, пожалуйста!

– А вы пьеску нашу почитайте, может, и лучше покажется она вам?

Стук в дверь помешал Белявке ответить; вошел новый гость – молодой Хлебодаров с кулечком в руке.

– Именитому купцу наше малиновое! – воскликнул Шилин.

– Хлеб да соль! – сказал тот, сияя всем своим сытым обличьем и ставя у стенки кулечек, из которого выглядывали горлышки бутылок.

– Мавра, подкрепленьица! Ну, что хорошего поделываете? – спросил Тихона хозяин.

– Да старое все… херес нонче с утра мадерили: нейдет иначе!

– Как же это мадерите? – полюбопытствовал Белявка.

– А так-с: сахарцу в нее кладем жженого да кожи кусочек – для духу. И на малагу его обертываем: для той лакрицу пущаем. Вот для пробы принес вам, Смарагд Захарович, две парочки: одобрите ли?

Шилин подмигнул Тихону.

– Спроворил у тятеньки?

– Да ведь иначе как же – без честных перстов не прожить!

– Попробуем, попробуем… – Шилин принялся за откупорку. – А не опоишь ты нас дрянью какой? – добавил он, нюхая вино.

– Помилуйте, да нешто можно?… – ответил Тихон. – Вина у нас превосходные, первый сорт… Мы не то, что другие, – там ведь фуксин да вода со спиртом, вот вам и вино все: собака ежели лапой в него попадет – неделю выть будет!

– Хорошее винцо!.. – с видом знатока проговорил Белявка, отведав его и поглядел на свет, приподняв стакан.

– Уж дозвольте тогда и вам полдюжинки представить? – услужливо предложил Тихон.

– Можно, можно, дозволяю…

– Выкушайте во здравьице! А уж и актриска ж у вас есть, Григорий Харлампыч! Ух-с! – Тихон чмокнул свои пальцы. – Пес ее раздери – до замечательности хороша!

– Антуанетина, что ль?

– Да уж кому больше? Ах, то есть все отдай и пятачок прикинь!

Белявка захохотал.

– А у меня дельце есть до вас, Смарагд Захарыч… – обратился к тому Тихон и поскреб затылок.

– Да уж вижу, что есть, коль с кульком пришел, – отозвался тот. – Ну, выкладывай, что такое?

– Кутнули мы вчера здорово…

– Лапой-то видно не собака в вино, а ты к тятеньке в выручку попал?

Тихон ухмыльнулся, и толстые щеки его, что бугры, сдвинулись к мясистым ушам.

– Все под Богом ходим… – ответил он, поправляя свой кок. – Собрались мы все свои, а тут к нам господина Леонтьева и нанесло и тоже с мухой. Ну, наши жеребцы ведь все стоялые – давай ржать над ними; они в словесность, то да се пошло, а я спьяну-то и того: по скуле их и обеспокоил!

Шилин качнул головой.

– Теперь жаловаться тятеньке хочет и про все рассказать. Уж вы сделайте милость, пособите?…

– Ладно… – пробурчал хозяин.

– Сто лет вам прожить, да двести на карачках проползать! – обрадовано воскликнул Тихон.

– А ты поосторожнее будь! – наставительно сказал Шилин. – Не суй зря кулачищем во всякое рыло. Да и словесность свою поуйми: она у тебя хороша, да дорога только!

Тихон даже прореготал от какого-то веселого воспоминания.

– Это верно, что дорога: за кажное слово надысь квартальному по трешке отдать пришлось!

Все, кроме Зайцева, присевшего на диван за книжку, выпили снова.

Тихон наклонился в сторону Белявки.

– Что я вам скажу, Григорий Харлампыч? – вкрадчиво, с видом кота, оставшегося наедине с крынкою молока, проговорил он.

– Ну-те?

Тихон приставил обе руки к уху Белявки и что-то зашептал ему.

Внимательное сперва лицо актера стало улыбаться; осовелые глаза замаслились.

– Ах ты… бодай те мышь!.. – вырывалось у него. – Хе-хе-хе… Ну да уж ладно: сделаю!

Тихон с залоснившимся от жира и удовольствия лицом откинулся назад.

– Стало быть, шабаш, Григорий Харлампыч? Вы для меня постарайтесь, а я вам вот как угожу: по самое иже еси! – Он черкнул себя пальцем по горлу.

Руки их шлепнулись друг о друга в знак заключения союза.

– Ладно, вышлю я тебе ее с репетиции: ты в подъезде театра жди! – пообещал Белявка.

Он встал и начал прощаться; с ним вместе схватился со стула и ушел и молодой Хлебодаров.

– Охота тебе, Смарагд, с этой свиньей вожжаться? – проговорил, опустив книгу, Зайцев, когда за ушедшими затворилась дверь.

– Что ты все ангелов на земле ищешь? – ответил Шилин. – Ангелы, брат, на небесах, а земля это скотный двор небесный – она вся под скотов отведена!

Глава XIII

Успех трагедии окрылил Пентаурова. Он чувствовал себя помолодевшим и выросшим и, прогуливаясь в одиночестве в своей зале, мечтал о том, как весть об его замечательной пьесе долетит до Петербурга, как там зашевелятся все и захотят увидать ее… Затем последует триумфальное представление в столицах… статьи в альманахах и ведомостях… всюду его напечатанные портреты… Голова готова была разлететься у Пентаурова от напора радостных мыслей!

Ванька, считавший своей обязанностью подсматривать за барином, передавал в людской, что тот постоянно и подолгу стал простаивать перед зеркалами в зале, причем то задирал голову и засовывал руку за борт сюртука, то, избоченившись, отставлял вперед одну ногу, а руку закладывал за спину; иногда он даже подпрыгивал и взмахивал руками, как бы воображая, что у него крылья.

О том, что успехом своей пьесы он был обязан исключительно Белявке, сумевшему скрасить ее обстановкою и разными актерскими фортелями, он не подозревал совсем. Не подозревал этого и Белявка.

Но неожиданно появилась и черная точка на светлом горизонте Пентаурова: ему передали, что весь город зовет Антуанетину – дубинетиной.

Голос в глубине души подсказывал ему, что молва права – в Антуанетиной было что-то деревянное, и после того, как он узнал ее прозвище, на репетициях, которые он посещал ежедневно, она стала не нравиться ему больше и больше.

А между тем следующая пьеса «Стрелы любви» всецело лежала на плечах героини.

Кем же заменить ее, откуда достать новую, лучшую актрису?

Сколько ни раскидывал умом Пентауров, как ни приглядывался к дворовым девушкам – замены Антуанетиной не было.

Во время одного из таких раздумий носастый Ванька доложил ему, что его хочет видеть Белявка с какими-то двумя людьми.

Пентауров приказал их впустить, и в кабинет вошли Белявка, а с ним долговязый Агафон с черными кудлами на голове и какой-то небольшого роста светлолицый человек в потертом подряснике. Двое незнакомцев низко поклонились барину.

– Насчет басу докладывал я вам-с… – начал Белявка. – Вот он-с… Агафон Присноблаженский!

– А этот кто? – спросил Пентауров, переводя взгляд на другого.

– Это-с?… – Белявка кашлянул в кулак. – Товарищ его… дьячок Стратилат… Служить у вас хочить…

– Да ведь я же не архиерей? – воскликнул, приподняв обе розовые ладошки, Пентауров.

– В театре-с… актером!

– А, вот что… Ну а как же твое дьячковство?

– Уйду-с!.. – решительно ответил Стратилат, встряхнув головою. – Ничего в моем звании хорошего нет!

– Что же они у нас будут делать? – Пентауров вопросительно взглянул на Белявку.

– Нужны нам актеры, мало их у нас-с… С ними усякую вашу пьесу поставим! – ответил тот. – И ненадежен у нас Бонапарте!

– А что? – быстро спросил Пентауров. – Все пьет?

– С самого открытья не протрезвлялся-с… Ролю с меня все трагическую требует!

– Он? Трагическую? – Пентауров засмеялся. – Что же ты, урезонил его?

– Резонно-с говорил: дурак ты, сказал, обличье-то у тебя потребное где? А вин усе свое тешет: известно, пьяный!

– Вели запереть… Ну а с тобой как же быть? – Пентауров обратился к Агафону. – Белявка говорил мне, что тебе сыграть очень хочется?… Неудобно это…

Бурсак молчал и мял в здоровенных ручищах свою шапку.

– Ты ведь отца Михея сын?

– Сын…

– А голос действительно хорош! – воскликнул Пентауров. – А ну-ка, прочти что-нибудь наизусть? Монолог какой-нибудь.

– Этого он не знает-с… – вступился Стратилат. – Разве ектению?

– Ну, ну, ектению…

Бурсак конфузливо глянул на товарища: тот ткнул его локтем.

– Вали, вали, Агаша, не стесняйся… – вполголоса поддержал он его.

– Миром Господу помолимся… – словно откуда-то издали приплыла мягкая, еще несмелая октава. – О мире всего мира, благосостоянии святых Божиих церквей и о соединении всех Господу помолимся…

– Хорошо! – проронил Пентауров и, склонив голову совсем набок, приоткрыл рот и приготовился слушать дальше.

– О плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих, плененных и о спасении их Господу помолимся.

Агафон овладел собой, и могучий голос его рос и ширился, и казалось, не из горла человека, а откуда-то из пространства льются могучие и бархатно-нежные звуки; они наполнили и пробудили всю комнату – отзывалась чернильница на столе, отзывались окна, отзывалась гитара, висевшая на стене.

– Великолепно, чудесно! – в полном восторге закричал Пентауров, когда Агафон кончил, умолк и опять потупился. – Ну, милый, я тебя расцелую!

И он, открыв объятия, подошел к Агафону и подставил ему сперва одну, потом другую, выбритую, пухлую щеку. Тот добросовестно отчмокал их, потом руку барина.

– В столицах такого голоса не сыскать! – произнес умиленный Белявка. – И шо ж это буде, коли вин со сцены заговорыть? – Он зажмурился и покрутил носом. – Уверх ногами поперевертаются уси!

– Нельзя его упускать, нельзя!.. – решил Пентауров, потирая в восторге руки. – Это клад!

– Истинно-с!.. – убежденно поддакнул Белявка.

– Но как же быть с отцом Михеем? Ведь он не позволит ему?

– Главная тут обстоятельность не в нем, а в матушке! – вставил Стратилат. – От нее и я бежать хочу!

– А дозвольте отцу Михею ничего не говорить? – вмешался Белявка. – Пусть сыграет в тайности!

– Все равно, ведь потом узнается!..

– А вам яке дило? Ну, узнають, ну, отваляет его матушка скалкой, шо ж с того? Вин ось який здоровенный…

– Не боишься скалки? – спросил Пентауров.

Бурсак вскинул на него большие черные глаза свои, усмехнулся и опять потупился.

– Скалка пустое!.. – пренебрежительно ответил за него Стратилат.

– Тогда и прекрасно… пусть играют! Белявка, обоих их возьми и испытай. Тебе жалованье положу… – добавил Пентауров Стратилату.

Тот хотел что-то сказать, но не успел: дверь в кабинет с силой распахнулась, и показался отбросивший ее Бонапарте. Он пошатнулся, оправился и, стараясь твердо держаться прямой линии, подошел к изумленному барину и вдруг упал перед ним на колени. Лицо Бонапарте было вспухшее и красное, в мутных глазах светились мрачные огоньки.

– Барин, явите божескую милость!.. – возопил он, ударив себя в грудь кулаком. – Прикажите мне геройскую ролю дать!!

– Прикажу тебе розог дать! – ответил Пентауров. – С ума сошел, а?

– Ведь я же герой?! – возгласил Бонапарте, не слушая и опять ударяя себя в грудь. – Не понимает меня никто! Нос, он говорит, не тот… – Он ткнул пальцем на Белявку. – А нос… вот он где у меня, нос этот! – Бонапарте яростно застучал себя в сердце. – Понять это надо! А что ж, что он красный, – выбелю?

– Вот я тебя выбелю на конюшне. Вытащите вон дурака! – обратился Пентауров к Белявке, и тот с помощью обоих будущих актеров поволок вон непризнанного трагика. Бонапарте заливался слезами и бессвязно выкрикивал что-то о своем сердце и о героическим даре, данном ему от Бога.

Пьяного заперли в чулане при людской, а Пентауров, вспомнив, что утром он получил записку от Лени, в которой она сообщала, что мать просит его приехать, приказал закладывать лошадей, и вороной шестерик, что птица, понес его по пыльной дороге в Баграмово.

Странные отношения существовали между Людмилой Марковной и ее сыном.

Трудно сказать – любила ли она его когда-нибудь, да и вообще любила ли хоть одно живое существо на свете, кроме своих мосек и Лени. Сын рано вырвался из-под ее жестокого крыла и зажил отрезанным ломтем, совсем не заглядывая в родные Палестины, и разве раза два в год – ко дню именин и рожденья матери, писал ей по казенному письму.

Старуха равнодушно прочитывала их и бросала и только все чаще и теплее стала поглядывать на игравшую у ее ног прехорошенькую крошку – сиротку с большими карими глазами в венчиках из темных ресниц. Крошка эта была Леня, одна из целой дворовой семьи уцелевшая от холеры и взятая по приказу Людмилы Марковны в горницы.

Как ни черства была по натуре Пентаурова, все же в маленьком уголке ее сердца теплилась потребность любить, и этот уголок всецело заполонила Леня.

Одно только несколько привязывало Пентаурову к сыну – гордость и честолюбие. Ей думалось и хотелось увидеть в нем что-либо блестящее и изумительное по карьере. Но когда и эта мечта разлетелась, как фарфоровая чашка, упавшая на пол, привязанность превратилась в пренебрежение.

Сверх обыкновения, приезда Владимира Дмитриевича ожидали на этот раз в Баграмове с нетерпением.

Людмила Марковна хорошо понимала, что смерть ее уже не за горами, и будущность Лени, дворовой Владимира Дмитриевича, тревожила ее с каждым днем все больше и больше. И в только что минувшую ночь, когда сердечные перебои заставили ее подняться с постели и ждать уже последней минуты, она порешила, не откладывая больше, вызвать сына и заставить его написать Лене вольную.

– Насчет пьес его глупых поговори, поинтересуйся, – советовала Лене Людмила Марковна в ожидании сына. – Шалый он, тут у него, – она постучала себя по лбу, – все винты разболтаны! Это ему понравится… Да про Бенкендорфа не вздумай поминать, – добавила она, усмехаясь, – не даст тогда ни за что документа! Козел ведь. А надо получить скорей… – Она вздохнула, и в это время на балкон, где шла беседа, влетела одна из приживалок.

– Приехали, приехали! – приседая и хлопая руками по согнутым коленам, возвестила она шипеньем Змея Горыныча.

Пентауров вошел с деланно-беззаботным видом и приложился к ручке матери: он всегда чувствовал себя несколько неловко под тяжелым, пристальным взглядом ее желтых глаз.

– Здравствуй, – ответила она. – Что, все игрушкой новой забавляешься, я слышала?

– Здравствуй, Леня!.. – проговорил Пентауров, погладив по голове девушку. – Все хорошеет она у вас!

– Вот насчет ее я и хотела с тобой переговорить.

– А что именно?

– Что именно после обеда скажу: на все свое время есть; сейчас, видишь, стол накрыт, – обедать давайте!

С помощью Лени старуха перешла к длинному столу, сверкавшему белизной скатерти и фарфоровых тарелок, и все уселись за него.

Пентауров любил покушать, и отличный, заказанный по его вкусу, обед привел его в приятное настроение. Он пустился в рассказы о театре, о спектакле и в таких красках описывал все происходившее на нем, что если бы потребовалось дальше рассказывать о чудесах самой Индии – для нее уже ничего не осталось бы, кроме незначащих слов.

Людмила Марковна слушала молча и почти не ела, а только отщипывала по кусочку от всего, что ей накладывали в тарелку. Разговор поддерживала Леня, и ее спокойное внимание, ее дельные, полные большого знания литературы, вопросы и замечания поражали Пентаурова и привели его почти в восхищение.

– Ну, теперь и моему разговору с тобой час пришел! – сказала Людмила Марковна, отодвигая тарелку, когда окончено было последнее блюдо – крупная малина с густыми сливками. – Петька и вы все – вон! – обратилась она к лакею и скромно сидевшим на конце стола приживалкам.

Все лишние исчезли.

– Она твоя крепостная, а не моя, это тебе известно? – обратилась Людмила Марковна к сыну, кивнув на Леню.

– Да, да… – рассеянно ответил он, качая на ноже подставку для вилок и думая о вдруг пришедшем ему в голову соображении о перестановке явлений в «Стрелах любви».

– Я стара, умереть могу в одночасье, – продолжала старуха. – Леня мне та же дочь, и хочу, чтоб худо ей не было, когда меня не станет. Вы, все мужчины, дрянь, и девушку на вас оставить нельзя! Надо ей вольную.

– Да, де… это хорошо!.. – отозвался Пентауров.

– Разумеется, хорошо! И дай ей ее. Это я требую!

– Конечно, дам, дам!..

– Нет, не дам-дам, а чтобы завтра же она была написана!

– Завтра? Но зачем так спешно?

– Затем, что умереть завтра оба можем.

Пентаурова передернуло: он не любил напоминаний об этой мировой неприятности.

– Что за мысли у вас, maman?… – недовольно ответил он. – Обещаю вам, что напишу!

– Завтра же? Смотри, умру без этой бумаги в руках – из гроба встану, приду к тебе за ней!

– Какие ужасы вы говорите, maman! – воскликнул Пентауров, незаметно для всех творя под столом на брюшке своем крестное знамение. – Хорошо, хорошо, завтра же напишу!

Людмила Марковна успокоилась.

– Ну, ну… послезавтра к обеду буду ждать! Теперь отдохнуть хочу, потом поговорим еще. Леня, займи его!..

Старуха улеглась в свое кресло, а Леня предложила Пентаурову взглянуть на приведенную ею в порядок библиотеку, которой тот еще ни разу не поинтересовался.

Библиотека помещалась наверху и занимала просторную комнату с круглым столом посередине, покрытым длинною, будто золотою скатертью. Вокруг него и у стен между шкафами стояли кресла и гнутый диван из красного дерева; обивка на них была тоже золотистая, под стать занавескам за стеклами шкафов и огромным шторам, спускавшимся от высокого потолка до полу.

– А и не узнать! – воскликнул Пентауров, остановясь в дверях библиотеки и оглядывая ее. – Да тут прежде и мебели никакой не было!

– Это я подобрала сюда из разных комнат, – отозвалась Леня, открывая шкаф. В нем ровными линиями вытягивались безмолвные ряды книг в кожаных переплетах с золотым тиснением.

– Великолепно! – продолжал Пентауров. – Однако у тебя много вкуса, я вижу! Тут мечтать хорошо… писать… Что это? Державин, Дмитриев… Гм… скоро и я здесь между ними место займу!..

Он самодовольно выпятил вперед брюшко и при слове «здесь» похлопал концами пальцев по полке.

– То есть как? – спросила, не уразумев, Леня.

– Так! Вот пройдут мои пьесы на сцене – напечатаю их, – здесь им и место уготовано!

– Много их у вас?

– Порядочно. Одних трагедий двадцать!

– Это интересно! Но чего же больше – комедий или трагедий?

– Конечно, трагедий. Жизнь наша – это вообще почти сплошь трагедия. Комического в жизни мало!

Напыщенный вид и тон Пентаурова почему-то напомнили Лене приключение его у графа Бенкендорфа. Она закусила губу, чтобы скрыть улыбку.

– Хотите, я вам прочту что-нибудь? – предложила она, не зная, чем занять дальше своего собеседника.

Пентауров опустился на диван, откинулся на спинку и стал играть брелоками от часов, золотыми кистями свисавшими у него с обоих боков из жилетных карманов: тогда было в моде носить по двое часов.

– Прочти, прочти, я люблю послушать. Только путное что-нибудь… высокую трагедию!..

– Хотите «Федру»? – спросила девушка, вынув из шкафа небольшой томик в белой коже.

Пентауров состроил легкую гримасу.

– Ну, не первый это сорт; но ничего, читай, читай…

При первых же звуках ее голоса Пентауров насторожился: ему показалось, что Леня исчезла и перед ним заговорила незнакомая женщина, затаившая в сердце своем великое страдание и видящая то, чего не дано видеть простым смертным.

Леня читала без выкриков и пафоса, но каждое слово хватало в душе Пентаурова за какую-то, ему самому еще неведомую струну и заставило его сперва вынуть руки из карманов, затем выпрямиться и затаить дыханье.

– Леня, ты талант! – едва смог он пробормотать, когда она кончила монолог и опустила книжку, чтобы взглянуть на впечатление, произведенное ее чтением. – Сам Бог привел меня сюда! Ты – Эсмеральда! Воплощенная Эсмеральда! – Он потряс простертыми к ней руками.

– Что это за Эсмеральда? – с легким недоумением спросила девушка,

– Главная героиня из моих «Стрел любви». Боже мой, но какая дрянь Антуанетина! Чурбан она, кукла, дура!

Пентауров схватился за голову.

– Леня, ты должна играть Эсмеральду!.. – решительно заявил он. – Без «но», без отговорок! – добавил он, видя, что девушка хочет что-то возразить. – Жив не хочу быть, если ты не сыграешь! Это цена твоей вольной! Без этого не отпущу тебя… Пожалуйста, пожалуйста, не возражай: я не люблю!

– Мне не позволит Людмила Марковна!.. – проговорила, побледнев, девушка.

– А я документа не дам!

– Вы же обещали, Владимир Дмитриевич?

– Так что же? Даром я не обещал отпустить и не отпущу: заплати! Вот цена твоего выкупа: три представления! У меня три трагедии отложены и не могут идти из-за того, что нет актерки. Сыграешь их – иди, куда хочешь! Кажется, цена невелика… Без запроса, а? – пошутил Пентауров, видя, что Леня молчит и стоит, уронив руки. – Вольную я, как обещал, напишу завтра же… – продолжал он. – Это чтоб вы с maman были спокойны. Но на руки получишь ее только после трех представлений. Это решено и подписано!

– А если Людмила Марковна не согласится?

Пентауров развел руками.

– Тогда и я не соглашусь! Как угодно-с. Тут я помочь ничем не могу. Это уж твое дело, поговори с ней, урезонь! Я от этого отказываюсь! Она мне мать… но, – он постучал себя по лбу с жестом, чрезвычайно похожим на тот, что недавно проделала Людмила Марковна, – у нее тут… Ну ты сама понимаешь, что у нее тут!.. По рукам, значит, а?

– По рукам… – тихо ответила Леня, протягивая свою руку навстречу пентауровской.

Тот заключил ее в объятия.

– Вот и чудесно, вот и превосходно! – восклицал он в полном восторге. – И делу конец! Мы тебя поотшлифуем еще, блеску этого придадим, выразительности… того, словом! Есть у тебя кое-какие недочетики, есть, ну, да мы с Белявкой с ними справимся! Все трагедии мои пойдут! Что это будет?! – Пентауров весь сиял и, что шарик ртути, катался по комнате, то потирая руки, то всплескивая ими. – Не завтра, а сегодня же пишу вольную. Лошадей вели подавать!

– Людмила Марковна еще не проснулась… Она хотела повидать вас до отъезда!

– А зачем? Нет, нет, нет. Я рад, я счастлив, у меня душа парит, а она опять начнет об этом… о покойниках!.. Я еду! Скажи, что спешил в город писать документ тебе и потому не дождался ее. Ну, моя Эсмеральда, моя прелесть, моя птичка, до свидания! – Он послал Лене несколько воздушных поцелуев и побежал к лестнице. На середине ее он остановился, повернулся к провожавшей его девушке и погрозил ей пальцем: – Завтра жду от тебя письма с согласием!

И, не дожидаясь ответа, поспешил вниз.

Глава XIV

Дело у Нюрочки Груниной с Курденко, несмотря на самые пламенные желания ее ускорить его, не подвигалось вперед ни на волос.

А между тем до нее стали доходить слухи, что Курденко серьезно ухаживает за одной из самых богатых невест города и считается там чуть ли не женихом.

Нюрочка была девица расчетливая и даром время тратить не хотела, а так как у нее имелись другие возможности, то она и решила разузнать все подробно о гусаре и о его намерениях относительно нее.

Выполнить это было трудно, и потому Нюрочка обратилась за советом и помощью к Клавдии Алексеевне. Та, разумеется, приняла откровение Нюрочки близко к сердцу и сейчас же указала как на особенно пригодного для этой задачи человека – на Штучкина.

Нюрочка поморщилась.

– Н-ну?… – протянула она. – Тут нужно бы какого-нибудь тонкого человека!

– Дорогая моя, он тонок! Он чрезвычайно тонок! Он настоящий дипломат! – уверяла Клавдия Алексеевна. – Вид у него суровый, мрачный – да, это правда, но душа пренежная; я хорошо его знаю! Он с удовольствием сделает!

– Но я не хочу, чтобы он даже подозревал, для кого будет узнавать! – сказала Нюрочка.

– Ах, разумеется же, кто же ему это скажет?! – воскликнула Клавдия Алексеевна. – Я с ним дружна, я попрошу его, для меня будто бы, встретиться с Курденко и выпытать у него, в кого он влюблен и какие у него планы насчет женитьбы. Это так просто!

– Совсем непросто! – возразила Нюрочка. – Курденко прехитрый, увернется у него, как угорь…

– Тогда вот что!.. – Клавдия Алексеевна подумала и затем нагнулась к собеседнице и прошептала: – Я его попрошу Курденко подпоить. А?

– Да, это лучше!

– И прекрасно! Так я сейчас же и в поход, времени терять нечего!

Клавдия Алексеевна принялась поспешно надевать перед зеркалом шляпу.

На ее счастье тот, кого она искала, встретился ей у только что устроенного тогда общественного сада.

Штучкин стоял у входа, расставив ноги и поднеся, словно для поцелуя, набалдашник трости ко рту, с сосредоточенным видом глядел на плотников, мастеривших в саду перила и скамейки.

– Чем это вы увлеклись? Здравствуйте, Андрей Михайлович! – духом выговорила, подойдя к нему, Клавдия Алексеевна.

Тот оглянулся.

– Да вот, наблюдаю… Гигантскими шагами мы идем за Европой! – Он покачал головой. – Удивительно! Сто лет всего прошло от дней Великого Петра, а уж, смотрите – общественные сады, мостовые…

Он с таким видом указал рукою вокруг, будто видел перед собой не посыпанные песком дорожки, а несколько похоронных процессий.

– Уж и мостовые? – усомнилась Клавдия Алексеевна. – Всего-то у нас одна Большая улица вымощена, да и та вся в ухабах! Я вас искала, Андрей Михайлович…

– Меня? Зачем я понадобился?

– Именно, понадобились. Но здесь говорить неудобно, пойдемте в сад…

Штучкин не успел ответить, как проворная Соловьева просунула свою длинную руку под его локоть и повлекла его на боковую аллею. Там она подвела его к скамейке, стоявшей под тенистым кленом, усадила и опустилась с ним рядом.

– Вы меня пугаете, Клавдия Алексеевна! – заявил Штучкин, глядя на торжественное выражение лица своей соседки.

– Пугаться совсем нечего, дорогой Андрей Михайлович! Нам, мне и еще одной особе, очень нужно узнать кое-что…

– Какой же еще одной особе?

– А это секрет. Нужно, чтобы вы узнали некоторую вещь у некоторого человека.

– И это тоже секрет?

– Нет. Но открыть их вам я так не могу: вы должны сперва поклясться, что никому не передадите!

– Клянусь моими сапогами! – сказал Штучкин, приподняв вверх два пальца.

– Не шутите, шутки здесь неуместны! – серьезно сказала Соловьева. – Дело идет о добром имени девушки!

Штучкин опустил руку и заинтересовался.

– Ну, ну, говорите!

– Нет, дайте сперва слово, что будете молчать!

– Ей-богу, честное слово, вот вам крест! – залпом ответил он, кладя на себя крестное знамение. – Только скажите, для кого же это я хлопотать должен?

– А вы не проговоритесь ей?

Штучкин опять перекрестился.

– Для Нюрочки Груниной! – шепнула ему ма ухо Клавдия Алексеевна, оглянувшись кругом. – Но, смотрите, ни-ни ей; иначе и я найду, кому порассказать ваши «тайны»!

– Сохрани Господи! – неопределенно воскликнул Штучкин.

Клавдия Алексеевна передала, что требовалось выполнить, причем подчеркнула, что такое деликатное дело могло быть поручено только ему, как осторожнейшему и умнейшему дипломату во всей Рязани.

Штучкин погладил свои черные бачки.

– Н-да… Конечно, мне трудные поручения не впервой… – самодовольно проговорил он. – Во Франции мне давали распутывать и потруднее затеи… Я сделаюсь, но – только для вас сделаю, Клавдия Алексеевна, попомните.

Клавдия Алексеевна нежно потрясла ему руку.

– Значит, тонко все обделаете, так, чтоб и заподозрить никто ничего не мог?

– Клавдия Алексеевна, я стратег и политик! – внушительно ответил он, выпрямляясь и строго глянув на Соловьеву.

Собеседники расстались; Клавдия Алексеевна поспешила обратно к Груниным, а Штучкин зашагал, выпятив грудь и покручивая тростью, в лавку Хлебодарова, где он рассчитывал найти Курденко.

У мосье Мишу он застал только одного Радугина.

Гусар сидел на обычном своем месте, за маленьким столиком в углу и в одиночестве допивал бутылку красного вина.

– А, Михаил Илларионович? – произнес, входя, Штучкин. – Что, никого еще нет? А Курденко ваш где?

– Вчера умер… – был ответ. – Душевно жаль человека!

Штучкин глянул на него и захохотал.

– Ну, уж вы и чудак, ей-богу! – он опять залился смехом.

– Чему вы? – невозмутимо серьезно осведомился Радугин.

– Заводчикову сказали про меня то же…

– Ну?

– А он домой ко мне…

– И что же?

Штучкин умирал со смеху и, не будучи в состоянии выговорить ни слова, зашлепал себя руками по щекам, наглядно изображая пощечины.

– С полсотни получил!

Радугин постучал стаканом о бутылку, и на звон явился Алексей.

– Коньяку с лимоном! – распорядился гусар. – Так с полсотни, говорите, он получил?

– И с лестницы потом кубарем! – Штучкин окончательно захлебнулся смехом. – А к вам он с претензией не обращался?

– Ко мне? – удивился Радугин. – Я ж до сих пор думаю, что вы давно покойник! – Он пожал плечами. – Может, это, впрочем, вы в претензии? – как бы спохватился он. – Пожалуйста, присылайте тогда ваших секундантов!

– Я доволен! – воскликнул Штучкин, вытирая слезы, выступившие у него на глазах.

Алексей принес бутылку и пару стаканчиков: рюмок гусары не употребляли.

Радугин налил их и чокнулся со Штучкиным.

– За грядущее воскресение мертвых! – произнес он.

– А ведь вы философ! Вас не понять! – заметил Штучкин, выпив свой стаканчик и ставя его на стол.

– Значит, все, что непонятно, – философия?

– Разумеется. Кто же понимает философов? – с полным убеждением ответил Андрей Михайлович.

– Но не понимают и ослов: значит и осел философ?

– То скотина. Вы ужасно любите завести человека в дебри. С вами страшно говорить!

Радугин пожал плечами.

– Тогда выпьем молча!

За повторенным стаканчиком последовали дальнейшие, и Штучкин начал чувствовать необыкновенный подъем и легкость во всем теле; все ему стало казаться чрезвычайно простым, хорошим и приятным. На лице его расплылась блаженная улыбка.

– А Курденко будет? – осведомился он, воззрившись на своего невозмутимого собеседника.

– Что это он вас так интересует сегодня? – ответил вопросом же Радугин.

Штучкин вспомнил, что он в должности дипломатического посла и хотел сделать серьезное лицо, но, сверх ожидания, улыбка оказалась сильнее его желания, и он вынужден был взяться за обе щеки рукой и провести по ним вниз, чтобы согнать ее.

– Так… дельце к нему имею!.. – вдруг, опять расплываясь от улыбки, добавил он.

– Какое дельце?

Штучкин поднял указательный палец:

– Цс-с! Секрет! – Он подмигнул, потом захохотал и замотал головой: – Потеха!

– Ваше дело! – равнодушно отозвался Радугин и, позвонив опять, потребовал вторую бутылку.

Новый стаканчик возымел на Штучкина странное действие: он сделал страшные глаза и перегнулся через стол к самому лицу Радугина.

– Нюрочка Грунина в него влюблена… – прошептал он на всю комнату.

– За ее здоровье! – ответил тот, опять чокаясь с Андреем Михайловичем. – И что же дальше?

– Вот я и жду его! – шепотом же продолжал Штучкин. – Я ж его подкуплю, все секреты его выпытаю! Мастер я на это!

– Какие?

– Собирается он жениться на ней или так… – Штучкин повилял пальцами: – Время проводит…

– А вам какая печаль?

– Как… какая? – Штучкин не без труда одолел это слово. – Нюрочка сама просила меня узнать по секрету… Ну и узнаю. Когда я был во Франции…

Появление Заводчикова оборвало речь Штучкина.

– А, Коленька?! – взныл он своим утробным голосом, увидав того. – Как живешь-поживаешь?!

Заводчиков даже побледнел, увидав Штучкина; прыщи его ярче закраснелись на лице его.

– Покажи личико, зажило ли? – продолжал, хохоча, Штучкин. – Щеки-то, щеки ничего, а?

– Я, кажется, с вами на брудершафт еще не пил! – злобно возразил Заводчиков, здороваясь только с Радугиным, которому он передал событие в смягченных красках и к которому не питал никакой вражды; происшедшую с ним неприятность он ставил в вину исключительно Штучкину, наговорившему жене Бог знает что на его счет.

Радугин встал; глаза его были воспалены, но на ногах держался он, как следует.

– Благословляю вас, дети! – проговорил он не совсем твердым языком. – Ссорьтесь, убивайте друг друга, только не размножайтесь!.. А вам, господин Талейран, совет дам: чужих секретов не узнавайте и имени ближнего всуе не поминайте!

Штучкин бессмысленно уперся в него глазами, засмеялся, опустил голову на руки, и когда Радугин зашагал, звеня шпорами, к двери и коснулся ее – он уже спал как убитый.

Заводчиков бросился в лавку и через минуту вернулся оттуда с листом почтовой бумаги, с гусиным пером и чернильницей.

Он присел за один из столиков и стал выводить на листке, стараясь подражать женскому почерку, следующее: «Милый мой Андрэ! – потом на следующей строчке: – Как ты верно сказал, поганая рожа твоей жены способна даже у свиньи вызвать икоту до боли под ложечкой».

Дальше значилось: «Я обожаю тебя! Соври своей дуре, что идешь писать мемуары, и, как всегда, приходи скорей к обожающей тебя».

Заводчиков перечитал написанное, потом осторожно разорвал листок на полоски, так что каждая фраза стала казаться частью изорванного на клочки письма, и засунул их в боковой карман Штучкина. Чтоб сделать заметным место, где лежали эти убийственные документы, он вытащил из своего кармана флакончик с духами и небольшой шелковый платочек, обшитый кружевами, приобретенный им специально в целях давно обдуманной мести.

Надушив платок, он сунул его вслед за как бы случайно сохранившимися лоскутками, но оставил кружевной уголок висеть снаружи на груди Штучкина.

Покончив с этим, он побежал опять в лавку и, послав за извозчиком, принялся будить своего врага. Сделать это удалось только с помощью нашатырного спирта.

Двое молодцов вывели под руки совсем раскисшего Штучкина и усадили его на гитару; один из них поместился рядом, обняв его за плечи.

– Не говори, откуда привез барина! – распоряжался Заводчиков, сунув двугривенный в руку молодцу. – Скажи, на улице, мол, встретил. Да возвращайся скорее с этим же извозчиком, я ждать буду!

Дрожки забренчали, увозя стратега и политика к домашним пенатам.

Глава XV

Дни стояли превосходные, знойные, и всех, кто оставался еще в городе, тянуло вон из него, в поле, где жали рожь, пели жаворонки, пахло хлебом и травами.

Томясь от безделья и скуки, Светицкий около полудня приказал оседлать своего степного Башкира и, еще не решив, куда он направится, легкою рысью выехал за Московскую заставу.

Башкир горячился и все наддавал хода, и Светицкий и не заметил, как очутился на полдороге от Рыбного. Он придержал коня, раздумывая, ехать ли дальше или вернуться назад, но раздумье это, как и всегда, было только напрасной тратой времени: он дал шпоры коню, и степняк понесся вперед по хорошо знакомой дороге.

Скоро в правой стороне за полем, часто уставленным крестцами ржи, показались зеленые кущи степнинского сада; слева к ним, почти вплотную, примыкала деревня, дорога проходила через нее, и Светицкий, чтобы сократить путь, поехал прямо по жнивью.

Сад отделяла от поля широкая канава с валом позади; в одном месте вал поосыпался, и Башкир в одно мгновенье очутился в саду.

Светицкий слез с него, отвел дальше в тень, отпустил подпруги и привязал к одной из берез, а сам направился по аллее, заранее улыбаясь тому впечатлению, какое произведет его нежданно-негаданное появление у балкона.

В саду стояла полуденная тишина; только пчелы да мухи густо звенели среди листвы; изредка, расслабленно и томно, чуть лепетали сквозившие на солнце березовые листки.

