БИБЛИОТЕКА РУССКОЙ и СОВЕТСКОЙ КЛАССИКИ
версия: 2.0 
Беленсон. Джиадэ. Роман ни о чем. Обложка книги
Salamandra P.V.V., 2015
Библиотека авангарда #14

«”Джиадэ”» – пища не для богов и не для простых смертных. Она найдет поклонников у литературных снобов и гурманов…» – так писала об этом поразительном романе почти 90 лет назад разгневанная советская критика. Сегодня эти слова звучат как рекомендация. К читателю возвращается изысканный, виртуозный и самоубийственный по смелости роман А. Лугина (А. Беленсона, 1890-1949) – поэта, литературного критика, составителя трех выпусков знаменитого авангардного альманаха «Стрелец».

В приложения к книге включен примыкающий к «Джиадэ» прозаический фрагмент «Египетская предсказательница» и статья литературоведа И. Е. Лощилова о прозе А. Беленсона. Издание снабжено подробными комментариями.

СОДЕРЖАНИЕ

Александр Лугин

Джиадэ. Роман ни о чем

Джиадэ

или
Трагические похождения индивидуалиста

«Не вам посвящается эта книга, о вы, недобрые люди и посредственные сочинители! Не вам, а Звездочке, упавшей однажды в мои прохладные ладони».

Неосуществленный проект посвящения

Фаине Александровне Глинской

Джиадэ. Роман ни о чем

(Из книги «Египетская предсказательница»)

«Так поэма, обдуманная в уединении в летние ночи, при свете луны – печатается в сальной типографии, продается потом в книжной лавке и разбирается в журналах дураками».

Пушкин

1. Свидание и разрыв

«Бесконечно трагичен образ этой барышни, порхающей с молодцом поручиком в очаровательном танце и не знающей, что ее кавалера всего час как высекли».

К пониманию Гоголя

Не всем известна поэма, весьма романтически названная, автор которой снабдил ее во избежание неясности и кривотолков ценными подстрочными примечаниями, объясняющими отдельные слова в стихах поэмы: «Уайт-роза – духи фабрики Аткинсона; Ананда – ученик Будды; Томсон – английский физик, автор теории вихревого строения вселенной; Дева Радужных Ворот – гностический термин Софии Премудрости, встречаемый в стихотворении Владимира Соловьева; Арбат – улица в Москве; Минангуа – модная московская портниха 90-х годов».

Подобный прием мог бы быть использован.

В одной из многочисленных тетрадей Генриха под рубрикой «Наблюдения холодного ума» значилось несколько в разное время сделанных записей: «Новая проза отметет вещи с большой буквы, а заодно и ребяческое желание равнять искусство по радио, пару и электронам, ибо человеку все было известно о полете до изобретения летательных машин. Новой прозе не нужна будет и внешняя словесная фантастика. Она покажет фантастичность человека, сидящего у себя дома на стуле. С невиданной еще экономией изобразительных средств новая проза покажет и утвердит навсегда мистериальность самого ничтожного жизненного факта, такого, рядом с которым “Шинель” покажется необычайной романтической трагедией. Путь к завоеванию вселенной человеком будет понят тогда как путь служения человека. Завоевание новых форм в искусстве будет достигнуто самоотверженным очищением и небывалым самоограничением. Все, что действительно возможно изобрести в области художественной прозы, будет найдено художником в себе самом. Лишь тогда сумеют наконец изображать события современности так, словно они уже некогда происходили. А события прошедшие – так, словно им только предстоит еще произойти. Неизбежен решительный бой между вещью с большой буквы и вещами; при этом многие выбудут из строя, но искусство лишь выиграет. Новая проза несомненно предпочтет обходиться не только без сюжета, а даже без внешней занимательности. Как и все истинно новое, новая проза родится в тишине и начнет с того, что всячески оградит себя от тлетворного и постыдного успеха у большинства.

В некотором согласии с изложенным Флобер всю жизнь мечтал написать “Книгу ни о чем”, книгу, которая по возможности вовсе лишена была бы сюжета; по его мнению, самые прекрасные произведения – те, в которых меньше всего материи, то есть те, в которых выражение настолько приближается к мысли, что слово исчезает. “Серафита” Бальзака – все-таки слишком еще “о чем” написана с точки зрения флоберовского требования. Но приближение к мысли – самое нужное, если понять это как должно».

Отбросив от себя надоевшую тетрадь, он подумал: «Непременно скажут обо мне, что я тщетно силился дойти до каких-то необычайно тонких и глубоких открытий в искусстве, бесплодно искал какой-то микроскопической и философской бездонности и что написанное мною в конце концов положительно далеко от настоящего творчества. Так приблизительно сам о себе, о своем творчестве определенного периода высказался Леонтьев, не пожелав дожидаться, когда наконец о нем заговорят другие».

Генрих вдруг затосковал по впечатлениям, по тому, что случается, что происходит в жизни само собой, а не выдумывается хотя бы и гениально в книгах. И не успел он затосковать по настоящему, ему подали порядочно затертую визитную карточку, на которой значилось: «Надежда Александровна Бабкина, предсказательница прошедшего».

Это привело его в недоумение, но, догадавшись взглянуть на оборотную сторону, он прочел несколько слов, написанных знакомым, не вполне разборчивым почерком: «Дорогой друг, приходите же. Я одна и мне порою слишком грустно. Последнее время не играю. Ужасно, ужасно соскучилась без вас. Приходите сегодня, сейчас. Если это нужно, назовите для себя визитом к актрисе».

