БИБЛИОТЕКА РУССКОЙ и СОВЕТСКОЙ КЛАССИКИ
версия: 2.0 
Сборник
Поэтические. Трое. Обложка книги
СПб: Журавль, 1913

«Это последняя книжка, в которой так рано ушедшая Елена Гуро появляется вместе со своими товарищами, – книжка, задуманная ею еще в апреле…»

Стихотворения и проза Алексея Крученых, Велимира Хлебникова и Елены Гуро.

Обложка и иллюстрации Казимира Малевича.

Тексты даются в современной орфографии.

СОДЕРЖАНИЕ

Алексей Крученых, Велимир Хлебников, Елена Гуро

Трое

Обложка и рисунки посвящаются памяти Е. ГУРО. Художником К. С. Малевичем.

От издателей

Это последняя книжка, в которой так рано ушедшая Елена Гуро появляется вместе со своими товарищами, – книжка, задуманная ею еще в апреле.

…Новая веселая весна за порогом: новое громадное качественное завоевание мира. Точно все живое, разбитое на тысячи видимостей, искаженное и униженное в них, бурно стремится найти настоящую дорогу к себе и друг к другу, опрокидывая все установленные грани и способы человеческого общения. И недалеки, может быть, дни, когда побежденные призраки трехмерного пространства и кажущегося, каплеобразного времени, и трусливой причинности, и еще многие и многие другие – окажутся для всех тем, что они есть, – досадными прутьями клетки, в которых бьется творческий дух человека – и только. Новая философия, психология, музыка, живопись, порознь почти неприемлемые для нормально-усталой современной души, – так радостно, так несбыточно поясняют и дополняют друг друга: так сладки встречи только для тех, кто все сжег за собою.

Но все эти победы – только средства. А цель – тот новый удивительный мир впереди, в котором даже вещи воскреснут. И если одни завоевывают его, – или хотя бы дороги к нему, – другие уже видят его, как в откровении, почти живут в нем. Такая была Ел. Гуро. Таким почти осязаемым, – уже своим, уже выстраданным, – кажется этот мир в ее неоконченной книге «Бедный рыцарь». Душа ее была слишком нежна, чтобы ломать, слишком велика и благостна, чтобы враждовать даже с прошлым, и так прозрачна, что с легкостью проходила через самые уплотненные явления мира, самые грубые наросты установленного со своей тихой свечечкой большого грядущего света. Ее саму, может быть, мало стесняли старые формы, нов молодом напоре «новых» она сразу узнала свое – и не ошиблась. И если для многих связь ее с ними была каким-то печальным недоразумением, то потому только, что они не поняли ни ее, ни их.

Вот почему нам надо было сказать эти несколько слов. Для всех лично знавших Ел. Гуро, боль утраты еще слишком велика, чтобы говорить о ней, как о прошлом, делать ей характеристику и пр. и пр. Пусть о ней скажут ее последние дети, ее «Небесные верблюжата» и «Рыцарь бедный». Вся она, как личность, как художник, как писатель, со своими особыми потусторонними путями и в жизни и в искусстве, – необычайное, почти непонятное в условиях современности явление. Вся она, может быть, знак. Знак, что приблизилось время.

Александр Крученых

Из бездны

Опадающие стих блуждающий соглас

бежать к вершинам тяжело

и упадешь – не низко

куда мудрее в колесо

свернуться… повезло…

не упадешь и не зацепишься

а так – все катишься на дно

и там полон нелепости

но небо видно

в себя войдешь в себя

и все дальше внутрь

забудешь что? едваль!

    все тут

о уверяю вас: на вышине

стоящий измеряет низ

все кажется: прилезут те

и стащут вниз

один на высоте

мудрец и то соскучится

иди ка к черноте

не все на золоченой улице

ты на низу спокойно умудряй

свой короткий опыт

пусть быстроногий в край

мчит далекий

а только – ногу сломит

на потеху задних…

как узывен вечери звон

звонить не думай кулаками

не перешагнуть без возмездья

ни единой ступени

чтоб достигнуть надзвездья

надо вглубь спуститься

    где тень

там увидишь сияние любимых

а рукой все равно не достать!

ноги сломятся шумно ретивы –

засияет тебе благодать

голос слышен отшедшей…

как живые кричат!

убивают потверже

по земле бьют лопаты.

Поэтические, иллюстрация

Из Сахары в Америку

Пятеро кто хочет считать нас? Пять востронососедогривых черноруких ясно видно у каждого пять учеников сверху нависли на уши слушают щетины большие по ошибке шепчем

когда мы шагали по небоскребам

порхали легче от первого

до последнего

кто верует тому не жаль серебра

бростье и мы престол

все углубилися за станками

разлетаются кудри

секуточеи ударил

веет дальшее море

драгоценные чаши кидаются в него

бритые чаши

и знает кто их… да?

кривобокоубогие пещернаших псы углах пятишести головах простые не выдержат что пьют тихий полусвет ночной холодно смотрит в черноходы

нас нет мы кинуты край мира за скалою видим в церковь ходим позлословить

когда псы уходят остается их коготь худ шерсть по полу дрожит

тех знаков ни рыбе ни горе не расщелить

псы лают на деревья птицы нападают в пасти

псы лютующие меж деревьев облаки летят в ту сторону псы зевают нам тихо нас не вешают не вешаются а как будто в тумане спускаются пули уколят ускользнут а мы ожидаем одевайте пули разорвать их сделать для живота

блины не помещаются

прыткие

никто не знает

как бы обмануться когда у людей одинакие почерки и плюнул я в сосуд мерзости и встала она дыбы и зареготала а я мокрее гриба стоял перед ней падая головой и показалось воздух чадный смело мне уши чертят что-то и сельди нависли на плечи а на середине лба изрекла молодая старуха и когда нас пять усядет на камне и вперим мы очеса меж планет что видны меж былой листвы нам видится пропасть нам кажется что мы упадаем туда без платьев наши чуткие уши чу ют и и что по чугунному скрипит планета что черночервь точит числа

что

мы вникаем в бессмыслицу их трения и считаем ченк кину со мкам пробуждаемся когда из нор пыль летит в пещеру чиниая пришла навестить сгоревших дев царица кадка с салом на плече руки сплелись цапля чиниая зовут славии ястреба красноудлиненные рыбы

ход царицы изменялся другой начинался уже но ровно оба прямые и пепел серой пыли посыпал дорогу и сожженные кости шевелятся знаки псы подбирают жемчуга ее глаз хранят и камень руки утаят

черный камень черты чиниаи о который разбивались многие ветры

мы в стороне

горек наш овес нас не любят конские оки царицы девы а сколько молили жгли жертву

если не возле нее то возле дома стоим согнувшись незаметно ссыхаясь бы бин засвистели рога полено заблестели убить надо

рассмеялись нож упал ноги остриг разрубил только псы не чихают

невинный

э э зеи

чашки шевелятся кость кости сростется окрепнет?

ин эзгаи кости тело тын торчком ребра гвоздем трава на быке

притихли прислонился сосет сок кости мы все сохнем

множь камни перытые

лес тож деревья трудно указать границы концы

когда малы то больше кажется

менвше больнее

топаз несгораем

появляется замученная рыба кричит спасите рим опять утонет

стерлись имена на коре

прорастаем как трава на быке

все ее богатства у нас

не стали богаче

и жемчуг ее не согреет худеющие тела и рук не побелеют

псы не найдут нас хоть и траву следят на брюхе извиваются

сложились кости

горчеи бани

не смеются псы

на ноге вертятся

окаменели стволы

когда я разбежал подняться остроостров чер нике принял меня

не слышат нас псы не скавчат опять жалобно вытянут шеи и отбросив по земле стелятся нюхают головой кусаются