Светицкому вдруг послышался голос Сони. Он сорвал две небольшие веточки, замотал ими колесики шпор, чтобы не звенели, и потихоньку стал подкрадываться к тому месту, где находилась девушка. Сердце его забилось усиленно: она сидела на бабушкиной скамейке.

Чтобы больше поразить ее, он свернул с аллеи и, осторожно раздвигая кусты, направился так, чтобы очутиться за спиной Сони.

Отстранив рукой последнюю ветку, он остановился; вакансия была опять занята: рядом с Соней сидел Плетнев!

Ревность и досада овладели Светицким.

– Здравствуйте! – громко произнес он, выставляясь из куста.

Соня вскрикнула и вскочила.

– Я не лишний? – спросил Светицкий.

– Как вы попали сюда, откуда?

– Могу и уйти… – обиженно ответил гусар; руки он не протянул ни Плетневу, ни Соне. – Чем это вы как будто очень взволнованы, Софья Александровна? – ядовито присовокупил он, глядя на действительно смущенную девушку.

– Еще бы, вы так испугали меня!

– Я не знал, что мое лицо так для вас неприятно…

– Господи, что он городит? И уж и губы надул! – воскликнула Соня. – Не про лицо ваше я сказала! А ваших звонков мы совсем не слыхали?

– Да, бывает это… – многозначительно заметил Светицкий. – Хорошо посидели на скамеечке, Софья Александровна?

– Чудесно посидела, Дмитрий Назарович! – в тон ему ответила та.

Гусар окончательно насупился. Несколько минут прошло в молчании. Соня стояла и обрывала листья с куста.

– Ну-с, мне, видно, пора! – сухо проговорил Светицкий.

– Куда же вы так торопитесь? Сейчас обедать будем.

– Некогда мне: я мимоездом заехал!

– Пожалуйста, не капризничайте и оставайтесь!

– Я не барышня, Софья Александровна, чтоб капризничать!

Гусар откланялся и, кусая губы, бледный от волнения, повернулся и пошел по-прежнему напрямик через кусты.

– Куда же вы? – опять воскликнула Соня.

– Лошадь у меня там: я верхом! – долетел ответ, и голубой ментик исчез среди зелени.

Оставшиеся оба прислушались к удалявшимся шагам.

– Совсем сумасшедший! – проговорила Соня. – Зачем он приезжал?

Плетнев, сидевший все время молча, поднял на нее глаза.

– Он вас ревнует… – тихо сказал он.

– Он, меня?… – Недовольное выражение сбежало с лица Сони, и она расхохоталась. – Как это смешно! Меня ревнуют?… – проговорила она как бы самой себе и опять засмеялась. – Ужасно забавно знать, что тебя ревнуют!

Она села на скамейку.

– Совсем не забавно…

– А вы почем знаете? Скажите, вы ревновали кого-нибудь?

– Да.

– Кого?

Плетнев хотел сказать что-то и не смог: лицо его залилось краской от смущения и от сознания неприятного своего недостатка.

– Вас! – вдруг вырвалось у него.

– Вот вам и на! Значит, вы влюблены в меня? – Соня, принявшая слова Плетнева за шутку, несколько откинулась назад и, приложив ветку жасмина к губам, устремила на него смеющиеся васильки свои.

– Да… – с трудом одолел Плетнев, и лицо его покрылось словно туманом.

– Почему же тогда вы на коленях не стоите?

Он разом очутился у ее ног и схватил ее за руку.

– Будьте моей женой! – так горячо, от всей души произнес он, что Соня, точно уколотая чем, поднялась с места.

– Это ведь вы нарочно, не по-настоящему, Федор Андреевич? – смущенно пробормотала она, вспыхнув и слабо пытаясь освободить свою руку; тот не выпускал ее.

– По самому настоящему! Что же скажете?

– Это – что бабушка… – прошептала Соня. – К обеду звонят, идемте!

Звон колокола слышался на самом деле.

Не проронив больше ни слова, оба они прошли по аллеям, поднялись на балкон, и Федор Андреевич немедленно стал прощаться. Как ни уговаривали его Степнина и Серафима Семеновна остаться, как ни указывали на дымящуюся миску с супом на столе, – он настоял на своем и уехал.

Соня не проронила ни слова.

– Да вы уж не поссорились ли с ним? – спросила Серафима Семеновна.

– Нет! – односложно отозвалась Соня.

– А ну-ка, подойди сюда! – проговорила Степнина, сразу заподозрившая нечто другое. – Что это, ни ты, ни он глаз на людей не подымаете? Сказывай, что такое было?

Соня обвилась руками вокруг шеи Степниной.

– Бабушка… – негромко промолвила она. – За кого мне замуж выходить?

– Что, что?!

– За Светицкого или за Федора Андреевича? – договорила Соня.

– Да разве они тебе предложение сделали?

Соня утвердительно кивнула головой.

– Плетнев сделал… – поправилась она.

– Хорошо, что убежал! – сердито сказала Степнина. – Намылила бы я ему за это голову! Ну, чего ж плачешь, а? Тебе-то самой кто больше нравится?

– Оба…

Степнина засмеялась.

– Вот глупая!

– Значит, ни один не нравится! – вступила в разговор Серафима Семеновна. – Ни за кого и выходить, стало быть, нечего; успеешь еще!

Соня не отвечала и только еще крепче прильнула белокурой головой к бабушке.

Степнина погладила внучку по волосам.

– Ну а жалко тебе кого из них больше? – тихо спросила она, помолчав.

– Федора Андреевича… – прошептала Соня.

– Видно, он и суженый твой… – проронила старушка. – Что ж я рада; он человек хороший!

– Лучше Светицкого! – согласилась Серафима Семеновна. – Что за жизнь с гусаром? Таскайся за полком весь век, как цыганка, по всей Руси! Тут по крайней мере межа в межу около нас будешь!

Соня перешла в объятия матери.

Верст пять скакал во весь опор раздраженный Светицкий и, только поуспокоившись и уже начав упрекать себя за нелепую вспыльчивость, сдержал Башкира и пустил его шагом.

На спуске в небольшую лощину задумавшийся молодой офицер чуть не вылетел из седла: из-за спины его выскакал и, что пуля, пронесся мимо всадник, вскидывая локтями и ногами; Башкир, не терпевший лошадей впереди себя, рванулся за ним, и Светицкий с трудом усмирил его.

Промчавшийся мимо был баграмовский конюх: он вез Пентаурову письмо Лени, извещавшее о согласии Людмилы Марковны и о том, что обе они переезжают через два дня в город.

Глава XVI

Двое суток волновалась Клавдия Алексеевна, ожидая известий от Андрея Михайловича, но не получала ничего и наконец не выдержала и отправилась к нему сама.

К удивлению ее, в доме Штучкиных ее встретил совершенный толкучий рынок: в лакейской и в зале стояли разинувшие рты картонки, сундуки; везде горами были навалены всякие вещи, начиная от сапог и дворянского мундира хозяина до масляных ламп и картин включительно.

По зале разгуливала в хорошо памятном Заводчикову засаленном капоте владелица всего этого добра и распоряжалась его укладкой.

– Елизавета Петровна, милая, да что все это значит?! – возопила Клавдия Алексеевна, в изумлении остановившись в дверях и чуть не в потолок уткнув свои тощие руки.

– Укладываюсь! Будет с меня; оскотинишься совсем в этой прекрасной Рязани! – ответила хозяйка.

– Дорогая моя, но что же произошло? – вне себя продолжала гостья.

В эту минуту из гостиной выглянула чья-то странная физиономия, увидала Клавдию Алексеевну и сейчас же скрылась. Голова незнакомца была обвязана полотенцем.

– Кто это у вас? – понизив голос, полюбопытствовала гостья.

– Как кто? Благоверный мой.

– Я его что-то не узнала! Отчего он повязан?

Елизавета Петровна тряхнула головой.

– Я ему вчера такой тарарам устроила, что всю жизнь будет помнить: все тарелки об его голову разбила!

Клавдия Алексеевна всплеснула руками.

– Нечего прятаться-то, – продолжала хозяйка, – выходи сюда, пакостник!

В соседней комнате послышалось неопределенное мычание.

– Ну, выходи, выходи… нечего тут!.. Не трону больше!.. – Голос Елизаветы Петровны сделался несколько мягче.

Из гостиной показался Андрей Михайлович; Клавдия Алексеевна впилась в него глазами и обомлела: такого погрома человеческих физиономий она еще не видывала. Это было не лицо, а нечто вроде павлиньего хвоста, отливавшего всеми цветами радуги.

– Боже мой?! – едва произнесла Соловьева. – Из-за чего же у вас все произошло?!

– А вот почитайте! – Елизавета Петровна отправила руку в карман, вытащила оттуда три бумажки и сунула их в костлявые пальцы гостьи: – Почитайте, почитайте!

– «Милый Андрэ…» – прочла одну из них Клавдия Алексеевна и подняла глаза на Андрея Михайловича. – Это к вам, да?

– Дальше, дальше, другую! – командовала хозяйка, начав опять прогуливаться и, видимо, вновь входя в раж.

– «Как ты верно сказал, поганая рожа твоей жены…»

– Это я рожа, нравится вам? – Елизавета Петровна остановилась около мужа и поискала вокруг глазами подходящего предмета. – Ух, блюд, жалко, больше не осталось, а то б еще одно разбила на твоей башке!

– Голубушка, не тревожьте себя! – воскликнула, бросаясь между ними, Клавдия Алексеевна. – Дорогая, успокойтесь!

Чтобы не подливать масла в огонь, она про себя дочитала все записки и даже обозрела их обратную сторону.

– Решительно ничего не понимаю! – произнесла она.

– Очень просто, и понимать нечего! – возразила Елизавета Петровна. – Этот скот завел себе любовницу, и клочки от ее письма я нашла у него в кармане.

– Неправда! Все интрига, адская интрига! – совсем замогильным голосом отозвался Штучкин.

– Конечно, неправда, разумеется! – подхватила Клавдия Алексеевна. – Милая Елизавета Петровна, этого не может быть! Никогда! Голову отдаю на отсечение!

– Видишь: и все тебе то же скажут! Интрига это против меня!

– Интрига, явная интрига! – горячо продолжала гостья. – Андрей Михайлович – такой уважаемый всеми человек, образованный, на виду… Да будь что-нибудь подобное – вся Рязань кричала бы! Я первая не потерпела бы такой гадости, первая сказала бы вам!..

– Ну, не все же вы знаете, что творится в Рязани!

– Я? – оскорбилась гостья. – Я чего-нибудь не знаю? За кого же вы меня считаете, дорогая? Все, решительно все знаю; булавку где кто обронил и то мне известно! И вот образ: клянусь вам, что Андрей Михайлович чист перед вами!

Красноречие и искренняя убежденность, звучавшие в голосе Клавдии Алексеевны, и два пальца ее, протянутые к иконе, сбили с толку хозяйку. Она, молча, переводила взгляд с гостьи на мужа.

– И, наконец, вздор в этих мерзких бумажках написан: такая хорошенькая, такая красавица, вся Рязань вас иначе не называет, как красавицей, и вдруг «рожа»? Это пасквиль! И все остальное такой же вздор! Сами посудите, ну, на кого же ему – человеку с таким вкусом, умному, можно сказать дипломату, променять вас?! Не на кого, решительно не на кого!

– Это верно, не на кого!.. – согласилась Елизавета Петровна. – Но кто же тогда мог устроить эту подлость?

– Званцев! – ни на секунду не задумываясь, воскликнула Клавдия Алексеевна. – Званцев, больше некому! Это такой негодяй, такой каверзник! Да позвольте… – Она развернула одну из зажатых ею в кулаке зловредных бумажек и всмотрелась в нее. – Конечно, он! Его почерк, только измененный! Он с ума сходит от зависти к положению Андрея Михайловича! И вам он давно глазки строит, вы не замечали только! Вот и мстит!

– Был он с тобой третьего дня? – обратилась к мужу Елизавета Петровна.

– М-м… да… да… кажется!.. – пробормотал решительно ничего не помнивший Андрей Михайлович.

– Видите, я же вам говорю, что это он!

– Ну, попадись он мне! – таким тоном произнесла Елизавета Петровна, что сердце Клавдии Алексеевны закувыркалось от радостного предвкушения грядущих событий.

Хозяйка опять загуляла между кучами всякого добра по залу, потом подошла к двери в столовую и распахнула ее. Пол там весь был усеян черепками всевозможной посуды.

Елизавета Петровна поглядела на вчерашнее поле битвы и качнула головой.

– Однако!.. – проговорила она в раздумье. – Главное, миску мне новую жалко…

Клавдия Алексеевна подтолкнула в спину неподвижно стоявшего Андрея Михайловича.

Тот сделал шаг к жене, остановился и получил новый толчок сзади.

– А меня не жалко? – с укоризною произнес он, осторожно, словно к бомбе, начиненной порохом, приближаясь к Елизавете Петровне.

Та оглянулась, быстро провела пальцами по толстым губам отшатнувшегося в испуге мужа, отчего они издали «брырырым», и вдруг расхохоталась.

– Господи, на кого ты похож? – воскликнула она. – Да ты совсем под индейца отделан!

– Вот и прекрасно! – с умилением на лице и в голосе проговорила Клавдия Алексеевна. – Да поцелуйтесь же скорей! – Она сдвинула обоих супругов вплотную, и те заключили друг друга в объятия. – И конец недоразумению! Как я рада! Мир до гроба! Не правда ли?

Хозяйка дома очутилась сидящею на коленях у мужа.

– Я незлопамятна! – нежно сказала она, приглаживая растрепанные баки и целуя его. – Видишь, какая у тебя жена добрая! Но мы все-таки совсем уедем в деревню! – решительно объявила она. – Я не могу оставлять такого талантливого человека, как Андрэ, в обществе здешних дураков и пьяниц!

– Душа моя мрачна! – говорил в это время ротмистр Костиц, стоя в зале «монастыря», раздвинув ноги и крутя усы. – Дети, не время ли столпотворению быть?

– Время, отец-игумен! – ответил сидевший у окна и мрачно глядевший в него Светицкий.

– Такой столп, чтобы треск, и блеск, и гром с радугой были? – продолжал Костиц.

– Ляжем костьми с тобой, отче! – отозвался Радугин.

– Во все колокола звонить, когда так! Ударь, сыне, тревогу!

Светицкий часто зазвонил в колокол, и на густой звон его из соседней комнаты показались отсутствовавшие Возницын и Курденко.

Оба шли с веселыми лицами; последний нес в руках два письма.

– Что за грамотки? – спросил Костиц.

– Кукольную комедию сочиняли! – с хохотом ответил Возницын. – Скучно зело святому граду Рязани, стало, живой водой ее взбрызнем.

Курденко поднял обе руки с письмами в каждой.

– Это к лорду Званцеву от мисс Соловьевой, а это от нее к нему. Объяснения в любви и зов на свиданье!

– Дельно! – заметил Костиц. – А ну-ка, почитайте?

– Послание от амура… Вонмем! – по-дьяконски возгласил Возницын.

Курденко прочел оба творения.

– Хорошо, – одобрил Радугин, – но мы-то как же узнаем, что произойдет?

– Сами расскажут! – уверенно ответил Курденко. – А нас зачем звали?

– Время столпотворению быть! – сказал, крутя усы, Костиц. – Думайте, сыны, как лучше душу спасти!

На совещание был вызван монастырский повар – крепостной Радугина – Гаврило, лысый, полный человек с носом в виде картошки, питавший к себе большое уважение, как к необычайному кулинарному таланту и красивому мужчине. Он явился, поклонился гусарам, с достоинством одернул свою куртку и стал у двери.

– Гаврило Васильич! – воскликнул, увидев его, Курденко. – Нужно чудо сотворить – можешь?

– Ежели на кухне – могу-с… – скромно признался Гаврило.

– Уху на завтра из живых стерлядей можешь?

– Вполне-с.

– Стерлядей отварных?

Гаврило слегка развел руками с пренебрежительным видом.

– Затем, господа, не выпустить ли индеечку?

– Хвалят ее в селениях райских! – согласился Возницын.

– Спаржу с соусом сабайон, затем…

– Будет! – прервал Костиц начавшего вдохновляться Курденко. – Ты все о мамоне, отец келарь: о душе больше пекись!

– Шампанского забери ящика три!

Костиц одобрительно кивнул головою.

– Водки, закусок разных возьми. Вина я сам выберу у Хлебодарова!

Гаврило был отпущен, и гусары занялись составлением списка избранных «богомольцев» для приглашения на завтрашний день.

Костиц шагал по залу, слушал, ерошил себе волосы, дергал за усы и, видимо, все больше и больше охватывался азартом.

– Этот слаб, не надо! – изредка возглашал он. – Покруче отцов выбирай, понадежнее!

Когда оконченный список был затем прочитан Курденко вслух, Костиц умилился.

– Великий бой будет! – промолвил он,

– Спаси Господи люди Твоя! – добавил, помотав головой, Возницын.

В лавке Хлебодарова шла суета: укладывали и увязывали всякие закупки, сделанные для «монастыря»; Гаврило забрал чуть ли не все товары, имевшиеся налицо.

Хлебодарова самого не было, и отпускал все заменявший его Тихон.

– Здорово, должно быть, ваши господа дыму напустят? – говорил он, весь лоснясь от удовольствия, что будет во что запустить «честные персты».

– Да уж мы не дадим маху! – снисходительно ответил Гаврило. – Соус «запоём» даже заказали!

– Что ж это за соус такой? – заинтересовался Тихон.

– Из коньяку одного, почесть…

– С этого запоешь! – согласился Тихон. – С иной марки и на стенку сразу полезешь!

Через какой-нибудь час весь город говорил о предстоявшем на завтра кутеже в «монастыре».

Что испытывал отделанный под индейца Андрей Михайлович – понятно без слов!

Глава XVII

Вечером в тот же день возвратившаяся домой Клавдия Алексеевна вдруг заметила, что на горшке с геранью, стоявшем на отворенном окне ее комнаты, белеет что-то странное. Странное оказалось конвертом, адресованным на ее имя.

Она высунулась на улицу, чтобы посмотреть, кто положил его, но там не виднелось ни души.

Легкая дрожь и предчувствие чего-то особенного охватили ее. Она быстро распечатала конверт, вынула письмо, прочла его раз и другой и опустилась на стул, уронив листок на колени.

В письме стояло:

«Клавдия Алексеевна!

Вы меня мало знаете. Но верьте моим самым лучшим намерениям и не оскорбитесь на мою смелостъ. Я человек благородный, дворянин, со связями и с положением в губернии. Я давно слежу за вами и питаю к вам самые горячие чувства, но все не хватало духу сказать это вам. Пустая жизнь, которую я веду, мне надоела, и меня может спасти только женитьба на девушке не вздорной, не вертопрашке и не девчонке, а на такой, как вы, умной, дельной и приятной. Поэтому, если хотите сохранить мне жизнь, умоляю вас прийти завтра к десяти часам утра на обрыв над Трубежем и решить мою участь. Я буду вас ждать на скамейке.

Ваш».

Тридцать пять лет прожила на свете Клавдия Алексеевна, но любовное послание, адресованное к ней, было у нее в руках еще впервые.

Нет женщины, которая не находила бы, что она недурна, и Клавдия Алексеевна была в этом отношении не прозорливее других. Годы свои она считала невеликими и хоть не мечтала о каком-нибудь герое или принце, явящемся для похищения ее, но надежда на замужество все же еще мелькала в ее груди и дарила ее самыми сладкими минутами.

Письмо незнакомца ошеломило ее и наполнило страхом и радостью.

Ночь пролетела для Соловьевой без сна; с первыми лучами рассвета она поднялась с кровати и принялась за свой туалет. Надо было тщательно обдумать и по нескольку раз прикинуть и примерить всякую мелочь, а потому, хотя выбор платьев у Клавдии Алексеевны был весьма невелик, она успела одеться лишь к десяти часам.

Костлявое тело ее облеклось в белое платье с обычным в те времена большим вырезом на груди и спине; чтобы сделать незаметной свою худобу, на плечи она накинула газовый шарф; смуглое лицо ее было подбелено и подправлено, где следует, глаза подведены и получили томный вид, а губы пламенели от красной помады.

Она окинула себя еще раз критическим взглядом и поспешила к назначенному месту.

Часы на соборной колокольне пробили половину десятого, когда Клавдия Алексеевна подходила к обрыву над Трубежем и вдруг, к великому негодованию своему, увидала, что на единственной бывшей там скамейке сидит розовый, как жених, Званцев.

– Вот не вовремя принесла нелегкая! – подумала Клавдия Алексеевна и, не зная, что предпринять, замедлила было шаг, но затем решительно направилась к скамейке и села на другом конце ее.

Званцев чуть-чуть приподнял шляпу, и на круглом лице его явственно изобразилось недовольство.

Накануне вечером около дома его нагнала какая-то босоногая девчонка, сунула ему в руки письмо и убежала так быстро, что он не успел даже разглядеть лица ее.

Званцев прочитал в письме следующее:

«Арефий Петрович!

Я молода и неопытна и боюсь шага, предпринять который меня заставляет горячее чувствок вам. Но вы благородный и умный, и я вверяю свою судьбу и тайну в ваши руки. Такие люди, как вы, неотразимо действуют на женское сердце. Я хороша собой и многих уже отвергла, все ожидая вас. Но вы горды и меня первую заставляете делать признание: да, я люблю вас уже давно и не в силах больше таиться от вас! Приходите завтра ровно в десять часов утра и ждите меня на скамейке на обрыве над Трубежем, что против монастыря, и там вы узнаете кто.

Любящая вас».

Несколько минут Арефий Петрович и Клавдия Алексеевна сидели молча и, отвернувшись друг от друга, рассматривали окрестности.

Вид наТрубеж и заливные луга за ним был действительно таков, что полюбоваться им стоило!

Арефий Петрович покосился на башенные часы и принялся посвистывать: они показывали без четверти десять. Незнакомка могла появиться с минуты на минуту.

– Вы бы прогуляться по кладбищу монастырскому прошли? – не выдержал наконец Званцев и обратился к своей соседке. – Там превосходные места есть! – Он кивнул головой на стену, тянувшуюся за их спиной.

– Это вам давно пора туда отправляться, Арефий Петрович! – язвительно ответила она. – Мне и здесь хорошо!

– Вы таки прошлись бы?… Там похороны сегодня интересные…

– Я не факельщик, чтобы по похоронам ходить! Вот вы бы прошлись на Лыбедь: оттуда уже спозаранку на весь город вином разит!

Званцев втянул в себя воздух.

– С вашим приходом и здесь что-то нехорошо попахивать стало!..

– Невежа!

Арефий Петрович опять начал насвистывать польку и постукивать палкою. До прихода незнакомки оставалось пять минут. «Зачем сюда явилась эта каланча?» – грызла его в то время любопытная мысль. Выживать соседку тем не менее было необходимо.

– Нет, в самом деле, вы бы сходили куда-нибудь? – снова начал он. – Штучкиных бы, например, проведали: он, говорят, бедный с лестницы упал… поиспестрился немножко!

– Сходите, сходите, посмотрите! – зловеще посоветовала Клавдия Алексеевна.

И тот, и другая уставились друг на друга, точно дети, поспорившие, кто дольше вытерпит и не мигнет глазами.

– Сколько вам годков, милейшая Клавдия Алексеевна? – участливо, точно у больной о ходе болезни, осведомился Званцев. – Штук пятьдесят или больше?

– Ровно втрое меньше, чем вам.

Арефий Петрович с грустным видом покачал головой.

– А вы в беленьком ходите, да еще с цветочками!.. Косточки-то вон лезут из вас, в землю просятся; по улице идете – гремят, небось, а вы в декольте… Нехорошо-с!

Клавдия Алексеевна вскипела.

– А вас на салотопенный завод пора отправить: жир из вас, как из свиньи, течет!

Раздался протяжный бой часов: пробило десять.

– Господи, куда мы идем?! – горько проговорил Званцев. – Какие старушки нынче на свиданья стали лазать!

Он поджал пухлые губы и покачал головою.

– Это вы на свиданье пришли! – воскликнула Клавдия Алексеевна.

– А вы почем знаете? – Званцев вдруг насторожился, потом огляделся и, не найдя далеко кругом ни одного живого существа, уставился круглыми глазами на Соловьеву и вдруг залился смехом: его осенила мысль, что автор письма не кто иной, как Клавдия Алексеевна. Его всего затрясло и заколыхало.

– Смотрите, разорвет; еще забрызгаете меня своим салом! – зло процедила сквозь зубы Клавдия Алексеевна, отодвигаясь на самый край.

– Это вы хороши собой? – взвизгнул Званцев, тыкая в направлении ее пальцем.

– Ну, так что же? – вызывающе ответила сна. – Не хуже вас, надеюсь?

– Это вы молоды и неопытны?! Ха-ха-ха! – он закатился на всю площадь. – Владычица Небесная, умру! – Крупные слезы, как град, покатились по его лицу.

– Сумасшедший! – с невыразимым презрением произнесла Соловьева.

– Красавица?!

– Сумасшедший!

– Юная неопытность?!

– Сумасшедший!

Арефий Петрович встал с лавки, вытер платком мокрое от слез лицо, затем снял шляпу, отставил ее на всю длину вытянутой руки и торжественно раскланялся.

– Покорнейше благодарю за доверие, тронут и потрясен, но, извините, не могу! – всхлипывая, проговорил он. – Отказываюсь и от руки и от сердца!

И, нахлобучив шляпу, Званцев удалился, вскинув, как ружье, на плечо палку.

Отойдя шагов двадцать, он остановился и повернулся.

– Неопытная?! – провизжал он опять, тыкая пальцем на оставшуюся на скамейке Клавдию Алексеевну. – Хорошенькая, а?!

Он вскинул вверх обе руки, потряс ими над головой и исчез за углом монастырской стены.

– Осел! – полетело ему вдогонку.

Взволнованная Клавдия Алексеевна взирала на виды Трубежа еще час и затем, расстроенная и огорченная в конец, поспешила к Груниным, известить их о сумасшествии, постигшем на ее глазах Званцева, и показать полученное ею письмо: своего поклонника она считала лицом существующим и неявку его на свидание объясняла присутствием ненавистного Званцева.

Глава XVIII

В этот вечер зарево занялось над Рязанью и стояло далеко за полночь: во дворе гусарского «монастыря» пылали расставленные на нем смоляные бочки.

Толпившийся вокруг двора люд слышал доносившиеся из раскрытых настежь окон дома музыку, песни, крики и хохот пировавших.

А позднею ночью обыватели в испуге вскакивали с постелей и в одном белье бросались к окнам: среди тишины торжественно и мрачно гремел похоронный марш; под звуки его шествовала озаренная багровым светом факелов длинная вереница носилок с лежавшими на них неподвижными телами: то гусары после «великого боя» разносили по домам убитых в их «монастыре» Бахусом.

Званцев в числе приглашенных в «монастырь» не был, но на приглашения он привык смотреть, как на своего рода предрассудки и побывал бы у гусаров непременно, но его удержали два обстоятельства: во-первых, необходимо было обойти множество домов и показать письмо Клавдии Алексеевны, а во-вторых, таких дней в «монастыре» он несколько опасался: пить много он не мог, а там с замеченным в таком неприличном поведении поступали неделикатно: стреляли над головой его из пистолетов, поливали вином и притом красным, чего Званцев окончательно терпеть не мог, так как был скуповат и костюмы свои берег с особою тщательностью.

Обойти всех знакомых в один день Званцеву не удалось, и он на следующее утро отправился заканчивать визиты.

На Мясницкой улице внимание его привлекло странное зрелище: двое каких-то людей тащили под руки мертво-пьяного негра; за ними с алебардою на плече важно шествовал, ухмыляясь в усы, будочник.

Негров, как достоверно было известно Званцеву, в Рязани не проживало, и он остановился; остановились передохнуть и тащившие.

– Что такое? – с удивлением спросил Званцев, разглядывая пьяного. – Да ведь он выкрашен?!

– Как есть под арапа! Смехи! – хохоча, ответил будочник.

– Кто же это его так отделал? И руки даже выкрашены!

– Не иначе, как господа гусары! – сказал будочник. – Объявление около ихнего «монастыря» на заборе наклеено: в видах, дескать, уменьшения зловредного пьянства, всякий, который, стало быть, лежащий, будет выкрашен под арапа. А одного как есть всего под зебру разделали: полоска черная, полоска белая. Смехи! Домой-то мы его приволокли, жена с матерью бежать с перепугу бросились; пымали мы их, да как признали кто – жена оземь ударилась, выть давай. Краска-то крепкая, сурьезная… – добавил он. – В неделю не смыть! Ну, берись, чего ждать-то? Близко тут!

Шествие тронулось дальше, а Званцев поглядел ему вслед и поспешил своим путем. Проходя мимо театра, он заметил какое-то свеженаклеенное на дверях его большого закрытого подъезда новое объявление.

Званцев перекатился к нему через улицу и прочитал крупно напечатанное следующее.

Шестого сего августа в здании сего театра представлено будет

«СТРЕЛЫ ЛЮБВИ».

Потрясающая трагедия в пяти действиях, сочинения г. ИКС. Главную роль красавицы Эсмеральды исполнит приглашенная всего на несколько представлений Л. Леонидова.

Слово «Икс» было оттиснуто такими же огромными буквами, как и название пьесы.

Званцев три раза перечитал объявление, и вдруг ему почудился звук поцелуя и шепот за дверью подъезда. Он чуть приоткрыл ее, и рысьи глаза его различили в полусумерках две фигуры. Обе были хорошо известны ему: одна была Тихон Хлебодаров, другая Антуанетина.

Званцев приложил к щелке ухо.

– Так меня публика одобрила, – шептала Антуанетина, и в голосе ее слышались обида и раздражение, – а теперь я нехороша стала! Долой меня с первых ролей сместили, вторые буду играть…

– Что вторые, что первые – для нас это наплевать и размазать-с! – довольно громко ответил, обнимая ее, Тихон. – Главная причина для нас, чтобы губки ваши про нас были! – И он громко чмокнул ее.

– А посмотрел бы ты, кого вместо меня взяли – Леонидову эту самую – кошка драная!

– Кто такая?

– Да Леонидка же, наша девка дворовая: вот что старая барыня при себе воспитывала. Сама теперь с сокровищем этим сюда переехала, одну не отпустила…

– Чхать, эка делов! Пущай ее играет! Мы с вами вдвоем такие первые роли отжарим, что ух… Нонче вечерком приходите к… – нежданно послышался топот, грохот, и Званцев едва успел отскочить в сторону; дверь откинуло, точно ветром, и из нее стремглав вылетел Тихон и бегом пустился по улице.

Званцев заглянул в подъезд и увидал, что на площадке у нижней ступеньки лестницы лежит на животе, вытянув руки, упавший с нее пьяный Бонапарте. Вторая дверь, ведшая в театр, стояла распахнутой: очевидно, он подслушивал и свалился из нее сверху.

– Оченно прекрасно! – едва ворочая языком и приподняв с пола только голову, злобно произнес Бонапарте. – Хорошими делами прынцессы здесь занимаются!

– Я? – удивилась Антуанетина. – С пьяных глаз и не то еще померещится!

– Я пьян? – возопил, пытаясь встать, Бонапарте, но Антуанетиной уже не было: она скрылась в театре.

Званцев, преисполненный удовольствия от столь удачно для него начавшегося дня, закрутил, как колесом, палкой и покатился к Груниным.

Шестого августа театр ломился от нахлынувшей в него публики; не хватило мест для всех желавших и пришлось заполнить все проходы приставными стульями и даже просто положить через них доски.

Немаловажной причиной такого многолюдства было стремление повидать воочию знаменитую «Леньку», о которой ходило по городу необъятное количество слухов, подогретых рассказами Груниной и Званцева.

Лебеди с приветствием публике на этот раз не спускались, и после музыкального отделения, весьма торжественного и даже унылого, поднялся занавес.

Зрители увидали роскошно обставленную комнату во дворце короля Родриго. Король – Сенька Македонский – сидел на троне с короной на голове и слушал герцога Фернандо, который доказывал ему, что полное счастье наступит для него только тогда, когда он повесит или по меньшей мере засадит в тюрьму приехавшего к нему в гости сына соседнего короля – Роланда.

Король отказался нарушить долг гостеприимства, и взбешенный Фернандо отошел в сторону, затаив в душе месть.

Игравший роль герцога Сарданапалов уроки Белявки усвоил в точности: он не ходил, а словно плавал против сильного течения; не смотрел, а оглядывался, как затравленный волк; черные брови его были слиты в одну изломанную линию, и из-под нее сверкали глубоко запавшие в орбиты глаза. Публика сразу раскусила, что перед нею злодей, и из задних рядов у кого-то от души вырвалось восклицание: «Ох ты ж, подлец эдакий!»

Король ушел в короне и со скипетром в руке погулять по саду, а на сцену появились Бонапарте – Иеронимо – шут короля и придворная дама Альмара, и герцог подкупил их: оба обещали помочь устранить соперника и шпионить за ним.

Услыхав звон шпор и чьи-то шаги, герцог и дама исчезли, а Иеронимо спрятался за трон и стал выглядывать из-за него.

Показались Роланд и его оруженосец Альварец; последний спросил своего господина, отчего он так грустен, и тот ответил, что стрела любви пронзила ему сердце и он не может больше жить без Эсмеральды.

Альварец – развязный молодой человек, посоветовал ему плюнуть на такие пустяки и подумать о будущем управлении государством, но Роланд остался непреклонным и ушел мерными, огромными шагами, с низко опущенною головой и положив руку на эфес шпаги, отчего из черного плаща, накинутого на него, образовался как бы петуший хвост.

За ним просеменил Альварец.

Появление этих двух новых актеров вызвало в некоторой части задней публики легкое перешептыванье.

Поповна Липочка нагнулась к уху сидевшей рядом с ней матери и с легким испугом проговорила: «Маменька, да ведь это никак Агафоша?»

Маремьяне Никитичне с первых же слов Родриго почудилось то же самое, но дело это рисовалось ей настолько невероятным, что весь зал явственно услыхал: «Бреши еще!», сказанное густым контральто.

Второй акт перенес зрителей в сад под окна дворца, в котором жила прекрасная Эсмеральда. По аллее гуляли две молодые придворные дамы – белокурая кроткая Агнесса и черноглазая Альмара – Антуанетина и Елизаветина.

Обе они были влюблены в рыцаря Диего, и простодушная Агнесса поверила свою тайну коварной Альмаре; Альмара удалилась, а из-за кустов вырос шут Иеронимо и стал изъясняться в любви оставшейся Агнессе.

Публика слыхала только слова пьесы, громко раздававшиеся на сцене, но не слыхала другой пьесы, шепотом разыгравшейся в то же время между актерами.

– Настасья Митревна, – шептал Бонапарте, крадясь к Агнессе, – вправду я вам сейчас сказывать начну!

– Ах, как вы меня испугали! – вскрикнула Агнесса, схватившись за лоб.

– Неужели я страшен? – спросил, приосанясь, Иеронимо, и театр весь фыркнул: очень уж забавно выглядело необыкновенно белое шило, торчавшее у него на месте носа, которым он словно собирался пырнуть Антуанетину.

– Нет, вы хороши собой! – под общий смех ответила Агнесса. – Пугало огородное!.. – добавила она тихо.

Иеронимо упал на колени и протянул вперед заметно дрожавшие красные руки…

– Царица моей души!.. – начал он визгливым голосом. – Я у ваших ног, и в ваших руках судьба моя… Безмерно люблю вас!.. – Бонапарте неожиданно всхлипнул. – Я все могу!..

Дружный смех зрительного зала заглушил дальнейшие слова его.

– Пьянчужка… трясется весь, а туда же!.. – услыхал Бонапарте среди общего шума полные презрения слова Антуанетиной.

– Встаньте, Иеронимо! – громко ответила Агнесса. – Я признаюсь вам: я люблю другого и не могу отвечать вам!

– Кого? – яростно спросил Иеронимо, подымаясь с колен. – Тишку своего беспутного? – прошипел он сквозь зубы.

– Эта тайна умрет со мной! – скромно, но гордо ответила Агнесса. – Прощайте! Да уж, конечно, не ваше пьяное рыло… – шепнула она, поворачиваясь и уходя со сцены.

Иеронимо погрозил ей вслед кулаком.

– Погоди ж ты, паршивая! – полетел ей вдогонку шепот. – Тайн нет для меня! – воскликнул он громко, опять скрываясь в кустах.

Из аллеи показались королевич Роланд и его оруженосец; Роланд шел с гитарой в руках, Альварец с балалайкой; по пьесе ему следовало быть с мандолиной, но таковой в городе не оказалось.

Роланд густо откашлялся в руку, и оба они стали рядом.

Тренькнула балалайка, проплыли мягкие аккорды гитары.

Среди долины ровные

На гладкой высоте… –

запел могучий голос и, что колокольчик, вплелся в него другой – чуть надтреснутый, но звучный и красивый тенор.

Липочка схватила мать за руку.

– Маменька… ей-богу, это Агафоша!.. Маменька, это Стратилатка! – добавила она с окончательным испугом минуту спустя.

Маремьяна Никитична молчала, и только молнии, метавшиеся из-под черных бровей ее указывали, что в ней происходит: сомневаться в том, кто были певцы, уже не приходилось.