Он прочитал эти несколько слов с волнением, от которого щекочущее тепло переливалось в области предсердия, но, «схватив дрожащими руками шапку», не побежал к ней тотчас же, как вынужден был бы поступить иной герой, играющий роль «материала» для автора, занятого будничной психологией. Он вовсе не намерен был служить кому бы то ни было материалом или играть роль.

– Не играю, – повторил он не без удовольствия. – Все в театре неважно, условно, переменчиво, недолговечно; сутью же его всегда будет лишь любовь Ромео к Джульетте. На этой любви все основано в жизни, а следовательно должно быть основано и в театре, как удостоверил один бывший директор императорских театров.

Генрих принялся думать о ней, представлять ее себе, и он делал это с величайшей нежностью и старательностью, на которые был способен. Ведь она постоянно просила его сказать что-нибудь о ней, а для того, чтоб сказать, надо же сначала подумать, представить себе. Ну, конечно, она мила как никто, умна по-мужски и в меру оттого, что совершенно женственна, талантливая актриса, интересна лишь тогда, когда любит, и чем сильней любима, тем интереснее.

Когда он вошел, Наина ждала его. Она жила на Арбате. Она ждала его, одетая тщательно, что было ей не всегда свойственно, с изяществом неизменным, словно сама Минангуа обдумывала вместе с ней малейшую деталь ее туалета. Да, она боялась таких слов, как Ананда и Дева Радужных Ворот; она еще боялась, но уже готова была почитать их. Зато к физику Томсону с его теорией вихревого строения вселенной она не испытывала решительно никакого интереса. Наина была мила как никогда и сильно надушена Уайт-розой, духами знаменитой фабрики Аткинсона. Наина ждала его. Это она умела.

Поэма «Первое свидание» написана старым поэтом, снабдившим ее примечаниями. Есть и другая поэма «Разрыв», написанная поэтом юным без примечаний. И кто же скажет, почему так получилось, что «Разрыв» прекраснее, полнозвучнее, убедительнее, непонятнее и чище «Первого свидания»? «Разрыв» любила и охотно произносила Наина.

«О ангел залгавшийся, сразу бы, сразу б – и я б опоил тебя чистой печалью!.. О скорбь, зараженная ложью вначале, о горе, о горе в проказе!» – не ради декламации, а бескорыстно, просто из любви к литературе, которую она хорошо понимала, читая впрочем редко. Элегантным женщинам не пристало много заниматься чтением. Наина же бесспорно была необычайно элегантна. Это в ней очень нравилось Генриху, как и многим другим, и решительно соответствовало пушкинскому периоду истории государства Российского.

2. Джиадэ

«Он старался осуществить на холсте свой идеал – женщину-ангела».

Лермонтов. Отрывок из начатой повести.

Джиадэ ездила в черной каретке с золотым гербом, запряженной четверкой белых породистых лошадей. Джиадэ была самым свободным в мире существом и рабыней, прислуживавшей в обители. Без нее живущие в обители утратили бы ощущаемую связь с остальным миром. Если ангелы сравнительно так редко оказывают видимую помощь людям, в ней нуждающимся, то это происходит по той простой причине, что ангелу по природе его еще труднее приблизиться к человеку, нежели человеку услышать ангельские голоса.

Джиадэ не была ангелом, вопреки уверениям влюбленного в нее Генриха, но она и не была женщиной в том смысле, какой этому слову придала французская литература. Была ли она «саламандрой»? Не думаю. Во всяком случае, читая блестящие романы Анатоля Франса, она от всей души забавлялась наивным, хотя и патентованным «галльским» остроумием, с которым этот изысканнейший эпикуреец от литературы высказывает свои соображения по поводу так называемых саламандр.

Джиадэ, окруженная почтительной нежностью, служила всем живущим в обители, из которых каждый в свою очередь служил ей, и лишь однажды возжелала она быть рабыней одного, за что понесла суровое наказание, которое выпросила со слезами на прекрасных серых глазах. Оттого что даже ангелам дано плакать, хотя и не совсем так, как это свойственно человеку. Впрочем, во время самого наказания, причинившего ей бесконечно много стыда и боли, она не плакала.

Джиадэ, несмотря на свою цветущую юность, успела приобрести совершенные познания во многих важных науках и искусствах, из которых наиболее трудная наука об искусстве нравиться всегда казалась ей далеко не самой бесполезной и маловажной.

Джиадэ близко знала людей, обладавших наукою почерпать идеи из самой Натуры, «в коей нет заблуждения», а одна истина и свет; людей, полнота ведения которых давала им власть располагать по своему усмотрению духами, натурою и сердцем человеческим. Один лишь единственный раз она, находясь уже в обители, подпала соблазну использовать свои знания и распорядиться человеческим сердцем, не имея на то достаточного права. Но это было сердце не только человеческое, а и мужское.

Джиадэ могла появляться где угодно и когда угодно. Она не злоупотребляла этим правом. Парижу она предпочитала не без основания Лондон, а Лондону – Америку. Она, кроме того, находила возможным совершать любые путешествия в наиболее экзотические страны, не покидая обители. Самые приятные воспоминания у нее были связаны с путешествием сравнительно недавним в Египет.