ту юр ща накрапывает

топаз трудно отличить от алмаза

мозг змеи целебен

наши головы прели когда мы были стары уменьшались телеса в пуху

кость мамонта под бурой мочалью

если не исцелит

и приложились мы к кости ладонь к кости и око стенели

стал лес как из ножа

повисли платочки

и псы наши потеряли носы по ветру

все покрыла рашетка

унесли бороды люди

одели на усы что торчат оглоблей

    под бородой слюнявой пса

    лег усталый

    далека гроза

    веселых охотниц орава

  я издалека пришел

  к родной собаке

  у домов острый кол

  так и просится в драку

    в конуре блохи жалят часто

   и пыль столбом

  но малым я счастлив

  хоть белье кругом

  хоть слышу ход сводов

  тяжелых колес…

  но прижал я морду

  ты бес! не пес…

тепло с чернявым рядом

кожу жую

лишь соли надо

размягчить шею твою

  помню как меня били

  за дружбу с тобой

  но отхлынули хвили

  над нами дом крутой

  как часовые

  стучат жуки

  как раньше вздрагивал

  чуя толчки

  ноги мои достали доски

  за ней дрожит песня

  много там пустой тоски

  а мне совсем не тесно

  вся наша посуда

  пустая чашка

  не давит под спудом

  синяя бумажка

с другом свернулись в калачик

дышать тяжело

повернуться – задача –

горло ко мне легло

  зубы мои без устали

  шкура крепка –

  чешешься псина, устами

  давишь на доске клопа

…там вилка в углу привешена…

 мне нужно тебя обгрызть –

 когда будет плешина

 спустимся вниз…

  какие сны мне снятся

  я скоро выздоровею тогда

  стану гонять зайцев

  соской не будет борода

  и проветрюсь солью

  прокопчусь смолой

  но навеянных пылью

  не отведаю снов…

45° жары

Куда деваться от мечтанья

о твоей коралловой стране

заглушишь как трепетанья

как пробраться к луне

светел день ало пламя

земля и деревья шипят

не укрыться сверканья

змеи золотые меня сторожат

вокруг горят ведьмовства маки

сквозь хвои сосн сверкнет дозор

как совесть мучит камень всякий –

и ветка гибкая – укор

видно сон навевает жара

видно околдован паром

и с землею проститься пора

где призывы звучат мои даром…

я в гроб вошел – там кости дышат

там несносно зловонье

и опять выползаю на крышу

где столбы сплелись в целованье

в воде ловлю пушистых зайцев

плавает лебедь… вдали цапля

в тумане не увижу хоть пальцев

но несносна длинная лапа –

зарычал я бросаясь на дно

кувыркаясь как мельниц колеса…

и ухо волной снесено

и дух мои вопит безголосый…

«где тесен пыл бойница…»

где тесен пыл бойница

заплекает рыжья спица

гоголя падвол калоша

шагая улицам сельди висель

в запоры саить сулы

лег беззаботно пали тулы

вы вероки облачь сказаль

облачье болое вбить наповал

«к прекрасным далям нас зовет…»

к прекрасным далям нас зовет

и кличет земля худая

куда я?

или наступает тот потоп

что в бок ударя

сядет на сельд

висеть будет удалой?

браво!

всегда так было с оравой…

Мощь и тощ теперь пара!

Ломая ветку

прыгая

в воздушную сетку

игривая жизнь

вспугнула наседку

икра я

замечай обмельчение рек

железный вол плывет поперек

бойницам тесно

как тесто всходит пыл телесный

судрец был силен высшим

книги его грызут мыши

начертают черные флаги

спать легко на бумаге

где то звенит пустота

везде гласит смех острие рта

ранит невесомая игла

притупила зубы пила.

«не зримов у стен…»

не зримов у стен

  буды

замечало песнь роды

крайне чтец боится

паровозил сто копытца

Отчаяние

из под земли вырыть

украсть у пальца

прыгнуть сверх головы

  сидя итти

  стоя бежать

куда зарыть кольца

  виси на петле

  тихо качаясь

Новые пути слова

(язык будущего смерть символизма)

никто не станет спорить, если сказать что у нас нет литературной критики (судей речетворчества)

не станут же принимать за таковых вурдалаков питающихся кровью «великих покойников» ни душителей молодого и живого

вурдалаки гробокопатели станичники паразиты – единственные достойные имена наших критиков

перегрызть друг другу горло, заклевать, утопить «в ложке воды» – их всегдашнее занятие даже охота

любят наши критики сводить счеты или заниматься политическим да семейным сыском и всегда оставляют вопросы слова в стороне

русские читатели (даже они!) презирают их и с отвращением отодвигают жвачку предлагаемую вместо пищи

но к позору истинных ценителей и любителей искусств надо отнести то, что нужное слово никем сказано не было

Не надо удивляться, что нас баячей будущего забрасывают грязью «критичек»

Мы уподобились воинам напавшим тусклым утром на праздных неприятелей – и вот они на потеху победителей и всего мира дают друг другу пинки цепляются за волосы и неприятелю могут бросить одну лишь грязь и брань

не страшны нам такие воины а их переполох – наша добыча!

смотрите толстогубые!

мы показываем оружие хитро заостренное и лучшего закала, оружие за которое вы блудливо хотели взяться и только порезали свои руки…

до нас не было словесного искусства были жалкие, попытки рабской мысли воссоздать свой быт, философию и психологию (что называлось романами, повестями, поэмами и пр.) были стишки для всякого домашнего и семейного употребления, но

искусства слова

не было

странно? скажем больше: делалось все, чтобы заглушить первобытное чувство родного языка, чтобы вылущить из слова плодотворное зерно, оскопить его и пустить по миру как «ясный чистый честный звучный русский язык» хоть это был уже не язык, а жалкий евнух неспособный что-нибудь дать миру. Его лечить и совершенствовать нельзя, и мы совершенно правильно заявили «бросить Пушкина, Толстого, Достоевского и проч. и проч. с парохода современности» чтоб не отравляли воздух! после былин и «слова о полку Игореве» словесное искусство падало и при Пушкине оно стояло ниже чем при Третьяковском (хотя и совершенствовались «пути сообщения», – смотри ниже).

Ясное и решительное доказательство тому, что до сих пор слово было в кандалах является его подчиненность смыслу

до сих пор утверждали:

«мысль диктует законы слову, а не наоборот».

Мы указали на эту ошибку и дали свободный язык, заумный и вселенский.

Через мысль шли художники прежние к слову, мы же через слово к непосредственному постижению.

В искусстве мы уже имеем первые опыты языка будущего. Искусство идет в авангарде психической эволюции.

В настоящий момент у нас есть три единицы психической жизни: ощущение, представление, понятие (и идея), и начинает образовываться четвертая единица – «высшая интуиция» (Tertium Organum П. Успенского).

В искусстве мы заявили:

СЛОВО ШИРЕ СМЫСЛА

слово (и составляющее его – звуки) не только куцая мысль, не только логика, но, главным образом, заумное (иррациональные части, мистические и эстетические)…

гладиаторы и мечари

мысль одна, но слова разные и настолько что скорей я скажу: смехири и мечари имеют один смысл, чем мечари и гладиаторы, потому что звуковой состав слова дает ему окраску жизнь и слово только тогда воспринимается, живо действует на нас когда имеет эту окраску

гладиаторы – тускло серо иностранно, мечари – ярко красочно и дает нам картину мощных людей, закованных в медь и сетку

на бирже и в конторе Метцль надо пользоваться, как счетами, первым словом – мертвым бесцветным, как телеграфный знак, в искусстве же это мертвец на пиру

Лермонтов обезобразил русскую баячь (поэзию) внесши в нее этого смрадного покойника и щеголяя в л’азури…

морг – это смешно и напоминает жирного немца с пивом, трупарня дает даже ощущение мертвецкой

университет – этим можно дразнить собак, всеучьбище – убеждает нас в важности обозначаемого и т. д.

Важна каждая буква, каждый звук!

Зачем заимствовать у безъязыких «немцев» когда есть великолепное свое?

Русские читатели привыкли к оскопленным словам, и уже видят в них алгебраические знаки решающие механически задачу мыслишек, между тем все живое надсознательное в слове, все, что связывает его с родниками, истоками бытия – не замечается.

Искусство же может иметь дело лишь с живым, до покойников ему нет заботы!

И сами писатели тосковали, сами понимали всю ненужность созданного.

«О если б без слова сказаться душей было можно?» (Фет).

«Мысль изреченная есть ложь» (Тютчев)

трижды правы!

Почему же было не уйти от мысли, и писать не словами – понятиями, а свободно образованными?

Ибо если художник бессилен значит он не овладел материалом!..

Люди исключительной честности – русские сектанты – решились на это.

Обуреваемые религиозным вдохновением (а вдохновение всегда возвышенно) они заговорили на языке «духа святого» (по собственному их великолепному выражению), пили «живую воду».

И вот получилось новое слово, которое уже не ложь, а истинное исповедание веры, «обличение вещей невидимых».

«намос памос багос»…

«герезон дроволмире здрувул

дремиле черезондро фордей»

(из речи хлыста Шишкова).