Серенада, с началом которой в окне дворца показалось лицо Эсмеральды, имела громадный успех, и публика заставила певцов трижды повторить этот мерзляковский романс.

Пентауров вставил его специально для них, а также потому, что как ни бился, но подходящего стихотворения у него не выливалось, да и не было соответственной музыки.

Только что кончились аплодисменты, из дворца появились Эсмеральда.

Белявка, несколько дувшийся на нее из-за смещения на вторые роли весьма нравившейся ему Антуанетиной, не загримировал ее, и Леня сделала это сама, как умела, то есть почти ничего не сделала и только слегка припудрилась, отчего выглядела чрезвычайно бледной. Темные глаза ее казались огромными и загадочными.

Весь театр разом смолк при ее появлении и впился в нее глазами.

Леня, неудостоившаяся наставлений и уроков Белявки, шла своею обычной походкой и с такой же простотой и приветливостью прозвучали ее слова благодарности, обращенные к королевичу.

Роланд предложил ей руку, и оба они ушли гулять, а Альварец пустился ухаживать за появившейся Альмарой, и весь зрительный зал помирал со смеху, глядя, как он дурачился, рассыпался мелким бесом и ухаживал за Альмарой, чтобы только не допустить ее пойти вслед за влюбленными и помешать им.

Второе действие кончилось, благодаря ему, очень живо и весело, и занавес спустился под дружные аплодисменты.

В публике по поводу актеров начались разнообразные толки: новые актеры всем понравились, Леонидова же вызвала горячие споры.

– Так нельзя играть! – говорили многие. – Это что же такое – ведь здесь сцена, театр, а она ходит себе, как дома? И королевской крови совсем не видно в ней!

Другим, наоборот, Леонидова чрезвычайно понравилась именно своей естественностью и простотой; в числе защитников ее слышались голоса Светицкого, Возницына и Радугина.

Дамы судили о ней со своей, особой точки зрения и осудили единогласно: причиной тому послужили бледность и отсутствие «фигуры» в фигуре новой героини.

– Нечего сказать, нашел кого Пентауров такими аршинными литерами пропечатывать! – говорили они. – Да Антуанетина куда лучше ее!

Маремьяна Никитична сидела вся багровая, словно смазанная густым клюквенным киселем. Хлебодаров, по-прежнему помещавшийся рядом с ней, подался головой и плечами в ее сторону.

– Сынок? – многозначительно спросил он вполголоса, мигнув на занавес. – Ноги за это самое повыдергать следует!

Маремьяна Никитична кивнула головою в знак согласия.

Тихон, все время старавшийся скроить серьезное лицо, отвернулся, фыркнул и, чтобы скрыть это, принялся сморкаться.

– Стратилатка оченно хорошо раскамаривал! – обратился он неизвестно к кому. – Не иначе, как выпивши!

Хлебодаров повернул к нему отекшее лицо.

– Закрой плевательницу-то свою! – сурово проговорил он. – Скорбеть надо, что духовный чин неистовствует, а ты ржешь, жеребец?

В третьем и четвертом акте героем вечера продолжал оставаться Альварец. Чтобы отвлечь внимание Альмары от своего господина, он напропалую ухаживал за ней и даже дал ей серенаду: сыграл ей камаринского на балалайке, причем вывертывал балалайку, щелкал по донышку пальцами и довел наконец бедную даму до того, что она пустила в него из окна цветочным горшком.

Слова Фернандо, подшепнутые Диего, будто бы серенада эта относилась вовсе не к Альмаре, а к его возлюбленной Агнессе, возбудили ревность рыцаря – Белявки, и он вызвал своего мнимого соперника на поединок.

Сцену вызова Альварец провел так, что весь театр покатывался от смеху.

В ответ на полный достоинства поклон Диего Альварец вскочил и раскланялся точно так же, но только вместо шляпы проделал все требующееся балалайкой.

На вызов рыцаря он предложил ему сыграть и спеть и, когда тот отказался за неумением, он отказался на том же основании и от дуэли.

Рыцарь выхватил шпагу и хотел пронзить его, но Альварец спрятался за дерево и посоветовал Диего, если уж ему так хочется получить дырку, обратиться к специалисту по этим делам – его господину Роланду.

Диего нашел мысль недурной, и Роланд, смеясь, принял вызов.

Леонидова только по разу показывалась в обоих действиях, но ее искренность, трогательная нежность и доверие, с которыми она обращалась к Роланду, заставляли при первых же звуках ее голоса настораживаться и чутко слушать весь зал.

Пятое действие обрушилось на публику, как гроза в январе.

Происходило оно в саду около грота. Эсмеральда сидела на скамье и говорила Агнессе, что ее мучит предчувствие чего-то нехорошего. И она так сказала это, что весело настроенной публике почудилось, что и впрямь должно случиться что-то недоброе.

На смену Агнессе подкрался Фернандо и стал объясняться Эсмеральде в любви.

Зрители вдруг увидали то, что раньше отсутствовало, по их мнению, в ней, – королеву. Гордым жестом она отослала прочь дерзкого, и льдом и презрением веяло от слов ее, обращенных к нему.

Она ушла, а на то место явились Роланд с Альварцем и Диего с Иеронимо, и произошел бой, в котором разгорячившиеся враги дрались шпагами, как кнутами, и оба упали, одновременно пораженные насмерть.

На место происшествия сбежался весь двор; последнею явилась Эсмеральда. Без крика и исступленных жестов она быстро подошла к лежавшим и с ужасом и мукою на лице опустилась около Роланда на колени.

Роланд уже умирал. И те немногие слова монолога, которые произнесла над ним Эсмеральда, заставили вздрогнуть сердца всей публики и вызвали слезы на глазах многих.

Эсмеральда склонилась затем на тело Роланда и умерла. Но даже этот, нелепый при другой исполнительнице, конец трагедии не нарушил потрясающего впечатления, произведенного Леонидовой: так воочию огромны и глубоки были горе и ужас ее перед совершившимся, что сердце человека не могло вынести его и должно было разорваться…

Занавес опустился под бурю аплодисментов и криков.

Леонидову вызывали бесчисленное количество раз, и напрасно усердно шикала ей Грунина и еще несколько дам: шиканье их бесследно тонуло в хаосе одобрений.

Агафон и Стратилат сорвали с себя свои наряды и со всех ног пустились восвояси: Агафону надо было поспеть домой до возвращения матери.

Больше всех потрясен и растроган в театре был сам автор пьесы – Пентауров. Он сидел, как и раньше, в кресле между боковыми кулисами и оттуда наслаждался своим творением; как только окончились вызовы, он с мокрым от слез лицом поспешил на авансцену.

– Всем вольные дарю, всем! – всхлипывая от неостывшего еще волнения, произнес он, махая левой рукой. Все актеры с радостными возгласами попадали кругом него на колени и принялись кланяться в ноги.

Только Леня, еще неуспокоившаяся от пережитых настроений, стояла поодаль, равнодушная ко всему творившемуся кругом.

– А тебе – тебе земной поклон!.. – воскликнул Пентауров, спеша к ней, и в самом деле коснулся рукой пола и затем обнял ее. – Теперь, моя Эсмеральда, за мной иди! – и, взяв девушку за руку, он поспешил с нею в дом.

У себя в кабинете он остановился перед высокой конторкой и, вынув из кармана ключ с узорной бородкой, открыл конторку и достал из нее сложенную вчетверо какую-то синюю бумагу.

– Вот! – торжественно произнес он, протягивая бумагу Лене. – Прочитай!

Та развернула ее. Бумага оказалась «вольною», написанной по всем правилам на гербовой бумаге и засвидетельствованной.

– Довольна ты?

– Довольна. Спасибо вам… – с просиявшим лицом, горячо сказала Леня. И она хотела поцеловать руку Пентаурова, но тот не позволил.

– Нет, нет, нет! – воскликнул он, вырвав руку и отмахиваясь ею. – Ты артистка, ты великая артистка; у тебя руки будут целовать скоро!

Он взял документ, опять положил его на прежнее место, запер конторку и подал ключ Лене.

– Возьми! – сказал он при этом. – Храни его у себя и после двух спектаклей можешь прийти сюда и взять свою бумагу, когда захочешь. Но что ты будешь делать с ней? – как бы удивляясь, спросил он, мало погодя.

– Пока буду при Людмиле Марковне жить… – ответила Леня.

– Ну да, а потом?

– Не знаю еще…

– Иди на сцену! – почти тоном приказа сказал Пентауров. – На сцену, на сцену! Верь мне, – я ведь опытный человек, много повидал на своем веку, сам, наконец, большой художник, могу теперь в этом смело признаться и говорю тебе от души: иди на сцену! Там ждут тебя слава и почести!

Долго не спали в ту ночь в пентауровском доме двое людей: Леня, вкусившая отравы сцены, и сам хозяин, домечтавшийся до полного торжества над Гете и Шекспиром.

Ранним утром Людмила Марковна с Леней укатили в Баграмово: репетиции новой трагедии должны были начаться через три дня, и Людмила Марковна ни минуты не хотела проводить без надобности в рязанском доме.

Глава XIX

«Стрелы любви», или, как перекрестил их Возницын, «Поленья любви» вызвали в городе много разговоров; главным центром их служила, разумеется, Леня и ее исполнение роли Эсмеральды.

Особенно горячим ее сторонником оказался Светицкий. Всю ночь после спектакля ему грезились сны, в которых в разных образах – то грустная, то радостная – являлась ему Эсмеральда, и сердце его ныло от сладкой истомы.

Недавнее увлечение Соней стало казаться ему жалким и непонятным. Утром он так много говорил о Леонидовой, что Курденко, слушавший его с легкой улыбкой, наконец спросил:

– В Рыбное-то мы, кажется, больше не поедем?

Светицкий покраснел.

– Отчего же, съездим как-нибудь! – ответил он. – Скучно только там очень… Вообще Сонечка – не моя героиня… – не без некоторого усилия дополнил он.

– Ого?! – воскликнул Курденко. – Браво! Мы начинаем прозревать!

– Нет, в самом деле! – продолжал Светицкий. – Она очень милая и хорошенькая барышня, но нет в ней ничего возвышенного, глубокого…

– Как у Леонидовой?… – в тон ему вставил Возницын и расхохотался. – Эх вы, птенчик, и тут идеализировать уже начинаете?

– О, изменник! О, противный мужчинка! – произнес, качая головой, Радугин.

– Ничего я не идеализирую, а говорю только о том, что вижу. И совсем не изменяю никому!

– Нет, пентауровское полено его таки крепко зашибло! – заявил, поглядев на него, Костиц. – Ну-ка, выворачивай душу, млад-вьюнош!

– Сознаться, оно всегда лучше… – сказал Курденко.

– Не в чем мне сознаваться, убирайтесь вы!.. – буркнул под общий смех Светицкий и поспешил улизнуть от развеселившихся товарищей.

В домике у Шилина с утра заседала целая компания: были здесь Зайцев, Агафон со Стратилатом, Белявка и Тихон.

Стратилат повествовал, как они с Агафоном бегом помчались вчера из театра, сшибли с ног впотьмах по дороге какого-то прохожего, затем Агафон перемахнул через забор, влез через окно в свою горенку и только что успел улечься в постель – раздался стук в наружную дверь.

Стряпка пошла отворять, и через минуту-другую в комнату Агафона с поднятой свечой в руке вступил полураздетый отец Михей и за ним матушка с остальными домочадцами.

– Да он здесь? – произнес отец Михей.

– Не он: это чучело на кровати положено! – взволнованно ответила Маремьяна Никитична, отстраняя мужа; она подошла к кровати и сдернула с лица спавшего одеяло.

– Ну он и есть… – сказал отец Михей. – Что тебе пригрезилось?

Матушка стояла, выпучив и без того огромные глаза свои.

Агафон сделал вид, якобы проснулся, протер глаза руками и сел.

– Что надо? – спросил он.

– Где ты был? – грозно спросила Маремьяна Никитична.

– Дома… – ответил Агафон и в ту же секунду получил оглушительную затрещину.

– И рожу дома накрасил?! – возгласила матушка, закатывая ему с другой руки такой же гостинец.

Тут только Агафон вспомнил, что он забыл разгримироваться.

Произошел «вопль и крик мног», по выражению Стратилата, кончившийся тем, что Агафон заявил, что он намерен совсем уйти в актеры, и затем немедленно должен был спасаться бегством в окно от ухватившей железную кочергу родительницы.

Слушатели, за исключением Зайцева и самого Агафона, хватались за бока и хохотали; особенно ржал и гоготал Тихон.

– Да ты что – видал разве? – спросил Шилин рассказчика.

– Я ж под окном сидел: любопытно ведь! – ответил тот. – Высунулась это она наружу, да и кричит ему вслед: «И Стратилатке твоему весь пучок выдерну – пусть только попадется на глаза!» А я встал да и говорю: «Извините, матушка, я и без вас уж обстригся!» – и он провел под общий смех ладонью по голове.

Тут только заметили все, что пучка, всегда красовавшегося у него на затылке и перевязанного белою тряпочкой, не было. Тихон даже завыл от удовольствия и шлепнул себя по ляжкам.

– Впрямь, стало быть, совсем порешил с духовным званием? – сказал Шилин.

– Совсем! – отозвался Стратилат. – Будет с меня, попел на все на двенадцать гласов, теперь на один свой петь буду!

– А ты, Агафон Михеич? – обратился хозяин к молча сидевшему бурсаку.

– И Агаша со мной! – ответил за него Стратилат. – Черт нас с ним веревочкой связал: вместе горе мыкать будем. Так, что ли, Агаша? – И он треснул по плечу товарища.

– Видно так… – отозвался тот.

– Без хлеба не будем сидеть! – продолжал Стратилат. – Эка меды какие, подумаешь, у попов разведены? Послаще их найдутся! Что тут: поп да дьячок и цена им пятачок!

– Дело, ребята, дело! – поддержал хозяин. – Нечего вам здесь киснуть, идите в Москву: толк из вас выйдет!

– Одобряешь?

– Очень одобряю. Поглядел я на вас вчера и прямо скажу – будет из вас прок!

– О?! – обрадовано воскликнул Стратилат и ткнул локтем в бок своего товарища. – Агаша, нос выше держи, слышишь?!

Тот улыбнулся, и что-то впрямь девичье мелькнуло в лице его.

– Сперва здесь поиграйте! – сказал Белявка. – Еще две трагедии за вами обещанных осталось!

– А жалованье барин нам положил? – поинтересовался Стратилат.

– Тебе приказал выдавать, а ему нет: он ведь так, из любопытства, играл! – Белявка кивнул на Агафона.

– Ну а мне сколько же?

– Десять карбованцев в месяц на ассигнации[15]. Жить и кормиться с нами будешь: харч нам ладный идет!

– Добре! – весело воскликнул Стратилат. – Жить можно! Только, Григорий Харлампыч, теперь и Агаше надо деньгу сыпать: у него ведь ни клюквинки – как у Иона!

– Поговорю, поговорю… – важно ответил Белявка.

– Однако, что же это закусить нам ничего не дают? – обеспокоился хозяин. – Мавра? – позвал он, но из кухни ответа не было. Шилин высунул голову между цветами в окно и громко и очень похоже промяукал: – Мау- ра… маура?…

– Чего вам? – отозвался из сарайчика голос Мавры.

– Да ничего, а как кошки отвечают? – крикнул Шилин. – Отвечать должна: Наум… Наум… – Он таким томным голоском и так верно передразнил кошку, что все гости захохотали.

– О, чтоб вам… непутевые! – послышалось из сарая, и оттуда выглянуло смеющееся, румяное лицо Мавры.

– Водочки нам да селедочки и чего Бог послал тащи! – распорядился хозяин.

– Дило, дило! – оживленно поддержал Белявка.

Мавра принесла штоф синего стекла и всяких закусок, и компания принялась опустошать стол.

– Ну, а у тебя як дило с Настасьей? – спросил, прожевывая кусок колбасы, Белявка у Тихона.

Тот ухмыльнулся:

– Дело на мази; одно слово трежули!

– Жули-то жули, а целуйся с прынцессой своей поаккуратнее! – Белявка обратился ко всем собеседникам: – У нас рэпэтыция идэть, а они с ей у подъезди як из гарматы[16] палять!

– Что поцеловать, что плюнуть для нас все единственно! – развязно, но несколько смущенно ответил Тихон.

– Я до философии не дохожу! – возразил Белявка. – Я насчет шкуры больше простираюсь. Услышит барин – такого гопака на твоем коке сыграет, шо уси под него станцуем!

– А что скажете, господа, о новой актерке? – спросил Шилин.

Белявка сморщил нос.

– А якая ж она актерка? – пренебрежительно отозвался он. – Чи ж так играють. Эдак ведь и мы уси вот сейчас, сидя здесь, граем!

– Верно! – воскликнул Тихон. – И взглянуть не на что: пигалица какая-то!

– А вы и актеров на фунты вешаете? – проговорил Зайцев.

– Зачем на фунты? Но коли ты актерка – так имей что показать публике: костей-то мы и в лапше довольно видали! Как скажешь про нее, Агафон Михеич.

– Очень хороша… – от души ответил тот.

– И я скажу – хороша! – присоединился к нему хозяин. – В душе все жилки перебрала – это не всякому дано. Это, брат, выше нас то, что в ней положено!

– Кто это, как конь, протопотал? – проговорил Стратилат, заслышавший чей-то бег по двору и затем по крыльцу. Не успел он договорить, в горницу влетел белый, что известь, Сарданапалов.

– Григорий Харлампыч! – крикнул он посинелыми губами. – Барин скончался.

Удар грома не мог бы произвести большего впечатления на собеседников. Все повскакивали с мест; со стола на пол посыпались рюмки и вилки.

– Шо ты, опомнись! С глузду съехал[17]? – сказал, замахав руками и отступая от него, побледневший Белявка.

– Что случилось? Говори толком! – спросил Шилин. Тихон сидел с разинутым ртом, из которого виднелся порядочный кружок огурца.

– Кликнул меня со Спирькой и Сеньку с Васькой Ванька-казачок… – начал прерывающимся голосом Сарданапалов. – Идите, барин, говорит, зовет! Ну, мы в кабинет пришли. А барин сидят в кресле, пишут что-то, повернули к нам головку – вот, говорят, вам воль… – Сарданапалов вдруг заплакал. – Вольная это! – докончил он, утерев слезы кулаком. – А сами откинулись на спинку кресла и икнули. Мы стоим, ждем. Глядим, а они все бледней делаются, и ручка эдак упала и повисла. Васька к ним: «Барин, – говорит, – что с вами?…» За ручку мы их ухватили, за плечико – а они уже кончились!

– Идемте скорее! – проговорил Шилин, и все, похватав шапки, устремились к двери.

Белявка охал.

– Вот тебе и сыграли мы с тобой, Агаша! – вымолвил, скребя свой гладко обстриженный затылок, Стратилат.

Прямиком – через театр, через парк и террасу прибежали они в зал. Дом был что раскопанный муравейник: везде виднелись взволнованные и испуганные лица; дверь в кабинет стояла открытая настежь, и около нее теснилась целая толпа. Она расступилась, чтобы пропустить вновь прибежавших, и те увидали Пентаурова.

Он сидел в кресле, как описывал Сарданапалов, с висящей правой рукой и низко опущенной на грудь головой. Глаза глядели, как живые, но необычная неподвижность фигуры и синеватая бледность лица и руки свидетельствовали о смерти.

На столе перед ним лежал лист гербовой бумаги. Шилин заглянул в него и увидал, что то была вольная актерам, только что собственноручно написанная покойным, но подписи под ней не было – смерть застигла его перед самым последним взмахом пера.

Оно лежало тут же на отпускной и, видимо, прокатившись, оставило на ней несколько чернильных следов.

– За доктором послали? – осведомился Шилин.

– Давно побежали! – тихо отозвались голоса. – И в полицию дали знать!

– А старой барыне в Баграмово?

– Ахти, забыли!

– Гони кто-нибудь, ребята, верхом скорей! – распорядился Шилин. – Да сразу-то не сказывай, что помер барин: второго покойника так не сделай!

Появились полиция и доктор.

Последний тщательно осмотрел и выслушал Пентаурова, затем выпрямился и стал закрывать свой ящик с привезенными инструментами.

– Мертв… – сказал он выжидательно глядевшему на него квартальному. – Разрыв сердца… помочь нечем!..

От кабинета к залу и по всему дому прокатились плач и всхлипыванья.

Мертвого вынесли в гостиную и положили на диван; квартальный запер и запечатал все столы и шкафы в кабинете, запечатал потом двери и удалился, поручив охрану дома одному из будочников до приезда Людмилы Марковны.

Гостиная пентауровского дома стала заполняться любопытными рязанцами, спешившими взглянуть на покойника.

Глава XX

– Людмила Марковна, не вернуться ли нам лучше в Рязань? – сказала Леня, войдя на балкон, где в своем кресле, как обычно, полулежала старуха.

Голос Лени был совершенно ровен, но звучал несколько неестественно.

– Это еще зачем? – удивилась Пентаурова. – Что мы в ней забыли?

– Владимир Дмитриевич что-то захворал…

Людмила Марковна поднялась в кресле.

– Что? Откуда взяла?

– Иван приезжал зачем-то: говорил девушкам…

– Не мели вздору! – прервала ее старуха и с трудом поднялась на ноги. – Леня не помогла ей и стояла, отвернувшись. – Умер?

– Да… – тихо проговорила девушка; слезы капали из глаз ее на край стола.

Пентаурова молча перекрестилась несколько раз.

– Все там будем! – проговорила она. – Прикажи лошадей запрягать!

Леня ушла, а старуха прислонилась плечом к колонне и устремила неподвижный, немигающий взгляд куда-то в глубь сада. Глаза ее были сухи. Перед ними воскресло далекое прошлое: ее замужество, такое счастливое вначале, Володя, бегающий в красных сапожках и белой шелковой рубашечке по этим дорожкам… что лучезарные бабочки, то здесь, то там, из-за кустов и клумб стали выпархивать милые и близкие лица давно ушедших людей.

– Лошади готовы… – раздался за ее спиной голос Лени.

Виденья погасли.

– Все прошло, все сон!.. – вырвалось у Пентауровой. – Едем! – добавила она и твердой походкой пошла к дверям.

– Не выть! – строго обратилась она к куче плакавших приживалок и дворовых девушек, высыпавших провожать барыню. – Все умрем в свой час. – Дорогой она не проронила ни слова и, только уже подъезжая к заставе, вымолвила: – Предчувствовала я! Вовремя вольную твою успел он написать. В конторке, говорила, она у него положена?

– В конторке… – ответила Леня.

– Сейчас же вынь, как приедем!

Владимира Дмитриевича они застали уже на столе.

Пожилая монашка из Девичьего монастыря стояла у ног его и читала псалтырь, а он лежал спокойный и довольный и, казалось, чутко вслушивался в никогда не слыханные им слова псалмов.

Людмила Марковна положила земной поклон и долго не подымала головы от пола; затем встала с колен при помощи Лени и, подойдя к покойнику, ощупала его лоб и руки:

– Доктор был? – спросила она встретившего ее еще у ворот расстроенного Маремьяна.

– Был-с…

– Как случилось, рассказывай?

Маремьян передал все происшедшее. Услыхав, что кабинет опечатан полицией, Людмила Марковна нахмурилась.

– Это зачем? – спросила она.

Маремьян потупил глаза и пожал плечами.

– Положение у них такое: до приезда наследников, значит… – ответил он.

– Каких наследников?

– Вас-с… и Степана Владимировича…

Людмила Марковна отослала приказчика и повернулась к Лене.

– Слышала? И вольная твоя, значит, там запечатана?

– Да. Но ведь она цела и беспокоиться нечего!

Старуха качнула головой.

– Не знаю… – проронила она. – Сейчас же отправь Степану эстафету в Петербург!

Неожиданная смерть Пентаурова взбудоражила Рязань, и решительно весь город побывал в его доме.

На панихидах нельзя было протолкаться в зале, куда тело было вынесено и поставлено на высоком катафалке в обитом малиновым бархатом гробе.

– Вот вам и жизнь наша!.. – слышались тихие беседы среди пожилых людей. – Сочинял человек, театры устраивал и вот хлоп-с – и ничто больше не нужно ему!

– Да… – отзывались другие. – Истинно, все суета сует!

Молодежь переговаривалась о судьбе театра, а дам больше всего интриговала Леня, присутствовавшая на всех службах и которую можно было теперь рассмотреть совсем в упор и даже тайком ощупать, из какой материи сделано у нее платье.

Людмила Марковна выстояла только две панихиды, а остальные слушала, сидя на кресле в дверях из гостиной в зал.

Был на одной из панихид и гусарский «монастырь» в полном составе; Светицкий же являлся дважды в день и старался стать поближе к Лене. Впечатление она производила на него неотразимое, и чем больше молодой гусар глядел на нее, тем все ярче и сильнее разгоралось в нем чувство к ней.

Названия «крепостная», «дворовые», заставлявшие всех смотреть на носительниц их, как на существа бесконечно низшие, казались ему дикими и бессмысленными в приложении к ней; отчасти поэтому, как решительно ни собирался он на следующей же панихиде познакомиться с Леней, но, очутившись с ней почти рядом, сделать этого не решался.

Пренебрежительные взоры маменек, которыми они окидывали Леню, шепчась на ее счет, выводили Светицкого из себя, он щипал себя на намеки за усы, бесился, сравнивая Леню с этими судьями ее, и называл их в душе дурами и кувалдами.

Только после последней панихиды удалось Светицкому выполнить свое намерение. Он нарочно стал в стороне так, чтобы можно было незаметно остаться в зале при выходе из нее толпы.

Как он рассчитал, так и случилось: после службы Леня направилась мимо него к гостиной, и, когда поравнялась с ним, Светицкий отделился от стены и шагнул к ней.

Леня подняла на него большие глаза свои и остановилась.

– Извините меня!.. – проговорил гусар. – Я Светицкий… Вы теперь одна с госпожой Пентауровой, может быть, я чем-либо могу быть полезен? Располагайте, пожалуйста, мною!..

– Спасибо, – ответила Леня, – но, кажется, мы пока управимся!

– Я с удовольствием помогу… Все, что прикажете.

– Я передам Людмиле Марковне…

– Очень буду рад, пожалуйста…

Леня поклонилась ему и хотела уйти, но Светицкий поспешил подать ей руку; девушка протянула свою, и он крепко пожал ее худенькие пальцы.

– Так, пожалуйста, не стесняйтесь, все, что могу!..

Леня приветливо улыбнулась ему и подошла к наблюдавшей за ними Пентауровой, а Светицкий, радостный и сияющий, чуть не вприпрыжку поспешил к выходу.

На следующее утро состоялся торжественный вынос тела: похороны должны были произойти в Баграмове, и гроб, провожаемый толпой народа, запрудившей весь двор, был установлен на черные дроги, и траурный поезд двинулся в путь.

Поезд был невелик – всего из десятка экипажей, в которых разместились желавшие проводить покойника до могилы, а главным образом повидать Баграмово и отведать поминального обеда.

Разумеется, в числе их была на правах старого друга дома Марья Михайловна с семьей, Арефий Петрович, Заводчиков и три сестры Зяблицыны. Никакие «духовные» события в городе, вроде свадеб, крестин и похорон, без их участия не обходились. Позади всех на вороной тройке поехал Светицкий.

Особенно сильное впечатление произвела смерть Пентаурова в доме отца Михея.

Ей там долго не хотели верить и поверили только, когда Липочка, накинув платок, сбегала со стряпкой в пентауровские палаты и убедилась собственными глазами, что Владимир Дмитриевич лежит на столе.

– А ты кляла его вечор на все корки? – промолвил отец Михей. – Нехорошо…

Маремьяна Никитична чувствовала себя несколько смущенной; было неприятно: точно и вправду слова ее накликали смерть Пентаурову.

– Я, что ж… я ничего худого не говорила и не говорю!.. – басисто возразила она. – А что свинья был покойник – Господи, прости мое согрешение, – так это правда!

– Полно, полно! – воскликнул отец Михей. – Не подобает так!

Маремьяна Никитична вошла в азарт.

– А разве неправда? Кто у нас Агафона со Стратилаткой совратил, как не он? Он их в свой дурацкий театр сманил, вот его и покарал за это Господь!

– Не осуждай! – сказал отец Михей, прохаживаясь по горенке мимо Морковкина, который сидел, вытянув ноги, и глубокомысленно слушал беседу. – Кто знает пути Божьи?

– Не иначе, как за это! – стояла на своем Маремьяна Никитична. – Тебе бы все заступаться за всех: ты и их, пожалуй, скоро оправдывать начнешь? А Стратилатку давно вон надо было гнать: чума, а не человек!

– Верно-с… озорной человек, озорной! – поддержал Морковкин. – Хотел я тут на днях доносец даже написать на него, да только из приятельства к отцу Михею воздержался!

– На что доносец? – полюбопытствовала Маремьяна Никитична.

Отец Михей остановился и молча воззрился на гостя.

– А за чтение! Оборотите во внимание, отец Михей, на предбудущее время: как дойдет он в книге до места, кое сразу понять не может, он, чтобы не спотыкнуться, и дует на всю церкву на тот же глас «Воском закапано, воском закапано», да листы-то верть-верть, чтобы поскорее отвалять, значит! Подошел я поближе к клиросу, слышу, спрашивает его тихо Агафон ваш: «В кое время пойдешь?» Чтение тому прерывать нельзя, так он в кафизму и клеит: «Четверть десятого… Господи помилуй, Господи помилуй…» Простой народ, конечно, не понимает, так, думает, оно про четверть десятого и в книге написано, а ведь оно соблазн?

– Я что-то не слыхал… – проронил отец Михей.

– И услышишь иной раз, да сквозь уши проскочит, в толк не возьмешь; тут следить надо, а вам из алтаря где же? О!.. – Морковкин поднял указательный палец. – Он штука тонкая! Это, я вам доложу, человек с обстоятельствами: глаз с него спускать нельзя!

– Слышишь, батенька, что умные люди говорят? – обратилась Маремьяна Никитична к отцу Михею. – Мотай на ус-то!

– А сынок где, дома? – вполголоса осведомился Морковкин.

Маремьяна Никитична мотнула головой, и сине-черные брови ее сдвинулись.

– И не ночевал. Сбежал ночью!

– Разговор, стало быть, с ним имели?

– Был. Сурьезно поговорила: кочергой!

– Дельно-с… Но только, оборотите во внимание: корень зла здесь не в Стратилатке, а в другом совсем!

Отец Михей опять остановился против Морковкина.

– В ком же? – спросила Маремьяна Никитична.

– В Шилине! Глубочайше убежден в сем!

– Да разве бывал у него Агафон? – удивилась она.

– Как же-с! Несколько раз видал, как он в сей вертеп философский входил, и дивился: для каких таких дел, думаю, посещает он его? А тут вон оно что объявилось!

– Не думаю я на Шилина! – с сомнением в голосе возразил отец Михей. – Смарагд Захарович человек умный и такого дела не присоветовал бы…

– Умный-с; согласен, что умный! – ответил Морковкин. – Но ум-то куда у него направлен, оборотите это во внимание? На той неделе встретились мы с ним у церкви – я от обедни шел. «Что, – говорит он мне с усмешечкой с эдакой, – все Господу Богу надоедаете, Зосима Петрович?» – «Не надоедаю, – ответил я, – а благодарить Создателя хожу!» – «Да ведь, – говорит, – Господь что мы грешные: дела больше любит, а не словесность эту! Ладаном-то уж его задымили достаточно!»

– А?! – с негодованием воскликнула Маремьяна Никитична.

– Да-с!.. Плюнул я, конечно, и ушел! Вот теперь и рассудите, откуда зло идет?

Долго толковали на эту тему попадья и Морковкин, а отец Михей молча шагал из угла в угол, и сердце у него болело о блудном сыне.

Глава XXI

На другой день после похорон Пентаурова случилось новое происшествие: Бонапарте пытался зарезать Антуанетину и нанес ей две раны ножом в коридоре около уборных.

Одним из первых узнал об этом Зайцев, отправившийся в театр к Белявке за рукописью трагедии, которой так и не суждено было увидеть рампы.

На сцене толпились актеры, и Зайцев подумал, что Белявка решил продолжать репетиции до приезда нового хозяина, но, приглядевшись к сумеркам, царившим кругом, увидал, что среди сцены стоит в мундире с красным воротником настоящий квартальный и распекает за что-то вытянувшегося перед ним Вольтерова.

– Ты это в каких смыслах Вольтеров, а?! – кричал, наступая, квартальный.

– Не могу знать-с… – испуганно лепетал благородный отец.

– Распустились вы тут, размечтались, пьяницы! – продолжало начальство. – В часть тебя, подлеца, за такую фамилию заберу. Людей уж начали резать!

– Не я-с… барин так приказали зваться!..

– Барин… барин на том свете, а ты тут у меня ухо востро держи! – несколько утихомирясь, сказал квартальный. – Один Бонапарте, другой, черт его знает, – Вольтеров: острог в полном составе! – Он погрозил пальцем всем почтительно стоявшим поодаль актерам с Белявкою во главе. – Смотрите вы у меня, благородно чтобы все было! Ведите прохвоста! – добавил он и, повернувшись, пошел к выходу. За ним двое будочников под руки повели связанного Бонапарте; волосы его были всклокочены, мутные глаза блуждали.

Зайцева обдало крепким перегаром водки.

– Что у вас случилось? – спросил он, подойдя к Белявке.

– А шо хорошего может быть, колы баба впутается? – с сердцем ответил тот. – Подкараулил тут этот дурной Антуанетину, тай и пырнул ножиком.

– Убил?!

– Ни, поранил коло уха, да в плечо.

– Где ж она?

– В дом перенесли… Отдышится, ничего!

– Вот какая история… А я думал у вас репетиция идет?

Белявка хмыкнул носом.

– Не дай Бог таких рэпэтыций! И шо теперь нам, трагикам, делать, колы комики баб начали ризать? – добавил он, разводя руками. – Одно, на куски нам их рвать остается!

– А я ведь к вам за рукописью своей зашел! – сказал Зайцев. – Теперь уж, конечно, не пойдет моя пьеса?

Белявка махнул рукой:

– Где идти? Еще самих-то нас будут ли держать – нэ знаю…

– А не слышно разве, каков он насчет театра? Любит или нет?

– Этого не слыхал! – Белявка взял под руку Зайцева и тихо произнес, нагнувшись к его уху: – Дворня дюже не хвалить его: сквалдыга, говорят, жмот, одно слово – поганый. Одначе, пройдемте ко мне, там и побалакаем… – И, держа под локоть Зайцева, он повел его в свою горенку.

Прошло несколько дней, и Светицкий, мысли которого неотступно витали вокруг Лени, решил во что бы то ни стало повидать ее.

Выполнить это можно было только в Баграмове, между тем ехать прямо к Пентауровой было неудобно – его могли не принять, и Светицкий надумал забраться под видом охотника в баграмовский лес, а оттуда в сад и подкараулить появление Лени.

В тот же день, как ему пришла в голову эта мысль, Светицкий послал своего вестового – разбитного малого Илью – повызнать у пентауровской дворни, нет ли где в баграмовском лесу близ сада сторожки. А на другое утро уже скакал с Ильей по дороге в Баграмово; за плечами у Ильи болтался английский штуцер, добытый Светицким у одного из товарищей по полку.

Не доезжая с версту до имения, оба всадника свернули влево, углубились в березовый лес и там, очутившись в тени и прохладе, придержали вспотевших коней и поехали по тропе шагом; трава по сторонам ее достигала до груди коням, и они жадно рвали и ели ее на ходу; кругом сотнями голосов заливались птицы.

Скоро показалась и почернелая и покосившаяся избенка-сторожка, служившая в давние года сборным местом для барской псовой охоты, переведенной потом по приказу Владимира Дмитриевича.

Дверь в избушку была приотворена, и оттуда с громким лаем навстречу приезжим выкатился кудлатый щенок; вслед за ним показался высокий и прямой, как юноша, старик с седою бородой, спадавшей почти до пояса.

Приезжие соскочили с коней, и Светицкий обратился к молча и низко поклонившемуся ему старику:

– Здравствуй, дедушка! На тетеревов поохотиться хочу – можно у вас?

– Отчего нельзя – можно! – приветливо ответил старик. – У нас запрета на это нет… да и охотников нету! Все по полям да с собаками больше господа ездят! Вздохнуть с устатку не желаете ли? Молочка, может, выкушаете?

Пить Светицкому очень хотелось и, опустошив чуть не целую крынку и уничтожив хороший ломоть хлеба, он закинул штуцер за плечо и спросил, как ему ближе пройти к усадьбе.

– А там же ж тетеревов нет! – воскликнул старик, и серые глаза его пристально глянули в глаза гостю.

– Я Людмилу Марковну хочу сперва проведать… – ответил Светицкий.

– А, так, так… – сказал старик. – Пожалуйте сюда, барин… – Он завернул за угол избы и указал рукой на тропку, едва наметившуюся среди орешника. – Так по ей все прямо и ступайте мимо камня, тут рукой подать до сада…

Светицкий исчез в кустах, а старик несколько минут провожал его взглядом и наконец качнул головой.

– Чудно… – пробормотал он, возвращаясь обратно к Илье, водившему лошадей по полянке. – Приехал охотиться, а собачки нет!