Джиадэ мчалась однажды в своей черной каретке по бесконечной аллее, усаженной розовыми кустами, размышляя о Сведенборге и, вспомнив кантовские «Грезы духовидца, поясненные грезами метафизика», в которых откровения Сведенборга названы «дикими призраками капризнейшего из всех фантастов», припомнила также письмо Канта о Сведенборге, адресованное им за восемь лет до издания книги «Грезы духовидца» девице Шарлотте фон Кноблох. То обстоятельство, что Кант, чрезвычайно заинтересованный совершенно заслуживавшими доверия сообщениями о Сведенборге и его делах, написал, как он о том повествует, письмо «этому странному человеку, ответа, однако, на это письмо от Сведенборга не получил, – неожиданно привело Джиадэ в такое веселое настроение, что она громко расхохоталась и нашла нужным отдать своему молчаливому спутнику приказание пустить лошадей шагом. Последнее было трудно исполнимо, так как четверка, предоставленная в распоряжение Джиадэ, умела лишь бешено мчаться или стоять на месте «как вкопанная».

Заметив проходившего в это время мимо каретки путника, Джиадэ, которую необычайно поразила его стройность, в припадке шаловливости высунулась на мгновение из занавешенного оконца для того только, чтобы, сразу побледнев, крикнуть ему одно слово «спешите», вслед за чем лошади понесли.

Вскоре Джиадэ нашла случай ближе познакомиться с Генрихом. Знакомство их завязалось в Египте. Генрих, будучи строен, был к тому же еще и блондином; черные мужчины внушали Джиадэ отвращение. Египет избран оттого, что избавляет автора от описаний, к которым он и непривычен и нерасположен. Описывать Египет к тому же излишне после Масперо и «Восточных мотивов».

– Джиадэ, – убежденно сказал Генрих, когда салон «Палас-отеля» освободился от последней и самой назойливой французской четы. – Джиадэ, вы ангел, и клянусь, я никогда, ни при каких обстоятельствах не решился бы оскорбить вас своим прикосновением.

Поспешно и насмешливо она возразила ему с очаровательной, «ей одной свойственной» улыбкой:

– Проявив чрезмерную почтительность, вы рискнете показаться мне недостаточно вежливым, а ведь вы, Генрих, кажется, по происхождению не француз? Помнится, вы рассказывали, что вашей белокурой матери, когда ей едва минуло шестнадцать лет, показалось приятным и забавным смешать свою благородную кровь московитянки с древней и густой кровью стройного лиссабонца.

Тут Генрих сделал неудачную попытку прервать ее.

– И потом, – продолжала Джиадэ с загадочным выражением на лице, матовость которого так охотно отражала чувство невыразимой, но посторонней печали, – по-видимому, вы еще недостаточно усвоили себе ангелологию Фомы Аквината и Сведенборга, если я с моими глупыми шалостями и безукоризненными манерами, к которым обязывает светский туалет, серьезно способна казаться вам ангелом.

Салон снова наполнился людьми. Генрих и Джиадэ умолкли, погрузившись каждый в мысли другого. Невольно и нехотя они воспринимали обрывки чужих разговоров.

Такого, например:

– Надо быть благоразумными. Мы должны расстаться. Свобода в этом всё. Разве не благоразумие устами Платона, среди ярмарки всевозможных товаров, радостно воскликнуло: «Сколько вещей, которых мне не нужно!»

– Устами Сократа. И мудрость, а не благоразумие, воскликнула это. Да и по другому вовсе поводу.

Или такого:

– Христианство в конечном итоге сводится к требованию и наставлению заботиться о спасении каждым из нас собственной души. Но если я, хотя бы и верил в загробную жизнь, не желаю все же заботиться о спасении своей души? Ведь это дело мое частное. Позвольте же каждому распоряжаться своим, как сам он это находит нужным.

– В том-то и дело, что вы рассуждаете как собственник, между тем в действительности вы лишь арендатор, даже проще – хранитель чужого, неведомым хозяином доверенного вам, да еще без срока, до востребования, – добра. Распоряжаться им, стало быть, приходится, считаясь с волеизъявлением настоящего собственника, поскольку таковое вам стало известно. Воля же его должна для вас иметь силу закона, незнанием которого никто не может отговариваться.

Под рубрикой «Заметы горестные сердца» Генрих записывал ночью, полулежа в удобном светлом номере:

«Автобиографичность неизбежна. Каждый писатель может написать лишь одну книгу: это роман ни о чем и это роман о себе. Автобиографичность – право, которое порой бываешь обязан осуществить.

Нет существа более прекрасного, чем Джиадэ. Я люблю ее. Да, я люблю ее, но слишком страшно прикоснуться к ней. Если это случится, я могу сойти с ума. Обладать ангелом, даже падшим, может ли быть большее наслаждение! Я знаю, что Джиадэ ангел, но тем сильнее я хочу ее. Ангелы не должны безнаказанно приближаться к мужчине. Молиться ей или терзать ее, что-либо одно суждено мне. Или, может быть, терзаться и молиться одновременно? Мне грозит сумасшествие. Я люблю тебя, Джиадэ!»

В это время Джиадэ, стоя посреди комнаты, залитой электричеством, в одной кружевной сорочке, легкой, короткой и открытой, прелестная и рассерженная, говорила красивому гусару полка германского императора, графу *** (он тоже был блондин и строен), припавшему к ее изящным ногам:

– То, что вы поклялись завтра застрелиться от любви ко мне, которой я не разделяю, не дает вам права сегодня врываться в мою комнату, чтоб, застав меня обнаженной, сообщать о принятом вами решении. Я люблю другого. Если до завтра я не буду принадлежать ему, вы, граф, получите то, чего добиваетесь как небесного блаженства. В этом случае вы возьмете меня, дав мне возможность сохранить германскому императору хорошего офицера, который ведь не так уже виноват, что стремится к небесному блаженству по-своему и что я встретилась на его пути. Жизнь лишнего гусара скоро очень понадобится вашему императору. Ступайте теперь, сударь, – заключила она с великолепным жестом, – и подождите один день: застрелиться вы еще успеете.