Замечательно, что некоторые сектанты (особники) из простых крестьян, начинали вдруг говорить не только на таком заумном языке, но и на многих иностранных языках до того им неизвестных!

И вот мимо таких воистину пророков исследователи языка (критики тож) проходят мимо!.. Но не думайте, что мы являемся лишь подражателями обособников.

Художник замечает удивительные краски на старой стене – они дают ему толчок и он создает произведение искусства так же далекое от природы, как белое море от черного!..

Удивительна бессмысленность наших писателей так гоняющихся за смыслом.

Они желая изобразить непонятность алогичность жизни и ее ужас или изобразить тайну жизни, прибегают все к тому же (как всегда, как всегда!) «ясному четкому» всеобщему языку

это все равно что голодного кормить булыжниками или пытаться поймать реязей в гнилую сеть!

Мы первые сказали, что для изображения нового и будущего нужны совершенно новые слова и новое сочетание их.

Таким решительно новым будет сочетание слов по их внутренним законам, кои открываются речетворцу, а не по правилам логики и грамматики, как это делалось до нас.

Современные живописцы постигли ту тайну 1) что движение дает выпуклость (новое измерение) и что обратно выпуклость дает движение

и 2) неправильная перспектива дает новое 4-е измерение (сущность кубизма).

Современные же баячи открыли: что неправильное построение предложений (со стороны мысли и гранесловия) дает движение и новое восприятие мира и обратно – движение и изменение психики рождают странные «бессмысленные» сочетания слов и букв.

Поэтому мы расшатали грамматику и синтаксис, мы узнали что для изображение головокружительной современной жизни и еще более стремительной будущей – надо по новому сочетать слова и чем больше беспорядка мы внесем в построение предложений – тем лучше.

Прилизанные символисты ужасно боятся, что их не поймет публика («Огонька» и «Русской Мысли»), мы же радуемся этому! недалекие символисты все боятся как бы не сказать глупости бессмыслицы (с точки зрения тех же читателей).

Известно, что приготовишки очень стараются быть умными и взрослыми!..

Еще Достоевский заметил: «у каждого писателя свой стиль а следовательно и свое правописание» но сам он «посягнул» лишь на запятую и мягкий знак!..

И я вдруг подумал: если перевернуть

вверх ножками стулья и диваны,

кувырнуть часы?..

пришло-б начало новой поры,

открылись бы страны.

тут же в комнате прятался конец

клубка вещей,

затертый недобрым вчерашним днем

порядком дней

тут же рядом в комнате он был!

я вдруг поверил что так

и бояться не надо ничего

но искать надо тайный знак.

«Шарманка» Е. Гуро.

Неправильности в построении речи возможны:

1) неправильность – неожиданность – грамматическая:

а) несовпадение падежей, чисел, времен и родов подлежащего и сказуемого определения и определяемого: пробегал озеро белый летучие

б) опущение подлежащего или др. частей предложения, опущение местоимений предлогов и пр.

в) произвольное словоновшество (чистый неологизм): а ему все тирко (Сад. Суд. 1), дыр бул щыл и пр.

г) неожиданность звуковая:

е у ы, р л м к т ж г… («Возропщем»).

Здесь не лишним будет указать на молодцов из «Мишени» на днях выступивших в печати и заимствующих нашу речь то из одних гласных то из согласных, то разбросанность букв и слов и заметающих свои следы ссылкой на 1912 г. как время написания (?!) своих подражаний! (Оригинально!)

д) неожиданное словообразование:

Сумнотичей и груститстелей

Зовет рыданственный желел

За то что некогда свистели

В свинце отсутствует сулел

Пушек рокочущих-ли звук, гроза-ль,

Но к лбу прильнет смертнирь-лобзаль

и некто упадет на земь ничком

и землю оросит кровавым ручейком

«Мое собро» – укажет нав

В недавнем юноше узнав

Кто пашней стал свинцовых жит

Кто перед ним ничком лежит

(В. Хлебников, «Союз Молодежи» сб. III).

Благодаря таким неожиданностям впечатление войны доходит до обмана чувств.

Образцы неологизмов см. также Е. Гуро, Садок Судей II.

2) неправильность смысловая:

а) в развитии действия:

забыл повеситься

лечу к америкам

на корабле полез ли

кто

хоть был пред носом

(«Взорвал» См. также «Петух мудрости» Садок Судей II)

б) неожиданность сравнения:

стучат огнем кочерги…

(Мирсконца)

Этими видами не исчерпываются все возможные неправильности и неожиданности: (недаром они неправильности) можно напр. назвать необычность размера, рифмы, начертания, цвета и положения слов и пр.

Наша цель лишь указать на самый способ неправильности, показать ее необходимость и важность для искусства.

Наша цель подчеркнуть важное значение для искусства всех резкостей, несогласов (диссонансов) и чисто первобытной грубости.

Когда хилому и бледному человечку захотелось освежить свою душу соприкосновением с сильно-корявыми богами Африки, когда полюбился ему их дикий свободный язык и резец и звериный (по зоркости) глаз первобытного человека, то семь нянюшек сразу завопили и стараются охранить заблудшее дитя – ты погрязнешь в жестокости, эгоизме, – кричит А. Е. Редько (см. Русское Богатство за июль с. г.)

твой путь бездна – лукаво кричит А. Бенуа, не говори бессмыслицы – предостерегает Брюсов, другие просто квохчут шипят и плюются.

И все преподносят свои советы, свою чахлую бескровную философию не подозревая, что она лишь неудачная поэзия (что хорошо известно бывшим пророкам!)…

До нас было скучное тягучее повествование, (3000 страниц!) которое претит современной стремительной душе, воспринимающей мир живо и непосредственно (интуитивно), как бы входящей в вещи и явления, трансцендентное во мне и мое, а не сидящей где то в стороне и слушающей одни описания и повествования.

Наши новые приемы учат новому постижению мира, разбившему убогое построение Платона и Канта и др. «идеалистов», где человек стоял не в центре мира, а за перегородкой.

Раньше мир художников имел как бы два измерения: длину и ширину; теперь он получил глубину и выпуклость, движение и тяжесть, окраску времени и пр. и пр.

Мы стали видеть здесь и там. Иррациональное (заумное) нам так же непосредственно дано как и умное.

Нам не нужно посредника – символа, мысли, мы даем свою собственную новую истину, а не служим отражением некоторого солнца (или бревна?)

Идея символизма необходимо предполагает ограниченность каждого творца и истину спрятанной где то у какого то честного дяди.

Конечно, с такой предпосылкой откуда же взяться радости, непосредственности и убедительности творчества? Неудивительно, что наши кислые символисты вымирают и идут на промысел в «Ниву» и «Огонек»…

Мы первые нашли нить лабиринта и непринужденно разгуливаем в нем.

Символизм пе выдерживает взгляда современной гносеологии и прямой души. Чем истина субъективней – тем объективнее Субъективная объективность – наш путь. Не надо бояться полной свободы – если не верить человеку – лучше не иметь с ним дела!

Мы рассекли объект!

Мы стали видеть мир насковозь

Мы научились следить мир с конца, нас радует это обратное движение (относительно слова мы заметили, что часто его можно читать с конца и тогда оно получает более глубокий смысл!)

Мы можем изменить тяжесть предметов (это вечное земное притяжение), мы видим висящие здания и тяжесть звуков.

Таким образом мы даем мир с новым содержанием…

Творчество всегда вдохновенно, бог может быть черный и белый корявый и многорукий – он тайна, но не нуль, хотя бы и повторенный сто раз подряд.

Итальянские «забавляющиеся» футуристы с бесконечными ра та та ра та та уподобляются Метерлинковским героям, думающим что дверь повторенная сто раз преображается в откровение

Эти механические ухищрения – бездушные однообразные ведут к смерти жизни и искусства.

Не с целью дразнить читателя трещащей пустотой и надоедливым лаяньем, а изыскивая все новые способы изображения скрещивающихся путей, бросающих нас, искателей будущего в трясины и пустоты, мы выбираем коварные пути сбивающие с толку своей неожиданностью подъемов и спусков новичков. В искусстве может быть несоглас (диссонанса), но не должно быть грубости, цинизма и нахальства (что проповедуют итальянские футуристы) – ибо нельзя войну и драку смешивать с творчеством

Мы серьезны и торжественны, а не разрушительно – грубы…

Мы высокого мнения о своей родине!

Не увлекайтесь подражанием иностранному.