Светицкий шел быстро, и минут через десять дорожка привела его к канаве и валу, заменявшим садовую ограду; за ними виднелась темная зелень липовой аллеи, круто спускавшейся влево к реке, синим пятном глядевшей в просвет среди гущи берез.

Светицкий перескочил через канаву и выбрался из чащи на аллею – широкую и темную, что бесконечный грот. Она была пустынна. Молодой гусар взял вправо и, дойдя до поворота, увидел далеко впереди, в самом конце ее угол дома и белые колонны балкона.

Чтобы не быть замеченным, он прошел краем, у самых стволов деревьев и, добравшись почти до конца аллеи, услыхал на балконе стук ножей и тарелок; там накрывали на стол к обеду. Видно через густой плющ ничего не было.

Светицкий постоял, затем возвратился немного назад и свернул в сторону, с тем, чтобы встать за клумбами против выходных дверей на балкон и оттуда наблюдать – не сойдет ли Леня в сад.

Осторожно добрался он до намеченного места и устроился на часах в кустах сирени, за сплошною стеной которой начинались и вплоть до балкона шли клумбы с цветами.

Людмила Марковна сидела в кресле; позади нее из залы к столу и обратно шмыгал лакей в желтом балахоне, принося то хлеб, то разные принадлежности для стола. Лени не было.

Наконец, в хорошо видной Светицкому глубине зала появилось белое платье, и сердце гусара забилось чаще: на балконе появилась та, которую он так ждал.

Бесконечно долго тянулся обед. Светицкий несколько раз садился на землю, вскакивал, опять садился, грыз стебельки травы и накрошил их такое количество, что хватило бы на прокормление доброй овцы.

Наконец на балконе послышался шум отодвигаемых стульев; из-за колонны показались старуха и Леня, ведшая ее под руку к креслу. Людмила Марковна расположилась на свой обычный отдых, а Леня вошла в дом и через некоторое время вернулась с книжкой в руках.

Надежды Светицкого исполнились: она постояла с минуту на верхней ступеньке балкона и тихо стала спускаться в сад, затем направилась в ту аллею, где успел побывать Светицкий.

Он бросился вниз, к реке и самому дальнему концу аллеи, с тем, чтобы выйти там на нее и встретиться, как бы невзначай, с девушкой. Не разбирая дороги, напрямик, через колючие кусты шиповника и боярышника домчался он до намеченного места и, стараясь придать себе спокойный вид и тише переводить дыхание, с ружьем в руке пошел вверх по аллее.

У изгиба ее, опершись спиной на ствол вековой липы, сидела погруженная в чтение Леня.

Шагах в двадцати от нее Светицкий кашлянул; книжка опустилась, и открылось лицо Лени; на нем изобразилось удивление.

– Здравствуйте, Леонида Николаевна! – произнес, подходя, Светицкий.

Девушка поднялась ему навстречу.

– Вообразите, смешной какой случай со мной вышел? – продолжал гусар. – Охотился с товарищами и вот отбился от них, заблудился и неожиданно попал сюда!

Голос его звучал без фальши, и это еще более окрылило его.

– Как вы исцарапались сильно? – сказала Леня, указав на руки гусара; тот глянул на них и увидал, что они в крови.

– Пустяки! – весело ответил он. – Это я через лозняки у реки продирался. Зато вас вижу – вот и награда мне!

– Какая же это награда? – Леня была так далека от мысли, что Светицкий приехал ради нее, что ни на минуту не усомнилась в истине его слов. – Где же ваши товарищи девались, не послать ли за ними людей?

– Нет, нет, они сами выберутся! – торопливо ответил Светицкий. – Они хорошо знают места. Вы мне позволите отдохнуть немного здесь?

– Конечно, пожалуйста! Сейчас Людмила Марковна спит, а через полчасика я проведу вас к ней.

– Зачем же ее беспокоить? Не надо!

– Какое же это беспокойство?

– Право не надо: вы даже не говорите ей, что я здесь был!

Леня опять удивилась. Прямая и искренняя сама, она и в других не предполагала притворства и задних мыслей.

– Почему же?

– Да так… может быть, ей это не понравится… что-нибудь подумает!

– Что же она может подумать? Ведь вы же не с худыми намерениями к нам приехали: дом поджечь не хотите?

– О нет, нет! – воскликнул, улыбаясь, Светицкий.

– К чему же вам прятаться? Все равно Людмила Марковна узнает: лошадей же вам нужно будет дать в Рязань ехать?

– Зачем? У меня… – Гусар чуть не проговорился и осекся. – Я товарищей отыщу и с ними вернусь: там у нас свои лошади!

– Где же?

– А там… – Гусар неопределенно показал куда-то рукой и почувствовал, что кровь густою волною начинает подыматься из-под воротника к щекам его. Он отвернулся.

Леня приметила смущение Светицкого и, не понимая, в чем дело, замолчала.

– Здорова ли Людмила Марковна? – озабоченно осведомился он.

– Все по-прежнему; ноги у нее очень болят!

– В Рязань не собираетесь переехать?

– О нет, здесь так хорошо!

– Это грустно…

– Почему грустно?

– Для меня грустно… – пояснил гусар. – Значит, и на сцене вас больше не увидим?

Леня улыбнулась:

– Какой же теперь театр! А вы любите его?

– Очень. Как вы были хороши в Эсмеральде, Леонида Николаевна! Многие плакали, когда вы говорили в последнем акте. Так хотелось броситься на сцену, что-нибудь сделать и спасти вас! Жаль только, что пьеса была дубовая! – повторил он слова Возницына. – Знаете, как ее у нас назвали, – «Поленья любви»!

Леня тихо засмеялась.

– Всем нельзя быть Шекспирами, Дмитрий Назарович. Вы читали Шекспира?

Светицкий должен был сознаться, что только слышал о нем.

– Вот его играть, должно быть, великое наслаждение!.. Как хорошо, что существуют на свете такие гении: с ними так светло жить! – добавила Леня.

– Вы много читаете? – спросил гусар.

– Да. Книги – мои друзья.

– А живых друзей у вас много?

Леня подняла на него глаза.

– Откуда же они у меня могут быть? Мы ведь здесь, как в монастыре, живем.

– А если бы я попросил вас меня считать своим другом? – горячо сказал он. – Настоящим – на жизнь и на смерть?

– Будемте друзьями, я рада! – просто ответила Леня, протягивая ему руку.

Светицкий почтительно поцеловал ее и опустился на одно колено.

– Если так, посвятите меня в ваши рыцари!

– Что же я должна для этого сделать? – смущенно смеясь, спросила Леня. – Знаете, мы с вами сейчас точно на сцене…

– Дайте мне вот эту ленточку… – Он указал на голубой бант, приколотый на груди девушки. – Это будет мой цвет с нынешнего дня!

Леня сняла бант и подала его гусару. Тот прижал его к губам.

– Встаньте же, рыцарь, – произнесла она, – и пойдемте в дом. Людмила Марковна, наверное, уже ждет меня!

– Нет, разрешите мне не ходить!

Светицкий поднялся на ноги.

– Да отчего? Какой вы странный! – воскликнула Леня.

– Позволите? И не сердитесь? И не говорите Людмиле Марковне, что я был…

– Право, можно подумать, что у нас свиданье здесь с вами происходило…

– Пусть это будет нашей маленькой тайной, – продолжал Светицкий, – ведь у друзей всегда бывают какие-нибудь тайны! И разрешите завтра мне опять прийти сюда в это время?

– Да ведь вы же в Рязани живете, далеко!

– Ничего, можно приехать!

– Слушайте… все это так непонятно… – произнесла Леня, и в голосе ее послышались легкая тревога и волнение. – Зачем вам это нужно?

Ответ был на губах Светицкого, но он не решился произнести его.

– Мы же друзья… – сказал он. – Я места себе не нахожу дома! А вы мне книг дайте: я ничего не читал, ничего не знаю. Друзья помогают друг другу. Хорошо?

Леня молча протянула руку, и Светицкий опять поцеловал ее. Лицо Лени подернулось на этот раз краской.

– А теперь прощайте, я должна уйти!.. – И она почти побежала в дом, а когда оглянулась от балкона – увидала, что Светицкий все еще стоит и смотрит ей вслед с дальнего конца аллеи.

Глава XXII

– Я уж посылать за тобой собиралась! – встретили на балконе Леню слова Людмилы Марковны. Она уже проснулась и, видимо, была в хорошем настроении. – Где гуляла?

– Читала в аллее…

Что-то не совсем обычное почудилось Пентауровой в коротком ответе и в голосе Лени. Старуха последила глазами за девушкой и убедилась, что что-то произошло.

– Поди ближе… – проронила она.

Леня подошла к креслу. Щеки ее начали алеть.

– Да не в пол гляди, а на меня… Теперь сказывай, что было?

– Право, ничего… Светицкий приезжал… – ответила Леня.

– Светицкий?… Гусар, что ли?

– Да.

– Зачем? Где он?

– Уехал.

– Зачем приезжал?

– Да не приезжал… – И Леня рассказала, как встретилась с ним в саду и о чем они говорили.

– Чудно… – выслушав, произнесла Людмила Марковна и закрыла глаза. Думы охватили ее, думы, все чаще и чаще начинавшие роиться в голове ее.

С первых же слов она угадала, для кого и зачем приезжал молодой гусар; обратила она подозрительное внимание на него еще на похоронах сына, но Светицкий был так почтителен и скромен, что даже понравился ей, чего удостаивались очень немногие.

И вот теперь свиданье… С другой стороны она ясно понимала, что все это в порядке вещей, и девушку от таких разговоров и встреч уберечь нельзя. Но вот именно с этого-то места дум черствое для всех сердце Людмилы Марковны начинало больно сжиматься: с какими намерениями будут ухаживать за ее Леней? Что ждет ее в недалеком будущем, после ее смерти? Вольную она ей добыла, но ведь это еще далеко не все! Леня умней и воспитанней всех известных ей барышень, но она крестьянка. На какую же партию может рассчитывать она? Какие встречи ждут ее в жизни, какие речи после ее смерти будут вести с «девкою» наглые люди?

– Завтра, сказал, опять приедет? – проговорила, открывая глаза, Пентаурова.

– Да.

– Приведи его ко мне. Не хочу, чтоб люди болтать стали всякий вздор, поняла?

– Поняла… – ответила совсем смущенная Лени: она и в самом деле прозрела многое из происшедшего.

Ни во весь остальной день, ни на следующий Пентаурова о Светицком не обмолвилась ни словом и только в конце обеда бросила приживалкам:

– Гостя жду. К двум часам кофей чтоб был!

Как всегда, с помощью Лени перебралась она из-за стола на свое кресло и вытянула ноги. Леня побыла на балконе, кинула несколько взглядов на Людмилу Марковну, засыпавшую с обычным строгим выражением лица, и неслышною поступью спустилась с балкона и медленно, словно в раздумье – идти ли, направилась к аллее.

Темные глаза старухи открылись, как два провала, и провожали стройную белую фигуру девушки до тех пор, пока та не скрылась среди зелени.

Светицкий давно ждал, стоя на повороте, и, завидев идущую Леню, бросился к ней с радостным лицом.

– Вот и вы! Но какая строгая, сердитая?… Отчего?

– И не сердитая, и не строгая… – ответила Леня. – Но зачем вы обманули меня вчера, Дмитрий Назарович?

– Я? Каким образом? – пробормотал Светицкий.

– Зачем вы приезжали вчера?

Взгляды их встретились.

– Чтобы вас видеть… – тихо, но твердо проговорил он.

– Вот видите… – Леня покачала головой. – И совсем это ненужно!..

– Мне лучше знать, нужно это или ненужно! Вам, конечно, все равно, а мне нет!

– Милый Дмитрий Назарович, – вдруг таким тоном сказала Леня, что сердце у Светицкого вздрогнуло, – давайте забудем все это лишнее и останемся просто друзьями. Ведь вы хотели моей дружбы?

– Лишнего ничего не было…

– Вы пошутили со мной – и довольно, правда?

– И не думал шутить.

– Значит, вы хотели обидеть меня?

– Вас?! Разве обижают… – Он запнулся, отвернулся и договорил глухим голосом: – Тем, что любят?

Леня закрыла лицо руками и вдруг заплакала.

– Ну вот, ну вот!.. – совсем по-детски произнесла она сквозь слезы.

– Я без вас не могу жить, Леонида Николаевна, – сказал Светицкий, – я не виноват в этом! О чем же вы плачете? – Он осторожно взял ее руки и открыл лицо ее. Она овладела собой.

– Я дворовая девушка, Дмитрий Назарович, – ответила она, – со мной можно шутить и с любовью!

– Неправда! – крикнул чуть не на всю аллею Светицкий, и лицо его исказилось таким гневом, что Леня в испуге отступила назад. – Мне все равно, кто вы, для меня вы выше всех в мире, я знать ничего не хочу; поймите же, я люблю вас! – в исступлении закончил он, падая на колени. – Будьте моей женой, Леня!

– Что вы, опомнитесь?! – в смятении произнесла она. – Я вам не пара… Это у вас пройдет, забудется… Встаньте же!..

– Нет, не пройдет, не забудется! – с какой- го угрозой сказал, вставая, Светицкий. – Некому и забывать завтра будет!.. Прощайте! – И он повернулся, чтобы уйти.

– Постойте! – вскрикнула Леня, протягивая ему вслед обе руки. – Куда вы?

– Здесь делать мне нечего… – мрачно отозвался гусар. – Это вы надо мной шутите и издеваетесь! Я в последний раз спрашиваю: хотите быть моей женой?

Леня подошла к нему и взяла его за руку.

– Вы меня любите? – спросила она.

– Да! – тоном убийцы ответил Светицкий.

– И значит исполните мою просьбу?

– Да.

– Подождем говорить об этом!

Светицкий сделал нетерпеливое движение, но Леня не дала ему заговорить:

– Если вы меня действительно любите, вы это сделаете! Я ведь вам не отказываю, я хочу только, чтобы вы успокоились и обдумали все…

– Думать мне нечего: я давно все обдумал! – прервал Светицкий.

– Все-таки подождем немного: у вас будет время еще больше вдуматься и решить не так опрометчиво все. Дайте и мне время поверить в сказку, что мне рассказала эта аллея?

– Иными словами, вы мне не верите, Леонида Николаевна? – угрюмо проронил Светицкий.

– Верю! – воскликнула Леня. – Но ведь это все так неожиданно, такое большое, огромное… Не будем больше ни словом вспоминать о том, что говорилось сейчас, хорошо? Забудем на время!

Светицкий молчал. Леня заглянула ему в лицо и взяла за руку.

– Поймите меня, Дмитрий Назарович: вы человек свободный – орел с крыльями, а я маленькая куропатка. Вы можете взмыть и улететь далеко в любое время, и я ничего не скажу и не подумаю о вас дурного: ведь так оно и быть должно! Горя не будет и не надо его, правда? Я останусь со своей сказкой, со своим светлым лучом, который вы бросили на мою жизнь – серенькую и незаметную! Он будет светить мне, пока я жива! Смотрите – ведь впрямь прилетела жар-птица и озарила весь сад. Сейчас – все сказка: вы Иван-царевич с ковра-самолета, а я чернавка-замарашка. Дайте же мне погрезить этою сказкой, не нарушайте ее хоть недолго, хорошо?

Она с таким чувством, с таким вдохновением, осиявшим ее лицо, сказала эти слова, что у Светицкого перехватило дыханье. Ему хотелось упасть к ногам ее, удариться головой о дерево, схватить ее на руки и унести неизвестно куда, изрубить тысячу неведомых врагов – все он мог сделать под звуки этого волшебного голоса, лившегося в самое сердце!

– Хорошо! – проговорил он, прижимая горячие губы к руке Лени.

– Вот и прекрасно! – сказала она. – Я знала, что вы милый!

– Но ведь мы же будем видеться? – с тревогой спросил он. – И вы позволите мне наедине называть вас Леней?

Она с улыбкой кивнула головой.

– А меня зовите Митей. Я Митя для вас – да?

– Да. А теперь идемте в дом.

– Извольте: с вами хоть к черту на рога! – радостно воскликнул Светицкий.

– Ого, какой вы сегодня храбрый? Знаете, ведь я сказала вчера Людмиле Марковне, что вы здесь были!

– А хоть всему свету говорите!

Молодые люди пошли по аллее, но через несколько шагов Леня что-то вспомнила и остановилась.

– А где ваши лошади? – спросила она.

– Здесь близко: у Максима на бывшей псарне.

– Знаете что, не лучше ли будет, если вы вернетесь и приедете в экипаже? – сказала Леня.

– Вы правы… – ответил Светицкий. – Я сейчас, мигом! – Он схватил руку Лени, покрыл ее поцелуями и бегом пустился в противоположном направлении.

Леня пошла к дому. У выхода из аллеи она остановилась, придержала рукой переполненное неведомой музыкой сердце и затем направилась дальше и стала всходить на балкон.

Глаза Людмилы Марковны встретили ее на первой же ступеньке.

На балконе никого не было: предусмотрительная старуха давно услала прочь всегда торчавших при ней приживалок.

– Одна? – недоуменно проговорила она.

– Сейчас приедет… – ответила Леня.

Людмила Марковна кивнула с удовлетворенным видом и больше не разжимала губ.

На дворе послышались колокола; казачок прибежал доложить, что приехал гусарский офицер.

– Проси… – приказала Пентаурова, и на балконе появился Светицкий.

Он подошел к ручке Людмилы Марковны и, звякнув шпорами, поклонился стоявшей у обеденного стола Лене.

– Приехал осведомиться о вашем здоровье… – проговорил он, садясь на указанный ему старухою стул около ее кресла.

– Умен, батюшка… старых уважать надо! – ответила она, не сводя темных глаз своих с лица молодого гусара: оно так все и светилось счастьем. Людмила Марковна кинула взгляд на Леню и увидала тот же отсвет в глазах ее.

– Скоро приезда Степана Владимировича ждете?

– Со дня на день жду… – ответила Пентаурова, и завязался обычный, ничего не значащий разговор. Леня постояла, послушала и прошла в дом.

– Слыхала, заблудился ты вчера на охоте? – молвила старуха.

– Да; вообразите, так это вышло странно…

– Заблудиться не беда, а вот блудить худо! – выразительно сказала Людмила Марковна. – Заблудиться дворянину не в стыд, а наблудить только прохвосту к лицу!

– Совершенно верно! – спокойно согласился Светицкий.

Ответ его и полная убежденность, прозвучавшая в голосе, подкупили Пентаурову.

– Напрасно ко мне не зашел, – не так сурово продолжала она, – рада бы видеть тебя была! Дело есть до тебя: сам назвался, вот и терпи.

– Для вас все и всегда выполню с величайшим удовольствием! – ответил гусар.

– Притвори-ка дверь…

Светицкий встал и тщательно притворил дверь в зал.

– Что говорить сейчас с тобой будем – не хочу, чтоб кто-нибудь знал. Даже Леня! Понял?

Светицкий слегка поклонился.

– Помни же! Умру я скоро.

– Что вы, Людмила Марковна… – начал было обычную фразу Светицкий, но старуха досадливо отмахнулась рукой.

– Не пустословь, не с маленькой говоришь! – резко сказала она. – Ухожу – чувствую; дунет на меня что-нибудь, и отлечу, что лист с дерева осенью. Леня одна как перст останется, а она для меня и сын, и внук, и дочь – все в ней! И болит душа: некому доверить и поручить ее – дрянь все людишки. А тебе верю: молод ты, да в твои года люди честнее бывают! Будь же Лене братом: остереги, помоги ей, коли понадобится!

– Охотно! – воскликнул Светицкий.

– Честно поможешь? И сам худа ей никогда не сделаешь?

– Клянусь вам в том! – гусар перекрестился.

– Смотри: на дуэль тебя вызвать за нее будет некому, но есть Бог! Бойся, если он с тебя за нее ответа потребует!

– Всем святым клянусь, что все выполню, как вы хотите! – горячо сказал Светицкий.

Удовлетворение изобразилось на лице старухи.

– Ну, ну… верю… – совсем мягко сказала она. – Ты хоть и гусар, а душа у тебя чистая!

Дверь отворилась, и появилась с парою книжек в руках Леня.

– Я вам кое-что для чтения принесла, – сказала она, протягивая принесенное Светицкому. – Это «Гамлет» и «Король Лир» Шекспира во французском переводе!

– Ну, ну, займитесь… – сказала Пентаурова. – Тебе, чай, скучно со старухой сидеть?… Погуляйте, покажи, Леня, гостю библиотеку… А ты знай: по воскресеньям и четвергам тебя к обеду жду!

Светицкому захотелось закричать во все горло, перекувырнуться, пройтись колесом через весь дом. Он брякнул шпорами, еще раз поцеловал руку Людмилы Марковны и пошел вместе с Леней в дом.

– Что могла – сделала… – думала, прислушиваясь к их шагам, Пентаурова. – Что выйдет – Богу известно!

Глава XXIII

Часа через три лихая тройка во весь опор уносила счастливого Светицкого из баграмовского дома.

Когда изогнувшиеся в кольцо пристяжки вылетали из ворот, во двор входили двое порядочно запыленных путников с палками в руках. То были Стратилат и Агафон; оба они едва успели отскочить в стороны, и мимо них, что молния, мелькнули вороные кони, коляска и в ней молодой офицер в голубой венгерке.

– Кто такой? – проговорил Агафон, глядя на клубы пыли, в которой разом как бы утонули и коляска и кони.

– Господин Светицкий, Дмитрий Назарович, – отозвался Стратилат, знавший всех в городе, – барин первый сорт!

Куча собак, с громким лаем провожавшая коляску, набросилась на вошедших, и те, отбиваясь от них палками, остановились и стали оглядываться, не зная, к какой из служб идти.

– Вали к дому! – решил Стратилат. – Кто-нибудь да выйдет к нам!

Они направились к подъезду, и на нем действительно показалась горничная девушка.

Стратилат снял свою старую измятую шапчонку и, держа руку наотлет, раскланялся с вышедшей.

– Наше вам-с рязанское! – сказал он, остановившись у нижней ступеньки. – Барышню бы нам повидать требовалось?

– Барышню?! – удивилась горничная. – А на что?

– А уж это мы им доложим, красавица! Вы как, золотая, не из басурманок будете?

– С чего вы взяли: я русская…

– А коли русская, так положение у нас совсем другое, как в сказках сказывается: ты странного человека напои, накорми, спать уложи, а потом уж и спрашивай…

Горничная фыркнула, развязность Стратилата и веселое, задорное лицо ей чрезвычайно понравились.

– Пойдемте, я вас в застольную проведу! – вызвалась она, сбегая вниз. – Я как про вас барышне сказать?…

– Рыцарь, мол, Роланд и оруженосец Альварец.

Горничная захихикала и закрыла лицо рукою.

– Господи, какие вы страсти говорите! – воскликнула она.

Стратилат ткнул ее пальцем в бок и так описал при этом круг глазами, что та взвизгнула в полном восторге.

В застольной толстая стряпка, с которой сейчас же забалагурил веселый Стратилат, налила им в миску щей, отрезала по краюшке хлеба, и проголодавшиеся путники дружно принялись за ужин, а горничная побежала в дом доложить об их приходе.

Через несколько минут она вернулась и сообщила, что барышня велела провести их в девичью.

Рыцарь с оруженосцем покончили со щами и поспешили за своей провожатой. Почти одновременно с ними, из других дверей в девичью вошла Леня.

– Да это вы?! – обрадовавшись, произнесла она. – Здравствуйте! – Она по-товарищески потрясла обоим гостям руку. – А Даша мне сказала, что странники из Святой земли пришли!.. Пойдемте ко мне!.. – Она хотела идти, но Стратилат кашлянул в руку и деликатно остановил ее.

– Дозвольте здесь побеседовать… – проговорил он. – Дельце у нас есть к вам… просьбица…

– Какая?

– Владыка взлютовался на нас с ним… – Он указал на Агафона. – Ну, на него еще не так, а на меня, аки лев, рыкаяй!

– Да за что же?

– За косу, за эту за самую… – Стратилат повернул к Лене остриженный затылок. – За театральное действо! В солдаты хочет сдать: затылок, говорит, ты сам обрил, а лоб я тебе обрею!

Леня всплеснула руками и молча глядела на обоих гостей своих.

– И ему солдатчиной грозит, если в духовные не пойдет, а ему не охота…

– Не хотите? – спросила Леня Агафона.

– Нет… – словно бархат разостлал тот по комнате.

– Главное, из-за голоса не хочет его отпускать; в протодьяконы его к себе метит. А что такое протодьякон? Бочка с вином и больше никаких: нарастит рыло, как у сома, бык быком и проживет всю жизнь! А нам с ним иное гребтится…

– Что же?

– Да ведь не кочан капусты человек: в землю врастать ему нечего? Воли душа требует. Пособите нам!

– Что же я могу сделать? – искренне удивилась Леня. – Я бы с радостью помогла вам, но как? Разве вот деньгами? У меня есть немного!

Стратилат сделал движение рукой, словно отстраняя что-то.

– Денег зачем же? – ответил он. – Заступу нам дайте: заступы у нас нет никакой. Попросите старую барыню письмецо о нас написать архиерею.

– Разве это поможет?

– Еще бы! Уважает их очень владыка, смилосердуется!

Леня задумалась.

– Не знаю, согласится ли Людмила Марковна? – проговорила она.

– А вы попросите: вам они ни в чем не откажут!

– Вы думаете? – слегка качнув головой, сказала она.

– Да все это знают! Что ж ты, Агаша, молчишь? Проси же!

– Нет, нет, не надо! – воскликнула, смутившись, Леня. – Я без всяких просьб сделаю все, что могу!

– Вот спасибо! – радостно отозвался Стратилат. – Верно угадали мы, к кому нам идти надо!

– Спасибо… – проговорил Агафон и низко поклонился Лене.

– Погодите благодарить – дело еще не сделано! – сказала Леня. – Дня через два придите – постараюсь упросить Людмилу Марковну написать письмо.

– Вот и ожил человек! – молвил Стратилат, выпрямляясь и проведя по бокам руками. – Из Рязани вышли с ним – что ночь, оба были, а сейчас хоть камаринского пляши!

– Мы ведь товарищи по сцене! – с улыбкой сказала Леня. – А товарищи помогать друг другу должны…

– Где уж нам с вами равняться? – возразил Стратилат. – Гусь свинье не товарищ! Мы в Москву, в актеры с ним надумали!

– Может, и я на сцене буду?… – молвила Леня. – Встретимся тогда с вами…

– Дай-то Бог! Вот радость была бы – что праздник светлый! Правда, Агаша?

– Правда! – разостлалось по комнате, и в таких же бархатных, как голос, глазах Агафона Леня прочла, что и у него от души сказалось это слово.

Гости еще раз поблагодарили и ушли; Леня распорядилась, чтобы их приютили и на ночь и накормили, а сама поспешила к Людмиле Марковне.

Через два дня в той же девичьей Леня вручила обрадованным Стратилату и Агафону белый конверт, запечатанный большой красной печатью с гербом Пентауровой и адресованный рязанскому преосвященному. Леня была грустна и задумчива.

И в тот же день, под вечер, в ворота баграмовского двора вкатился тяжелый дорожный дормез, запряженный шестерней почтовых лошадей, и из него вылез новый владелец имения – Степан Владимирович Пентауров.

Причина грусти Лени была та, что со дня разговора со Светицким Людмила Марковна начала впадать в забытье. Леня с беспокойством наблюдала, что старуха сидела иногда в своем кресле с открытыми глазами и в то же время не видала и не слыхала ничего совершавшегося кругом: заметно стала она и менее резка; все ей сделалось безразличным. Без возражений согласилась она написать письмо архиерею и, не приказав прочесть себе вслух, подписала его и молча отодвинула к Лене.

И только когда казачок взапуски с приживалкой прибежали доложить, что приехал молодой барин, она огляделась с таким видом, точно только что проснулась или вернулась откуда-то, и на время сделалась прежнею Людмилой Марковной.

На балкон развязною походкой вошел одетый в коричневое пальто человек, сильно поношенный, с лысиной до полголовы и с желтыми мешками под глазами – прищуренными и маленькими.

– Бабинька, здравствуйте! – воскликнул он, завидев выпрямившуюся и глядевшую на него старуху, близ которой стояла Леня. И он несколько раз поцеловал сперва руку, затем щеку Людмилы Марковны.

Та взяла его за острый подбородок и несколько секунд всматривалась в лицо и глаза; Степан Владимирович прищурился окончательно, и бритые щеки его как бы распухли от улыбки.

– Ты – Степа? Однако… – раздельно проговорила Пентаурова и опустила руку.

– А что, бабинька, что? – обеспокоился тот и даже потрогал свои щеки. – Выгляжу я плохо, а? Пыль это… от дороги, должно быть…

– И плешь дорогой натер?

– Ах, вы вот про что, бабинька? – Степан Владимирович усмехнулся и совсем отцовским движением словно помыл руки. – Волос, бабинька, ума не любит: чуть где ум есть, сейчас же вон и с луковицей! – Он захохотал. – Я для своих лет сохранился недурно!

– А сколько их тебе?

– Много, бабинька, целых двадцать семь! А это кто? Неужто Ленька?!

– Леня… – строго поправила старуха.

– Вот выросла! – продолжал Степан Владимирович и, вытащив из-за борта пальто лорнет, стал разглядывать смутившуюся девушку. – Но она прехорошенькая!..

– Ты бы об отце лучше спросил? – прервала его Пентаурова.

– А, об отце, да! Но ведь он уже похоронен?

– Разумеется. Не тебя же ждать в эдакую жару было!

– Ну и что же, как… все ничего?

– Что такое как да ничего?

– Ну, умер он, не болел? Вы писали – сразу, от разрыва сердца? Завещания он не оставил? – Степан Владимирович вдруг явно обеспокоился и даже уставился в лорнет на бабушку.

– Не знаю… Кабинет его запечатан в Рязани. А вот вольную ее ты найдешь в конторке – там она.

– Вот что? Отец отпустил ее на волю? – Степан Владимирович опять через лорнет воззрился на Леню.

– Да. В тот же день, как откроешь кабинет, бумагу эту пришли мне с надежным человеком.

– Хорошо… непременно… Надеюсь, завещания нет, ведь я же один наследник?

Людмила Марковна молчала.

– А сколько Баграмово дохода дает?

– Это ты у приказчика спроси… – ответила она.

– Да, да… – подхватил Степан Владимирович. – Вообще я здесь, как следует, займусь!

– Чем?

– Хозяйством, всем. Поставлю все на надлежащую ногу и опять уеду.

– Служишь, что ль?

Степан Владимирович сморщился, словно отведав чего-то кислого.

– Нет, бабинька, фи!.. В гражданской разве можно служить у нас? Но у меня в Петербурге знакомства, связи… – Он вытянул при этих словах ноги и положил их одна на другую. – Все это надо поддерживать…

– Зачем?

– Как зачем? Мы будущие государственные люди, бабинька! Маленького места я не возьму, я Пентауров, ну а когда мне предложат что-нибудь крупное – тогда другое дело. И это время недалеко… Будьте покойны – в свое время ваш внук будет министром! Однако, бабинька, я пойду помоюсь и потом опять вернусь к вам беседовать! – Он встал со стула и ушел, сопровождаемый лакеем, в дом.

Людмила Марковна взглянула на Леню.

– Совсем дурак! – молвила она вполголоса.

На следующее утро будущий министр укатил в Рязань: очень уж было велико у него нетерпение поскорее попасть в заповедный кабинет и осмотреть все шкафы, столы и ящики.

Жизнь в Петербурге и ожидание министерского поста в разных модных ресторациях в обществе золотой молодежи стоила больших денег, и Пентауров, в котором честолюбия было еще больше, чем скупости, запутался в долгах. Это не мешало ему верить самому и с многозначительным видом уверять своих друзей, что он действует по плану: «Я сею сотни рублей, – говорил он, – а из них у меня вырастут тысячи!»

Глава XXIV

В Рязани Степан Владимирович немедленно послал за полицией, кабинет распечатали, и Пентауров, запершись в нем, принялся за тщательный осмотр.

Вздернутый нос любопытного Ваньки, разумеется, тотчас же приклеился к щелке в двери со стороны коридора.

Прежде всего внимание нового барина привлек белевший на письменном столе листок бумаги: неподписанная вольная актерам. Степан Владимирович прочел ее, сжал губы в трубочку и положил бумагу на край стола.

В письменном столе нашлось на несколько сот рублей серебра и золота, и Пентауров с заблестевшими от удовольствия глазами несколько раз погрузил руки в монеты и даже пересыпал их, наслаждаясь их звоном.

В том же ящике лежало несколько ломбардных билетов; он пересчитал их, и цифра денег, положенных по ним, несколько разочаровала его: денег было всего сто тысяч.

Конторка оказалась запертой, но ключа к ней не имелось; Пентауров, недолго думая, подсунул под крышку небольшой медный кинжал, служивший отцу его для разрезывания бумаги, дернул, и крышка отскочила вместе с верхней планкой замка.

Но напрасно перерыл он углы конторки и всякие другие закоулки: билетов нигде больше не оказалось и, судя по собственноручным записям аккуратного Владимира Дмитриевича, более их и не было.

Цифра долгов будущего министра доходила почти до этой же суммы.

– Однако это свинство! – проговорил Пентауров, обшарив весь кабинет и остановившись около письменного стола. – Совершенно не умел вести дела покойник!

Вольная актеров опять попалась ему на глаза; он взял ее, скомкал и бросил в корзину под стол; потом снова открыл конторку, вынул документ Лени, постоял несколько минут в раздумье, сложил его вчетверо и, оглядевшись, сунул его в одну из книг, стоявших на небольшой этажерке у стены.

Духовного завещания нигде не было, и это несколько подняло дух нового владельца. Он спрятал деньги в стол, отпер дверь и позвонил в колокольчик.

– Приказчика ко мне! – приказал он Ваньке, успевшему вовремя скрыться и вновь принестись на зов.

В дверях появилась намасленная голова Маремьяна, давно ожидавшего в лакейской зова барина; пытливые глазки его глянули в кабинет, затем он вошел и низко поклонился…

– С приездом, батюшка барин! – проговорил он.

– Здравствуй… Маремьян, кажется?

– Маремьян-с…

– Сколько Баграмово дает дохода?

Маремьян слегка шевельнул руками.

– Как ведь когда-с? – ответил он. – Год на год не приходится!

– Ну, все-таки сколько же?

– Тысяч пятнадцать даст.

– На серебро?

– Нет-с, на ассигнации-с.

– Но ведь это же ужасно мало! – воскликнул разочарованный Пентауров. – Отец, я вижу, совершенно не умел хозяйничать; денежные дела я нашел прямо в невозможном виде!

Маремьян молчал.

– Надо что-нибудь предпринять, чтобы увеличить доход. А? Как ты думаешь?

– Как вашей милости будет угодно.

– Мне угодно иметь тридцать тысяч самое меньшее! Что ты на это скажешь?

– Оченно распрекрасно-с…

– Так это надо и сделать. Что вы тут сеете – рожь, конечно?

– Рожь-с.

– Ну вот! А надо сеять пшеницу – она дает вдвое больше дохода. Наши в Тамбовской губернии все ее сеют!

– Точно: в Тамбовской сеют, а у нас нельзя-с.

– Почему?

– Несходна она здешним местам…

– Вздор: какая же разница между нашей губернией и Тамбовской? Все одно и то же: только губернаторы в них разные! – Он усмехнулся своей остроте. – Затем сыр? Делаете вы сыр?

– Никак нет-с! – опешив, ответил Маремьян.

– Ну вот! А между тем он предорогой: в Петербурге к нему приступу нет! Пармезан, например? Нужно пармезан варить. Ведь коровы у нас есть?

– Есть-с… за сотню штук будет.

– Ну вот! Это же страх сколько сыра можно будет сделать. А что за театр у отца был?

– Для удовольствия своего устроили барин.

– И актеры и актрисы есть?

– Имеются-с: из наших же, из дворовых.

– И хорошенькие? Пришли их сейчас ко мне, актрис, конечно, одних, взгляну. А с остальными делами после: я еще обдумаю кое-что и решу.

Маремьян удалился, и, немного погодя, в кабинет гуськом вошли Елизаветина и несколько второстепенных актрис.

Пентауров разглядывал их в лорнет.

– Здрасте, здрасте… – говорил он в ответ на «придворные» приседанья каждой. Елизаветину он ущипнул за щеку. – Ничего… недурны… недурны… – произнес он. – Играете? Хорошо играете? Посмотрю… Ты, как тебя?

– Елизаветина-с…

– Зайди ко мне вечером: я кое-что объясню тебе… роль пройдем одну.

Он опять ущипнул ее за щеку и милостивым движением отпустил актрис.

«А Ленька куда лучше их!» – думал он, провожая их взглядом.

Напрасно в тот день поджидали в Баграмове гонца с бумагой от Пентаурова: вместо него к следующему полдню прикатил из Рязани сам Степан Владимирович.

Людмила Марковна была в своей комнате.

– Бабинька, я весь дом перевернул из-за вас! – громко заговорил он, входя к ней. – И нигде, ни в конторке, ни в столе никакой Лениной вольной не оказалось!

– Не оказалось? Как так? – проговорила Пентаурова.

– Не знаю: решительно все перевернул и ничего не нашел!

Людмила Марковна вперила свой тяжелый взгляд в лицо внука, но он так прямо глядел в глаза ей и так искренно говорил, что присущее ей чутье обмануло ее.