Когда, шатаясь, как пьяный, он вышел и шашкою, волочившейся следом за ним, прогремел по длинному коридору отеля, Джиадэ без сил упала на кушетку и некоторое время лежала не двигаясь, с закрытыми глазами и вытянутыми руками. Сначала она не думала ни о чем, затем вспомнила Наину, свою сестру. Это успокоило ее. Поднявшись, она медленно оделась, несмотря на поздний час, особенно тщательно совершила свой туалет, обдумав его до мелочей. Обтягиваясь платьем черного шелка, с удивлением, словно в первый раз, заметила, что она тонкого сложения, но достаточно полна, что у нее гладкая, ослепительно белая кожа и что небольшие упругие груди ее обращены точеными остриями в разные стороны, как некогда у ассирийских девственниц; слегка припудрила разгоряченное еще лицо, особенно нос безукоризненно правильный, и надушилась Уайт-розой.

Потом, прислонившись к косяку холодной двери, она стала ждать. Неслышно она звала его, звала и отдавалась. Требовала от него, только от него навеки, ласки и боли. Она любила и неслышно звала его, изнемогая, слабея с каждым мгновением, длившимся века. Все силы неба или хотя бы ада готова она была призвать на помощь, чтоб только он услышал ее. Она, маленькая Джиадэ, любила.

И Генрих наконец услышал.

Через несколько дней, влюбленные и счастливые, они бродили вдвоем по Каиру. Проходя мимо «Hotel Abbat», Генрих сказал:

– Если я не ошибаюсь, здесь останавливался Владимир Соловьев, известный Европе не столько своими церковными и философскими трудами, сколько эксцентрическим путешествием «из Лондона в Сахару», которое совершил он ради третьего свидания с своей «Подругой вечной», Девой Радужных Ворот.

Преодолев легкое замешательство, Джиадэ спросила просто, но вкрадчиво:

– Генрих, ты ведь не приревнуешь меня, узнав, что именно здесь мне был однажды кем-то из многочисленных приятелей, кажется, «панславистом» и остроумнейшим собеседником, генералом Ростиславом Фаддеевым, представлен этот замечательный даже «по наружному виду» молодой человек и что очень скоро вслед за этим он странным образом обнаружил существенное сходство во вкусах с тобой? Короче говоря, в один знойный вечер я получила записку, подписанную «Wladimir Solowiew», автор которой сообщал, что он узнал во мне свою вечную подругу, и, изложив еще многое о своих чувствах в выражениях приятных по стилю и достаточно определенных, приглашал явиться на свидание с ним, указав точно место и лишь приблизительно час нашей встречи.

Ты не должен ложно понять меня, Генрих: я поехала на это свидание в пустыне лишь из любопытства и самого дружеского участия к человеку, которому предстояло такое блестящее и ответственное будущее, и конечно, он все-таки нравился мне, хотя и не так, совсем не так, как с первого же раза понравился мне ты.

Не брани меня, любимый. Соловьев вел себя вполне корректно, и резвившиеся невдалеке шакалы могли бы подтвердить, что, прощаясь со мной, он даже не решился поцеловать протянутую ему руку и, как истинный Doctor christianissimus, приподнял лишь свой великолепный цилиндр. Дальнейшее менее интересно, хотя мы с ним и еще виделись. Он искренно удивлялся моей начитанности и уверял, что небольшой его отрывок «Вечера в Каире» написан им под непосредственным влиянием бесед со мною.

Самое удивительное в этой истории, может быть, то, что генерал Фаддеев, как-то прослышав о романтическом нашем свидании, выразил по этому поводу чрезвычайное свое удовольствие, хотя, будучи «страстным поклонником женской красоты», сам никогда в жизни не был влюблен и мысль о женитьбе не приходила ему даже в голову.

– Джиадэ, – не без оттенка мрачности произнес Генрих, – чувство ревности мне совершенно незнакомо, но все же лучше обещай мне, так как вскоре нас временно разлучат, что ты будешь мне верна.

– Это само собой подразумевается, – весело воскликнула Джиадэ, – но если хочешь, я охотно даю слово.

– Ты ангел, Джиадэ, но женщины подчас легко забывают точный смысл данного ими слова. Что если это случится с тобой?

– Если бы это случилось, – торжественно и серьезно ответила Джиадэ бледнея, – то ты должен будешь наказать меня так, как пожелаешь.

При этом нежное личико ее из бледного вдруг стало пунцовым.

Тогда побледнел ужасно Генрих. Он смог выговорить еще одно лишь слово, но все заключалось для него в этом слове: «Джиадэ».

Гусар граф ***, прибегнув к смерти как единственному спасению от неразделенной страсти, овладевшей им к Джиадэ, не знал, что, стреляя себе в рот, он лишает себя не только жизни, которая полна именем Джиадэ, но одновременно и возможности удостоиться вскоре почетного звания гусара смерти полка его величества германского императора, которому в самый трагический и решительный момент не хватило гусар смерти.

3. Актриса

«Ромео и Джульетта» – значилось на афише городского театра. Такого-то июля в роли Джульетты должна была выступить впервые в этом городе известная актриса Наина ***, приехавшая на гастроли из Санкт-Петербурга. Но в первый же объявленный вечер спектакль, билеты на который были еще накануне разобраны все до одного, не смог состояться из-за внезапной, хотя и неопасной, болезни исполнителя роли Ромео. Начавшая уже гримироваться Наина раздосадованная сидела у себя в уборной и притворялась, что слушает болтовню зашедшей к ней приятельницы, служившей в той же труппе, Алины, к которой впрочем искренне и давно была привязана.