Не употребляйте иностранных слов, в художественных произведениях, они уместны лишь в одном случае – когда хотят придать словам мелко оскорбительное значение.

Вспомните: Пушкин, будучи спрошен об уме особы, с которой он долго беседовал, отвечал: не знаю, ведь я с ней говорил по-французски!..

Создавайте новые родные слова!

Новое содержание тогда лишь выявлено, когда достигнуты новые приемы выражения, новая форма.

Раз есть новая форма следовательно есть и новое содержание, форма таким образом обусловливает содержание.

Наше речетворчество вызвано новым углублением духа и на все бросает новый свет.

Не новые предметы (объекты) творчества определяют его истинную новизну.

Новый свет, бросаемый на старый мир, может дать самую причудливую игру.

Неимеющие нового света судорожно хватаются за новые предметы – но положение их тем печальнее: новое вино моментально прорывает старые мехи – так кончились потуги Брюсова-Вербицкой, Бальмонта – вечного балалаечника, Сологуба – пирожного, Андреева – отставного и эго-футуристов-зевунов: И. Северянина, И. Игнатьева Василиска Гнедова и др.

Я уже не говорю о М. Горьком, Куприне, Чирикове и и проч. «бытовиках» или о «классиках» которых никто не читает.

Разве могут сравниться с радостью существования в новых измерениях какие бы то ни были убогие отрады прежних земель?

Не поддавайтесь укорам и «добрым советам» трусливых душенок, у которых глаза вечно обращены назад…

Заметки об искусстве

О прежних…

я писал о Тургеневе (в Возропщение) что он был мужем В…

Новые письма Тургенева – еще не опубликованные подтверждают это.

Только я утверждаю, что Тургенев всегда был ее истинным супругом… Загадка для биографов!

Так шло Лермонтову быть несчастно влюбленным.

Напыщенные отрицатели и циники всегда чрезвычайно сентиментальны – любят, чтобы их приласкали пожалели простили.

Пушкин сказал, что прошлое приятно.

Это лишь для людей бездеятельных –

(поэтому за сию мысль так ухватился «первый лентяй» В. Розанов).

Нельзя ни на что жаловаться жалоба – это возвращение к прошлому, будущее – светло.

О современниках.

Брюсов совсем не чувствует слова, как такового и лишь прикидывается поэтом.

Лицо его похоже на череп.

Никто не замечал, что это розовый мертвец.

Ю. Айхенвальд пишет о писателе лишь после его кончины и то на 10-20-й год, и жует… жует… и поливает сладкими словами.

Когда же решится написать о сегодняшнем, то даже друзьям его как-то неловко…

К. Чуковский:

«Я могу говорить лишь о мелочах, которые к словесному искусству отношения не имеют, о самом слове не знаю, что сказать. Я могу говорить лишь о перчатках красавицы, а не о самой красавице».

А. Б…, критика по живописи, художница Н. Г. обыкновенно называет: старая облезлая собака. Другие художники так же относятся к другим критикам.

Заумное – заумность, – к метафизике Кубизма Футуризма и проч.

Лучизм-дребедень, старые академические штрихи (писарской-росчерк) и томное сплетение линий и пятен «Мира Искусств».

Нравится мне искренность и глубокая преданность Д. Бурлюка будетлянскому искусству. Д. Б. любит не себя и не о себе хлопочет (чего нет у М. Ларионова, которому «никто не верит» – это молодец из гостинного двора: у нас самое лучшее, а у соседей краденое!)

Трогательна вечная забота Д. Б. о сотоварищах худож- никах и баячах.

Картины В. Бурлюка серьезны. Многие, написанные мрачными красками, оставляют глубокий след у зрителя.

Не только наши Бубновые Валеты и слащавые лучисты, но и французы с их неискоренимым устремлением к НЮ (хоть бы изображали они и ножку кровати), не достигнут этой глубоко-русской мощи.

Картины К. Малевича подобное же создание чисто русской непримиримости.

Глубокая душа у Наталии Гончаровой, которая производит впечатление христианской мученицы (не только мое впечатление.)

О. Розанова умеет вносить женское лукавство во все «ужасы кубизма» – что поражает своей неожиданностью и многих сбивает с толку.

Снова плач.

Скудельному сосуду, эго-блудистам не повезло: их опять не заметили, спутали, обидели! В VIII-й своей книге они жалуются на г. А. Е. Редько, написавшего статью об эго-футуристах, а между тем ни слова об эго-блудистах. Естественно!

Даже г-ну Редько ясно, что «Петербургский глашатай» никогда футуристом, а тем более баячем будетлянином, не был. (Об этом см. и статью С. Городецкого в «Речи» от 1 октября 1912 г. № 269).

О книгах баячей.

Ужасно не люблю бесконечных произведений и больших книг – их нельзя прочесть за-раз, нельзя вынести цельного впечатления.

Пусть книга будет маленькая, но никакой лжи; все – свое, этой книге принадлежащее вплоть до последней кляксы.

Издание Грифа, Скорпиона, Мусагета…

большие белые листы…

серая печать…

так и хочется завернуть селедочку… и течет в этих книгах холодная кровь…

Наша будетлянская книга (трое) имеет несколько кож – как трудно будет грызть нас!

Лето в Усикирко.

Воздух густой, как золото… Я все время брожу и глотаю – незаметно написал «Победа над солнцем» (опера) выявлению ее помогали толчки необычайного голоса Малевича и «нежно певшая скрипка» дорогого Матюшина.

В Кунцево Маяковский обхватывал буфера ж. д. поезда – то рождалась футуристская драма!

Есть многие слова и темы, которые мною никогда не будут использованы, хоть другой найдет там зерно и перенесет его на свою почву и пожнет плоды – для сих мои заметки.

Поэтические, иллюстрация

Вступление к опере «Победа над Солнцем».

Текст А. Крученых.

Музыка М. Матюшина.

Виктор Хлебников

Отчет о заседании Кикапу-р-но – художественного кружка

  Здесь почтенный аршин

Шел с высоких вершин,

Подает посошок

Непочтенный вершок.

Ах, бушменским красавицам

Нравится,

Чтоб рот их был проколотым,

То угодно небесам.

Так и речь моя, плясавица

По чужим ушесам

Слов заморских грубым молотом.

  Лицо с печальной запятой

Серб, остро и испитое,

Щеки тоще-деревянные,

В бровях плошки оловянные…

Таков король, пускай он тощ,

А тощ он потому,

Что на болоте скудный хвощ,

– Повсюду день гласит уму…

  Тот и этот столбец

Ты смешай словаря,

И дадут бубенец,

Дадут плащ короля…

Мы хлопали немножко,

Мы хлопали б ей-ей,

Хотя б скакала блошка

В одежде королей…

  В нем нет души,

Но есть духи, –

Заметил кто-то…

Хаджи-Тархан

Где Волга прянула стрелою

На хохот моря молодого,

Гора Богдо своей чертою

Темнеет взору рыболова.

Слово песни кочевое

Слуху путника расскажет:

Был уронен холм живой,

Уронил его святой,–

Холм, один пронзивший пажить!

А имя, что носит святой,

Давно уже краем забыто.

Высокий и синий, боками крутой,

Приют соколиного мыта!

Стоит он, синея травой,

Над прадедов славой курган.

И подвиг его и доныне живой

Пропел кочевник-мальчуган.

И псов голодающих вторит ей вой.

Как скатерть желтая, был гол

От бури синей сирый край.

По ней верблюд, качаясь, шел

И стрепетов пожары стай.

Стоит верблюд сутул и длинен,

Космат, с чернеющим хохлом.

Здесь люда нет, здесь край пустынен,

Трепещут ястребы крылом.

Темнеет степь; вдали хурул

Чернеет темной своей кровлей,

И город спит, и мир заснул,

Устав разгулом и торговлей.

Как веет миром и язычеством

От этих дремлющих степей!

Божеств морских могил величеством

Будь пьяным, путник, пой и пей.

Табун скакал, лелея гривы,

Его вожак шел впереди.

Летит как чайка на заливы,

Волнуя снежные извивы,

Уж исчезающий вдали.

Ах, вечный спор горы и Магомета,

Кто свят, кто чище и кто лучше.

На чьем челе Коран завета,

Чьи брови гневны, точно тучи.

Гора молчит, лаская тишь,

Там только голубь сонный несся.

Отсель урок: ты сам слетишь,

Желая сдвинуть сон утеса.

Но звук печально-горловой,

Рождая ужас и покой,

Несется с каждою зарей

Как знак: здесь отдых, путник, стой!