Людмила Марковна позвонила и приказала позвать Леню.

– Куда покойный положил твою вольную? – встретила она ее вопросом.

– В конторку.

– При тебе?

– И ключ тебе отдал?

– Да! – Леня вынула ключ из кармана и показала его. – Вот он!

Пентаурова перевела глаза на внука.

– Как же ты в конторку попал?

Степан Владимирович немного смутился:

– Я сломал ее… я же не знал, что это ее вещь… мне ничего не сказали!

– Надо отыскать! – произнесла, нахмурясь, старуха. – Никто, кроме тебя, в конторку залезть не мог, бумаге деваться некуда!

– Ей-богу, бабинька, не было! Пусть Леня сама поедет и поищет, если вы мне не верите! Я даже прошу, чтобы вы послали ее для этого! – Пентауров принял оскорбленный вид.

– Поезжай! – обратилась Людмила Марковна к Лене. – Сейчас же!

– И прекрасно! – воскликнул Пентауров. – Очень рад, и я с ней поеду!

– Не держу! – сухо отозвалась старуха. – Сегодня назад! – добавила она Лене.

– Да.

Степан Владимирович вышел, и из соседней комнаты доносилось его посвистыванье.

Леня поцеловала руку старухи и поспешила за ушедшим; спустя четверть часа, оба они уехали в его коляске по дороге в Рязань.

– А ведь пренесносная старушенция моя бабинька?… – говорил, развалясь, Степан Владимирович. – Что бы это было, если бы не я был хозяином, а она? А? Что ж ты молчишь?

– Людмила Марковна – очень хороший человек… – отозвалась Леня.

Спутник ее захохотал.

– Не знаю… не знаю! А эти моськи ее? Пожалуйста, постарайся, чтобы они передохли!

Леня глядела в сторону на проносившиеся мимо них сжатые, серые поля.

Пентауров взял ее за подбородок и повернул лицом к себе.

– Что ж ты отвернулась, а? Ты, Ленька, мне нравишься! Если даже вольная пропала, я тебе новую напишу! – Он подвалился к ней боком: – Мы ведь с тобой поладим, да?

– Конечно… – ответила Леня; она не поняла затаенного смысла его слов, но сосед был так неприятен ей, что она отодвинулась.

Пентауров опять захохотал.

– Чудесно! – воскликнул он. – Превосходно! Ты преумная канашка[18]! Что же ты будешь делать со своей вольной?

– Не знаю… На сцену, может быть, поступлю!

– Превосходно! – повторил с замаслившимися глазами Пентауров. – Знаешь, что я тебя с собой в Петербург увезу? Мы из тебя сделаем знаменитость, звезду, а? Через неделю, хочешь?

– Пока жива Людмила Марковна, я никуда не тронусь…

– Верность до гроба, да? – Он снова засмеялся. – Но ты препотешная, ей-богу!

Остальную часть пути Пентауров напевал козелком модные романсы, причем в особо нежных местах подваливался к Лене, хватался за сердце и закатывал глаза, чередуя пение со смехом и вскриками:

– Трогательно, а? – или: – Хорошо ведь? Могу я петь на сцене?

По приезде в город Степан Владимирович прошел с Леней в кабинет.

– Ну-с? – проговорил он, впустив Леню и плотно притворяя дверь. – Ищите, ищите…

Девушка подняла крышку конторки и принялась бережно и внимательно пересматривать каждую бумажку.

Пентауров гулял позади, мылил руки и окидывал разгоревшимися глазами ее стройную фигуру, склонившуюся над конторкой.

– Нету?! – с удивлением и испугом проговорила наконец Леня, кончив разборку.

– Я ж говорил, а? – подхватил Пентауров, подходя к ней. – Видно, мне придется выдать тебе ее, а? Хочешь?

Он обнял девушку и, несмотря на сопротивление, принялся целовать ее и тащить к дивану.

– Вы с ума сошли? Пустите, что вы делаете? – едва проговорила, отбиваясь, Леня.

– Это плата: за вольную плата!.. А ты думала даром?

Девушка вырвалась из его рук и, бледная, с упавшими на спину волосами, отскочила за конторку и схватила медный кинжал, валявшийся на столе. Пентауров, бросившийся было за ней, заметил это и остановился.

– Дура! – крикнул он. – На деревню тебя сошлю, гусей пасти! Дрянь! – Он шагнул вперед, но Леня подняла кинжал.

– Только коснитесь: убью! – таким шепотом и с такой грозной решимостью в глазах и голосе сказала она, что Пентауров попятился. Она прошла мимо него к двери и повернулась: – Негодяй! – словно пощечина, прозвучало в кабинете, и Леня скрылась в коридоре.

Пентауров бросился было за ней, но вспомнил, что на шум прибегут люди и сделаются свидетелями дальнейшей сцены, и остановился.

– Хамское отродье! – крикнул он ей вдогонку, потрясая кулаком. – Я тебе задам театр! На конюшне выпорю!

Леня быстро спустилась во двор и через несколько минут неслась на свежих лошадях обратно в Баграмово.

А Пентауров, нагнув плешивую голову и держа себя за подбородок, гулял по кабинету и обдумывал план мщения.

Глава XXV

Невыразимые минуты пережила Леня на этом обратном пути. Впервые во весь рост свой встал перед ней ужас ее положения. Не сегодня-завтра Людмила Марковна могла очутиться на столе, и что ожидает ее тогда с таким «барином»? Она даже всплеснула руками при этом, пришедшем ей в голову слове, затем закрыла себе лицо и долго просидела в таком положении, силясь собраться с мыслями и решить, что делать.

Рассказать все Светицкому? Но он непременно вызовет на дуэль ее оскорбителя… Вдруг будет убит из-за нее? Такого исхода сердце Лени не допускало.

Передать все Людмиле Марковне было тоже нельзя: Леня чувствовала, что Пентаурова доживала последние дни, и страшно ей было при мысли, что она может отравить последние минуты любимого человека; да оно было и бесцельно: защитить Леню та все равно не могла.

Бежать? Но куда и с чем? Ни документов, ни денег, чтоб существовать, у нее не было; ее бы вернули по этапу из первого же города. Только один выход увидала перед собой Леня: смерть. И когда под лай собак коляска ее въезжала на просторный, зеленый баграмовский двор, она уже решила покончить с собой в тот же день, когда не станет ее благотворительницы.

На подъезде голубела венгерка Светицкого.

– Мы вас заждались! – воскликнул он, сбегая вниз, когда экипаж остановился. – Все благополучно? Нашли бумагу? Привезли? – озабоченно спросил он, всходя вместе с Леней на крыльцо подъезда и заглядывая ей в глаза.

– Нет… – со спокойным лицом ответила Леня.

– Нет?! – чуть не вскрикнул Светицкий. – Что же это значит?

– Значит, где-нибудь она в другом месте!

– Ничего не привезла, Людмила Марковна! – сказал гусар, выйдя на балкон.

– Сама осмотрела все? – спросила та, поднявшись в своем кресле.

– Да. Вероятно, у Владимира Дмитриевича другой ключ был, и он переложил ее куда-нибудь. Не беда, найдется!

Темные глаза Людмилы Марковны испытующе глядели на нее.

– Степан что говорил?

– То же, что я сказала: думает, что найдется!

– Когда сюда приедет?

– Не знаю, не упоминал об этом.

– Завтра не явится – сама в Рязань отправлюсь: новую вольную заставлю написать!

Складки, собравшиеся на лбу Светицкого разгладились; он оживился, и Леня перевела разговор на другую тему. Старуха ни словом не принимала в нем участия.

У Шилина под вечер сошлась та же компания, но, несмотря на штоф водки, стоявший на с голе и обилие произведений искусства Мавры, настроение всех было иное: виной тому оказался Белявка, явившийся позже всех прямо от Пентаурова и принесший дурные вести.

– Ну, братики, усему нашему дилу крышка! – сказал Белявка, войдя. – А вас у шею даже велено гнать!

– Как это в шею? За что? – задорно спросил Стратилат.

– А вместо грошей, что я просив для вас; разлютовался – беда! Кулаком по столу, ногами затопотал, плешь, шо самовар, засветилась! Весь театр, каже, к чертям разгоню: денег вин много стоит! Жадюга!

– Тэ-экс… – проронил Стратилат. – Что ж, мы с тобой теперь, Агаша, люди свободные! Дай Бог здоровья старухе с барышней – хоть завтра же в Москву двинем!

– Понятное дело! – подхватил Тихон. – Наплевать и размазать!

– О нас не речь, мы себе хлеба кавалок найдем… – продолжал Белявка. – А вот у Леонидовой дило худо… Оно, конечно, актерка она плохая, но по товариству жалко.

Все насторожились, и Белявка, всегда имевший точные сведения обо всем происходившем в доме от прикармливаемого им Ваньки, поведал о взломе молодым Пентауровым конторки, скрытии им вольной Лени и обо всем дальнейшем.

– Да это ведь что же такое? – воскликнул Стратилат, ударив кулаком по столу. – Убить его за это мало!

– ІІодлюга! – Всколыхнула воздух октава Агафона, и он тоже сжал огромный кулак свой.

– Пособить бы ей, братцы, как-нибудь? – горячо продолжал Стратилат.

– Пособить мы языком тилько можем! – проговорил Белявка. – Оно ж собственно и не наше дило! Разве для того, шоб барину хрю-хрю пидпустить?

– Следует помочь! – вступился Зайцев. – Тонет ведь перед нами человек!

Шилин перебирал свою бородку-клинышек.

– Дело мудреное… – проговорил он. – Кража налицо, а доказать ничего нельзя!

– Бежать ей куда-нибудь и шабаш! – воскликнул, ударив себя по коленке, Тихон.

– А паспорт? – спросил Белявка. – Ось и заковыка!

– Да… ей фальшивый не подойдет… – раздумчиво проронил Шилин. – Спрятал, говоришь, он ее бумагу, не порвал?

– В книжку засунул.

– Украсть – одно ей остается!

Белявка покачал головой.

– Мудрено! Кабинет вин на запоре всегда держить и ключ с собой в кишени носить. Без себя ни-ни: ни одной души не пускаеть!

– Другой подобрать можно! – сказал Стратилат.

– Це-це-це! – протянул Белявка. – Кто ж за это возьмется? За се спину вспишуть и в Сибирь прогуляться можно!

– Сибирь – чхать! – сказал Стратилат. – И там люди живут!

– Верно!.. – подхватил Тихон. – Наплевать и размазать! В ухо бы его хорошенько – р-раз!

– Вот ты и поди… размажь! – посоветовал Белявка.

– Я? Я по купечеству, я не могу! А вот Ваньку наладить – это так! Красную жертвую ему.

– Ванька-дурак: и сам попадется, и других подведет, нечего и пустяков зря городить! Никто в петлю за чужое дело не полезет! – возразил Шилин.

– А ясное дило: умный вы чоловик, Смарагд Захарович! – поддержал Белявка.

Разговор перешел на горе остальных актеров, надеявшихся, что новый барин подпишет их вольную; компания всласть поругала Пентаурова и разошлась.

Мавра убрала со стола, и Шилин собрался ложиться спать, как вдруг послышался стук во входную дверь. Шилин пошел отворить и увидал Стратилата и Агафона.

– Мы к тебе воротились, Смарагд Захарович! – вполголоса молвил, входя и оглядываясь, Стратилат. – Наедине с тобой побалакать хотим.

– Ну-ну, что такое приспичило?

– Приспичило все то же: пособить надо Леониде Николаевне. Ведь это подумать надо, что в душе у нее теперь творится, а?!

– Что говорить! – отозвался хозяин.

– Порешили мы сейчас с Агашей на себя дело взять!

– Ну?

– И не откладывать: ведь найдет на этого обалдуя стих – изорвет отпускную и концы в воду!

– Верно.

– Петля тогда ей! – подхватил Стратилат. – Посоветуй, как быть?

Шилин поглядел на обоих вернувшихся.

– Умны, ребята, что не при всех спрашиваете! Что ни задумал – в одиночку либо много что вдвоем делай – тогда толк будет!

– Без Ваньки не обойтись… – заметил Стратилат.

– Ни-ни, сохрани Боже!..

– Как же тогда? В окно разве влезть? В парк оно выходит… Стекло выдавить – пустяк… – продолжал делиться своими мыслями Стратилат. – Бумажку с медом приложить – оно и не звякнет!

– Я напорешься на него, тогда что? У него ведь – слыхал – все деньги в кабинете запрятаны: должно быть, вокруг него так и ходит!

– Убегу. Я на ногу легок!

– Признают в лицо – не спасут и ноги!.. – Шилин задумался. – А ты вот что… ты ведь актер? – он усмехнулся.

– Актер.

– Загримируйся ты под покойника – если и наткнется кто на тебя – убежит сломя голову!

– А верно?! – воскликнул Стратилат. – Платье только вот как раздобыть ихнее?… Ну, на денек у Ваньки выпрошу!

– Брось ты своего Ваньку! – ответил Шилин. – Пропадешь с ним. Возьмешь одну вольную, а наплетут, что и миллион пентауровский с ней захватил! Простыню тебе дам – в нее и завернись, как в саван!

– Идет! – Стратилат от избытка радости треснул по плечу Агафона. – Так что ли, Агаша?

– Так… – отозвалась октава. Лицо его было довольно и улыбалось.

– В саду караулить, что ль, будешь? – спросил его хозяин.

– В саду… подсадить его придется!.. – ответил Агафон.

– Смотри, братцы, завтра днем в тех местах чтоб вас и не видели: не в примету чтоб было! А дело сделаете – ты, Агафон, прямо в постель ныряй, а ты, Стратилат, ко мне с бумагой беги – вымоешься здесь и тогда к себе, спать до утра, чтоб все вас обоих видели!

На том и порешили.

– Спасибо тебе, Смарагд Захарыч! – произнес, прощаясь, Стратилат. – Душевный ты человек, выходит!

– Знать ничего не знаю, и не видал вас, и не слыхал ничего! – не то шутливо, не то серьезно ответил Шилин, провожая их к двери. – Идите себе с Богом!

Весь следующий день Людмила Марковна поджидала приезда внука и несколько раз посылала приживалок посмотреть, кто подъехал к крыльцу: но двор был пустынен; звонки и стук экипажа ей только чудились. Ночь она провела беспокойно и забылась только после рассвета. Часов в десять утра она проснулась и, как только ее одели, потребовала к себе Леню.

– Не прислал? – был первый вопрос Людмилы Марковны, когда она увидала девушку.

– Нет.

– Подлость есть тут какая-то, чувствую! – продолжала старуха. – Владимир не прикоснулся бы к документу! Он спрятал. Но зачем?

Леня молча пожала плечами.

– Не заигрывал он с тобой? Намеков никаких не делал?

– Нет.

– Жадный он. Денег что ли сорвать с меня хочет? – продолжала в раздумье Людмила Марковна. – Брошу собаке клок. После обеда еду!

– Напрасно вы волнуетесь так, – проговорила Леня. – Бумага не сегодня-завтра найдется! Ведь она же написана, существует? Зачем вам ехать?

– Совсем дура, матушка! – рассердилась Пентаурова. – Марье Ивановне вели, чтоб собиралась: со мной поедет!

– А меня не возьмете разве?

– Зачем? Глупость сделала, что отпустила тебя с ним. Меньше на глазах тебе у него быть – лучше!

Противоречить и удерживать было бесполезно, и Леня, втайне довольная тем, что встреча ее с Пентауровым откладывается и вместе с тем обеспокоенная за старуху, замолчала.

Людмила Марковна подошла к шкатулке, стоявшей всегда на столике за изголовьем ее кровати, открыла ее, достала оттуда пачку денег и сунула их в карман; потом постояла в раздумье и вынула из шкатулки большой пакет, запечатанный ее гербовой печатью.

– Это тебе!.. – сказала она, поворачиваясь и протягивая пакет девушке. – Так вернее будет, если своими руками отдам!

Леня взяла его и прочла надпись: «Лене после моей смерти».

Конверт выпал из ее пальцев; она закрыла лицо руками и, вся вздрагивая от рыданий, вдруг прорвавшихся наружу от толчка этих слов, опустилась на пол к ногам старухи.

– Я не хочу… Не надо мне ничего… Только живите!.. – разобрала Людмила Марковна заглушенные всхлипываньем слова.

– Ну и дура… ну и глупая!.. – проговорила взволнованная и тронутая Пентаурова, гладя по пепельной голове, уткнувшейся в ее колени. – Чего ревешь? Жива ведь я, от слова не станется? Будет, встань! – строго добавила она.

Леня поднялась и, оставив на полу пакет, не отнимая рук от лица, ушла из комнаты.

Пентаурова покачала головой, позвонила и приказала явившемуся лакею поднять пакет и отнести его к барышне.

После обеда казачок доложил, что лошади поданы, и Людмила Марковна, перекрестив и поцеловав Леню, уселась в коляску вместе с самой бойкой и молодой из своих приживалок – Марьей Ивановной.

– Христос с тобой! – были ее последние слова, обращенные к Лене. Темные глаза старухи глянули еще раз на девушку, затем обошли дом. – Трогай! – проговорила она.

Шестерик коней дружно взял с места, и коляска скрылась за воротами.

Позднею ночью тревожно спавшей Лене почудилось, что кто-то босиком взбегает наверх по явственно трещавшей среди тишины лестнице. Ноги прошлепали к ее комнате, дверь отворилась, и показалась растрепанная, с измятым от сна лицом Даша, с зажженною сальною свечою в руке.

– Барышня, вставайте! – произнесла она. – Людмила Марковна померла!

Вся окаменев внутри, Леня принялась кое-как накидывать на себя платье. Даша, захлебываясь слезами, помогала ей.

Глава XXVI

– Где она? – шепотом спросила Леня.

– В Рязани… Человек оттуда какой-то пригнал, вас требует видеть… Не хотел сказывать про барыню; я и тревожить вас не стала бы, если б не сказал!

Леня сошла вниз, и ей казалось, что это не она, а кто-то другой идет по ступенькам; Даша светила ей сзади, и она увидала стоявшего в лакейской среди глубокой темноты незнакомого человека. То был Шилин.

– Не утерпела, наболтала-таки? – досадливо сказал он, приметив до синевы бледное лицо Лени и темные круги, обозначившиеся вокруг ее глаз. – Велено было тебе молчать? Грамотку наказано мне вам передать! – добавил он, вынимая из бокового кармана какую-то сложенную и порядком измятую бумагу. – А ты, – он кивнул Даше, – живо марш вещи барышнины собирать! Со мной они поедут.

– Собирать, барышня? – спросила Даша.

– Да… – бессознательно ответила та, держа в руке бумагу и не разворачивая ее.

Даша откусила от свечи кусок, передала больший из них Шилину, а с другим унеслась обратно, наверх.

– От кого письмо?

– Почитайте, увидите… – молвил, светя ей, Шилин.

Леня развернула, пробежала первые строки и, не веря глазам своим, подняла их на незнакомца.

– Это правда? – дрожащим голосом спросила она. – Это вольная?!

– Она самая…

Столбняк, охвативший было Леню, отпустил ее; она крепко прижала к груди драгоценный документ.

– Кто вам ее дал?

– Дорогой скажу: теперь торопиться надо! – ответил Шилин.

– А пакет со стола взять? – крикнула сверху Даша, выставляя из-за перил лестницы голову.

– Все бери! – отозвался вместо Лени Шилин. – Барышня назад не скоро вернутся!

Даша управилась проворно и появилась с двумя узлами, в которые наскоро попихала белье, платье и что попадало под руку. Шилин потребовал теплый платок, накинул его на плечи Лени и, забрав один из узлов, повел свою спутницу из дома.

Появившийся откуда-то из темноты заспанный лакей с изумлением уставился совсем оловянными глазами на происходившее; Шилин сунул ему узел и велел нести за ними.

– Барыня померла… – шепотом сообщила лакею Даша, и тот вдруг засуетился, заторопился и принялся укладывать узлы в передок стоявшей у самого подъезда брички.

Шилин приехал один, без работника, обычно ездившего с ним за кучера.

– Коляску бы велеть заложить? – сказала Даша. – И лошадок пара всего?

– Доедем и на паре! – отозвался Шилин, усаживая Леню и сам садясь около нее.

– Прощайте!.. – произнесла она. – Прощай, Даша!

– Путь добрый, барышня! – ответили с крыльца два голоса.

Бричка покатилась. Леня повернулась и до самых ворот глядела на старый, милый ей дом, неясной громадой рисовавшийся позади; у колонн его, освещенных снизу огоньком свечи в поднятой руке, виднелись фигуры лакея и Даши.

За воротами все исчезло; во тьму вместе с домом ушло все, что было хорошего, светлого и прекрасного в жизни… Леня тихо плакала.

– Скажите, как скончалась Людмила Марковна? – проговорила она.

– Сразу, как и Владимир Дмитриевич покойный! – ответил Шилин.

– Но отчего? Ссорились они со Степаном Владимировичем, кричали?

– Нет, не слыхать про это было… ничего не сказывали люди!

– Смотрите!.. – с легким испугом произнесла вдруг Леня. – Зарево как будто над Рязанью?!

– Оно и есть… – равнодушно ответил Шилин, глядя на зловещее пятно, что лужа крови, проступившее на черном, беззвездном небе. – Пожар где-то!

– Скажите, кто вам дал мою вольную? – спросила через некоторое время Леня.

– Барин покойный…

Шилин, слышалось, был озабочен и все поглядывал на зарево.

Леня схватила его за руку.

– Владимир Дмитриевич?! – вскрикнула она. – Почему же вы так долго не отдавали ее мне?

– Виноват, недосуг все было заехать к вам. Не к спеху, думал, вам!

– Не к спеху?! – воскликнула Леня. Укор и грусть были в ее голосе. – Но куда же вы везете меня? Зачем? – словно только что опомнившись и сознав, что делает, спросила она. – Пустите меня: я к Степану Владимировичу не поеду!

– Знаю-с… Не к нему и везу вас!

– Куда же? Кто прислал вас? – Беспокойство Лени все возрастало.

– Посылать никто не посылал, а сказывали Альварец с Роландом, что между вами и господином Пентауровым вышло, я и поторопился за вами съездить…

– Альварец?… Роланд?… Господи, брежу я, кажется?!

– Ничего не бредите – самая явь теперь начинается. Вольная у вас в кармане, господину Пентаурову вас не достать, живи – не тужи, одно слово!

– Так это они подумали обо мне? Милые… и вы добрый!

– Что за добрый? Живых людей не ем, только и доброты моей! А вас пока что у себя устрою: домик у меня есть в Рязани, а как оглядитесь – ваша воля, мчите по белу свету, куда вздумаете!

– Спасибо вам!.. – от души вырвалось у Лени. Самые разноречивые чувства переполняли ее: и радость нежданного счастья, и горе по близкому человеку, и признательность к позаботившимся о ней людям… Слезы неудержимо текли по лицу ее.

Зарево понемногу ослабевало, но все еще держалось на небе и, когда пара взмыленных коньков Шилина остановилась у Московской заставы, он спросил у вышедшего из домика инвалида:

– Где это горит, Иван Семеныч?

– А кто ж его знает? – зевая, ответил тот. – Горит и горит… Каждый день, почитай, горит – на все не насмотришься! И что это ты, Смарагд Захарыч, по ночам ездить вдруг стал? – добавил он, открывая и пуская вверх шлагбаум. – Да ты с девкою? Ай да лю-лю! – инвалид свистнул.

Бричка заныряла по рытвинам и выбоинам, и скоро колеса ее загремели по Большой улице; дальний конец ее был ярко освещен, там словно стоял день; виднелась теснившаяся толпа народа, слышались возгласы, шум и треск горящего дерева.

– Это наш, то есть пентауровский дом горит?! – вскрикнула Леня.

Она угадала: когда они подъехали к месту пожара, дома уже не существовало; вместо него по истоптанному цветнику и обширному двору бегали люди, грудами высились столы, стулья и всякая утварь, какую успели спасти и вынести.

– Не слыхали – с чего пожар приключился? – обратился Шилин к ближайшей кучке людей.

– Кто их знает… – отозвался пожилой человек, купец по виду. – Сказывают, будто покойница, старая барыня, свечку с огнем оставила в барском кабинете…

– А умерла она где? – спросила Леня.

– В колидоре около него и померла! Пока занялись ей, то да се, все и заполыхало!

– Долго ли заполыхать? – поддержал другой. – Деревянное все!..

– От Бога не уйдешь! – проговорил Шилин и, поглядев еще немного на происходившее, повернул лошадей на Левицкую и оттуда к своему домику, где уже давно его и гостью ожидала Мавра.

События в Рязани развернулись следующим чередом.

Степан Владимирович сидел у себя в кабинете и от нечего делать пересыпал серебряные рубли из горсти в ящик, любуясь их видом и звоном, когда принесшийся во весь дух Ванька постучался к нему в запертую дверь и прокричал, что приехала Людмила Марковна.

Пентауров сморщился, быстро задвинул и запер ящик стола и с минуту колебался – идти ли ему навстречу или не идти? У бабушки, как он подозревал, должны были водиться деньги, и поэтому ссориться с нею ему не хотелось.

– Но если Ленька сказала? Ну что ж? Он пошутил, он барин, он вправе побалагурить!.. – Он отпер дверь, снова запер ее за собой и, изобразив радость на лице, поспешил в гостиную, куда прошла Людмила Марковна.

– Бабинька, милая, как я рад вас видеть?! – заговорил он, входя в гостиную. – Я сам собирался сегодня проведать вас… Скушать чего-нибудь не хотите ли? Ей! – крикнул он, хлопнув в ладоши, но старуха остановила его.

– Не таранти, не хочу!.. – сказала она, и по тону ее Степан Владимирович понял, что Леня ничего не передала ей. Это его окрылило.

– Поговорить с тобой приехала… – продолжала Людмила Марковна; она взглянула на сидевшую неподалеку свою спутницу и не успела еще указать ей головою на дверь, как та вскочила и, приговаривая: «Понимаю, матушка, все понимаю!..», ручейком потекла вон и оставила их вдвоем.

– Сядь… Не шмыгай перед глазами! – приказала Пентаурова.

Степан Владимирович повиновался, плюхнулся в кресло и закинул ногу на ногу.

– Ты дворянин или жулик? – спросила она, вперив в него темные глаза свои.

Степан Владимирович даже поперхнулся от такого вопроса и задранная вверх нога очутилась, где ей и следовало быть, – на полу.

– Бабинька, что за вопрос?! Разумеется, я дворянин!

– По-дворянски тогда ответ давай: где вольная?

– Уверяю вас, не знаю! Нету ее, нигде нету. Леня же сама смотрела! Отец, значит, ее вынул!

Пентаурова отрицательно качнула головой.

– Вынул ты! Зачем?

– Вы меня, бабинька, оскорбляете? – Степан Владимирович встал и раздул щеки с видом негодования. – На что мне ее вольная?!

Старуха с трудом высвободила из кармана толстую пачку серых сторублевых бумажек.

– Вот! – проговорила она. – Это цена ее вольной. И если завтра у меня ее не будет – Богом клянусь, – гроша медного не увидишь после меня!

Вид денег заставил разгореться глаза Степана Владимировича, но желание отомстить как следует одержало верх над жадностью.

Он сообразил, что нужно лишь как-нибудь протянуть время, и тогда не уйдут от него ни деньги, ни Леня.

– Бабинька, я в деньгах не нуждаюсь! – напыщенно ответил он. – Но раз вы мне не верите – вот вам ключ от кабинета, это от письменного стола. – Он достал из кармана один за другим два ключа и протянул ей. – Пожалуйста, осмотрите все сами…

Он был убежден, что старуха оттолкнет его руку, но она молча взяла ключи. Он несколько опешил и не без легкого беспокойства за свой ящик следил, как она опустила их в карман.

– Не пойму: разиня ты или… не Пентауров? – проговорила она. – Устала! Отдохнуть хочу!.. – добавила она, протягивая руку внуку; тот подскочил, помог ей подняться и, бережно поддерживая, повел в ее спальную, где уже давно под надзором Марьи Ивановны хлопотала горничная, проветривавшая нежилую комнату и смахивавшая с туалета из карельской березы и такой же мебели накопившуюся пыль.

Спальная Людмилы Марковны находилась рядом с кабинетом, но старуха чувствовала себя такой разбитой, что не вышла и к обеду, и дважды являвшийся проведать ее Степан Владимирович к великому своему удовольствию дважды же выслушал у дверей шепот приживалки:

– Оченно слабы, лежат и не выйдут!

Не вышла она и вечером, и Степан Владимирович, проведав опять бабушку, отправился спать, полный радужных надежд на близкое пополнение своего ящика серыми бумажками.

– Не сопи так, дуралей! – весело заметил он Ваньке, стаскивавшему с него сапоги. – И отчего у тебя нос такой: в рот к тебе через него заглянуть можно?

– Не могу знать-с… – ухмыляясь, ответил Ванька. – Такой он уж у меня откровенный-с!..

Степан Владимирович захохотал.

– Нет, ты чучело! – сказал он. – Теперь скоро раздевать меня будет кто-нибудь получше тебя!

– Кто же-с?

– А потом – марш в коровник! – свирепо воскликнул Пенгауров, хлопнув ладонью по постели.

Ванька от испуга выронил из рук чулок, только что снятый с барской ноги.

– За что же-с? Помилуйте?! – пролепетал он.

– Да не тебе я, дурак, говорю. Я сам с собой разговариваю!

Ванька подоткнул одеяло под спину барину, взял платье на руку и собрался уходить.

– А перекрестить забыл, ослятина? – лениво, полусонно произнес Степан Владимирович.

Ванька выполнил и эту обязанность и на носках вышел из спальной.

Сон охватил весь дом.

Ночью Людмила Марковна проснулась: ей показалось, что рядом, в кабинете, хрустнуло оконное стекло. Она приподняла голову и услыхала явственный шорох: значит, хруст ей не померещился.

Она хотела окликнуть храпевшую на полу приживалку, но вдруг села и опустила босые ноги на коврик: ей пришла в голову мысль, что это Степан влез из парка в окно, чтобы забрать из кабинета где-то запрятанную там вольную.

С неизвестно откуда взявшимися силами Людмила Марковна встала, быстро накинула на себя капот, тихо отворила дверь и вышла в черную, что уголь, тьму коридора.

В замочное отверстие двери кабинета виднелся свет. Затаив дыхание, старуха беззвучно вставила ключ, замок громко щелкнул среди тишины, и она распахнула дверь.

В кабинете на этажерке горел свечной огарок; около нее, перебирая книги, стояла какая-то фигура вся в белом. На звук замка она оглянулась, свет упал на лицо ее, и Людмила Марковна увидала перед собой покойного Владимира Дмитриевича.

Она судорожно вытянула вперед обе руки, как бы обороняясь от видения, попятилась назад, захлопнула дверь и тут же повалилась около нее.

Через некоторое время Марья Ивановна проснулась и прислушалась – дышит ли Людмила Марковна. Слышно ничего не было.

Приживалка поднялась, осторожно добралась до кровати, потом ощупала ее и убедилась, что Людмилы Марковны нет.

– Так внутри меня все оборвалось! – повествовала она потом о событии. – Что, думаю, такое? Куда она могла исчезнуть? Сплю ведь я, милые мои, таракан на стене усами пошевелит – и то слышу, а тут вдруг человека не услыхала?! Выскочила я в колидор – так меня и обдало дымом и гарью! Бросилась я в людскую, кричу: «Пожар, пожар!», да назад! За мной лакеи, девки! У самого кабинета споткнулись мы на что-то. Трясусь вся, ощупываю руками – батюшки, барыня это лежит и уже холодная, закоченелая. Отворили дверь, а оттуда как полыхнет огнем, чуть не задохлись все! Прочь побежали, волочим покойницу, как пришлось, а сзади огонь языками, по пятам, по стенам! Страсть, истинно страсть Господня! Барин Степан Владимирович выскочил в одном белье, да прямо в кабинет, а там пекло. Он назад. «Стол мой, – кричит, – стол? Вольную тому, кто его вытащит!» А куда там – и близко подступиться нельзя было! Барин волосы на себе рвет, ногами топает, самого едва оттащили и вывели из дому. Покойница, царство ей небесное, все наделала! – со вздохом добавляла рассказчица. – Надо ж греху быть – ходила ночью в кабинет, свечку оставила там, да и померла, вот и приключилась беда!

Марья Ивановна скромно умалчивала только об одном обстоятельстве: именно, что она, несмотря на испуг и суматоху, успела слазить к мертвой в карман и переложить в свой собственный пачку сторублевок.

Выпроводив Стратилата, превратившегося у него в задней каморке в Пентаурова, Шилин, не зажигая огня, уселся у отворенного на улицу окошка и не без тревоги вслушивался в ночную тишину. Рязань спала; изредка слышалось бесцельное повякиванье собак.

Прошло с час, и через дорогу по направлению к дому Шилина мелькнула чья-то тень. Он встал и столкнулся в дверях с запыхавшимся Стратилатом.

– Достал? – шепотом спросил Шилин.

– Держи… – так же ответил прибежавший, суя ему в руку бумагу.

Оба поспешно пошли в заднюю горенку; хозяин зажег свечу, и Стратилат принялся мазать себе маслом лицо и сдирать парик и наклеенные брови. Шилин развернул бумагу, убедился, что это была действительно Ленина вольная, и бережно спрятал ее к себе в карман.

– Чуть не влопался! – повествовал Стратилат. – Только это я отыскал бумагу – вдруг шасть кто-то в кабинет: гляжу, старуха, Людмила Марковна! Увидала меня, да назад, за дверь – и бряк там с ног! А я в окно и давай Бог ноги!

– Упала, говоришь?

– То есть, вот как: от всей души! Уж не померла ли?

– Никто больше не видал вас?

– Ни, ни…

– И впрямь могла с перепугу помереть старуха… – раздумчиво проговорил Шилин. – Тогда ведь за Леонидой Николаевной сейчас гнать надо!

– Истинно! – согласился Стратилат. – Без бабки он завтра же что хочет, то с ней и сделает!

– Надо узнать, что у них творится?… – сказал Шилин.

– Как узнать? Назад ведь не полезешь?

– И не нужно. Иди ты к себе, спать ложись, а я на Большой улице постерегу, не будет ли тревоги…

Стратилат исчез. Смарагд Захарович надел поддевку, вышел на крыльцо и, заперев за собой дверь, направился к дому Пентаурова.

Темные улицы были пустынны. На Большой кое-где, на далеком расстоянии друг от друга, словно желтые светляки, мерцали масляные фонари. Темны и безмолвны были и пентауровский двор, и огромная махина дома.

Шилин прошел вдоль него, затем вернулся и присел на лавочку у ворот так, что со стороны видно его совершенно не было.

Все спало по-прежнему. Минуло порядочно времени, и Шилин, встав, чтобы поразмять ноги, обратил внимание на то, что листва деревьев парка за домом ярко освещена: в комнатах с той стороны, стало быть, почему-то зажгли огни.

«Что-нибудь да случилось?» – размышлял он, глядя на свет на деревьях, и вдруг заслышал хлопанье дверей и начавшуюся беготню во дворе.

– Воды, скорей воды! – прокричал с подъезда чей-то голос. – Пожар! Барыня померла!

Шилин бросился домой, разбудил Мавру и, велев ей ждать себя и гостью, сам запряг лошадей и покатил в Баграмово.

«Что за пожар? – думал он по пути, подхлестывая коньков и то и дело оглядываясь назад. – С чего?»

Не успел он отъехать и трех верст, на небе за его спиной, что провал в преисподнюю, мутно заалело зарево.

Глава XXVII

Утром Степан Владимирович, ночевавший в театре, стоял на сцене и отдавал распоряжения Маремьяну насчет похорон и поисков на пожарище на месте кабинета серебра, и уже собрался идти садиться в коляску, чтобы ехать в Баграмово, когда к нему подошел с шапкой в руке Белявка.

– До вашей милости! – проговорил он, отвешивая низкий поклон.

– Что тебе? – сердито спросил Пентауров.

– Так шо теперь дилать нам нечего…

– Ну?

– Явите милость: прикажите мени расчет дать!

– Какой расчет? Ясно, кажется, было сказано тебе, чтобы все убирались к черту!

– Я ж за гроши, а не за черта служив! – дерзко возразил Белявка. – Мне до Москвы треба. Прикажите дать расчет!..

Взбешенный Пентауров ухватил его за ворот и, встряхивая, попер перед собой к выходу:

– Вот тебе расчет! Вот тебе расчет! – повторял он, сопровождая эти слова пинками коленом в непринятое к упоминанию в печати место.

Кучер и форейторы, ожидавшие выхода барина у подъезда театра, увидали неожиданное зрелище: Белявка распахнул лбом выходную дверь, а затем, махая руками, что птица крыльями, вылетел из театра и плюхнулся на то место, где лежал когда-то пьяный Бонапарте.

– Вон, скотина! – прокричал показавшийся барин. – Выпороть велю!

Но пороть было бы некого: Белявка уже несся во всю прыть по улице под смех и улюлюканье кучки мальчишек, зевавших на лошадей.

Полет Белявки несколько поутихомирил раздражение и злость Пентаурова, клокотавшие в его груди, и, мерно покачиваясь в коляске по дороге за городом, он уже думал, что пожар дома совсем не принес ему таких страшных убытков, как это ему показалось сначала. Жить в нем он не собирался, и, стало быть, дом ему, да еще такой старый, был не особенно нужен; сгоревшие ломбардные билеты были все именные, и деньги всегда можно было получить и без них; испорчено, правда, серебро и золото, но его немного, и оно найдется, и цена его остается почти прежнею.