Алина была веселая, рослая девушка, несколько более полная, чем требовалось, но весьма недурная комедийная актриса, к тому же хорошенькая. Когда, случалось, дразня называли ее толстушкой, она неизменно возражала, что по крайней мере, когда она прославится, на что надеется в недалеком будущем, то любой добросовестный театральный критик («Увы, – прерывали ее шутники, – таких еще ни один Колумб не сумел открыть!») не скажет о ней: «Elle remplit mieux ses roles, que son corset», как было сказано кем-то о Сарре Бернар.

Неожиданно Алине захотелось подышать чистым воздухом, запахом акаций и тому подобное. Она пристала к Наине с просьбой – вдвоем, «только без мужчин», пойти в знаменитый городской сад. Наине в конце концов безразлично было, как распорядиться остатками вечера и даже ночи. Они отправились незаметно для прочих.

– Ничего нет глупее и неосновательнее взгляда, будто настоящая актриса в обыкновенной жизни может лишь притворяться, – сказала Наина. – На самом деле в жизни она дальше кого бы то ни было от так называемой театральности.

Потом, обращаясь больше к себе самой, нежели к задумавшейся Алине:

– Может быть мы, бедные женщины, рожденные для сцены, оттого лишь и привязываемся к ней так сильно, что жизнь лишила нас иных настоящих привязанностей. Если бы Гарри, которого, ты знаешь, Алина, я никогда не любила иначе, как вполне подходящего и милого партнера, не повредил себе вчера здоровье дурной ресторанной пищей, отравившей его, но не маленьких местных кокоток, с которыми он ужинал, чтобы «забыться», то я сейчас, вместо того, чтобы рассуждать с тобой о пустяках, лежала бы в объятиях Ромео и, умирая, отравленная любовью к нему, испытывала бы блаженство, равного которому нет.

Тем временем очутились они в саду громадном и полутемном, местами наполненном гулявшими, местами же почти пустынном. Они невольно обращали на себя внимание публики: Алина – кокетливой грациозностью слегка вызывающей походки и шикарным столичным костюмом; сравнительно просто одетая Наина – необычайной бледностью удлиненного лица, хорошо знакомого и не театралам даже по многочисленным фотографиям, украсившим городские витрины, – соблазнительно милого лица, на котором еще оставались следы грима, только что с такой старательностью наложенного.

В тот момент, когда Алина, думая о своем, рассеянно проговорила: «Да, ты права, на любви Ромео к Джульетте все основано в жизни», навстречу медленно шедшим приятельницам приближался торопливыми шажками, словно припрыгивая, весьма почтенного вида пожилой с заметной проседью господин, подчеркнуто корректно одетый, торопливые шажки которого и толстая трость слоновой кости, которою он на ходу легкомысленно играл в воздухе, не гармонировали с его солидностью и производили странное впечатление.

Поравнявшись с Наиной, господин остановился и, почтительно улыбнувшись, приподнял шляпу. Наина, не ответив никак на его приветствие, просто сказала своей приятельнице:

– Ли, мне надо переговорить с этим господином, которого я мало знаю, но который, по-видимому, имеет интересующие меня известия.

Нежно поцеловав ее, Алина тотчас послушно отошла и удалилась, не обернувшись ни разу. Когда она скрылась в темноте, Наина надменно повернулась к незнакомцу:

– Я жду.

Вместо того, чтоб отвечать на ее вопросительное восклицание, он продолжал молча смотреть куда-то поверх ее лица безразличным взором; потом вдруг, неприятно подмигнув одним глазом, так же молча достал не спеша из широкого кармана своего короткого клетчатого пальто небольшую книжечку в шагреневом переплете, на корешке которой сверху вытеснено было золотыми буквами: «А. L.», а пониже инициалы владельца. Открыв книжку, он извлек из нее аккуратно сложенный тонкий, мелко исписанный лист почтовой бумаги и циничным жестом подал нетерпеливой Наине.

При свете высокого фонаря Наина быстро ознакомилась с письмом и, закончив чтение, протянула письмо внимательно наблюдавшему каждое ее движение старику:

– Можете вернуть это пославшему.

– А ответ? – забеспокоился старик.

– Мне нечего отвечать.

– Но это необходимо.

– Все равно.

– Я прошу вас.

– Решение мое неизменно.

– В таком случае я заставлю вас, моя красотка!

– Где набрались вы смелости, чтоб так нагло разговаривать со мной? – воскликнула разгневанная Наина.

Тогда незнакомец съежился, притих, ушел весь в клетчатое свое пальто, стал притворным и ласковым. Словами быстрыми и мелкими как шажки его он заговорил, пристально глядя в расширенные серые глаза Наины:

– Мне-то что. Мое дело сторона. Пусть каждый веселится по собственному вкусу. Принимай вот так участие, хлопочи зря как я. Плата, награда – об этом и не думаешь. Стараешься, из кожи вон лезешь. Благодарности не жди. Ну, да бог с нею, с благодарностью. Проживем и так. Жить недолго осталось. И надоело изрядно. Только вот что доложу я вам, – тут изменился тон его, – обманывают вас, обманывают. Вообразили они себя, видите ли, Ромео новым и постарались как следует, Джульетточку себе приискали подходящую, красавицу. Всем бы хороша она, но притворщица и самонадеянна девчонка до невозможности. Красавица, это верно, только до вас далеко ей, очень далеко до ума такого, как у вас, хотя знает-то она слишком, пожалуй, много, – нет, ни характера вашего, ни тонкости душевной или обходительности. И опутала же Ромео вашего девчонка эта! Так опутала, что скажи ему кажется слово одно, намекни только – и за величайшее блаженство сочтет он душу свою покорную ради нее, Джульетточки, навеки предать в руки дьявола.