И на голубые минареты

Присядет стриж с землей на лапах,

А с ним любви к иным советы

И восковых курений запах.

Столбы с челом цветочным Рима

В пустыне были бы красивы.

Но, редкой радугой любима,

Она в песке хоронит ивы.

Другую жизнь узнал тот угол,

Где смотрит Африкой Россия,

Изгиб бровей людей где кругол,

А отблеск лиц и чист и смугол,

Где дышит в башнях Ассирия.

Мила, мила нам пугачевщина,

Казак с серьгой и темным ухом.

Она знакома нам по слухам.

Тогда воинственно ножовщина

Боролась с немцем и треухом.

Ты видишь город стройный, белый,

И вид приволжского кремля?

Там кровью полита земля,

Там старец брошен престарелый,

Набату страшному внемля.

Уже не реют кумачи

Над синей влагою гусей.

Про смерть и гибель трубачи,

Они умчались от людей.

И Волги бег забыл привычку

Носить разбойников суда,

Священный клич «сарынь на кичку»

Здесь не услышать никогда.

Но вновь и вновь зеленый вал

Старинной жаждой моря выпит.

Кольцом осоки закрывал

Рукав реки – морской Египет.

В святых дубравах Прометея

Седые смотрятся олени.

В зеркалах моря сиротея

С селедкой плавают тюлени.

Сквозь русских в Индию, в окно,

Возили ружья и зерно

Купца суда. Теперь их нет.

А внуку враг и божий свет.

Лик его помню суровый и бритый,

Стада ладей пастуха.

Умер уж он; его скрыли уж плиты,

Итоги из камня, и грез, и греха.

Помню я свет отсыревшей божницы.

Там жабы печально резвились!

И надпись столетий в камней плащанице!

Смущенный, наружу я вышел и вылез.

А ласточки бешено в воздухе вились

У усыпальницы предков гробницы.

Чалмы зеленые толпой

Здесь бродят в праздник мусульман,

Чтоб предсказал клинок скупой

Коней отмщенья водопой

И месть гяуру (радость ран).

Казани страж – игла Сумбеки,

Там лились слез и крови реки.

Там голубь, теменем курчав,

Своих друзей опередил

И падал на землю стремглав,

Полет на облаке чертил.

И отражен спокойным тазом,

Давал ума досугу разум.

Мечеть и храм несет низина

И видит скорбь в уделе нашем.

Красив и дик зов муэдзина,

Зовет народы к новым кашам.

С булыжником там белена

На площади ясной дружила,

И башнями стройно стена

И город и холм окружила.

И туча стрел неслась не раз.

Невест восстанье было раз.

Чу! слышен плач, и стан княжны

На руках гнется лиходея.

Соседи радостью полны,

И под водою блещет шея.

И помнит точно летописец

Сии труды на радость злобы,

И гибель многих вольных тысяч,

И быстро скованные гробы.

Настала красная пора

В низовьях мчащегося Ра.

Война и меч, вы часто только мяч

Лаптою занятых морей,

И волжская воля, ты отрок удач,

Бросая на север мяч гнева полей.

«Нас переженят на немках, клянусь!»

Восток надел венок из зарев,

За честь свою восстала Русь,

И, тройку рек копьем ударя,

Стоял соперник государя.

Заметим кратко: Ломоносов

Был послан морем Ледовитым,

Спасти рожден великороссов,

Быть родом, разумом забытым.

Но что ж! забыв его венок,

Кричим гурьбой: падам до ног.

И в звуках имени Хвалынского

Живет доныне смерть Волынского.

И скорбь безглавых похорон

Таится в песни тех сторон.

Ты видишь степь: скрипит телега,

Песня лебедя слышна,

И живая смерть Олега

Вещей юности страшна.

С косой двойною бог скота,

Кого стада вскормили травы,

Стоит печально. Все тщета!

Куда ушли столетья славы?

Будь неподвижною, севера ось,

Как остов небесного судна.

В бурю родились, плывем на авось,

Смотрим загадочно, грозно и чудно.

И светел нам лик в небе брошенных писем,

Любим мы ужас, вой смерча и грех.

Как знамя мы молодость в бурю возвысим,

Рукой огневою начертим мы смех.

Ах, мусульмане те же русские,

И русским может быть ислам.

Милы глаза, немного узкие,

Как чуть открытый ставень рам.

Что делать мне, мой грешный рот?

Уж вы не те, уж я не тот!

Казак сдувал с меча пылинку,

На лезвие меча дыша.

И на убогую былинку

Молилась Индии душа.

Когда осаждался тот город рекой,

Он с нею боролся мешками с мукой.

Запрятав в брови взоры синие,

Исполнен спеси и уныния,

Верблюд угрюм, неразговорчив,

Стоит, надсмешкой губы скорчив.

И, как пустые рукавицы,

Хохлы горба его свисают,

С деньгой серебряной девица

Его за повод потрясает.

Как много просьб к друзьям встревоженным

В глазах торгующих мороженым!

Прекрасен в рубищах их вырез.

Но здесь когда-то был Озирис.

Тот город, он море стерег!

И впрямь, он был моря столицей.

На Ассирию башен намек

Околицы с сельской станицей.

И к белым и ясным ночным облакам

Высокий и белый возносится храм

С качнувшейся чуть колокольней.

Он звал быть земное довольней.

В стволах садов, где зреет лох,

Слова любви скрывает мох.

Над одинокою гусяной

Широкий парус, трепеща,

Наполнен свежею моряной,

Везет груз воблы и леща.

Водой тот город окружен,

И в нем имеют общих жен.

Поэтические, иллюстрация

Николай

Странное свойство случая! оно проводит вас равнодушным мимо того, чему присвоено имя страшного, и, наоборот, вы ищете глубины и тайны за ничтожным случаем. Я шел по улице и остановился, видя собирающуюся толпу около грузовых подвод.

– Что здесь такое? – спросил я случайного прохожего.

– Да вот, – ответил тот смеясь.

В самом деле, в гробовой тишине старый вороной конь мерно ударял копытом о мостовую. Другие кони прислушивались, глубоко поникнув головами, молчаливые, неподвижные. В стуке копытом слышалась мысль, прочитанный рок и приказание, и остальные кони, понурясь, внимали. Толпа быстро собиралась, пока грузчик не вышел откуда-то, не дернул коня за повод и не поехал дальше.

Но старый вороной конь, глухо читающий судьбу, и старые понуренные товарищи остались в памяти.

Невзгоды странствовательной жизни окупаются волшебными случаями. К таким я отношу встречу с Николаем. Если бы вы встретили его, вы бы, вероятно, не обратили внимания. Только немного смуглый лоб и подбородок выдали бы его. И слишком честно ничего не выражающие глаза могли бы вам сказать, что перед вами равнодушный и скучающий среди людей охотник.

Но это была одинокая воля, имевшая свой путь и свой конец жизни.

Он не был с людьми. Он походил на усадьбы, забором отгороженные от дороги, забором повернутые к проселку.

Он казался молчаливым и простым, осторожным и необщительным.

Его нрав казался мне даже бедным. В хмелю он становился груб и дерзок со своими знакомыми, назойливо требовал денег, но – странно? – испытывал прилив нежности к детям: не потому ли, что это были пока еще не люди? Эту черту я знавал и у других. Он собирал вокруг себя детвору и на всю мелочь, которой владел, покупал им убогие сласти, баранки, пряники, которыми украшены лари торговок. Хотел ли он сказать: «смотрите, люди, поступайте с другими, как я ними»?., но, так как эта нежность не была его ремеслом, на меня его молчаливая проповедь оказывала большее действие, чем проповедь иного учителя с громкой и всемирной славой. Какую-то простую и суровую мысль выражали тогда его прямые глаза.

А впрочем, кто прочтет душу нелюдимого серого охотника, сурового гонителя вепрей и диких гусей?

Мне вспоминается по этому поводу суровый приговор над всей жизнью одного умершего татарина, который оставил предсмертную записку с краткой, но привлекающей внимание надписью: «плюю на весь мир». Татарам он казался отступником от веры, изменником, а русским властям – опасной горячей головой. Признаюсь, я не раз хотел дать подпись под эту записку, указанную равнодушием и отчаянием.

Но эта молчаливая выставка свободы от железных законов жизни и ее суровой правды, этот орешник, собирающий у своего подножия полевые цветы, все-таки глубокая черта; в них скрывалась простая и суровая мысль, хранимая его, несмотря ни на что; честными глазами.