Сгорела пачка сторублевок, по соображениям его, тысяч на пять рублей, выпавшая во время суматохи из кармана старухи, но зато он избавился от последней и наконец сделался полным собственником всего и в том числе Леньки.

Вспомнив о ней, он крепко помылил руки и улыбнулся: месть была так близка и так заманчива!

Первые слова его на крыльце баграмовского дома к высыпавшим встретить его дворне и приживалкам были:

– Леньку ко мне! Все вещички ее к девкам в девичью оттащить!

В ответ все переглянулись.

– Барин, они в Рязань уехали… – растерянно проговорила Даша.

– Как? Когда?! – вскинулся Пентауров. – Зачем?!

– Ночью еще… Человек приезжал за ними…

– Не за ними, а за ней, черт вас всех побери! – закричал Пентауров. – Как смели отпустить?! С кем?!

Заикаясь от страха и поощренная парой пощечин, Даша вперебивку с лакеем рассказали, как произошло дело и что Леониду Николаевну увезли к покойнице.

– К покойнице? – изумился Пентауров. – Так вы уже знаете, что барыня умерла?

– Знаем-с! – ответил многолюдный хор. – Ночью еще от этого человека узнали!

Раздраженный и недоумевающий Степан Владимирович вошел в дом и направился прямо в комнату Людмилы Марковны. Первое, что там привлекло его внимание, была шкатулка, но она оказалась замкнутой. Ключа не было, и Пентауров потребовал топор; прогнав принесшего его лакея, он взломал шкатулку и высыпал все содержимое ее на туалет.

К пущему недоумению и раздражению его, этого содержимого оказалось немного: две тысячи рублей деньгами, несколько золотых браслетов и золотой брегет отца. Ни бриллиантов, ни кучи ожидавшихся им денег не было.

«Но ведь бриллианты были? Я их сам видел в детстве? Куда же они девались?» – размышлял Пенгауров, обшаривая туалетные ящики. Память подсказывала ему правду, но ни он и никто другой не знали тайны Людмилы Марковны: в последнюю свою поездку в Москву она продала свои драгоценности и деньги положила в пакет на имя Лени.

«Бриллианты ей незачем! – думала при этом практичная старуха. – Деньги нужней будут!»

Плохо бы пришлось в этот день дворовым от обманутого в самых радужных своих ожиданиях нового барина, если бы не вой моськи, вдруг огласивший весь дом. Степан Владимирович, находившийся в зале, выскочил на балкон и увидал сидевшего около опустевшего кресла Людмилы Марковны старого мопса; седая морда его со слезившимися большими глазами лежала на сиденье.

– Убрать! Сейчас же повесить! – заорал Пентауров неистовым голосом. – Всех перевешать!

Приказание было исполнено немедленно, тут же в саду перед балконом.

Степан Владимирович, стоя на верхней ступеньке, наблюдал за казнью и затем с удовлетворенным видом принялся разгуливать по балкону.

– Ах, паршивая старушенция! – промычал он надгробное слово своей бабушке.

Ранним утром того же дня в кухонное окошко домика Шилина осторожно постучала чья-то рука. Мавра выглянула и увидала стоявших во дворе Стратилата и Агафона.

– Спят? – шепотом спросил первый.

– Кто? Смарагд Захарович встамши…

– Барышня приехала?

– Приехала… Спит еще.

Стратилат кивнул головой с удовлетворенным видом, и оба друга хотели уже уходить, но на крыльце показался сам хозяин.

– А я к вам собрался идти! – произнес он, сходя к гостям. – Барышне про вас я ничего не сказал… – понизив голос, продолжал он. – Думаю, так дело обернулось, что помалкивать лучше! Пожар-то ведь, сами понимаете, не покойница сделала?

– И я так же мерекаю… – шепотом молвил Стратилат. – Свечку-то я впопыхах на книжки опрокинул… У ней и в руках не было ничего.

– Ну вот – от греха, стало быть, надо дальше. Это раз. А второе – и покойницу сделали мы же, стало, и этим хвастать нечего. Оно конечно, время уж ей помирать было, да она ей заместо матери, сказывают, была!

– Верно! Правильно! – согласились оба пришедшие.

– Я и надумал так: сказал, что вольную мне сам Владимир Дмитриевич поручил передать, а я и запамятовал, недосуг было съездить к ним. Тут и подковырнуться не подо что будет: вы оба свидетелями мне будете, что я еще в день смерти старого барина показывал вам эту вольную!

– Ум! – в полном восторге произнес Стратилат. – То есть истинный ты Смарагд многоцветный! Нос кверху держи! – обратился он к Агафону. – Мы не мы, и лошадь не наша! А то мы было с ним, признаться, как дом-то занялся, притрухнули…

– Пустое! – сказал Шилин. – Барышне я все же про вас сказал, что от вас узнал про пентауровское охальство, а то и ехать со мной не хотела!

– И расчудесно!

– В дом вас не зову: Леониду Николаевну не разбудить бы!

– Зачем? В дом невозможно! – Стратилат даже махнул рукой. – Ведь он как рыкнет, они со сна из окошка выбросятся!

Разговаривая, они подошли к калитке и, выйдя на улицу, увидали излет Белявки из театра.

– За что это он его так? – проговорил удивленный Стратилат, глядя вслед пронесшемуся во все лопатки актеру.

– Видно, расчет получил… – ответил Шилин. – Шебаршил он тут вчера, стребую, дескать, с него за свои пот и труды все до копеечки полностью, так, должно быть, и выдали!

Скоро проснулась и встала Леня.

Узнав об отъезде в Баграмово Пентаурова, она захотела непременно повидать Людмилу Марковну. Вместе с Леней пошел и Шилин в уцелевший после пожарища флигель, где в небольшой каморке лежало покрытое простыней тело Пентауровой.

Строгое лицо умершей было спокойно; Леня поцеловала ее руку и долго и горячо молилась около нее на коленях.

Простившись с покойницей, Леня повернулась, чтобы уйти и увидала стоявшего позади нее приказчика.

– Здравствуйте, Леонида Николаевна! – вполголоса произнес Маремьян. – А нам и не в примету было, как вы приехали! Да… Как сынок, скоропостижно скончались барыня… С нами, с телом поедете?

– Нет, я совсем от вас уехала!.. – ответила Леня, утирая глаза платком.

– Как совсем?

– Так. Я не вернусь больше в Баграмово; сама по себе буду жить!

– Тэ-э-экс… – протянул озадаченный Маремьян.

Леня кивнула ему головой и вместе со своим спутником тихо удалилась из последнего земного пристанища Людмилы Марковны.

– Что за оказия? – проговорил себе под нос Маремьян. Про историю с Лениной вольной среди дворни ходили какие-то смутные толки, но верного он ничего не знал: Ванька, пойманный им однажды при подслушивании секретной беседы Маремьяна с каким-то купцом, был так отдубашен им, что возненавидел и боялся его ото всей души и от него сведений Маремьян никаких не получал.

Вернувшись домой, Леня написала записочку и попросила передать ее Светицкому: был четверг, и Леня боялась, что не подозревавший о происшествиях той ночи гусар отправится в Баграмово.

Глава XXVIII

Шилин послал работника, и не больше как через полчаса Светицкий прискакал верхом в сопровождении Ильи.

С озабоченным лицом вбежал он в горенку, где, бывало, весело проводила время шилинская компания, и увидал шедшую к нему навстречу Леню. Светицкий осыпал ее руки поцелуями.

– Как все это неожиданно, ужасно!.. – взволнованно заговорил он. – И смерть, и пожар! А ваша бумага?

– У меня.

Гусар перекрестился.

– Слава богу! – произнес он от глубины души. – Нашлась?

– Да… – нерешительно ответила Леня; ей опять приходилось умалчивать о многом.

– И сегодня же назад уедете, на похороны?

– Нет, я на похоронах не буду, я уже совсем уехала из Баграмова!

Светицкий с беспокойством заглянул ей в глаза.

– Случилось что-нибудь? Дерзость какую-нибудь он позволил себе вам сказать? – В глазах гусара засветились угрожающие огоньки.

– Мы поссорились, и я больше не хочу его видеть…

– Что же произошло?

– То, что уже исчезло… – с улыбкой сказала Леня. – Не надо волноваться, и будем говорить о другом!..

– Видите, что значит быть одной? – произнес Светицкий. – Всякая дрянь осмеливается обидеть вас!

– Все это прошло и кончено, теперь начинается новая жизнь!

Светицкий отвернулся, насупился и забарабанил пальцами по столу.

– Чем же вы начнете новую жизнь? – спросил он.

– Уеду в Москву, на сцену… там буду равная с равными…

Гусар не отвечал и продолжал барабанить, но стук все ослабевал и делался нервнее.

– Что же вы молчите, Дмитрий Назарович?

– Я обещал молчать… – пожав плечами, проговорил Светицкий.

– Иного выхода нет… – тихо сказала Леня.

– Нет?! – Светицкий отодвинул стол так, что все загремело на нем, и встал со стула. – А я? – Он протянул обе руки к Лене. – Леня, ведь я же без вас жить не могу!

– Боюсь, раскаиваться потом станете, Дмитрий… – Она не успела договорить. Светицкий схватил ее в объятия и принялся целовать.

– Не пущу! Никому не отдам! Моя! – в исступлении вскрикивал он в то же время. – Да? Правда?

Ответа не было, но он почувствовал, что Леня прильнула к его груди.

Восторг Светицкого не имел предела.

– Будет, будет… пустите! – смеясь и плача от счастья, говорила Леня, отбиваясь от него.

– Господи, я с ума, кажется, сойду?! – вымолвил наконец он.

– А родные ваши согласятся ли? – тихо сказала раскрасневшаяся Леня.

– У меня их нет! – ответил Светицкий. – И почему сказала «ваши»?

– Твои… – поправилась она.

– Когда же наша свадьба?

– Не знаю… когда хочешь… – Леня поалела окончательно. – Только пусть она будет самая скромная!

– Одни свои гусары будут. И сейчас же возьму отставку и уедем ко мне, в Орловскую губернию!

– Тебе жаль расставаться с полком будет? Ведь это из-за меня ты из него уйдешь?

Светицкий засмеялся.

– Нет, из-за расстроенного имения! – ответил он. – Будет бездельничать, надо взяться за него как следует! Вместе будем хозяйничать, хорошо?

– Еще бы! – ответила Леня. – Вот и новая сказка началась! – прибавила она со счастливой улыбкой. – А книги у тебя есть? Их много заведем, много!

– Сколько захочешь! – Светицкий нежно обвил рукой ее стан.

Послав за Светицким, Шилин направился в театр к Белявке и застал его в каморке, служившей ему и жилищем, и уборной. Белявка завязывал небольшой узел со своим скарбом.

– Иль уходить собрался? – спросил Шилин, войдя.

– А ясное дило! – сердитым тоном отозвался Белявка. – С подлецами мени тут робить нечего! Это видал? – добавил он, указывая пальцем на огромную, начавшую синеть шишку, украшавшую его лоб.

– Н-да?… – отозвался Шилин. – Желвак на совесть! Нагрубил ты, что ли, ему?

– Де ж я грубив? – воскликнул Белявка. – Гроши тилько свои спросив! Ну, отдай не все, заплати хоть сколько-нибудь, но ведь не мордой же об дверь? Невозможно ж!

– Говорил я тебе – выжди, не докучай зря: нашел тоже время, когда счет спрашивать – после пожара?

– А де ж я его потом искать бы став? В Питер за ним, что ли, ихать было?

Шилин не возражал.

– А ко мне жиличка приехала… – рассеянно сказал он, помолчав.

– Кто такая?

– Леонидова, актриса ваша.

Белявка уставился на гостя.

– И все-то твой Ванька понабрехал тебе! – продолжал Шилин. – Порол невесть что; и конторку-то барин ломал, и вольную в книги прятал, а она давным-давно у нее в кармане лежит!

– Да ну?

– Сам видел.

– Та и хвала Господу! И шо за двор такой подлючий: ни барину, ни холую верить нельзя!

– Когда в путь думаешь? – спросил Шилин.

– А седни же. Повидаюсь тилько с одним чоловиком, с Тихон Михалычем, та и до Москвы.

– Ну, счастливо тебе, когда так! – сказал, встав с табурета, Шилин. Он расцеловался с Белявкою и, выйдя из его каморки, зашел в другую, где помещались Стратилат и Агафон.

Те тоже собирались уходить в Москву; на деревянных нарах, служивших им вместо кроватей, лежали длинные дорожные палки и пара маленьких узелков в красном и синем платках.

– А мы к тебе, Смарагд Захарович, сейчас прощаться идти хотели! – встретили его слова Стратилата. – Григорь Харлампыч нонче уходит, и мы с ним идти порешили!

– Вам бы погодить, молодцы! – вполголоса ответил Шилин.

– А на что?

– Не ровен час, может, и понадобитесь: еще неизвестно, что тот господин надумает – он-то ведь смекнет правду!

Хозяева поняли смысл темных как будто бы слов гостя, знаком показавшего, что он опасается чьих-либо ушей.

– Оно точно… – заметил Стратилат.

– Доказать он ничего не может, я того и не опасаюсь, а на случай разговору – погодите! Вас со двора не гонят отсюда?

– Сказывал Маремьян – харч не велел он давать, а жить пока что можем.

– Чего же лучше? – ответил Шилин. – Столоваться ко мне приходите. С недельку обождите – и с Богом!

– Правда… так лучше! – проговорил Агафон. – С отцом бы мне попрощаться надо…

– Раскладай чемодан, Агаша! – скомандовал Стратилат, развязывая узелок и вынимая из него свою единственную запасную пару белья. – Фраки наши еще, того гляди, помнутся: у генерал-губернатора в Москве кофей пить не в чем будет!

– А теперь айда ко мне: Мавра с обедом, поди, давно уж ждет! – сказал Шилин. – Только с нынешнего дня, други мои, – ау – не в горнице, а на кухне обедать будем!

– Еще бы нам в горнице? – воскликнул Стратилат, выходя вслед за Шилиным из своего помещения. – Разве мы Леониде Николаевне компания?!

Около полудня того же дня в гусарский «монастырь» заехало несколько знакомых, и между Возницыным и Заводчиковым затеялся спор. Николай Николаевич, только что вернувшийся из Москвы, куда ездил на несколько дней, с пафосом повествовал о Белокаменной.

Захлебываясь от удовольствия, рассказал он между прочим о только что прибывшем туда из Гамбурга знаменитом паноптикуме, посмотреть который съезжалась вся Москва. Помимо восковых фигур, изображавших разных королей и других известных персон, в нем показывалось множество древних и необычайных по своей редкости предметов. Были в их числе огромный зуб допотопного слона, разные вещи и кирпичи с надписями Вавилона, Ассирии и тому подобное.

Возницын слушал с пренебрежительным видом.

– Все это обман и жульничество! – заявил он, когда Заводчиков окончил свое повествование.

– Жульничество? – воскликнул тот. – Приехал из Гамбурга, всесветная знаменитость, имеет отовсюду медали, и вы говорите: обман?

– А вы видели медали? – спросил Возницын.

– О них напечатано в афишах, значит, они есть! – начиная кипятиться, сказал Николай Николаевич.

– Э! – Возницын махнул рукой. – Знаю я паноптикумы, видал тоже! Такую чушь и покажут и напечатают, что глаза на лоб вылезут!

– Не может этого быть! Всеми знатоками паноптикум одобрен! Я понимаю мало, но тоже скажу: прекрасное собрание! На глаз, знаете ли, видно. Чего там нет? Не то, что не соберешь, а и не выдумаешь ничего подобного!

– Сколько хотите – и соберу, и выдумаю! – отозвался Возницын.

– Выдумаете?

– Я выдумаю.

– А ну-ка, попробуйте!

– Пари, господа, держите пари! – подхватило несколько голосов.

– Извольте! – ответил Возницын и посчитал глазами присутствовавших. – Нас здесь ровно десять человек; по три бутылки на брата – это выйдет три дюжины.

– Тридцать бутылок… – поправил Заводчиков.

– Хорош! – строго возразил Возницын. – Шампанское, оно ведь летучее – газу из него одного сколько выйдет? Три дюжины шампанского угодно? И через полчаса я покажу всей госпоже публикум паноптикум не хуже московского!

– Идет! – в восторге воскликнул Заводчиков, заранее предвкушая даровую выпивку. – Ровно через полчаса – не больше, не меньше! Но, позвольте, кто же будет решать – лучше он или хуже московского?

– Господа! – обратился Возницын ко всем. – Вы все слышали описание паноптикума Николая Николаевича?

– Слышали… – отозвался хор.

– Теперь увидите мой! Вы и решите, кому платить за шампанское!

Под общий смех и одобрительные возгласы Возницын поднялся и зашагал из залы на своих ходулях.

– Придется отцу благочинному карман растрясти! – сказал Курденко.

– Кому растрястись – все единственно, сыне, – проговорил Костиц. – Абы уничтожен был зеленый змий в самом зародыше!

Он позвонил и приказал явившемуся вестовому принести три дюжины шампанского и, не раскупоривая, поставить на столе, а сам вынул часы и стал следить за движением стрелки.

Ровно через двадцать минут в дверях залы показалось шествие: впереди, важно закинув голову назад, журавлиным шагом выступал Возницын; за ним следовал его вестовой с корзинкой, наполненной разными предметами, последним был Гаврило Васильевич, несший в левой руке мешок с каким-то ворочавшимся в нем живым существом; на правом плече у него висела часть давно сгнившей лестницы, валявшейся на дворе.

Против середины большого общего стола поставили маленький, и Возницын встал за ним.

– Каспада публикум! – возгласил он, подражая выговору и жестам немцев – содержателей разных заведений. – Имей честь представить вам мой знаменитый, единственный во всем мире и в средней Америк паноптикум. Имею за него медали от короля Патагонского, королевы иерихонской и Дон Кихота Ламанчского. Одобрен учеными, особливо покойными и всеми коновалами. Один ученый застрелился из-за него от зависти, два отравились и семь с ума сошло…

Смех обежал зрителей: Возницын сразу сумел заинтересовать всех.

– Начинаю показывать! – Он нагнулся и стал рыться в корзине, стоявшей у его ног.

– Кирпич из Вавилонской башни! – выкрикнул он, подымая кусок кирпича, только что вывороченный им из фундамента дома. – С самой верхушки: был на третьем небе!

– Часть древа познания добра и зла! – Он поднял над головой под общий смех березовое полено. – Пятна на нем от слюнок Евы, которые текли, когда змий соблазнял ее!

– Вода всемирного потопа! – продолжал он, выливая на пол воду из стакана. – Плескалась об Арарат, когда к нему подъезжал Ной!

– Фиговый листок Евы до грехопадения! – Зрители увидали свежий березовый листок. – Он же после грехопадения! – Над головой Возницына показался огромный лопух.

Хохот и топанье ног прервали на несколько мгновений слова Возницына. Он ждал с планшеткой из дамского платья в руке, отысканной в куче мусора около дома.

– Ус кита, проглотившего Иону! – все так же невозмутимо серьезно произнес он, как только все угомонились. – Сам кит сдох, усы завещал нашему паноптикуму. Документы о том хранятся у римского папы!

– Плешь Ноя в натуральную величину! – Он неожиданно ухватил стоявшего сбоку и ухмылявшегося Гаврилу Васильевича, подтащил к себе и нагнул ему голову так, что лысина его предстала перед публикой во всей красе.

– Часть лестницы, которую Иаков видел во сне! Остальная сгрызена паломниками для избавления от зубной боли! – Возницын водрузил на столике обломок с двумя ступеньками. – На нижней ступеньке стоял ангел, на верхней два архангела. Трубы лежали на третьей, но Илья-пророк захватил ее с собой на небо: дерево в пустыне дорого.

– Частицы жены Лота! – он широкой струйкой пустил белую соль из сжатого кулака, затем поднял над головой огромный, потемневший коренной зуб лошади.

– Зуб Ксантиппы, который она имела против Сократа!

Публика уже не хохотала, а ревела, катаясь на стульях; Возницын кричал в свою очередь.

Из корзины появилось наполовину откушенное антоновское яблоко.

– Яблоко Париса, недоеденное Венерой!

– Камни преткновения, упоминаемые в Священном Писании! – Он показал пару здоровенных булыжин. – Об один споткнулся Наполеон под Москвой, об другой Пугачев на Яике!

Возницын с помощью Гаврилы Васильевича вытащил из мешка за шиворот эскадронного любимца – черного кота.

– Черная кошка, пробежавшая между Жозефиной и Наполеоном!

Он разжал руку, и кот стремглав кинулся удирать из залы.

– Внимание: особо редкая реликвия, каспада! – торжественно заявил Возницын, показывая медную песочницу и вытряхивая из нее содержимое. – Песок из Мафусаила в последние годы его жизни!.. Паноптикум закрывается до следующий раз!

Возницын раскланялся, как балетная танцовщица, и послал аплодировавшей, топавшей и кричавшей «фора» публике воздушный поцелуй.

– Но, позвольте, это же балаган?! – вопил в истошный голос Заводчиков.

– Плати, плати! – кричали с разных сторон голоса. – Фора Возницын! Дрянь гамбургский паноптикум против его!

Костиц встал и замахал рукой.

– Отцы и братия, кому платить? – спросил он, крутя ус, когда шум несколько стих.

– Заводчикову! Заводчикову! – дружно ответили все.

Костиц подозвал вестовых и указал на бутылки. Захлопали в потолок пробки и, несмотря на протесты и возмущение Николая Николаевича, Гавриле Васильевичу было приказано счет за шампанское подать ему.

– Извольте, что же, я подчиняюсь, я заплачу! – чуть не плача, говорил скупой Заводчиков. – Но ведь это же неправильно?… Что он такое показывал? Зуб лошади, а говорит, что Ксантиппы?…

– Сыне! – прервал его Костиц. – Древом быть можешь, но расписываться в том не следует!

В зал вошел радостный, что весеннее утро, Светицкий.

Его сейчас же посвятили во все происходившее и вручили стакан шампанского.

– Что вы какой-то странный? – спросил, приглядываясь к нему, Курденко.

– Женюсь… – шепнул ему на ухо Светицкий.

– Да ну?! На ком?

– На Леониде Николаевне…

– Это вы вправду?

– В самую настоящую!

– Сыны, шептаться за столом нельзя: несть тайн в монастыре! – во всеуслышание заявил Костиц.

– Можно сказать? – спросил Курденко.

– Можно!

– Господа… Позвольте предложить тост! – произнес, поднявшись, Курденко. – За здоровье жениха и невесты – Дмитрия Назаровича и Леониды Николаевны… Ура!

Отзыва не было; весь стол словно оцепенел на одно мгновенье, затем все вскочили и окружили Светицкого.

– Правда? Шутка или нет? – послышались вопросы.

– Правда… – ответил всем сразу Светицкий; ему было неприятно, что товарищи так странно встретили весть о его женитьбе и не поздравляли, а будто бы в глубине души удивлялись ей.

Первым почувствовал неловкость положения и спохватился Радугин.

– Кому ваша женитьба радость, а нам нет! – сказал он. – Мы теряем товарища. Вечная память отцу-звонарю! – Он поднял стакан с грустным видом.

– И да здравствует новый Светицкий! – подхватил Возницын.

Дружное «ура» загремело в зале; руки со стаканами потянулись чокаться к Светицкому.

– Изменник ты, но дай тебе Божечка счастья! – проговорил Костиц, расправив усы и целуясь с молодым женихом. Его примеру последовали и остальные.

– За Леониду Николаевну! – крикнул Курденко, и этот тост был подхвачен с еще большим восторгом.

Благодарный Светицкий так чокнулся с приятелем, что стакан чуть не разлетелся на куски в его руках, и от души опять расцеловался с ним.

Костиц послал за трубачами, и вплоть до ночи гремел на всю Рязань мальчишник в гусарском «монастыре».

Глава XXIX

На третий день после похорон Людмилы Марковны в Баграмове в домик Шилина явился давно поджидавшийся им гость – квартальный надзиратель.

Леониды Николаевны дома не было.

Толстомордый, с подушками вместо щек, квартальный с важным видом вошел в горницу и стал рыться в своем портфеле.

– Нехорошо, Смарагд Захарыч!.. – проронил он, вытаскивая какую-то бумагу.

– Что именно? – спокойно осведомился Шилин. – Кажется, за мною худого не важивалось?

– Не важивалось, да и завелось. Вот! – Он щелкнул пальцем по бумаге. – Доношение на тебя!

– От кого?

– От господина Степана Владимировича Пентаурова!

– Вот те и раз! Что же он доносит?

– Обвиняешься ты им в укрывательстве беглой его девки дворовой Леонидки. Проживает такая у тебя?

– Живет, открыто даже живет!

– Ага! Это в каких же ты смыслах ее укрываешь?

– А для чего мне ее укрывать? Она человек вольный, где хочет, там и живет.

– Как это вольный? Крепостная она…

– Никак нет… Да вот полюбопытствуйте сами! – Шилин подошел к божнице в переднем углу и вытащил из-за образов вольную Лени. – Почитайте… – Он подал документ квартальному.

Тот взял его, просмотрел, потянул себя за точно обрубленный, короткий нос и, издав «Н-да», поднял глаза на Шилина.

– Что же это такое подобное значит?

Шилин равнодушно пожал плечами.

– Да умом повредился он от пожару, не иначе! Деньги, слыхать, у него какие-то сгорели?

– А может, и впрямь не знал, что папаша вольную ей выдал?

– Все может быть. Не угодно ли водочки выпить? Время теперь соответственное!

– Можно. Водочку пить – всегда время! – Квартальный захохотал, довольный своим остроумием.

Мавра подала штоф и закуску; гость и хозяин расположились у стола.

Шилин поведал, как Пентауров «вышибал» Белявку из театра, и поведал так, что квартальный надрывал животик и, того и гляди, рисковал подавиться то груздем, то куском пирога.

– А ну тебя! – проговорил он наконец, вставая. – Уморил ты было меня!

– Это вам за беспокойство… – сказал Шилин, ловко всовывая в руку его трехрублевку. – Уж вы, пожалуйста, если господин Пентауров еще что затеет, предупредите: девушку обидеть долго ли? Сумасшедший человек, сами видели!..

– Упрежу, упрежу! – отозвался ублаготворенный по всем статьям квартальный. – Кто со мной хорош, с тем и я хорош! А ты человек с мозгами!

– Где уж мне против вас выстоять? – соскромничал Шилин.

– А? Думаешь? – опять захохотав, сказал квартальный. – Однако прощайте, дела ждут! – Он протянул хозяину руку с короткими, как и нос, пальцами. – Спасибо за угощенье! Копийку засвидетельствованную с вольной на всякий случай заготовь, а самой вольной, коли потребуют, не представляй! – добавил он, обернувшись в дверях. – Девка- то ведь хорошенькая, утратиться документик может! – Он подмигнул, хохотнул, нагнулся и вышел в дверь.

Шилин проводил его на крыльцо, затем вернулся и спрятал в другое место вольную. «Так-то с вами, чертями, понадежнее!» – думал он при этом.

Весь город заговорил о готовящемся новом событии – близкой свадьбе Лени и Светицкого.

Возмущению маменек не было пределов. Оскорбились даже такие мирные особы, как сестры Зяблицыны; вслух, впрочем, высказывались об этом только две старшие.

– Это совершенно непозволительно! – говорили они, имея в виду Глашеньку. – За кого же наши невесты будут выходить, если люди нашего круга будут жениться на хамках?

Глашенька при этом скромно поджимала губки и потупляла глаза.

– Уж мы-то за хамов не пойдем ни в коем случае! – величественно заявляла Марья Михайловна, причем неизвестно почему употребляла слово «мы» и даже подчеркивала его.

Единственной дамой в городе, обрадовавшейся вести об этой свадьбе, была опять отложившая свой отъезд Елизавета Петровна.

– Очень рада! Так им, свиньям, и надо! – ответила она Клавдии Алексеевне, подразумевая под лестным званием всех рязанских дам.

– Но до чего здесь жизнь кипит? – воскликнула Клавдия Алексеевна, сообщив свежую новость. – Так и бьет ключом, каждый день что-нибудь новое! А вы в деревню собирались ехать? Там вы умерли бы от тоски!

Под влиянием Клавдии Алексеевны, в гусарский монастырь для собрания точных данных о готовящемся интересном событии был командирован Андрей Михайлович, физиономия которого, если не считать некоторой странной легкой зелени под глазами, приняла прежний вид.

Андрей Михайлович заставил себя упрашивать.

– Ах, мне совсем не хочется туда ехать! – ответил он, сделав кислую гримасу, но с заметно заблестевшими глазами. – Что я там с этими господами буду делать?

– Как что?! – воскликнула Клавдия Алексеевна. – Узнаете все подробности… Вы видите, что вашей жене это интересно!.. Для нее должны!

– Но ведь там все такие пьяницы… Непременно будут заставлять пить, а я этого терпеть не могу…

– Ну, рюмочку-другую можешь, ничего! – разрешила Елизавета Петровна.

– Ах, мамочка, как мне неприятно! Только для тебя я это и делаю! – говорил он чревовещательным голосом из спальни, торопясь переоблачиться из халата в пальто. – Помни, еду исключительно только для того, чтобы доставить тебе удовольствие!

Клавдия Алексеевна осталась ждать возвращения Андрея Михайловича, и, к удивлению обеих дам, через какие-нибудь полчаса дрожки его опять застучали под окнами.

– Как вы скоро съездили? – встретил его возглас Клавдии Алексеевны.

– Меня ждала жена, Клавдия Алексеевна!.. – внушительно ответил он, подходя к Елизавете Петровне. – Понюхай!.. – добавил он, наклоняясь и дыша последней прямо в лицо.

– Табачищем несет… – ответила та, исполнив его просьбу и сморщившись. – Фу, ты, Господи, точно из трубки затянулась! Даже голова закружилась!

– А вином пахнет?

Елизавета Петровна отстранилась в сторону и нюхнула еще раз раскрывшийся сомовий зев мужа.

– Нет!

– Ни капельки не выпил! – с торжествующим видом произнес Андрей Михайлович. – Приставали, уговаривали – нет, отбоярился! Прямо едва вырвался!

– Ну а насчет свадьбы что? – замирающим голосом спросила Клавдия Алексеевна.

– А насчет свадьбы ничего: свадьбе не бывать! – равнодушно ответил Андрей Михайлович.

Гостья вскочила, хозяйка откинулась на спинку своего стула.

– Как не бывать? Почему?

– Невеста пропала… Исчезла неизвестно куда!

В гусарском «монастыре» Андрей Михайлович застал всех встревоженными и молчаливыми; о выпивке не было и речи, и только по этой причине Штучкин не задержался долго и вернулся таким добродетельным.

Светицкого он не видал: тот со вчерашнего вечера носился неизвестно где в поисках Лени; Курденко же обронил всего пару слов, что она вышла вчера из дома за покупками и не вернулась: что с ней случилось и где она, никто не знал и не догадывался.

Пропажа Лени произошла следующим образом.

Утром, разбирая узлы со своими вещами, Леня наткнулась на пакет с надписью «Лене после моей смерти».

Она сделала было движение его вскрыть, но задумалась и, держа его в руке, отворила дверь своей горенки и попросила Смарагда Захаровича зайти к ней.

Шилин был так заботлив и внимателен к ней, так от души обрадовался известию о сватовстве Светицкого, что Леня сама стала отвечать ему искренним, хорошим чувством и полным доверием.

– Вот, Смарагд Захарович, – сказала она, протягивая ему пакет, – это отдала мне Людмила Марковна!.. – Она подробно передала, как все происходило. – Не знаю, вскрыть или нет?

– Лучше погодить… – ответил Шилин. – Деньги тут… порядочно денег!.. – Он взвесил их на руке. – Человечишко господин Пентауров больно пакостный, не выдумал бы чего. А тут печать цела и собственноручная надпись покойницы есть… Коль и завещания нет – дело чистое!

– Спрячьте его у себя!.. – попросила Леня. – А квартальный не приходил больше?

Шилин усмехнулся.

– Нет, а коль без меня явится – вот-с вам копийка с вашего документика, я ее снял и засвидетельствовал! – Шилин достал из кармана бумагу и передал ее Лене. – Приберите ее у себя к сторонке, авось не понадобится!

– Спасибо вам! – произнесла Леня. – Сколько хлопот я вам наделала!

– Что за хлопоты, пустяки! – ответил Шилин. – Может, что-нибудь требуется вам? Вы не стесняйтесь!

– Нет, нет, ничего, спасибо! Я в лавку сейчас собираюсь идти. Купить кое-что надо…

– Для венца?

– Да… – слегка смутясь, сказала Леня.

Шилин, улыбаясь, глядел на нее:

– Очень хорошо-с! К обеду ждать будем; Мавра вас чем-то угостить хочет!

– Непременно вернусь: здесь близко!

Леня надела легкую накидку и шляпу и ушла, но ни к обеду, ни после него она не вернулась.

Не знал, что думать, Шилин, знавший, что знакомых у Лени в Рязани не было, прождал часов до четырех и отправился обойти лавки, торговавшие подходящими товарами; ни в одной из них его жилички не видели. Смарагд Захарович вернулся домой и, видя, что уже смеркается, велел заложить лошадь и на беговых дрожках поехал в гусарский монастырь к Светицкому.

Светицкий всполошился: в тот день он Лени совсем не видал. Еще больше встревожился он, узнав из рассказа Смарагда Захаровича то, что не было ему сообщено Леней, – о поступке с нею Пентаурова и о подаче им заявления о бегстве ее. О краже вольной Шилин, разумеется, умолчал и повторил о ней то же, что сказал Лене.

– Что же могло с ней случиться?! – произнес Светицкий. – Что вы предполагаете?!

– Ума не приложу! – ответил Шилин. – О разбойниках у нас не слыхать, а если б и были – тело давно нашлось бы: ведь, почесть, среди города пропала! И корысти убивать не было никакой…

– Ну-ну?

– Не господина ли Пентаурова тут штука?

– И я то же подумал! – воскликнул Светицкий.

Весть Шилина заставила его было побледнеть, теперь же вся кровь бросилась ему в голову.

– Убью я его! – едва выговорил он от прилива ярости. Светицкий бросился к стене, сорвал с нее саблю и хотел бежать к двери, но Шилин заступил ему дорогу.

– Погодите, барин! С тем расчет не уйдет, сперва о Леониде Николаевне думать давайте!

– Где она может быть?!

– Вот и помозгуем. Поедемте ко мне, посидим, подождем, может, вернется еще она, а там сообразим, что делать…

Спокойствие Шилина подействовало на Светицкого. Он нахлобучил фуражку и вместе со Смарагдом Захаровичем на его же дрожках поехал к нему.

Шилин сейчас же послал работника за Стратилатом с Агафоном и Тихоном; те явились и, видя перед собой офицера, кучкой остановились у двери. Хозяин сообщил им об исчезновении Леониды Николаевны.

Стратилат даже присел от испуга; Тихон застыл с разинутым ртом, Агафон охнул так, что дрогнули стекла, и сжал кулаки.

– Пособите искать, други!.. – закончил свои слова Шилин.

– Никто, как Пентауров-барин! – вскрикнул, придя в себя, Стратилат. – Крест сыму, что он!

Меривший все время комнату из угла в угол, сумрачный, что ночь, Светицкий круто остановился.

– Слышишь? – обратился он к Шилину. – Он, он это, каналья!

– Больше некому! Кто ж еще на такую пакость способен? – отозвались Агафон и Тихон.

– Барин, не взыщите, что сядем при вас… – сказал Шилин. – В ногах правды нет, а подумать, как след, время надо не мало!..

– Что вы, пожалуйста?… – пробормотал Светицкий. – Я у вас гость, вы хозяин!

Долго совещалась, усевшись вокруг стола, шилинская компания.

Порешили прежде всего разузнать, не ездил ли кто-либо в тот день в Баграмово и не было ли с проезжими чего подозрительного.

Стратилат и Агафон взялись обойти все попутные дворы по улицам до лавок и разведать, не происходило ли на них чего особенного. Тихон вызвался напоить Маремьяна до положения риз и допытаться до истины: без его участия Пентауров обойтись никак не мог.

Светицкий не вмешивался и все ходил, прислушиваясь к говорившим.

Окончив советоваться, все разошлись; прилег, не раздеваясь, на диванчик и Смарагд Захарович, а Светицкий все шагал, и Шилин видел, что он то останавливался перед иконами, хватал себя за голову, бормотал молитвы и угрозы кому-то, то опять маятником мотался от стены к стене.

Глава XXX

Леня как в воду канула.

Помимо шилинской компании, весь гусарский монастырь принял самое горячее участие в ее розысках, но ни одна душа в Рязани не видала и не слыхала в день исчезновения ни на улицах, ни во дворах ни шума, ни какой-либо сумятицы.

От Московской заставы, миновать которую при выезде из города было никак нельзя, ответ был получен самый неутешительный.

– Кажный день из пентауровских кто-нибудь ездит! – сказал Иван Семенович. – Ездит и ездит, нам до того дела нет, мы глядеть к ним не лазим; все одно ничего не дадут – барские!