Теперь пришла очередь Наины притихнуть, съежиться, стать обиженной и маленькой. Она не заплакала, не закричала. В полнейшем изнеможении прислонилась она к фонарному столбу, чувствуя, что остатки воли ее истаяли, и не желая вовсе воли, не жалея о воле, возненавидев самое слово «воля».

Корректным, но резким движением незнакомец взял ее об руку и повел, скорее повлек за собой, странно припрыгивая. Наина рада была необходимости подчиниться.

Она не удивилась, когда после получаса ходьбы они оказались у подъезда «Пальмиры», той самой гостиницы, где остановилась она и все прибывшие с нею друзья ее.

– «Пальмира», – произнесла она про себя, и слово это в утомленном сознании ее претворилось тотчас в созвучие «полмира».

Тогда незнакомец сказал ей:

– Вы очень устали, между тем завтра вам предстоит играть лучшую в вашем репертуаре роль Джульетты. Я давно мечтал о том, чтоб посмотреть вас именно в этой роли, для которой вы словно созданы. Вы, может быть, не знаете, что я – страстный, неисправимый театрал и, будучи в области мистического богоискания единомышленником покойного Владимира Соловьева, который, как известно, за всю свою жизнь был в театре не более четырех раз и, кажется, однажды мучился, смотря игру Сарры Бернар, едва досидел до конца и после только шутил, – в этом вопросе я сохраню однако до конца дней свою независимость и свой взгляд на театр, как на идеальнейшую возможность осуществления всего, что недостижимо или не удалось нам в этой грустной жизни.

Итак, для того, чтоб не пострадала завтрашняя Джульетта, очаровательной Наине необходимо использовать остаток ночи, чтобы хорошенько выспаться. Вы завтра увидите меня в вашей уборной, и мы решим, что предпринять дальше. Спокойной ночи. Не сердитесь же на вашего покорного слугу и восторженнейшего почитателя.

Корректно приподняв шляпу, он ушел.

Если Наине не пришло в голову удивляться, очутившись у подъезда гостиницы «Пальмира», то каково же было ее изумление, когда, войдя в свой номер, она увидела человека, сидевшего у раскрытого окна спиной к двери, освещенного мерцающим светом луны. Она именно изумилась, а не испугалась. Она почувствовала, что это был тот. Он поспешил извиниться, представиться ей; поспешил объяснить, что все это вышло для него самого неожиданно. Он гулял в городском саду, встретился там с Алиной, с которой давно в детстве был дружен. Она узнала его, они разговорились, пошли вместе. Алина сказала, что он непременно должен познакомиться с ее лучшей приятельницей. Она привела его сюда. Потом за ней приехала компания знакомых, желавших повеселиться. Согласившись отправиться с ними, Алина взяла с него слово, что он дождется возвращения ее «отчаянной» подруги, которая прогнала ее от себя ради какого-то подозрительного, хотя на вид вполне приличного старика, к которому она, Алина, не питает особенного доверия, что заставляет ее даже несколько беспокоиться.

Не без смущения выговорив все это, он продолжал:

– Я не хочу скрывать, что самой сильной, самой лучшей мечтой моей жизни было увидеть вас когда-нибудь близко, сидеть с вами, слушать вас. Я был до сегодняшнего дня лишен всего этого. Я даже не уверен, что вы будете настолько снисходительны, чтоб не просить меня удалиться. Но что было в моей власти – это думать о вас. Я много, бесконечно много о вас думал с тех пор, как мне посчастливилось впервые увидать вас в театре. Это было в Риме два года тому назад, вы играли Джульетту.

Наина серьезно сказала:

– Это хорошо, что вы здесь. Вы помешаете мне выспаться, но я рада буду не поспать сегодняшнюю ночь. Мне кажется, что вы писатель и что вы все знаете. Скажите, «Пальмира» от какого слова происходит? Не от слова ли «Пальмер», которое запомнилось мне из какой-то книги?

Он тотчас же ответил:

– Да, мне суждено было стать писателем, но знаю я мало и это малое знаю не всегда достаточно твердо. Впрочем, Пальмер был только архидиаконом и видным представителем партии «трактарианцев» или «ритуалистов», неудачно искавшим присоединения к православию, для чего он неоднократно приезжал из Англии в Россию; впоследствии же благополучно присоединился к римской церкви. – Закончив, он улыбнулся.

– К римской церкви, – машинально повторила Наина. – Как прекрасно. Вы знаете, наша милая Ли очень ревностная католичка. И это больше всего привлекательно в ней.

– Алина успела рассказать мне о своей приверженности к католицизму, – сказал он. – Она спрашивала моего мнения, не из этой ли приверженности проистекает ее представление о любви, как о подчинении. Она даже мне, «как другу детства», исповедалась в том, что желание быть любимой всегда бывает у нее связано с желанием боли и что нравиться ей может мужчина лишь в том случае, когда он способен вызвать у нее желание превратиться для него в маленькую девочку, от которой требуется лишь безусловное послушание до самозабвения, до экстаза.

Подняв свои холодные серые глаза, Наина сказала:

– Я знаю это. Самые ужасные нравственные мучения не страшат меня так, как одна мысль о физической боли. От нее, наверное, я способна была бы увянуть в одно мгновение и непоправимо. Но оставим это. Скажите лучше, отчего, пожелав знакомства со мной еще два года тому назад, вы ни разу не попытались добиться этого?