В одном старом альбоме, которому много лет, среди выцветших сгорбленных старцев с звездой на груди, среди жеманных пожилых женщин с золотой цепью на руке, всегда читающих раскрытую книгу, вы могли встретить и скромное желтое изображение человека с чертами лица мало замечательными, прямой бородой и двустволкой на коленях; простой пробор разделял волосы.

Если вы спросите, кто эта поблекшая выцветшая светопись, вам кратко ответят, что это Николай. Но от подробных объяснений, наверное, уклонятся. Легкое облачко на лице говорившего вам укажет, что к нему относились не как к совершенно постороннему человеку.

Я знал этого охотника.

К людям вообще можно относиться как к разным освещениям одной и той же белой головы с белыми кудрями. Тогда бесконечное разнообразие представит вам созерцание лба и глаз в разных освещениях, борьба теней и света на одной и той же каменной голове, повторенной и старцами и детьми, дельцами и мечтателями, бесконечное число раз.

И он, конечно, был лишь одним из освещений этого белого камня с глазами и кудрями. Но может ли кто-нибудь не быть им?

Про его охотничьи подвиги многое рассказывали. Когда его просили принесть зверя, он, отличавшийся молчаливостью, спрашивал: «сколько?» – и исчезал. Бог ведает, какими судьбами, но он появлялся и приносил, что ему заказывали. Кабаны знали его как молчаливого и страшного врага.

Черни, – это место, где из мелкого моря растет камыш, – были им изучены превосходно. Кто знает, – если бы можно было проникнуть в душу пернатого мира, населяющего устье Волги, – каким образом был запечатлен в нем этот страшный охотник! Когда они оглашали стонами пустынный берег, не слышалось ли в их рыданиях, что челн Птичьей Смерти снова пристал к берегу? Не грозным ли существом с потусторонней властью казался он им, с двустволкой за плечами и в сером картузе?

Немилостивое грозное божество появлялось и на уединенных песках: белая или черная стая долгими криками оглашала смерть своих товарищей. Впрочем, в этой душе был уголок жалости: он всегда щадил гнезда и молодых, которые знали лишь его удаляющийся шаг.

Он был скрыт и молчалив, чаще неразговорчивый, и только те, которым он показывал краешек своей души, могли догадаться, что он осуждал жизнь и знал «презрение дикаря» к человеческой судьбе в ее целом. Впрочем, это состояние души можно лучше всего понять, если сказать, что так должна была осуждать новизну душа «природы», если б она через жизнь этого охотника должна была перейти из мира «погибающих» в мир идущих на смену, прощальным оком окинув мятели уток, безлюдье, мир пролитой по морю крови красных гусей, перейти в страну белых каменных свай, вбитых в русло, тонких кружев железных мостов, городов-муравейников, сильный, но нелюбезный сумрачный мир!

Он был прост, прям, даже грубовато суров. Он был хорошей сиделкой, ухаживая за больными товарищами; а в нежности к слабым и готовности быть их щитом ему мог бы позавидовать средневековый латник в шлеме с пером.

На охоту он отправлялся так: он садился в бударку, где его ждали две вынянченные им собаки, и спускался вниз, прикрепив парус к мушке, то бичевой, то веслами. Надо сказать, что на Волге есть коварный ветер, который налетает с берега среди полной тишины и перевертывает неосторожного рыбака, не сумевшего распутать парус.

На месте лодка переворачивалась вверх дном, служа кровлей, втыкались железные прутья, и у костра начинались охотничьи сутки до ухода на вечерянку. Умные молчаливые собаки были вскормлены на лодке, в которую впитались запахи всей водящейся на Волге дичи; черные бакланы и матерая нога кабана лежали здесь вместе с стрепетами и дрофами.

Тихо завывают волки; «это они собираются», «это они уходят».

Его желанием было умереть вдали от людей, в <которых> он сильно разочаровался. Он бродил среди людей, отрицая их. Жестокий по ремеслу, он сжился с гонимыми не людьми, к которым являлся как жестокий князь, несущий смерть; но в поединке люда и не люда становился на их сторону. Так Мельников, преследовавший раскольников, все же написал «В горах и лесах».

Да его иначе нельзя представить, как Птичьего Перуна, жестокого, но верного своим подданным и уловившего в них какую-то красоту.

У него были люди, которых он мог назвать друзьями; но чем более его душа оставляла свою «раковину», тем сильнее равенство двух властно нарушал он в свою пользу; он становился высокомерен, и дружба походила на временное перемирие между двумя враждующими. Разрыв происходил из-за малейшего случая, тогда он бросал взор, говоривший: «нет, ты не наш», и делался сух и чужд.

Не многим было ясно, что этот человек, собственно, не принадлежит к люду. С задумчивыми глазами, с молчаливым ртом, он уже два или три десятка лет был главным жрецом в храме Убийства и Смерти.

Между городом и пустыней те же оси, та же разница, какая между чортом и бесом. Ум начинается с тех пор, когда умеют делать выбор между плохим и хорошим. Охотник сделал этот выбор в пользу беса, великого безлюдья. Он твердо заявил желание не быть похороненным на кладбище; отчего он не хотел тихого креста? был ли он упорный язычник? и что ему рассказала книга, которую прочел только он и никто уж не прочтет ее пепла?

Но смерть не шла наперекор его желаниям.

Раз местный листок напечатал заметку, что в урочище, известном местным жителям под именем «Конская застава», найдены лодка и тело неизвестного человека. Было добавлено, что рядом валялась двустволка. Так как это был год Черной Смерти и суслики, миловидные животные степи, падая во множестве, заставляли сниматься с кочевий кочевников и в страхе бежать, и так как охотник уже неделю пропадал сверх срока, то люди, знавшие его, послали на разведки, охваченные тревожным ожиданием и недобрым предчувствием. Разведчики, возвратясь, подтвердили, что охотник умер. Со слов рыбаков они рассказали следующее.

Уже несколько ночей на ватагу, основанную на пустынном острове, по ночам приходила неизвестная черная собака и, останавливаясь перед избою, глухо выла. Ни побои, ни крики на нее не действовали. Ее отгоняли, предчувствуя, что значит посещение на необитаемом острове черной неизвестной собаки. Но она неизменно приходила в следующую ночь, жуткая, воющая, отравляя сон рыбакам.

Наконец сердобольный стражник вышел к ней навстречу: она радостно визгнула и повела его к опрокинутой лодке; вблизи, с ружьем в руке, лежал совершенно исклеванный птицами человек, с мясом, сохранившимся только в сапогах. Облако птиц кружилось над ним. Вторая собака, полумертвая, лежала у его ног.

Умер он от лихорадки или от чумы – неизвестно.

Волны мерно ударяли в берега.

Так он умер, исполнив свою странную мечту – найти конец вдали от людей. Но друзья над его могилой все-таки поставили скромный крест. Так умер волкобой.

Охотник Уса-Гали

Уса-Гали воспитывал соколов, охотился, а при случае занимался разбоем. Если его уличали, он добродушно спрашивал: «А разве нельзя? – думал, можно».

Увидев спящего жаворонка в степи, Уса-Гали ползет к нему и прижимает его за хвост к земле; птица просыпается в плену.

Орел сидит на стогу. Гали подкрадывается к стогу с длинной петлей. Орел зорко смотрит на волосяной обруч. Полный подозрений, он подымается на ноги, готовый улететь, но уж висит, ударяя черными крыльями, хлопая ими и крича. Уса-Гали выбегает из-под стога и за веревку тянет бедного князя воздуха, черного пленника с железными когтями; его крылья в размахе достигают сажени. Гордый, он едет по степи. Орел долго будет жить в плену, разделяя пищу с овчарками.

Раз, во время погони, целая вереница всадников окружила его. Гали напрасно рыскал на своем коне в средине облавы. Что же он делает? Он повернул коня и поскакал к одному из всадников. Тот нерешительно ставит коня боком, Гали свистнул плетью, и добрый конь, оглушенный страшным ударом в лоб, упал на колени. Уса-Гали ускакал. Это был лихой удар, вызвавший конский обморок. В степи долго помнили лопнувшую подпругу на оглушенном коне и примятого всадника.