Самая неудачная попытка выпала на долю Тихона. Маремьян принял его приглашение «тарарахнуть» с ним, но оказался таким здоровым на выпивку, что Тихон, угощая его, «нажрался», по его выражению, сам так, что едва добрался до дома, и там получил урок добродетели от тятеньки, отпечатанный для памяти под обоими глазами.

А Леня между тем находилась очень близко от жилища Шилина, и пропажа ее произошла совсем просто.

Получив ответ от полиции, что требуемая им девка Леонидка имеет вольную и потому водворена к нему быть не может, Пентауров прочитал полученную бумагу, затем перевернул ее обратной стороной, словно там надеясь найти что-либо более понятное, и долго глядел на нее выпученными глазами.

Вольную он сам, собственными руками, спрятал в книги, и она должна была сгореть вместе с ними и с домом. Если же она уцелела, значит, ее отыскала Людмила Марковна. Но ведь Лени при ней не было?! Кто же был с ней в кабинете и передал потом Лене документ?

Степан Владимирович вдруг вспомнил, что при его бабушке безотлучно находилась приживалка, и его осенила мысль, что это она передала Лене бумагу и исчезнувшие деньги.

Он пришел в ярость и приказал «притащить» к нему Марью Ивановну.

Марья Ивановна прикатилась горошком. С самого возвращения из «счастливой» поездки в город она спала и видела, как бы поскорее расстаться с Баграмовым, но боязнь подозрений заставляла ее сидеть в нем. Зов барина встревожил ее, но она быстро овладела собой и явилась с умильным и улыбающимся лицом.

– Ты была в моем кабинете с бабушкой? – спросил побуревший от злости и волнения Пентауров.

– Я?! – Приживалка всплеснула руками и присела. – Да Господь разрази меня на этом месте! Они, покойница, одни туда ходили…

– Врешь, дрянь!.. – крикнул Степан Владимирович. – Ты вместе с ней украла вольную Леньки, ты, собачья рожа, передала ее ей!

Марья Ивановна оскорбилась.

– Я дворянка, Степан Владимирович, – возразила она. – Прошу вас не оскорблять меня: для каких-то девок я красть ничего не стану!

– Врешь! Морду тебе изобью! – с пеною у рта закричал Пентауров, наступая на нее.

Марья Ивановна попятилась к двери.

– Этого не можете… я и сама дворянка!.. Я производителю дворянства буду жаловаться.

– К черту, к самому дьяволу иди! Вон сию же минуту! – занеистовствовал, топая ногами, Степан Владимирович.

Приживалка выюркнула за дверь.

– Не очень-то боюсь! – долетел оттуда ее голос. – Производитель дворянства мне знакомы!

Пентауров поднял кулаки и бросился за нею; Марья Ивановна, визжа, как под ножом, с необычайной быстротой выскочила на двор.

Пентауров остановился на крыльце, затем кинулся обратно в дом и, минуту спустя, из окна комнаты Марьи Ивановны вылетела пара ее башмаков, затем замелькали юбки, белье, платье; черною птицей вынесся и распластался на траве салоп, затем из окна показался край зеленого сундука и раскрасневшееся от натуги лицо барина; он сделал еще усилие, щеки его раздулись, что подушки, и тяжелый сундук каменной глыбой бухнулся оземь и раскололся пополам; все содержимое его: тряпки, банки, белье, пузырьки и всякая всячина – посыпалось во все стороны.

Марья Ивановна впала в бешенство.

– Жулик – сам вор – вольную украл!.. Разбойник! Все взыщу через производителя! – подняв кулаки вверх и словно в приступе буйного помешательства, выплясывая танец диких, заголосила она среди дворни, высыпавшей со всех сторон и дивовавшейся на зрелище. – Лысый черт, жулябия! – прокричала она в заключение и пустилась бежать со двора, так как заметила, что ее враг метнулся из ее опустошенной комнаты в коридор, с тем, чтобы погнаться за нею. На бегу она нагнулась, подхватила подол платья, где были зашиты у нее благоприобретенные в Рязани деньги, и, убедившись, что они целы, понеслась на деревню.

Степан Владимирович опомнился и потребовал к себе Маремьяна.

– Желаешь получить вольную? – спросил он, как только тот показался на пороге кабинета.

– Желаю-с… – произнес он, недоумевая, что все это значит.

– Завтра же чтоб Ленька была у меня!

– То есть как же это-с? – Маремьян окончательно спешил.

– Как же, как же, а вот так же! – с сердцем воскликнул Пентауров. – Все вам разъясняй, ослам! На ручки возьми и принеси сюда из Рязани!

Маремьян понял.

– Тэк-с… – произнес он, переступив с ноги на ногу. – Скрасть, стало быть, ее требуется?

– Разумеется. Вольную ее украла у меня и передала ей Марья Ивановна: я ее выгнал за это сейчас ко всем чертям. Ни лошадей давать, ни помогать этой паскуде чтоб никто не смел.

– Слушаю-с!

– А Леньке я покажу, как красть вольные! Она у меня попляшет!

– Осмелюсь спросить, опосля что с ней делать будете?

– Вышвырну – вот и конец!

Маремьян отрицательно качнул головой.

– Конца в этом, барин, не видать-с. Большая кляуза из того произойти может!

– Вот еще? Из-за девки из-за простой? Да у нее никого и знакомых нет!

– Найдутся-с… Кобельки-то около нее уже бегают. Первый Шилин, у которого она пристала: вредный мужчина-с!

– Никого не боюсь! – гордо, выпятив грудь, заявил Пентауров. – Не дорос еще какой-то Шилин тягаться со мной! А выйдет что – денег не пожалею! Черт ее и все побери, а уж доеду ее! Завтра же чтоб была здесь!

– Дозвольте доложить-с, не подойдет-с… по-старинному, разбоем брать не приходится – огласка на весь город выйдет!

– И не делай огласки.

– Значит, по тайности заманить ее надоть-с?…

– Замани по тайности.

– Время надобно-с! И еще дозвольте доложить, лучше сразу не предоставлять ее сюда: след явный очень будет. Лучше вам как бы совсем в сторонке быть-с… А через недельку, как позабудут о ней, мы вас с ней и познакомим-с!

Пентауров сообразил, что план приказчика был и осторожнее, и лучше.

– Ну что ж… – с гримасой неудовольствия сказал он, – сделай так!.. – И он отпустил Маремьяна.

Получить вольную было давней мечтой того. Еще при жизни Владимира Дмитриевича он прикопил порядочную сумму денег и рассчитывал выкупиться и выйти в купцы. Смерть Пентаурова задержала исполнение его желания, и внезапное предложение Степана Владимировича отпустить его даром очень пришлось по душе расчетливому приказчику.

Шевельнулась было в нем при выходе из баграмовского дома совесть, но он сейчас же угомонил ее. «Пустое! – подумал он и даже слегка махнул рукой. – Отчего барину и не позабавиться?»

В тот же день он выехал в Рязань и всю дорогу обдумывал, как бы так обтяпать дельце, чтобы, как бы ни повернулось оно, выйти самому сухим из воды.

В Рязани имелась у него родственница – вдова мещанина, имевшая собственный домик, и мысли Маремьяна обратились сперва к ней: можно было заманить под каким-нибудь предлогом Леню к ней и там выдержать ее, сколько потребуется. Но план этот Маремьян сейчас же нашел неподходящим: девушка по освобождении от Пентаурова могла донести на эту женщину, и дело для нее и Маремьяна обернулось бы плохо.

Увозить из города девушку не приходилось тоже: ее увидали бы все дворовые и инвалиды на заставе.

– Куда же ее девать? Где спрятать?

И вдруг Маремьяна осенило: он вспомнил, что в одном из глухих и запущенных углов парка находится большой, закрытый со всех сторон павильон, уже много лет не отпиравшийся и никем не посещавшийся.

По приезде в Рязань он отправился будто бы в театр, а сам свернул на одну из аллей и добрался по ней до павильона. Это было круглое здание, выстроенное в виде китайской пагоды. Кругом него густо разрослась сирень, и казалось, будто вылинявшая, желтая шляпа какого-то великана была положена прямо на эти зеленые кусты. Маремьян отпер ключом дверь и вошел вовнутрь.

На него дохнуло затхлостью и тлением. Окон внизу не имелось; вместо них, высоко наверху, под самым потолком шли кругом всего павильона овалы со вставленными в них разноцветными стеклами.

Внутри было довольно светло. У одной из стен стояла кушетка с прорванною обивкой, из которой виднелось мочало; вдоль других большой стол, стулья и кресла. На приделанной к стене полке лежали книги; несколько штук их в кожаных переплетах валялось на столе и на кушетке.

Все было покрыто густым слоем пыли.

Маремьян оглядел помещение, испробовал прочность замка и двери и остался вполне доволен. Заперев опять павильон, он направился в театр к единственным оставшимся в нем жильцам, Стратилату и Агафону, и объявил им, что барин приказал немедленно очистить все здание.

– Как же так, Маремьян Васильевич? – возразил Стратилат. – Вы же сказывали, что он разрешил нам здесь жить?

– Разве с ним сговоришь? – слегка разводя руками, ответил Маремьян. – Сегодня у него одно, завтра другое! Совсем сломать театр хочет!

– Вот оно что… – протянул Стратилат. – Нам бы всего несколько деньков перебыть, человечка одного подождать!

– А несколько деньков и во флигеле можете: там теперь горниц много пустых осталось, дворня почти вся в Баграмово сведена!

– Вот и чудесно! – воскликнул обрадованный Стратилат. – Много вам благодарны, Маремьян Васильевич!

– Только перебирайтесь сейчас же! – добавил тот. – Не ровен час, приедет сюда завтра утречком, шуму не оберешься!

Сборы актеров были недолги; Маремьян запер за ними театр на ключ и пошел отводить Стратилату и Агафону новоселье.

Разумеется, Пентауров и не думал отдавать какого-либо распоряжения о театре: очистка последнего потребовалась самому Маремьяну для выполнения его плана.

В достопамятный день Леня вышла из домика Шилина и только что поравнялась с длинным забором, тянувшимся сейчас же за домом, она заметила, что дверь театра приоткрылась и из нее выбежала недавно выздоровевшая Антуанетина. Леня узнала ее и остановилась.

– Барышня, беда у нас! – воскликнула та, догоняя Леню.

– Что случилось? – с легким испугом спросила Леня: так было правдоподобно волнение Антуанетиной.

– Елизаветина помирает… на сцене упала, корчит ее всю!.. Милая, взгляните… не знаем, что делать!

Леня поспешила в театр.

Только что она вошла через вторую дверь и очутилась в полусумерках в проходе между кулисами, с боков разом выступили двое дюжих людей, накинули ей на голову и на лицо большой платок, и через несколько минут напрасно пытавшаяся биться и кричать Леня была водворена и заперта в павильоне.

Глава XXXI

Прошло два дня.

Стратилат с Агафоном заглянули даже в Баграмово, якобы в гости к своей знакомой Даше, но Лени не отыскалось и там. Ночью они забрались через сад на балкон и отворили дверь в зал: как и всегда, она стояла незапертой.

Убедившись, что весь дом спит, «отчаянный» Стратилат оставил в зале Агафона, шепнув ему, чтобы в случае чего тот выручал его, а сам пробрался по коридору, выходившему, как он знал, в девичью, но сколько ни вслушивался в тишину у дверей боковых комнат – не только плача, но и решительно никаких звуков ухо его не улавливало.

Наткнувшись в полной тьме на перила и ощупав их, он сообразил, что перед ним была лестница наверх.

Осторожно, задерживаясь на каждой ступеньке, чтобы трещание их походило на обычное ночное потрескивание полов и мебели, он взобрался по ней до самого конца и остановился: идти дальше среди непроницаемой темноты и не зная расположения комнат было невозможно.

И там, сколько ни напрягал свой слух Стратилат, подозрительного ничего не было.

Он так же тихо спустился вниз, выбрался в залу и вернулся вместе с Агафоном в сенной сарай, на ночевку в который они были допущены по просьбе Даши.

Утром они собрались уже уходить в город, когда из окна людской вдруг увидали показавшуюся в воротах вороную четверню; в коляске сидел офицер в голубом мундире.

– А ведь это никак наш молодчик? – проронил Стратилат, не сводя глаз с подъехавшей к дому коляски.

– Он! – отозвался Агафон.

Стратилат многозначительно глянул на друга и поджал губы.

– А ну-ка, милочка! – обратился он к сидевшей с ними Даше. – Узнай, зачем этот офицер приехал – оченно мы с Агашей любопытны! Да ты лётом, Дарья Прекрасная!

Он щипнул ее, и та, сияя от тонкого обращения своих гостей, унеслась из людской.

– Не иначе, как за хвост да об угол хватить его приехал! – сказал Стратилат.

– Так и надо!.. – что отдаленный гром, ответил Агафон.

Пентауров находился в самом приятном настроении. Маремьян донес ему, что затея его удалась блестяще: птичка сидит в клетке и все следы заметены совершенно.

Оставалось подождать еще пару-другую деньков, а там на этом самом верху появится Ленька, и тогда…

Степан Владимирович начинал с блаженным видом посвистывать, мылить руки и напевать романсы.

В это время лакей доложил ему, что приехал гость – офицер, господин Светицкий.

– Очень рад, проси в гостиную! – ответил он лакею. «Светицкий, какой такой Светицкий? – думал он, спускаясь за лакеем вниз. – Чем он тут светит?!» И он даже хохотнул от игривости собственного ума.

– Очень приятно, что собрались навестить отшельника! – начал он с покровительственно-приятным видом вельможи, входя в гостиную, где у окна стоял молодой гусар. И Пентауров протянул руку, но она осталась непринятой.

Тут только Степан Владимирович рассмотрел, что лицо его гостя не румянее беленой стены и глаза у него что угли.

– Где Леонида Николаевна? – спросил Светицкий, как будто спокойно, но с такой ноткой в голосе, которая ничего доброго не предвещала.

Степан Владимирович даже похолодел от неожиданности.

– А вам какое дело? – проговорил он, пятясь к двери.

– Отвечайте или на месте изрублю! – начиная тяжело дышать, негромко произнес гость.

– Да что вы, в самом деле?… Я ничего не знаю!.. – пробормотал Пентауров. – Какое мне дело? Это странно… врываетесь в дом!..

– Лжешь! – вдруг так крикнул Светицкий, что люди, стоявшие около лошадей, услышали и оглянулись на открытые окна гостиной. – Лжешь, мерзавец! Где она?! – Гусар вырвал из ножен лязгнувшую саблю и кинулся на Степана Владимировича; тот успел выскочить за дверь, захлопнуть ее за собой и с криком: «Эй, люди, люди!» – зайцем понесся по коридору.

Светицкий наткнулся на дверь и несколько опомнился. С минуту он простоял, распахнув ее, на пороге и глядел помутившимся взглядом в коридор, затем, держа обнаженную саблю в руке, пошел в зал, а оттуда по всем комнатам, ища Леню.

Навстречу ему выскочило несколько лакеев; за ними виднелись перепуганные лица горничных и самого Пентаурова.

– Берите его! Вон тащите! – кричал он, толкая в шею и спины дворовых, но те, видя саблю в руке офицера, кто попятился назад, кто жался к стенке.

Светицкий шел, по очереди распахивая все двери и заглядывая в каждую комнату; одна из дверей оказалась почему-то запертой, он вышиб ее ударом ноги и вошел в спальню Пентаурова.

Через минуту он показался обратно, и вся толпа, подавшаяся было к той комнате, шарахнулась назад.

– Это сумасшедший! Вяжите его! – неистовствовал Пентауров, колотя сзади своих людей, но броситься на гусара, шедшего на них, словно на пустое место, никто не осмеливался; он молча продолжал свой осмотр.

Степан Владимирович метнулся в одну из комнат и выскочил оттуда с пистолетом руке.

– Уходите! Стрелять буду! – крикнул он, наведя дуло на Светицкого. Тот глянул в его сторону и пошел прямо на него.

Грохнул выстрел. Сквозь дым видно было, что гусар сделал еще шаг, затем выпустил из руки саблю и тяжело рухнул на пол.

Все, что было живого в коридоре, кроме самого Пентаурова, ринулось бежать.

– Куда вы? Назад! – закричал он. – Назад все!

На выстрел первым выскочил в коридор через зал Илья, за ним Стратилат с Агафоном; все трое бросились к лежавшему.

– Это вы что же, живых людей стрелять вздумали? – угрожающе произнес Илья, став на колени около своего барина и проворно расстегивая залитую кровью венгерку; Светицкий лежал без чувств со сквозной раной в середине плеча.

– Он сумасшедший! Он убить меня хотел! – воскликнул, потрясая еще дымящимся пистолетом, Пентауров.

– И следовало бы! – отозвался Стратилат. – Барин еще называется, тьфу! – Он плюнул чуть не в самого Пентаурова.

– К черту из моего дома убирайтесь! – заорал Пентауров. – Тащите офицера, а этих в шею вытолкать! – обратился он к возвратившимся своим дворовым.

Агафон ухватил валявшуюся на полу саблю Светицкого.

– Я ну-ка, попробуйте?! – прогрохотал он, выпрямившись во весь рост и подняв саблю над головой.

Толпа опять ухнула назад.

Илья со Стратилатом бережно подняли раненого и охраняемые Агафоном, вынесли его на двор и посадили в коляску; по бокам, поддерживая его, поместились Стратилат и Илья, Агафон взобрался на козлы, и четверик во весь дух помчал их в Рыбное, где Илья рассчитывал найти немедленную помощь своему барину.

Нечего и говорить, как приняли их в доме Степниных.

Раненого поместили в бывшей комнате Ани, перевязали, как могли, и тотчас же, на свежих лошадях, отправили Агафона и Стратилата в город за доктором; Илья остался при своем барине.

– Вот, брат, как мы нынче – на четвериках стали ездить! – сказал Стратилат, не без удовольствия развалясь в покойной коляске. – Оно, пожалуй, лучше, чем на своих на двоих отплясывать?

В Рязани, захватив доктора, коляска уехала обратно, а Стратилат побежал в гусарский монастырь.

Новость и неизвестные до тех пор никому подробности о деле Лени, переданные Стратилатом, ошеломили его обитателей. Костиц в ту же минуту приказал запрягать лошадей, и спустя полчаса пара троек понесла четырех офицеров в Рыбное.

Там был уже доктор, только что успевший осмотреть и перевязать как следует Светицкого. Рана, по его словам, была бы из опасных; пуля, по счастью, прошла ниже костей и не раздробила ни одной из них.

Светицкий, совершенно ослабевший от большой потери крови, был в сознании, когда в комнату, где он лежал, осторожно, на носках вошли в сопровождении Шемякина его товарищи. Их встретил неподвижный взгляд Светицкого. Лицо его было строго и бледно, как у мертвеца.

Из двери выглянули расстроенные лица Сони и Плетнева.

– Что, сыне? – пошутил Костиц. – Откупорили тебя, как бутылочку? Как себя чувствуешь?

– Ничего… – проговорил раненый и закрыл глаза.

Гусары постояли около постели и отошли к окну.

– Так это оставить нельзя! – волнуясь, шепотом заговорил Курденко. – Я сейчас поеду вызову его. Через платок с ним стреляться буду!

– С убийцами не стреляются, их нагайками лупят… – сквозь зубы процедил Радугин.

– Взять эскадрон и разметать по бревну все поганое гнездо! – предложил Возницын. – Что же это такое: ведь это же разбой был?!

– Дело! – закрутив ус, согласился Костиц. – Надо проучить подлеца как следует!

– Нет… – проговорил сзади них слабый, но твердый голос. Все повернулись. Светицкий глядел на них упорным взглядом: – Не вы… Я, только я… – Он замолчал. – Я сам убью его… – продолжал он, собравшись с силами. – Вызовите его сейчас же… сегодня… я встану скоро… через два дня… я здоров… Сам хочу!.. – Голова его вдруг поникла, глаза потухли, и он потерял сознание.

– Господа, мы его волнуем, уйдемте отсюда… – сказал Шемякин.

Все гуськом по-прежнему выбрались из комнаты в гостиную, где и продолжали совещание.

Светицкий так определенно и настойчиво заявил о своей воле, что идти наперекор ей было неудобно.

– Что ж, подождем… – сказал несколько раздосадованный Курденко. – Пусть стреляется первым! А я вторым, если понадобится, буду!

– Я третьим! – подхватил Возницын.

– Стой! – воскликнул, подняв руку, как на эскадронном ученье, Костиц. – Типун вам на язык! Что вы неудачу накликаете? Понадобится очередь – дело за нами не станет!

Решено было, что старшие – Костиц и Возницын – немедленно же отправятся в Баграмово и от имени всего полка потребуют объяснения происшедшего, в случае малейшей вины Пентаурова, вызовут эскадрон и разнесут весь дом, а его самого на веревке отведут в Рязань, как простого убийцу.

Если же дело с выстрелом обстояло иначе, а не так, как рассказывали Стратилат и Илья, – ограничатся вызовом его от всех офицеров эскадрона.

Захватив с собой Илью, которому, на случай посылки его в Рязань за гусарами, Шемякин приказал дать верховую лошадь, Костиц с Возницыным на своей тройке поскакали в Баграмово.

Пентауров, несколько поуспокоившись после событий того дня, сначала героем разгуливал по всему дому, но затем стал тревожиться и даже мало-помалу обуреваться страхом.

«Будь этот дурак штатский, – размышлял он, поглядывая то в то, то в другое окно – не едет ли к нему еще кто-нибудь, – плевать бы я на него хотел! Не я, а он ко мне прилез! А у этого товарищи есть, гусары, народ отчаянный… Черт их знает, что ждать надо!»

На всякий случай он обыскал весь дом, нашел пару заржавленных пистолетов и столько же сабель и вооружил ими дворовых. Свой пистолет, привезенный им из Петербурга и снова заряженный им, он положил на столе у двери в гостиную и прикрыл его сверху парой книг, попавшихся ему под руку.

Вдруг ухо его уловило звон приближавшегося колокольчика. Он подбежал к окну и увидал, что во двор верхом на буланом коне внесся гусар, за ним показались серая тройка и экипаж с двумя незнакомыми в голубых ментиках.

Пентауров бросился в девичью, где по его приказу сидели вооруженные саблями и пистолетами дворовые, вызвал их в коридор и стал позади них около двери в гостиную.

В зале послышалось мерное бряцание шпор; тяжелые шаги остановились посреди нее.

В коридор влетел перепуганный лакей.

– Барин, приехали! – просипел он, словно только что смертельно простудившись в зале.

– Зачем? – так же сипло спросил Пентауров, не выходя из засады.

– Не знаю… Вас видеть хотят!

– Спроси: зачем?

Лакей исчез, и через секунду раздался львиный рык Возницына:

– Видеть его желаем… черт!

Лакей, как овца от волка, шарахнулся назад.

– А ви-ви-ви… – только и мог доложить он Пентаурову.

– Идите все… иди!.. – пробормотал Пентауров, толкая вперед свою охрану.

В дверях залы она остановилась, и гусары увидели четверых вооруженных детин, за которыми светилась багровая плешь, достававшая им только до плеч.

– Что вам угодно? – спросила плешь; плечи дворовых раздвинулись, и между ними показалось лицо хозяина.

– Вы господин Пентауров? – спросил Костиц.

– Я! –

Костиц закрутил ус и с пренебрежением поглядел на него.

– Не угодно ли вам выйти поближе: вас никто не тронет!

– Я, знаете ли, не виноват, что я вас так встречаю! – заговорил Пентауров; отсутствие в руках прибывших оружия и обещание «не трогать» придали ему храбрости, и он выбрался из-за спин телохранителей. – С кем имею удовольствие говорить?

– С представителями Белоцерковского гусарского полка, – сухо ответил Костиц. – Мы прибыли сюда требовать от вас объяснения по поводу происшествия с нашим товарищем.

– Господа, мне ужасно неприятно, я страшно огорчен тем, что случилось! – воскликнул, захлебываясь от волнения, Пентауров. – Но ведь я же не виноват: он явился…

– Не он, а господин Светицкий!.. – ледяным тоном поправил его Возницын.

– Да, конечно, господин Светицкий приехал ко мне в возбужденном состоянии, гонялся за мной с саблей в руке, вот спросите всех их!

– Если говорят с дворянином, холуев не спрашивают… – по-прежнему произнес Возницын.

– Ну да; господин Светицкий приехал требовать у меня мою бывшую девку…

– Не девку, Леониду Николаевну, свою невесту!

Пентауров, точно от удара по лбу, раскрыл рот и заморгал глазами.

– Вот что?! – протянул он, ошеломленный такою вестью. – Да я-то же при чем здесь? Я ее не видал и ничего не знаю! Отец отпустил ее на волю, она куда-то исчезла, мне-то какое дело до всего этого?!

– Можете дать в этом слово? – спросил Костиц.

– Разумеется! – выкрикнул ГІентауров. – Два, три слова даю, что ее нет у меня! И никуда я не увозил ее и не видал ее! Обыщите весь дом, все строения, пожалуйста, я к вашим услугам!

Гусары взглянули друг на друга.

– Значит, даете слово, что вы Леониды Николаевны не похищали? – сказал Костиц.

– Честное слово, не похищал!

– Потрудитесь тогда изложить обстоятельства, при каких вы ранили нашего товарища.

– Он, то есть господин Светицкий, приехал ко мне, я встретил его, как гостя, а он сразу, как на лакея, закричал на меня, стал требовать от меня Леониду Николаевну… Но где же я ее возьму? Ее нет у меня! Он выхватил саблю и на меня; я безоружный был, бросился бежать; конечно, он за мной, по всем комнатам. Я схватил пистолет и выстрелил, господин Светицкий упал. Вот и все! Не мог же я действовать иначе, когда его сабля уже два раза свистнула над моей головой, и я едва успел увернуться?… Ведь он хотел убить меня, это нападение было, я защищался!..

Гусары опять обменялись взглядами.

– Точность рассказа тоже подтверждаете дворянским словом? – спросил Костиц.

– Разумеется!

– Должен предупредить вас, что если в ваши слова вкралась хоть малейшая неточность, которую не подтвердит по выздоровлении наш товарищ, разговор у нас с вами будет короткий! – произнес Костиц. – А пока, в ожидании этого выздоровления, не откажите не покидать губернии: мы уполномочены передать вам вызов всех господ офицеров второго эскадрона!

– Но позвольте, за что же? Зачем? – пролепетал, изменившись в лице, Пентауров. – Я же не обижал, не оскорблял никого?!

– Мы присланы не рассуждать, а исполнять поручение! – ответил Костиц. – Еще раз, во избежание излишних неприятностей, предлагаем вам здесь дождаться выздоровления господина Светицкого: он первый будет стреляться с вами!

Гусары брякнули шпорами, сделали вид, что кланяются, и пошли к выходу.

Пентауров остался с раскрытым ртом и беспомощно повисшими руками.

– Понимаешь ты тут что-нибудь? – спросил по дороге в Рыбное Костиц.

– А ни чертусеньки! – ответил, мотнув головой, Возницын. – Сдается, не погорячился ли наш молодец?

– Похоже… – проронил Костиц.

– С вызовом-то, пожалуй, лучше бы было пообождать?

– Ни в коем случае! – ответил Возницын, кладя длинные ноги на переднее сиденье. – Слишком большой убыток его величеству будет, если всякий у себя в доме из нас тир начнет устраивать!

В Рыбном их ждали с нетерпением.

Раненый был в забытьи; все собрались на балконе, где Костиц и Возницын передали все слова и уверения ГІентаурова.

– Он дал честное слово, что он ни при чем? – переспросил Шемякин.

– Несколько раз даже…

– Знаете, господа, я прямо отказываюсь верить всей этой истории! – воскликнул Шемякин, обращаясь ко всем гусарам. – Все это совершенно не укладывается в моем мозгу! Ну зачем ему было бы нужно это похищение, какой смысл в нем?!

– А тот смысл, что Леонида Николаевна понравилась ему, и он двинул марш – маршем! – ответил Курденко.

Он нагнулся и на ухо передал Шемякину все подробности. Тот слушал, склонив голову и закусив губу.

– Но ведь он же дворянин, он дал слово? – возразил он.

– А я ему не верю…

– Нет, это невозможно! Наш милейший Дмитрий Назарович немножко кипяток – вот и причина всего! Украл Леониду Николаевну кто-нибудь другой!

Шемякин говорил с полным убеждением.

– И я теперь того же мнения… – проговорил Возницын. – Постреляться с Пентауровым для порядку следует, но в пропаже Леониды Николаевны виноват не он!

– Главное – Священное Писание не забывать! – проронил Радугин. – Око за око, зуб за зуб!

– Кто прав, кто виноват – это увидим потом! – сказал Костиц. – Пока мы сделали все, что должны были сделать. А теперь, господа, я думаю, мы так надоели нашим милым хозяевам, что не пора ли отправляться восвояси?

Гусары начали было прощаться, но их не пустили, а так как из-за суматохи никто не обедал, то около пяти часов дня подали второй обед.

Перед сладким блюдом нежданно для гусаров на огромном подносе один из лакеев внес длинные бокалы и стал расставлять их перед приборами.

Сонечка, помещавшаяся между Курденко и Плетневым, поглядела на них, затем на бабушку и вдруг начала пунцоветь.

Степнина сидела и улыбалась.

Лакеи подали и начали откупоривать бутылки с шампанским.

Степнина подняла свой бокал, желтым бриллиантом заискрившийся от пронизавшего его луча солнца.

– Господа! – сказала она, обращаясь к гусарам. – Не все печальное и дурное на свете, есть хорошее! Вы попали к нам на семейную радость и должны выпить с нами за жениха и невесту.

Она указала бокалом на Соню и Плетнева.

Начались поздравления.

– Так бы крикнул «ура» в вашу честь, что все листья облетели бы в саду! – сказал, чокаясь с Соней, Возницын. – Да нельзя! – Он кивнул головою на дом, где находился Светицкий.

– Бабушка, а нельзя сказать «горько»? – с видом воплощенной наивности спросил Шемякин.

– Ну тебя, молчи, беспутный! – ответила Степнина. – Это только после венца целуются!

– Бабушка, а я видел, как они и до венца сегодня утром на балконе целовались! – тем же тоном продолжал Шемякин. – Горько!

– Горько, горько! – при общем смехе подхватили гусары.

Соня покраснела до самых волос, вскочила и убежала из-за стола. За ней, смущенно улыбаясь, поспешил Плетнев.

– Видишь, озорник, что сделал – смутил бедную девочку?…

– Ничего, бабушка, я их сейчас приведу!

Шемякин встал и отправился в дом. Через минуту он вернулся, ведя, обняв одной рукой за талию, Соню, другой – жениха.

– Господа, прошу больше не приставать к ним! – сделав строгое лицо, возгласил он. – Они там уже поцеловались – и будет с вас!

– Неправда, неправда! – воскликнула Соня.

– Не обращай на него внимания! – вступилась за сестру Аня. – Он известный врунишка!

Обед кончился весело, и после него гусары уехали в Рязань.

О перевозе туда же Светицкого Степнина не хотела и слушать, и он остался вместе с Ильей на попечении хозяек в Рыбном.

Глава XXXII

Пока Стратилат бегал в «монастырь» и оповещал гусаров, Агафон сидел у Шилина и рассказывал ему о случившемся.

Шилин хлопнул себя руками по бокам.

– Вот несчастие! – проговорил он. – Жив будет ли?

Агафон молча пожал плечами.

– А следа Леониды Николаевны в Баграмове нет?

– Нет! И в дом ночью лазали – нет.

Шилин в раздумье заходил по горнице.

– Вот ведь, не иголка человек – а пропал! – проронил он вслух.

– Театр оглядеть бы… – молвил вдруг Агафон, сидевший у окна и смотревший на пустынную улицу и парк Пентаурова. – Нас из него выселили, а ломать его не ломают!

Шилин остановился.

– А и впрямь! Когда Леонида Николаевна пропала: до вашего ухода из театра или после?

– После…

– Надо осмотреть!..

Агафон встал и взялся за шапку.

– Ты куда? – спросил Шилин.

– А в театр.

– А ключ? Он ведь заперт?

– А через парк: сзади оконце есть низкое – выну раму и конец!

– Смотри поаккуратнее! – напутствовал его Шилин, затем сел у окошка и стал следить за действиями Агафона.

Тот, сойдя с крыльца, пересек улицу и пошел вдоль забора, ограждавшего парк. Шагов через сорок он оглянулся, затем быстро нагнулся, шире отодрал одну из отставших от столба досок и пролез в образовавшееся отверстие.

В тенистом парке было тихо и пусто.

Агафон, озираясь, добрался до театра, убедился, что он заперт, и, достав из-за голенища сапога короткий и широкий нож, подошел к окну. Рама держалась на одних гвоздях; Агафон отогнул их, всунул в щель нож и легко вынул ее из гнезда.

На случай чьего-либо прохода мимо, чтобы не бросилась в глаза стоящая у стены рама, он всунул ее в окно, поставил внутри здания и затем сам последовал за нею.

Мертвая тишина охватила его в театре. Чтобы не так трещал пол, Агафон снял сапоги и, держа в одной руке их, а в другой нож, прошел по коридору к уборным; двери их были распахнуты настежь и кроме белевших среди сумерек табуретов и столиков, ничего в них не было. Помимо уборных, в театре имелись комнаты, где хранились разные вещи и костюмы; на двери одной из них рука Агафона нащупала висевший замок.

С сильно забившимся сердцем Агафон постучал в дверь, затем выждал и постучал сильнее. Ответа не было. Тишина за ней стояла такая же, что и во всем здании.

Агафон поспешил на сцену, отыскал палку, при помощи ее выдернул пробой из двери и вошел в костюмерную. Там вдоль стен висели парики и разноцветные камзолы, колеты и платья дам, рыцарей и вельмож; на столе грудой лежали мечи и шпаги; сверху них тускло посвечивала корона, так недавно украшавшая головы Вольтерова и Македонского.

Двери в другие комнаты были не заперты: в них теснилась всякая мебель… Леониды Николаевны не было…

Агафон обошел весь театр, заглянул в каждый угол и остановился в раздумье у рампы близ черного провала в зрительный зал. Потом он повернулся лицом ко входу и на более светлой полосе прохода от двери увидал на полу у самой кулисы какой-то серый комочек.

Агафон направился туда и поднял его. Комочек оказался батистовым носовым платком. Не было сомнения, что никому из актеров или актрис он принадлежать не мог. Чей же он? Как попал на сцену?

Агафон спрятал странную находку за пазуху и, размышляя о ней, тщательно осмотрел весь проход, а затем и сам подъезд, но более ничего не отыскалось.

Тем же путем он выбрался в коридор и уже хотел вылезать из окна, как вдруг увидал Антуанетину. Она шла прямо к театру.

В мановение ока Агафон присел на корточки и, подавшись вбок, стал следить за девушкой.

В руках она несла что-то завернутое в клетчатый платок: походило будто в нем была чашка либо миска. Немного позади Антуанетиной неторопливо выступал приказчик.

Не дойдя до театра, они свернули влево и скрылись в аллее; Агафон, перебежавший на другую сторону окна, заметил, что Маремьян раза два оглянулся, словно опасаясь, как бы за ними не подглядели.

Агафон торопливо натянул сапоги и, благодаря себя в душе за предусмотрительность с рамой, выбрался наружу. Прячась за вековыми деревьями, он побежал за прошедшими.

Аллея, на которую они свернули, упиралась в густые кусты и как будто кончалась там; подобравшись еще ближе, Агафон увидал, что это только так казалось: парк тянулся дальше кустов, а в них затаилась какая-то беседка с чудною крышей.

Агафону слышно было, как звякнули ключи; двери ему видно не было, она находилась где-то сбоку, но он ясно слышал, как она заскрипела на петлях, когда ее отворили.

Почти сейчас же она опять затворилась. Агафон бросился на землю в густые лопухи и из них видел, как мимо него, всего шагах в десяти, прошли обратно те же двое лиц: в руках Антуанетиной уже ничего не было.

– Иди домой! – услыхал Агафон слова Маремьяна, обращенные к девушке. – Я еще здесь похожу, огляжу кое-что…

Антуанетина повернула в боковую аллею, а Маремьян направился к театру.

Агафон вскочил на ноги и бегом бросился к забору. У задней аллеи, прежде чем перебежать дорожку, он выглянул из-за дерева и, уверясь в том, что Маремьяна не видно, двумя прыжками перескочил через нее и прежним порядком попал на улицу.

– Однако ж ты долго! – встретил его Шилин, как только он показался в дверях.

Агафон вынул платок и передал его Смарагду Захаровичу.

– Глядите, что я в театре нашел!

Шилин развернул платок, и оба разом заметили на нем вышитую гладью букву «Л».

– Ее! – воскликнул Шилин. – На следу мы, парень!

Агафон передал ему все дальнейшее.

– Ну так и есть! – возбужденно заговорил Смарагд Захарович. – Никто, как она, в этой беседке у них!

В горницу вошел с озабоченным лицом Стратилат и бросил свою шапчонку в угол.

– Иль что новое есть? – спросил он, вдруг заметив что-то особенное в своих приятелях.

Ему показали платок и сообщили все только что происшедшее. Стратилат шлепнул себя ладонью по лбу.

– Как пить дать, Леонида Николаевна там! За сто верст киселя хлебать бегали, а под носом и не посмотрели?!

– Оно так всегда бывает! – сказал Шилин.

– Что ж, за дреколья и в парк выручать ее! – Стратилат схватился за шапку.