– До сегодняшнего дня такая попытка казалась бы мне святотатственной.

– Что же произошло сегодня?

– Сегодня утром, узнав, что вы здесь и через два дня уезжаете, я решился написать вам письмо с мольбой о разрешении прийти к вам. Но, к счастью, я нашел в себе силы сжечь это письмо, когда оно было написано. Видите, чувство не обмануло меня. Провидение вознаградило мою верность обету никогда не добиваться вас – этой случайной встречей. Ведь это не сон, что я у вас?

– Конечно, не сон. Уверены ли вы, однако, в том, что действительно сожгли то письмо?

– Непоколебимо. Ведь я сделал это собственными руками, будучи, как говорится, в здравом уме и твердой памяти. Но отчего вы сомневаетесь в моей правдивости?

– Нисколько. Но приходится в таком случае признать, что я видела сегодня вечером необычайный сон, навеянный тем, что все-таки роковое письмо ваше было написано вами. Да, во сне этом я не только держала собственноручно ваше письмо, я также прочла его от первого слова до последнего.

Некоторое время они молчали. Потом Наина сказала:

– Мой образ в вашем представлении чрезмерно опоэтизирован. Я не знаю, хорошо ли это для дальнейшего.

Он ответил:

– Я видел вас такой, какая вы на самом деле.

– Но вы ничего не знаете о моих падениях.

– Зато большее известно мне: ваши страдания.

– Я слишком часто поступала дурно. Вела себя как вздорная, развращенная женщина.

– Инстинктивно вы искали страдания, которое нужно было созревшей для него душе.

– Были случаи, что я отдавалась мужчинам преднамеренно, назло себе. Я отдавала себя многим.

– Этим вы как умели утверждали тоску души вашей по одному, которого слишком рано отчаялись дождаться.

– Но утраченная чистота разве возвратима?

– Да, путем очищения.

– Вы знаете этот путь?

– Я знаю пути к нему.

– Вам жалко меня?

– Я люблю вас.

– Чего, чего хотите вы от меня?

– Вашего блага и вашего позволения любить вас.

– Я даю его.

– Как прекрасен вечер первого свидания!

– Прекрасен и разрыв.

– Да, и разрыв. Но вы должны поверить, что никогда, ни при каких обстоятельствах я не покину вас до тех пор, пока вы сами не пожелаете этого, Наина.

Открыв шире окно, Наина вдыхала с наслаждением предзакатную свежесть и запах густых акаций. Когда ему удалось убедить ее лечь отдохнуть, и они простились уже «до завтра в театре», он обратил внимание на книжку, лежавшую на круглом столе, стоявшем посреди комнаты.

– Откуда у вас эта редкая книга, которую мне, сколько я ни искал, до сих пор не удалось отыскать ни у одного антиквара?

Откуда? На этот вопрос мудрено было ответить Наине, помнившей лишь, как из этой таинственной книги старик доставал письмо, предназначенное ей. Она ничего не понимала.

– Очевидно, – сказала она, – ее забыл здесь кто-то из посещавших меня. Может быть, тот напугавший Ли давнишний знакомый нашей семьи, который, остановив меня в саду, послужил невольной причиной нашего первого свидания. Возьмите ее, друг мой, себе. С меня и без того довольно мистических вещей, приключившихся за сегодняшний день, вы же несомненно извлечете из этой переписки много интересного и поучительного.

После этого они простились еще раз и потом еще раз. Наконец Наина осталась одна. Она не ложилась в эту ночь. «Полмира», думала она. Полмира в прошлом, полмира впереди. Будет ли вторая половина лучше? Она верила, что будет так, и для нее было величайшим утешением верить, что путь того надежнее и проще знакомых ей извилистых обманчивых путей.

На рассвете вернулась Алина, истерзанная, но по обыкновению оживленная. В комнате у Наины был им подан утренний кофе, который так приятно было пить, сидя в просторных и удобных, хотя некрасивых креслах, какие приняты в большинстве гостиниц.

Солнце светило, щедро и беззаботно расточая частицы себя. Колокола многочисленных церквей звонили разными непохожими звонами, разноголосица которых успокоительно звучала стройной торжественной мелодией. Наподобие грандиозной увертюры к фантастической и страшной опере грядущего, за окнами прогремела музыка военного оркестра. Выглянув в окно, приятельницы увидели, как проходил полк конных нарядных гусар. Минуя «Пальмиру», некоторые из них, узнав актрису, приветствовали ее.

Наина всегда восторгалась военными. Она находила, что нет ничего прекраснее для мужчины, благороднее и нужнее, чем военное дело и верность любимой женщине. Впрочем, последнее казалось ей хотя и менее нужным, зато еще более прекрасным, нежели первое. Каждый военный, даже прозаический армейский офицер был в ее представлении существом высшего порядка, избранным, оттого что уже по долгу службы он предназначал и воспитывал себя для героического и экстазного. Мужчинам обыкновенным доступна одна лишь форма экстаза – в страсти, воинам сверх того и другая – в бою. Экстаз, вот что поистине почитала Наина как высшее и прекраснейшее в жизни.

Она была замечательной актрисой.

После третьего акта Наине подали в уборную букет живых орхидей, удививший своими размерами даже видавших виды этого рода капельдинеров, и письмо в конверте с массивной печатью, на которой изображен был непонятный знак. Оно было от старика.