В то время чумаки ездили обозами, покрывая возы от непогоды цельным войлоком. Волы идут, двигая вечно мокрые черные губы, отмахиваясь от мух. Были охотники подкрасться к чумакам, на скаку сунуть под колено конец войлока и умчаться с ним в степь. Тогда остроумные чумаки привязали войлок к обозу очень длинной веревкой. Уса-Гали так и сделал. Но едва веревка кончилась, он сильнейшим толчком был сброшен на землю, сломав руку. Чумаки подбежали и на славу выместили свои обиды. «Будет?» – спрашивали они его. «Будет, батька, будет!» – отвечал он тихо. Это удовольствие стоило ему нескольких ребер.

Плетью, которая есть близкий родич северного кистеня, он умел владеть превосходно, то есть по-киргизски, пользуясь ею на волчьих охотах. Настойчивее борзой ручные орлы, преследуя в степи волка, доводят его до состояния бешенства и равнодушия ко всему.

Послушный иноходец прибавляет ходу, и Гали, наклонившись с седла, своим кистенем приканчивал изнемогающего в неравном споре зверя. Бедные бирюки!

Раз его застали важно гнавшим хворостиной целое стадо дроф.

«Уса-Гали, ты что делаешь?» – «Крылья подмерзли, маломало продаю их», – равнодушно отвечал он.

Это было во время гололедицы.

Таков Уса-Гали. Белый конь пасется у стоянки. Стая витютней наносится ветром. Лебеди блеснули в глубокой синеве неба, как край другого мира. Белые стрепеты пасутся на песчаном бугру. Витютни, сидевшие в траве, вдруг срываются и уносятся. Рассказы, журчит беседа. Начинается вечерянка.

Между тем гуси, своим узором разделившие небо пополам, вытягиваются в тонкую полосу. Стая, похожая на воздушного змея, где-то далеко теряется бесконечной нитью, может быть, облегчая полет. Гуси перекликаются и снова перестраиваются, как темный Млечный Путь. Между тем прибавился ветер, и сильнее закачалось гнездо ремеза, похожее на теплую рукавицу, подвешенную к иве. Лунь, весь черный, с красивым серебряным теменем, проносится мимо.

Вороны и сороки радуют как хорошая примета.

– Слышите? – рассказывают про пленную турчанку, – она выходила в поле, ложилась, прикладывала голову к земле и, когда ее спрашивали, что она делает, она отвечала: «Я слушаю, как на небе служат обедню. Хорошо как!»

Русские стояли кругом. Здесь же Уса-Гали, в стороне, что-то скромно ест. Он был хороший степной зверь. Урус построил пароходы, урус провел дорогу и не замечает другой, степной жизни. Неверный урус, гяур-урус.

Если вы прислушивались к голосам диких гусей, не слышали ли вы: «Здравствуй! долженствующие умереть приветствуют тебя!»

Елена Гуро

Поэтические, иллюстрация

«Как мать закутывает шарфом горло сына…»

Как мать закутывает шарфом горло сына, – так я следила вылет кораблей ваших, гордые, гордые создания весны!

Не хотим нежиться – хотим пересиливать, мастеровые купили бы семечек, – купим – чем мы лучше? Уныла брезгливость и связывает!

Г-н поэт! ты уронишь за борт записную книжку!

Яхта вылетела в море. В море мы увидали вдруг черное брюшко, – так и легло… и повернули так ловко, что она лососинкой стала крылатой… Играла в волнах, не могла натешиться – опять и опять!

А волны были порядочные!

Раздружимся?.. Не верно, ведь мы попутчики, – буря за нами, – впереди весна!..

Нас раскачало и взбросило высоко.

Разлука только для тех, кто остался сидеть трусливо… Вместе куда-то лететь и прянуть, и захлебнуться в блестящих брызгах…

Вместе, зараз!..

А навстречу дул свежий ветер и благоухали лиственницы.

На выставке наших публика хохотала! «Прекрасно! Прекрасно!.. Кончите скоро свою драму?.. Верим в кредит! верим!..» «Вчера со взморья насилу вернулись, волны били, ветер пищал комаром в волосах – смерть! смерть!..» «Прекрасно! Прекрасно!» публика хохотала.

И сияли лиственницы весной!..

Финляндия

Это-ли? Нет-ли?

  Хвои шуят, – шуят

Анна – Мария, Лиза, – нет?

  Это-ли? – Озеро-ли?

Лулла, лолла, лалла-лу,

  Лиза, лолла, лулла-ли.

  Хвои шуят, шуят,

ти-и-и, ти-и-у-у.

  Лес-ли, – озеро-ли?

Это-ли?

  Эх, Анна, Мария, Лиза,

Хей-тара!

  Тере-дере-дере… Ху!

Холе-кулэ-нэээ.

  Озеро-ли? – Лесли?

Тио-и

  ви-и… у.

«Стихли под весенним солнцем доски…»

Стихли под весенним солнцем доски,

движение красным воскликом мчалось.

Бирко-Север стал кирпичный, – берег не наш!

Ты еще надеешься исправиться, заплетаешь косу,

а во мне солнечная буря!

Трамвай, самовар, семафор,

Норд-Вест во мне!

Веселая буря, не победишь,

не победишь меня!..

Под трамом дрожат мостки.

В Курляндии пивной завод

и девушка с черными косами.

Шалопай

Финские мелодии

Ах, деньки, деньки маются!

Кто их по ветру раскидал?

  – Полоумный!

Да никто, никто умный

мои денечки не подобрал.

  И не подберет,

  и не принесет

  к моей маме.

Мама, мама, мамочка, не сердись,

я на днях денечки-то подберу,

я на море светлое за ними побегу.

И я морю скажу, – отдай –

  Я веселый!

  Я их маме обещал моей суровой.

Моя мама строгая, – точь в точь

я, как день – она как ночь!

. . . . . . . . . .

– Подойди, подойди близенечко,

мой сынок,

проваландался маленько-маленечко,

мой денек, мой денек.

Подошел, приласкался нежненечко

на часок, на часок.

У меня сердечко екнуло,

мой сынок, мой сынок.

У меня из рук плетка выпала,

он смеется – дружок:

проленился я маленько. Да, маленько-маленечко,

мой денек.

Из сладостных

Миниатюры

Венок весенних роз

Лежит на розовом озере.

Венок призрачных гор

  За озером.

Шлейфом задела фиалки

Белоснежность жемчужная

Лилового бархата на лугу

  Зелени майской.

О мой достославный рыцарь!

Надеюсь, победой иль кровью

Почтите имя дамы!

С коня вороного спрыгнул,

Склонился, пока повяжет

Нежный узор «Эдита»

Бисером или шелком.

След пыльной подошвы

На конце покрывала.

Колючей шпорой ей

Разорвано платье.

Господин супруг Ваш едет,

Я вижу, реют перья над шлемом

И лают псы на сворах.

Прощайте, дама!

В час турнира сверкают ложи.

Лес копий истомленный,

Точно лес мачт победных.

Штандарты пляшут в лазури

Пестрой улыбкой.

Все глаза устремились вперед,

Чья-то ручка в волнении

Машет платочком.

Помчались единороги в попонах большеглазых,

Опущены забрала, лязгнули копья с визгом,

С арены пылью красной закрылись ложи.

«Нора, моя Белоснежка…»

Строгая злая Королева распускает вороньи волосы и поет:

«Ты мне, зеркальце, скажи

Да всю правду доложи,

Кто меня здесь милее…»

Нора, моя Белоснежка,

Нора, мой снежный цветик,

Мой облачный барашек.

Ох ты, снежная королева,

Облачное руно,

Нежное перышко,

Ты, горный эдельвейс,

Нора, моя мерцающая волна,

Нора, мой сладко мерцающий сон!..

Ах, строгая Королева, не казни меня,

Не присуждай меня к смерти!

Мое снежное облако,

Моя снежная сказка,

Эдельвейс с горы

Много милее тебя!

Моему брату

Помолись за меня – ты,

Тебе открыто небо.

Ты любил маленьких птичек

И умер, замученный людьми.

Помолись обо мне, тебе позволено,

чтоб меня простили.

Ты в своей жизни не виновен в том –

в чем виновна я.

Ты можешь спасти меня.

Помолись обо мне.

. . . . . . . . . .

  Как рано мне приходится не спать,

  оттого, что я печалюсь.

Также я думаю о тех,

кто на свете в чудаках,

кто за это в обиде у людей,

позасунуты в уголках – озябшие без ласки,

плетут неумелую жизнь, будто бредут

длинной дорогой без тепла.

Загляделись в чужие цветники,

где насажены

розовенькие и лиловенькие цветы

для своих, для домашних.