– За дреколья в ответ попадем! – ответил Смарагд Захарович. – Коль не она в беседке совсем, тогда дело дрянь выйдет! Надо без шума устроить… А пока Маремьян в парке путается, сбегай-ка кто-нибудь за Тихоном, он нам очень с руки будет!

Стратилат, не дослушав последних слов, уже летел по улице. Не прошло и четверти часа, он и Тихон, дыша, что лошади, только что проскакавшие по десятку верст, сидели у Шилина и уславливались, как действовать.

Хозяин потребовал закусить; два стаканчика «отечественной», опрокинутой в себя Тихоном, заставили окончательно взыграть его сердце, и без того радостно предвкушавшее грядущее событие.

– Уж и по морде ж я сейчас кого-нибудь съезжу! – мечтал он, суча здоровенный кулачище.

Молчаливый Агафон, видимо, сочувствовал ему и поглядывал на свои пудовики. Подвижной Стратилат ерзал и привскакивал на стуле, все больше и больше входя в раж и нетерпение.

– Ну теперь и в поход, я думаю, можно! – сказал наконец Шилин, ставя свой опорожненный стаканчик на стол.

Все шумно поднялись.

– Не все сразу, братцы, по одному, чтоб не так приметно было! – распорядился Шилин. – Сперва ты, Агафон, иди, потом я пойду, а за нами по очереди ты, Тихон со Стратилатом!

Агафон ушел; из окна видели, как он пролез в дыру в заборе и скрылся. За ним отправился Шилин, и вся компания перебралась в парк.

Он был пустынен по-прежнему. Агафон, стоявший впереди, как на часах, за деревом в аллее, сделал рукой знак остальным, притаившимся в лопухах у забора, и все двинулись наперерез по траве за своим вожаком.

Ни души не виднелось и на второй аллее. Компания добралась до кустов, закрывавших павильон, и остановилась.

– Сторожей нет ли? – шепнул Агафон.

Он и Стратилат, едва ступая на носки, начали тихо огибать павильон слева; двое других делали то же с правой стороны.

Сторожа никакого не оказалось. Агафон раздвинул тучей нависшие над тропочкой кусты и увидал перед собой желтую дверь.

Стратилат юркнул ему под руку и очутился у самой двери. Она была заперта внутренним замком. Стратилат потрогал за ручку, затем тихо постучал.

Внутри будто кто-то пошевелился.

– Леонида Николаевна, здесь вы? – вполголоса спросил Стратилат и постучал крепче.

– Я! – отозвался изнутри знакомый голос. Слышны были легкие, быстро подошедшие шаги. – Кто там?

– Ребята, вали все разом! – вместо ответа сказал Стратилат, напирая на дверь; все навалились на нее, дверь с треском сломалась пополам, и несколько досок из нее упало к ногам Лени.

Стратилат распахнул уцелевшую половинку и первый ворвался в беседку.

– Наша взяла! – чуть не во все горло, радостно крикнул он. – Скорей за нами пожалуйте, барышня…

Не успела Леня ответить – на пороге показалась внушительная особа Маремьяна.

– Это что же тут делается? – проговорил он, вступая за порог; увидав такое количество людей, приказчик шатнулся было назад, чтоб бежать, но оказавшийся ближе всех к нему Тихон развернулся и, словно быка на бойне, хватил его кулаком прямо в лицо. Маремьян опрокинулся навзничь, упал за порог на дорожку, затем вскочил, как на пружине, и кинулся прочь; непостижимо как верхом на нем с обломком доски в руке очутился Стратилат и принялся гвоздить его по голове и чему попало.

– Вот тебе, старый черт! Вот тебе, идолище поганое! – приговаривал он при этом.

Маремьян ревел белугой.

– Не надо, не надо! – кричала им вслед Леня, но вошедший в азарт Стратилат не слушал и скакал на своем коне дальше.

Шилин подхватил Леню под руку и с Агафоном и с ней бегом пустился к забору. На улице их догнали отставшие товарищи; Стратилат прокатился верхом на приказчике шагов тридцать и все дубасил его под поощрительный рев Тихона.

– Как мне благодарить вас?! – молвила, смеясь и плача, Леня, очутившись в горнице у Шилина. – Спасибо! – И она обняла и крепко поцеловала сперва хозяина, затем всех остальных и даже Мавру, прибежавшую из кухни.

– Эка, о чем вы! Пустое! Это мы с нашим удовольствием! – ответили ей три голоса; промолчал только Агафон: он так покраснел от поцелуя Лени, что кусок кумача рядом с ним показался бы телесного цвета; бывший бурсак в полном смущении утер себе рукавом губы.

– И чмокнул же я его святым кулаком по поганому рылу! – в полном восторге разглагольствовал Тихон. – В самый пятачок сподобил!

– А теперь мы вас сейчас в Рыбное переправим! – как только несколько улеглись всеобщее волнение и радость, произнес хозяин.

– Как в Рыбное? Зачем? – удивилась Леня.

– Там побезопаснее будет, да и господин Светицкий там…

– Дмитрий Назарович? Что он там делает? Очень он беспокоился обо мне?

Приятели покосились друг на друга.

– Что произошло, ради Бога? – сказала Леня, заметив переглядыванье.

– А ничего особенного! – ответил Шилин. – В Баграмово он ездил, искал вас там, ну его Пентауров немножко и поцарапал…

Леня вся побелела.

– Как? Чем?

– Да не пугайтесь, говорю, пустое вышло; поправится он скоро! Из пистолета ранил!

– Из-за меня?… – Леня закрыла лицо руками. – Едемте! Сию минуту едемте! – добавила она, овладев собою.

Шилин приказал работнику запрягать пару своих буланок, и, пока Леня расспрашивала о случившемся за время ее исчезновения и отвечала на вопросы о себе, Мавра собрала все ее вещи и уложила их в поданную бричку.

Стратилат и Агафон непременно желали сопровождать «свою» барышню до Рыбного; Шилин нашел, что взять их с собой будет благоразумнее, и оба они взгромоздились на козлы.

Проститься Лене приходилось с одним Тихоном.

– Еще раз от души спасибо вам! – сказала она, пожав ему руку. – Боюсь только, не вышло бы у вас неприятности из-за меня…

– Наплевать и размазать-с!.. – ответил тот, кланяясь и прижав руку к сердцу. – Не извольте беспокоиться! Худого ничего не выйдет! Тятенька нас за Маремьяна Васильича, может статься, загримирует, да это дело привычное-с! Не хлобыснуть его по бланманже было никак нельзя-с!

– Сторонись, народ, дьячок благочинного везет! – воскликнул Стратилат, дернув вожжами.

Бричка выехала на улицу и быстро покатилась по ней. Леня повернулась назад и, пока не скрылась за углом, все махала рукой Мавре и Тихону, стоявшим у ворот.

Глава XXXIII

Чем ближе к Рыбному подъезжала бричка, тем все больше волновалась и беспокоилась Леня.

Степнину она знала и даже игрывала с девочками Репьевыми во время редких поездок к ним или их в Баграмово, но то было давно, при жизни Людмилы Марковны. А как теперь отнесутся к ней в Рыбном? Примут ли ее? В качестве кого она едет туда сейчас? Краска залила ей лицо при последней мысли. Она высказала ее своим спутникам.

– Полноте, да вся губерния знает, что вы невеста Дмитрия Назаровича! – возразил Шилин.

– Попробовали бы не принять! – угрожающе заявил обернувшийся Стратилат. – С козел не слезть – всех, как Маремьяшку-подлеца, разделаю!

Уже вечерело. Длинные тени лежали на большаке от посаженных еще при Екатерине берез.

– Две тройки чьи-то вперегонки летят? И-их, дуют как! – проговорил Стратилат, всматриваясь вперед. – Никак это наши, монастырские?

На козлах и в коляске действительно голубели мундиры.

– Стой! Стой! – отчаянно заорал вдруг Стратилат, встав на козлах; он бросил вожжи Агафону и замахал обеими руками.

Тройка и бричка остановились. Стратилат спрыгнул еще на ходу и подбежал к крайней коляске, из которой глядели на него Костиц и Возницын.

– Барышню нашли! В Рыбное везем! – выкрикнул Стратилат.

Гусары повыпрыгивали на землю и окружили бричку.

– Леонида Николаевна? Вот радость! Мы товарищи Светицкого! – вперебой говорили они радостными голосами.

– Стой! Справа по два! – скомандовал Костиц. – Позвольте представить вам, во-первых, себя, – ротмистр Костиц, – а потом товарищей…

Он стал называть их фамилии, представляемые снимали фуражки и по очереди почтительно целовали руку Лени.

– Мы только что от Дмитрия Назаровича, – сказал Курденко. – Ему лучше, рана неопасная!

– Жив, почти здоров, скоро плясать будет! – подхватил Возницын. – Все такой же, только в плече маленькая дырочка!

– Он ведь не целковый, дешевле от того не будет! – пошутил Радугин.

Все наперебой старались успокоить и сказать Лене что-нибудь приятное.

– А мы чуть не всю Рязань перевернули, ища вас! – начал Курденко. – Где вы были?

Леня в нескольких словах передала, что произошло.

– Одначе, мальчик! – закрутив ус, что хороший жгут, проронил Костиц. – А честное слово нам дал, что знать не знает, где вы?!

– Целых три слова!.. – поправил Радугин.

– Мерзавец! – воскликнул Возницын. – Я-то дурака какого свалял!

Костиц обратился к товарищам:

– Что же, сыны, мы сему барину за доблести учиним?

– Как собирались: его на веревку, а дом по бревну раскидать! – воскликнул Курденко.

– Идет! – раздались дружные ответы.

– Нет, ради Бога, нет! Не надо! – зазвенел, как струна, голос Лени.

– Негодяев надо учить, Леонида Николаевна! – ответил Костиц. – Вы невеста нашего товарища и друга! В вашем лице он оскорбил весь полк!

– Верно, правильно! – отозвались гусары.

– Господа, из-за меня и без того пролилась кровь! – волнуясь, сказала Леня. – Довольно ее! Не надо ужасов!

– Нельзя-с, Леонида Николаевна, – ответил Возницын. – Божечка что сказал? «Око за око, зуб за зуб!»

– Нет: «Мне отмщение, и аз воздам!» – возразила Леня; душевная сила вдруг изменила ей. – Я приношу всем несчастия и если это так… – Слезы помешали ей договорить.

– Вот это уж и не годится!.. – растерянно проговорил Костиц. – Слезы для нашего брата – пистолет и три кинжала в грудь!

– Полноте, не надо, Леонида Николаевна! – успокаивали ее с одной стороны Курденко, с другой Возницын.

– Все на свете пустяки! – поддержал и Радугин.

– Господа, если вы меня сколько-нибудь уважаете, вы не подымете из-за меня никакой истории! – твердо сказала Леня, обращаясь ко всем. – Не будет ни ссор, ни дуэлей, ничего!

Возницын всплеснул руками.

– Как, уж и поссориться теперь хорошему человеку ни с кем нельзя?

– Да: из-за меня!

– Хорошо-с… Отбой, сыны! Из-за вас никакой истории не будет! – решил, откозырнув, Костиц. – Будь по-вашему! А теперь катите в Рыбное: там кому-то сейчас светлый праздник будет!

– Помните же: вы обещали мне!

– Будьте покойны!

Гусары еще раз поцеловали руку Лене, и бричка с ней понеслась дальше.

– Как же ты ей такое обещание, отец-командир, дал? – сердито обратился к Костицу Курденко. – Так и сойдут даром с рук Пентаурову все его мерзости?

– Кто тебе сказал? – ответил Костиц, садясь в свою коляску. – Завтра же с лысым чертом за себя поссорюсь! Мне его плешь очень не нравится.

– А меня его правая ноздря раздражает! – отозвался из другой коляски Радугин.

Стратилат лихо подкатил к балкону, выходившему на обширный двор, и Шилин вместе с выскочившим навстречу лакеем пошел в дом сообщить о приезде Лени.

Спустя минуту из него выбежал Шемякин, за ним Аня с Соней и Плетнев, позади показалось круглое лицо спешившей Серафимы Семеновны.

Леня вышла из экипажа и нерешительно направилась им навстречу.

– Леонида Николаевна? Какими судьбами? Как мы рады! – восклицали все, окружив ее. Серафима Семеновна и Аня с Соней расцеловались с гостьей и повели ее в комнаты. – Значит, вздор говорили, что вы пропали? Вот обрадуется Дмитрий Назарович!

– Где он? Лучше ему? – осведомилась Леня.

– Да. А вы уж знаете все? Через неделю встанет! – ответили ей с двух сторон.

Радушно приветила ее и старая Степнина, и у Лени сразу стало тепло и хорошо на душе среди стольких доброжелательных и милых лиц.

– Ты ведь к нам совсем приехала, надеюсь? – с первых же слов заявила Степнина.

– Если позволите, на несколько дней, пока не встанет Дмитрий Назарович: я ухаживать за ним буду!

– А потом куда?

Леня слегка пожала плечами.

– Не знаю.

– То-то вот и есть! – ответила Степнина. – Прямо тебе к нам, как скончалась Людмила Марковна, и ехать надо было! У нас останешься! – решила она. – И замуж отсюда тебя отдадим!

Леня поцеловала руку старухи, та прижала к себе ее голову и ответила тем же в лоб и щеку.

– Теперь сказывай, что за приключения за такие с тобой были? Марья Михайловна нам тут бог весть что понаплела!

Все тесным кружком уселись в гостиной вокруг нового члена семьи и с жадным вниманием слушали ее рассказ.

Обращались в заключении с Леней хорошо; Маремьян при похищении ее не показывался и пришел в павильон после того, как ее туда принесли на руках двое дворовых; выпроводив их, он успокаивал ее и обещал помочь бежать; сделать это он собирался так, чтобы не быть в ответе перед «злодеем»-барином, и просил потерпеть и «поскучать» два-три дня, по прошествии которых обещал увезти ее тайком из города, куда она захочет.

Нечего и пояснять, что хитрый приказчик имел совсем другое в виду: ему нужно было, чтобы Леня не делала попыток бежать и спокойно дала бы себя увезти, куда им с Пентауровым было задумано.

При первых же словах Лени глаза Шемякина потемнели; он закинул ногу на ногу и стал покачивать ее.

– Что? – обратилась к нему во время рассказа Степнина. – И теперь у тебя в мозгу не укладывается, что за гусь твой Пентауров?

– Укладывается, бабушка, укладывается… – ответил он, все качая ногой.

– Вот вам и дворянское слово?! – сказала Серафима Семеновна, когда Леня кончила.

– Безобразие! – воскликнул Плетнев; лицо его покрылось от негодования красными пятнами.

– Я ты что молчишь? – спросила Степнина Шемякина.

– Слова излишни, бабушка… – проронил он тем же тоном.

Аня с Соней побежали подготовить Светицкого к встрече с Леней, и, когда они впустили ее в его комнату, ее встретил лихорадочный, еще недоверчивый взгляд; раненый сел и протянул к ней здоровую левую руку.

– Ты, Леня?! – произнес он, хватая сперва за плечо, потом за голову наклонившуюся девушку. Вся душа его влилась в поцелуй.

Аня тихо притворила дверь и вернулась с Соней в гостиную.

Глава XXXIV

Пентауров не спал всю ночь. Перспектива стреляться чуть не с полудюжиной забубенных голов и, наверное, безвременно лечь в скверную яму возле отца и бабушки до такой степени страшила его, что минутами он вскакивал с постели и собирался отдавать приказ закладывать лошадей, чтобы удрать в Питер. Но соображение, что враги найдут его и там, останавливало его.

– И кой черт подтолкнул ко мне эту Леньку? – думал он, яростно потирая свою лысину. – Все это анафема бабушка виновата – развела вокруг себя всякую дрянь, а тут стреляйся из-за нее потом! И Маремьян хорош! Покажу я ему, ироду, вольную! Нет того, чтобы предупредить было, что на Леньке гусар повесился; плюнул бы я! Ему бы только вольную подай, а для барина хоть трава не расти!

Как ни пытался Степан Владимирович найти какой-нибудь выход, кругом была вода, по его выражению. На рассвете его осенило: он вспомнил, что по соседству, совсем рядом, живет Шемякин, которого он знал когда-то мальчиком. Были слухи, что Шемякин, несмотря на свою молодость, пользуется общим уважением и человек дельный.

Утопающий хватается за соломинку, и Пентауров решил съездить к нему и попросить его участия и помощи, чтоб как-нибудь уговорить гусар отказаться от их вызова.

В десять часов утра четверня Пентаурова уже въезжала в ворота шемякинской усадьбы, но там Степана Владимировича ожидало разочарование: Шемякин с женой не возвращались со вчерашнего дня и ночевали в Рыбном.

Рыбное было рядом, и через пять минут Степан Владимирович вылезал из коляски у балкона Степниной.

Все, кроме Лени, находившейся в комнате у Светицкого, сидели на другом балконе в саду, когда лакей доложил, что приехал господин Пентауров.

– Это еще зачем? Не нужно его, не нужно! – сердито произнесла Степнина. – Так и скажи, что не хотим его видеть! – Она повысила голос.

Шемякин знаком руки остановил собиравшегося уже бежать лакея.

– Бабушка, разрешите мне его принять? – сказал он таким тоном, что Аня с беспокойством взглянула на мужа.

– Что ты хочешь делать? Зачем? – в один голос спросили она и Степнина.

– Хочу поговорить с господином дворянином Пентауровым… Проси в кабинет! – обратился он к лакею и последовал за ним в зал.

– Не узнаете, конечно? Давно не видались с вами!.. – приятно улыбаясь, начал Пентауров, увидав входящего Шемякина.

Тот притворил за собой дверь и не заметил рук, протянутых к нему Пентауровым.

Степан Владимирович несколько осекся.

Шемякин указал ему на кресло.

– Чем могу служить? – холодно спросил он, опускаясь напротив него на другое и вскинув ногу на ногу.

– Я к вам, в сущности, по делу… – начал Пентауров. – Вернее, с большой просьбой. Помогите мне, как дворянин дворянину.

Шемякин молча наклонил голову.

– Я в ужаснейшем положении. У меня скончался отец, а потом бабушка – я их так любил; затем этот пожар дома – прямо кошмар какой- то! Здоровье все это мне расстроило до невозможности! Я совсем болен! И тут вдруг вчера еще новое: ко мне ворвался гусарский офицер – некто Светицкий, стал кричать и требовать от меня какую-то девку – а я ее и не видал и не знаю…

– И не видели и не знали? – переспросил Шемякин, начиная слегка покачивать ногою.

– Разумеется: ее отпустил на волю еще мой покойный отец! Офицер в ответ на мои слова, что ее нет у меня, выхватил саблю, чуть не искрошил меня. Что же мне оставалось делать? Я выстрелил и ранил его, но ведь это он ворвался ко мне, он хотел убить меня, а не я! Я не виноват! И вчера же ко мне приезжали двое других офицеров и вызвали меня на дуэль с целым эскадроном. Да, позвольте, за что?! Почему? Я этого не понимаю. Но ведь я же не могу стреляться со всяким, кому это вздумается? Я человек государственный, у меня важные дела в Петербурге, там меня ждут, и вдруг я тут…

– Что же вам от меня угодно? – проронил Шемякин.

– Вашей помощи, дорогой мой. И я вам, может быть, пригожусь когда-либо! Урезоньте их, уговорите!.. Избавьте меня от этой нелепой дуэли!

– И вы даете честное, дворянское слово, что Леониды Николаевны красть не приказывали, нигде у себя ее не держали и никогда ей гнусностей не предлагали?

Слова Шемякина звучали раздельно и металлически.

– Честное слово!

Пентауров даже перекрестился.

– Извольте, помогу! И даже больше-с… Можете сегодня же безбоязненно уезжать в Петербург. Никто вас больше не обеспокоит!

– Да ну? – воскликнул обрадованный Пентауров.

Шемякин встал.

– Прошу посидеть минуту! – сказал он и вышел за дверь.

Степан Владимирович шлепнул себя по ляжкам и даже подскочил от нахлынувшего восторга. Потом поднялся с кресла, заложил руки за спину и, улыбаясь, принялся прохаживаться по кабинету.

«А ведь действительно дельный парень! – думал он про Шемякина. – Как он только все это устроит?»

Дверь отворилась, и показались пятеро дюжих конюхов; один нес здоровенный пук розог.

Шемякин вошел последним и затворил за собой дверь.

– Раздеть его! – приказал он конюхам.

Пентауров посерел, выпучил глаза и попятился.

– Что вы? Что такое? – пробормотал он, охваченный ужасом.

– Живо! – Шемякин слегка возвысил голос.

Конюхи в один миг скрутили кусавшегося и дравшегося Степана Владимировича, сдернули с него щегольские светлые панталоны и разложили на ковре из медвежьей шкуры.

– Пороть! – коротко сказал Шемякин.

Свистнули розги. Пентауров неистово завизжал и забился, но здоровенные детины держали его за руки и ноги. Розги свистели и клали рубец за рубцом на белое тело «государственного» человека.

В дверь кабинета раздался сильный стук.

– Саша, что тут происходит? Пустите?! – послышались из-за двери взволнованные женские голоса.

Шемякин приоткрыл дверь.

– Здесь вам не место… Ступайте! – железным, не допускающим возражений голосом сказал он и опять захлопнул и запер дверь.

– Больнее! Крепче пороть! – послышался еще раз его голос.

Конюхи усердствовали вовсю. Через несколько минут крики и свист розог в кабинете стихли.

Дверь распахнулась, и показался мертвенно-бледный Пентауров в измятом и изорванном платье. Не то плач, не то какие-то слова невнятно рокотали в его горле.

– Можете ехать в Питер: теперь с вами драться никто не станет! – напутствовал его Шемякин.

Помутившиеся, блуждающие глаза Пентаурова вдруг наткнулись на кучку перепуганных женщин, сбившихся в конце коридора. Среди них была… Леня.

Пентауров заморгал, словно прогоняя что-то почудившееся, потом, косясь на нее, как пугливая лошадь на куст, прошмыгнул мимо и исчез в зале.

– Сашка, ты с ума сошел?! – закричала, обретя дар слова, Аня.

– Нет, как будто ничего, здоров!.. – ответил Шемякин, трогая себя за лоб и принимая свой обычный вид и тон; только почерневшие глаза его еще не успели отойти и стать обычными серыми.

– Ты его выпорол? Дворянина? – только шепотом и смогла выговорить Степнина.

– Бабушка, не мог я же ему отказать: он сам просил об этом!

– Вздор несешь!

– Ей-богу, бабушка, правда! Просил устроить так, чтобы никто драться с ним не стал! Я и устроил. Разве нехорошо?

Шемякин совсем овладел собой.

– Да ведь он же дворянин?!

– А я его на коврике, бабушка: на коврике это совсем хорошо!

– Молодец! Так и следовало его проучить! – сказал Плетнев.

– Господа, дворян же не порют? – воскликнула Серафима Семеновна.

– Если они не врут, маменька! – откликнулся Шемякин. – А кто врет, тому чики-чики бывает; так меня в детстве учили, ей-богу!

– Ах ты, разбойник! Ах ты, шут! – говорила Степнина, идя под руку с ним из коридора. – Вот уж действительно, мозгу не вместить, что натворил!

– Бабушка, это я в государственных целях сделал! – оправдывался Шемякин. – Гусары его могли на дуэли убить; это им что – тьфу и ничего больше, а он говорил, что он человек нужный, полезный! Я и подумал: оставлю-ка я господ гусар с носом, пусть он себе назло им живет… Я о нем от души позаботился! Право!

– Теперь ездить к нам побоятся люди, скажут – выпорют!

– И отлично, бабушка! – вмешалась Соня. – По крайней мере только хорошие люди ездить будут!

– Я знаю, о ком вы в действительности подумали, Александр Николаевич! – тихо произнесла Леня, взяв свободную левую руку Шемякина и пожав ее. – Было ужасно, но спасибо вам!

Она поспешила к своему жениху.

На балкон, куда опять собрались все, торопливо вышла Ненила, направилась прямо к Шемякину, взяла его руку и громко чмокнула ее.

– Спасибо, батюшка, что поучил этого молодца: давно плакали по нем розги! – сказала она и поклонилась в пояс. – Вот как утешил на старости лет, свечку за твое здоровье поставлю! Всегда говорила, что из тебя прок будет!

Молодежью вдруг овладел приступ смеха. Первою закатилась, припав к спинке стула, Соня; ей принялись вторить и остальные.

– И поделом, и поделом! – восклицали то тот, то другой.

– Но какой у него был вид?! – заливалась Анечка. – Как он визжал! Я думала, его режут!

Появились улыбки и на лицах старших.

– Барыня Грунина приехали! – возгласил из дверей лакей; вслед за ним появилась и сопровождаемая Нюрочкой Марья Михайловна.

– Что, не у вас был сейчас Пентауров? – осведомилась она, здороваясь с хозяевами.

– Нет, не у нас… – не сморгнув, ответил Шемякин. – А что?

– Да совсем странный какой-то: смотрим, едет человек, чуть не шагом, сам задом наперед коленями на сиденье стоит. Поравнялись мы – вижу: батюшки, Пентауров?! И расстроенный, всклокоченный! «Что это вы, – спрашиваю, – на коленках едете?» Вообразите, лошадей даже не остановил, только рукой эдак обвел: «Вид, – говорит, – очень хорош!» Он не рехнулся ли?

– Бедный! Возможно… Сам мне говорил, что он очень расстроен! – проговорил, качнув головой, Шемякин.

– А в Рязани у нас короб новостей! – продолжала, усаживаясь Грунина.

– Не удивишь, матушка, своих у нас много! – прервала ее Степнина.

– Ну-те, какие? – Мария Михайловна приготовилась слушать: она специально за тем и приехала, чтобы почерпнуть вдохновения для продолжения тех сказок из тысячи и одной ночи, которые гуляли по Рязани о происшествии в Баграмове. О бегстве Лени и о том, что она находилась в Рыбном, Марья Михайловна, а стало быть и Рязань, еще ничего не знали.

– Дочку нам новую Бог послал, и две свадьбы у нас на днях будут, вот какие! Эту стрекозу замуж выдаем, – рука Степниной указала на Соню и затем еще на кого-то, находившегося за спиной Груниной, – и эту!

Марья Михайловна грузно повернулась и замахала руками, словно собираясь упасть в обморок. Ее и вправду чуть не хватил удар: перед ней стояла Леня!

Глава XXXV

Роману конец. Но, расставаясь с действующими лицами его, надо сказать о них несколько заключительных слов.

Свадьбы Лени и Сони произошли в один день, двадцать пятого сентября. Венчались они в своей церкви в Рыбном, и как ни хотелось обеим невестам, чтоб все было как можно скромнее, желание их не исполнилось. Съехался весь уезд и все офицеры гусарского полка, гремел оркестр, и старый дом, полный нарядными людьми, весельем и шумом, сиял тысячью огней среди темного «бабушкиного» сада.

В самый разгар танцев Степнина вышла на балкон отдохнуть и подышать свежим воздухом. С ней подошла к перилам Ненила, стоявшая у настежь распахнутых дверей и смотревшая на общее веселье.

– Устала, Ненилушка, слабеть начинаю! – сказала Аграфена Степановна.

Старая нянька не отвечала. В саду царила тишина. Слышно было, как то здесь, то там тихо шелестели падавшие листья.

– Это мы с тобой… – тихо молвила Степнина, глядя в непроницаемую тьму перед собой…

Стратилат и Агафон, собравшиеся на другой же день уходить в Москву, опять должны были отложить свой уход: их пригласила Леня на свою свадьбу.

Не приказала их никуда отпускать из имения и Степнина. Приглашены были, разумеется, и Шилин с Тихоном, звать которых ездил в Рязань сам Светицкий.

Он хотел сделать попытку заплатить Стратилату и Агафону, но Леня, боясь, что они обидятся, попросила не делать этого.

– Вы мои первые гости! – сказала Леня, встречая своих друзей и принимая их общий подарок – букет цветов.

Компания жалась в уголке и оттуда следила за «своей» Леонидой Николаевной, а она, вся в белом, счастливая до сияния, не расставалась с их букетом, и белым облачком летала по залу; улучив минуту, она подбегала к ним и перемолвливалась словцом-другим.

На другой день, после теплого прощания с Леней и ее мужем, Стратилат и Агафон надели свои узелки на палки и пустились в путь. Каждый из них нес в руке по кульку с остатками от обильного свадебного ужина.

Отойдя верст двадцать от Рыбного, будущие актеры остановились и сели отдохнуть и закусить.

– Ну-ка, Господи благослови, хватим свадебного! – весело сказал Стратилат, запуская руку в свой кулек и извлекая из него что-то завернутое в бумагу. Он развернул ее и увидал кусок пирога, а на нем белый конвертик.

– Это еще что? – воскликнул он.

Такой же конвертик оказался и у Агафона.

Они распечатали их и нашли в каждом по пяти сторублевых бумажек и по записочке, написанной Леней: «Хлеб-соль на будущее новоселье от искреннего друга Леониды Светицкой».

– Душа, брат, у нее… большая душа!.. – дрогнувшим голосом сказал Стратилат. – Ни слова ведь в Рыбном она нам о деньгах не сказала!

– Не взяли бы! – ответил Агафон. – А здесь возьмем, и совесть не грызет. – Не плату дала!

– Записочку бы не утерять! – продолжал Стратилат, тщательно пряча бумажку. – Дороже денег она! Люди, брат, мы с тобой по ней выходим!

– В люди и выйдем! – с упорством в голосе, словно пророчествуя, пророкотал Агафон.

– Верно, брат! Доля наша, не прячься, все едино найдем, где ты; ау?! – во всю грудь крикнул Стратилат; смелые серые глаза его загорелись огнем и окинули вившуюся впереди дорогу, словно и впрямь выискивая идущее где-то впереди счастье.

– Ау! – отозвалось совсем близко из перелеска.

Пентауров на следующее же утро после приключившегося с ним недоразумения в Рыбном укатил в Питер.

Там его по-прежнему видали в среде золотой молодежи, ожидавшей по ресторанам государственных должностей, и когда Степана Владимировича спрашивали, отчего он так скоро вернулся из имения, он поводил с небрежным видом плечом и отвечал:

– Что мне там было сидеть? Привел все в порядок и вернулся!

Маремьян вольную не получил, да и не добивался: очень уж он стал заботиться об управлении Баграмовым, неизвестно кому больше приносившим доходу – барину или ему, приказчику.

Помирился он и с Тихоном, несмотря на два зуба, вышибленные тем ему в беседке.

Встретились они впервые после происшествия в какой-то компании, и Тихон пояснил Маремьяну, что все обстояло именно так, как следовало.

– Вы, Маремьян Василич, серчать бросьте! – сказал он ему. – Нонче я вам в морду заехал, завтра вы мне – дело житейское: обижаться на это нечего!

Рязань по-прежнему продолжала питаться событиями, и первым, очередным, был спектакль, нежданно-негаданно устроенный двумя пожилыми особами – сестрами Зяблицыными на Большой улице. Они напали на гулявшего в аристократическое время Арефия Петровича, отколотили его зонтиками и гнали, молотя ими, пустившегося удирать беглеца от Мясницкой до моста.

После победы они торжественно возвратились домой со шляпками на боку и со сломанными зонтиками, висевшими в виде плетей-трехвосток.

Клавдия Алексеевна с брызгавшими из нее слюной и восторгом объяснила это происшествие Елизавете Петровне тем, что Званцев позволил себе выразиться где-то о младшей Зяблицыной, что она старая, плешивая девка, помешавшаяся на женихах, чего никак не могли стерпеть даже такие мирные и благочестивые особы, как ее сестры.

– Любопытно, кто же им передал слова? – сказала Елизавета Петровна.

– Разумеется, я! – Клавдия Алексеевна с гордостью выпрямилась и указала на свою особу пальцем. – И нарочно это сделала. Я не забыла гадость, которую он позволил себе с Андреем Михайловичем!

Елизавета Петровна пригнула ее к себе за длинную шею и поцеловала.

– Вы истинный друг! – с чувством произнесла она.

– Но до чего интересно жить на свете! – воскликнула, отдав хозяйке столь же горячий поцелуй, Клавдия Алексеевна. – Подумайте только, дорогая: один женится, другого колотят! Умирать не надо!!

Португалия. Эшпиньо.

Лето 1919 г.

Примечания

(1) В прошлом коноплю, известную еще до льна, выращивали повсеместно для производства посконной, или замашной, ткани. Такое название она получила благодаря мужским растениям конопли, из которых и делали более тонкое, но при этом очень прочное волокно. Мужские растения цветут и созревают на несколько недель раньше, поэтому выбирать их не составляло труда. В конце лета убирали женские. Из их семян получали пищевое масло, а также более грубые нити – пеньку, которая в основном шла на изготовление веревок и канатов, реже – на производство ткани. Посконные ткани считались у крестьян лучшими для рубах.

(2) Чуйка, (устар.). Верхняя мужская одежда в виде длинного суконного кафтана. Толковый словарь Ефремовой. Перен. Человек в такой одежде (разг.).

(3) Шептала (устар.) Сушенные на солнце абрикосы или персики с косточками. Толковый словарь Ефремовой.

(4) Высокий звук мужского или женского голоса своеобразного тембра; фальцет.

(5) В Москве гитарой зовут долгие дрожки, не круглые, не пролетки, калибер, дрожки, прозванные гитарами, на которыя надо было садиться верхом, как на лошадь, и где возница сидел у вас почти на коленях. Название калибра – полицейское. Который-то из полицмейстеров обязал извощиков иметь дрожки по образцовому калибру, и притом рессорные. Отсюда дрожки на железных рессорах без места для кучера получили название «калибра».

(6) Дрожки – легкий одноместный или двухместный открытый экипаж на рессорах.

(7) Рыдван – старинная большая карета для дальних поездок, в которую впрягалось несколько лошадей. Толковый словарь Ефремовой.

(8) Фармазонство, franc maçon (фр.), устар., простореч. То же, что франкмасонство. Перен. вольнодумие, нигилизм. Малый академический словарь.

(9) Бричка (польск. bryczka, bryka) – известная с XVII века легкая повозка для перевозки пассажиров. Кузов мог быть как открытым, так и закрытым и крепился на двух эллиптических рессорах. Верх делали кожаным, плетеным или деревянным, иногда его утепляли; были модели и без верха. В России брички делали обычно без рессор, тогда как в Западной Европе чаще на рессорах и с откидным верхом. В бричку запрягали одну или пару лошадей.

(10) Варенец – кисломолочный напиток, получаемый из коровьего топлёного молока. Испокон веков варенец, который является традиционным славянским продуктом, делался исключительно в печи. Так, в глиняную посуду наливалось свежайшее молоко и ставилось выпариваться в печь. Причем молоко ни в коем случае не должно было вскипать – лишь томиться и испарять влагу. Топленое молоко становилось густым, когда уходило до трети жидкости и приобретало красноватый оттенок. Именно в тот момент в охлажденное до температуры тела молоко добавлялась закваска сметаной (из расчета 200 г на литр) и продукт сбраживался в теплом месте в закрытом виде еще 3–4 часа в теплом помещении.

(11) Поддужный: вершник, провожающий рысака на бегу, чтобы поправить его, коли собьется и прочее. Словарь Даля. 1. Конь, лошадь, используемые как запасные, подставные. 2. Верховой, сопровождающий наездника во время бегов. 3. Находящийся под дугой, прикрепленный к дуге.

(12) Настоящая нанка – ткань китайского происхождения, изготовляемая из хлопка Nan-King. Этот сорт хлопка отличается своим буровато-желтым цветом, который является характерной особенностью и приготовленной из этого хлопка ткани. Китайская нанка славится своей прочностью и добротностью.

(13) Граф (с 1802) Дмитрий Ива́нович Хвосто́в (1757–1835) – русский поэт, один из поздних представителей русского поэтического классицизма, почетный член Императорской Академии наук и действительный член Императорской Российской академии, действительный тайный советник. Известен, главным образом, благодаря тому, что в 1820-е гг среди молодых поэтов Хвостов стал популярнейшей фигурой для насмешек, эпиграмм и пародий, а сама его фамилия стала нарицательной – обозначением самодовольного напыщенного графомана. В областях, не связанных с личным литературным творчеством, работа Хвостова была достаточно успешной и принесла немало пользы. Он был одним из активных членов Академии, проделал большую работу по сбору сведений о русских писателях. Им было собрано много материалов для словаря митрополита Евгения. Немалую услугу обществу оказал издававшийся графом Хвостовым журнал «Друг Просвещения». Ему принадлежит проект о распространении элементарных юридических познаний.

(14) Кантемир Антиох Дмитриевич (1708–1744) – поэт, переводчик, дипломат. Сын господаря (правителя) Молдавии Д. К. Кантемира, который во время Прутского похода 1711 г. переселился в Россию и стал сподвижником Петра I. Посол России в Лондоне, Париже, где и умер. Автор и переводчик теоретических трактатов, поэм, басен, песен, эпиграмм. В историю русской литературы вошел как основоположник стихотворной сатиры.

(15) Три рубля на серебро.

(16) Пушка.

(17) Сошел с ума.

(18) Канашка, (простореч. фам.). Ласкательное к каналья – фамильярное обозначение кого-нибудь (преимущественно женщины), выражающее одобрительную оценку или восхищение пикантной внешностью. Толковый словарь Ушакова.