А все же их дорога ведет –

идут, куда глаза глядят,

я же – и этого не смогла.

Я смертной чертой окружена.

И не знаю, кто меня обвел.

Я только слабею и зябну здесь.

  Как рано мне приходится не спать,

  оттого, что я печалюсь.

Выздоровление

Аппетит выздоровлянский,

Сон, – колодцев бездонных ряд,

и осязать молчание буфета и печки час за часом.

Знаю, отозвали от распада те, кто любят…

Вялые ноги, размягченные локти,

сумерки длинные, как томление.

Тяжело лежит и плоско тело,

и желание слышать вслух две-три

лишних строчки, – чтоб фантазию зажгли

таким безумным, звучным светом…

Тело вялое в постели непослушно,

Жизни блеск полупонятен мозгу.

И бессменный и зловещий в том же месте

опять стал отблеск фонаря…

. . . . . . . . . .

Опять в путанице бесконечных сумерек.

Бредовые сумерки,

я боюсь вас.

Поэтические, иллюстрация

Скрипка Пикассо

В светлой тени на мраморе трепет люстры.

В имени счастливого полустрадальца всю поднятость мучений на дощечке с золотым блеском черт выразило королевство тени нервными углами.

И длинный корпус музыканта, вырезанный втянутым жилетом, был продолжением и выгибом истомленного грифа. Изворотиком гениальным скрипки очаровано скрытое духа и страна белых стен, и настал туман белой музыки и потонувшее в мир немоты, уводящее из вещей.

Избалованный страдалец с лицом иссиня-бледным на диване, простерши измученные руки и протянув длинный подбородок к свету.

И как он, почти умирали цветы в хрустальном стакане с водой.

Лень

    И лень.

К полдню стала теплень.

На пруду сверкающая шевелится

Шевелень.

Бриллиантовые скачут искры.

Чуть звенится.

Жужжит слепень.

Над водой

Ростинкам лень.

Немец

Сев на чистый пенек,

Он на флейте пел.

От смолы уберечься сумел.

  – Я принес тебе душу, о, дикий край,

  О, дикий край.

Еще последний цветочек цвел.

И сочной была трава,

А смола натекала на нежный ком земли.

Вечерело. Лягушки квакали

из лужи вблизи.

Еще весенний цветочек цвел.

  – Эдуард Иваныч!

Управляющий не шел.

Немца искали в усадьбе батраки.

Лидочка бежала на новый балкон.

И мама звала: «Где ж он?»

Уж вечереет, надо поспеть

овчарню, постройки осмотреть.

Мама даже рассердилась:

  «Да где ж он пропал?!»

Мамин хвостик стружки зацеплял.

Лидочка с Машенькой, столкнувшись в дверях,

смеялись над мамой – страх!

А в косом луче огневились стружки

И куст ольхи.

Вечерело, лягушки квакали

вдали, вдали.

  – Эдуард Иваныч!

Немчура не шел.

Весенний цветочек цвел.

Кот Бот

Светлая душа кота светила в комнате.

У него был белый, животненький животик.

Душа была животненькая, маленькая, невинная, лукавая и со звериной мудростью. Потому лучистому старику захотелось научить говорить кота, или людей молчать и созерцать тайное…

* * *

Было дождливо. Котик кутал мордочку лапками, кутал, кутал и превратился в Куточку. Проснулись дети, видят, на их кровати лежит Куточка, – глазок один не спит, хитрый, зеленый и тот в плюшевую щелку ушел, лапы бархатными, катышковыми стали лепешками.

Слова любви и тепла

  У кота от лени и тепла разошлись ушки.

    Разъехались бархатные ушки.

  А кот раски-ис…

На болоте качались беловатики.

   Жил был

Ботик – животик:

   Воркотик

     Дуратик

   Котик – пушатик.

     Пушончик,

       Беловатик,

         Кошуратик –

           Потасик

Кот Ват

Наконец ты расцвел у меня большой, глупой, полевой ромашкой.

Я всегда себе желала такого.

Твой желтоватый мех пахнет солнцем, –

Ты – Бог.

Ты круглое, веселое, доброе солнце.

Ты – символ вечной молодости.

Ты невозможно доверчив: сейчас же подставляешь для поцелуя круглый лоб со священным белым пятном и бодаешь крепко в самые губы целующего; ты делаешь это так, чтобы не обделить всех многих, жаждущих тебя, ты чувствуешь, что даришь.

О Ты, восходящее солнце. Ты…

Твой мех пахнет солнцем, твой символ – гречневый круглый радостный блин.

Твое светило – солнце, солнце…

Твой цветок – ромашка с крупной желтой серединкой.

Твой камень – топаз.

Ты знаешь, ужасный объедало, как ты глуп – невероятно, несбыточно глуп.

Такая щедрая, царственная глупость могла быть уделом только солнечного бога.

Толокнянка

Меня зовут Июньская Роса

Это маленькая розовая душа июньской жизни под соснами.

Ей нельзя не радоваться. Это такой малюсенький, розовый, поникший от счастья бокальчик, опрокинутый по двое на вилочке вознесенной стройно ножки.

И чувство блаженства, и эльфов, и миниатюрности, и Июньской венчальной свежести, и счастья.

У нее розовый запах счастливого миндаля, – и розовые волны этого запаха волнуют внезапностью, пока шагаешь мимо ободренными шагами по увенчанной тропинке.

Это праздник Июньской земли, ему нельзя не радоваться…

* * *

Дай мне, дай мне силу еще больше любить людей, землю – чтобы не дорожить моим – и чтобы быть сильной и богатой! И щедрой, – Боже, щедрой?!.

Июнь

Глубока, глубока синева.

Лес полон тепла.

И хвоя повисла упоенная

  И чуть звенит

    от сна.

Глубока, глубока хвоя.

  Полна тепла,

  И счастья,

  И упоения,

  И восторга.

Полевунчики

Полевые мои Полевунчики,

Что притихли? Или невесело?

– Нет, притихли мы весело –

Слушаем жаворонка.

    Полевые Полевунчики,

Скоро ли хлебам колоситься?

– Рано захотела – еще не невестились.

    Полевые Полевунчики,

Что вы на меже стонгге – на межу поплевьшаете?

– Затем поплевьшаем, чтоб из слюнок наших гречка выросла.

    Полевые Полевунчики,

что вы пальцами мой след трогаете?

– Мы следки твои бережем, бережем,

а затем, что знаем мы заветное,

знаем, когда ржи колоситься.

    Полевые Полевунчики,

Что вы стали голубчиками?

– Мы не сами стали голубчиками,

а, знать, тебе скоро матерью быть –

То-то тебе весь свет приголубился.

«Струнной арфой…»

Струнной арфой

– Качались сосны,

  где свалился палисадник.

У забытых берегов

  и светлого столика, –

рай неизвестный,

  кем-то одушевленный.

У сосновых стволов

  тропинка вела,

населенная тайной,

  к ласковой скамеечке,

виденной кем-то во сне.

  Пусть к ней придет

вдумчивый, сосредоточенный,

  кто умеет любить, не знаю кого,

ждать, – не зная чего,

  а заснет, душа его улетает

к светлым источникам,

  и в серебряной ряби

веселится она.

Тайна

Есть очень серьезная тайна, которую надо сообщить людям.

Мы, милостью Божьею мечтатели,

Мы издаем вердикт!

Всем поэтам, творцам будущих знаков – ходить босиком, пока земля летняя. Наши ноги еще невинны и простодушны, неопытны и скорее восхищаются. Под босыми ногами плотный соленый песок, точно слегка замороженный, и только меж пальцев шевелятся то холодные, то теплые струйки. С голыми ногами разговаривает земля. Под босой ногой поет доска о тепле. Только тут узнаешь дорогую близость с ней.

Вот почему поэтам непременно следует ходить летом босиком.

Обещайте

Поклянитесь, далекие и близкие, пишущие на бумаге чернилами, взором на облаках, краской на холсте, поклянитесь никогда не изменять, не клеветать на раз созданное – прекрасное – лицо вашей мечты, будь то дружба, будь то вера в людей или в песни ваши.

Мечта! – вы ей дали жить, – мечта живет, – созданное уже не принадлежит нам, как мы сами уже не принадлежим себе!

Поклянитесь, особенно пишущие на облаках взором, – облака изменяют форму – так легко опорочить их вчерашний лик неверием.

Обещайте, пожалуйста! Обещайте это жизни, обещайте мне это!

Обещайте!

Поэтические, иллюстрация
сноска