Наина читала:

«Когда вы получите это письмо, я буду уже далеко. Меня вызвали телеграммой в Марсель по неотложным делам, касающимся известной торговой фирмы. Покидаю этот город и вас, негодуя на судьбу, мешающую мне быть свидетелем и участником вашего сегодняшнего триумфа: у меня есть самые серьезные данные для того, чтобы думать, что именно сегодня, играя лучшую вашу роль, роль Джульетты, вы превзойдете на этот раз самое себя. Цветы – лишь скромная дань театрала и ценителя чистого искусства вашему божественному таланту. Надеюсь, что вскоре мы еще увидимся и я найду случай быть вам полезным, – случай, который до сих пор мне к сожалению не представился. Для того чтоб услуги мои не казались вам излишними, считаю уместным объяснить, что полковник, покойный дед ваш, имевший значительные связи при дворе, оказал однажды моему отцу, бывшему в почти безвыходном положении, услугу из тех, которые не забываются и которые обязывают.

Желая, чтоб вы лучше узнали меня, пользуюсь случаем распространиться на тему о моих мистико-богоискательных стремлениях, о чем, в связи с Соловьевым, я уже говорил вам вскользь, собираясь покинуть вашу «Пальмиру». На случай, если вы найдете странным, что мистик, каким я себя заявляю, фланирует по улицам и садам и даже об руку с хорошенькими женщинами, в модном английском пальто, или мчится в спальном вагоне экспресса по торговым делам, – хочу познакомить вас с мнением по этому любопытному вопросу одного ученейшего исследователя мистики.

По всему видно, глубокомысленно замечает он в своем исследовании, что тип мистика видоизменяется и перерождается. Homo mysticus явно движется в направлении от подлинной и, так сказать, абсолютной мистики к фиктивной, мнимой и частичной. Законченный тип мистика, как Франциск Ассизский, в наше время уже невозможен, разве только где-нибудь в мусульманской Азии и Африке. У нас, в мире новой европейско-американской цивилизации, мистический уклад натуры превосходно уживается с чертами, ничего общего с мистикой не имеющими. Таков был хотя бы тот же Соловьев. Приблизительно то же самое приходится сказать и о Сведенборге, о Паскале, о Гоголе и других.

Как видите, я оказываюсь вовсе не в дурной компании. Впрочем, повторяю, что наиболее родственный мне по складу своему мистик – это Соловьев. У нас с ним немало общего и в других отношениях. Например, всем известна послужившая пищей для стольких анекдотов рассеянность Соловьева. Так, глядя раз на старую знакомую свою княгиню Цертелеву, которая в это время смотрела в черный черепаховый лорнет, и обдумывая что-то, Соловьев неожиданно воскликнул: «Ах, как жаль!» Княгиня, опустившая в это время лорнет, видя, что он на нее смотрит, спросила его, что случилось? «Я думал, что это у вас такие прекрасные черные глаза», ответил он и попросил княгиню еще раз взглянуть на него в лорнет.

Что касается моей рассеянности, то думаю, что она достаточно доказана тем, что, проводив вас домой, я оставил в вашей комнате редкую книжку, которую специально разыскал, желая угодить одному молодому человеку, интересовавшемуся мистической перепиской. Кстати, раз уж так вышло, оставьте книжку эту у себя или отдайте кому заблагорассудится: проездом в Марсель я достану в Лондоне такой же и даже лучший экземпляр.

Другая черта, весьма способствовавшая приобретению Соловьевым популярности, – его остроумие. Вспомните хотя бы, как на вопрос, какие причины обратили одного известного русского писателя в убежденнейшего спирита, Соловьев ответил так: «Неудачный брак и трудно исполнимое желание свидеться с первой супругой».

В остроумии же вашего покорного слуги вы еще не раз впоследствии удостоверитесь, хотя возможно, что вы относитесь к определенному и довольно многочисленному классу людей, лишенных чувства смешного.

Отчасти наводит меня на эту мысль воспоминание о том, как своеобразно вы реагировали на остроумную шутку, которую я позволил себе после процедуры вручения письма в городском саду, – именно, вместо того, чтоб весело расхохотаться, вы испугались. Подобная, в своем роде классовая, атрофия чувства смешного у многих индивидуумов между прочим блестяще изобличает в отсутствии наблюдательности и в легкомыслии модного одно время среди парижанок доктора философии Бергсона, утверждающего, что «человек – животное смеющееся».

Утверждение это, как я достаточно показал, неверно, но кроме того, оно и неостроумно. Между тем, юмор несомненно свойствен был лучшим философам. Шопенгауэр, например, отрицал гениальность Сократа, ссылаясь на Лукиана, по свидетельству которого Сократ обладал большим животом, что будто не относится к признакам, отличающим гения.

Теперь перейдем к тому, что, конечно, занимает вас больше, чем все прошедшие и будущие мистики вместе взятые, к вам, дорогая Наина (возраст мой, кажется, лишает такое обращение всякого оттенка неуместной фамильярности).

Вы можете помыслить, что мистика несовместима с христианством, в котором, правда, вы более рождены, нежели воспитаны. В подобном взгляде вас может укрепить и, наверное, известное вам показание сестры Соловьева о том, что брат ее в церковь почти никогда не ходил. Но мысль эта совершенно ложна. Сошлюсь лишь на замечательные слова Пико де-ла-Мирандола: «Нет другой науки, которая более убеждала бы нас в божественности Христа, чем магия и Каббала».

Итак, как видите, с вами беседует сейчас не просто мистик, но и добрый христианин. Он не только беседует с вами, он сердцем скорбит, думая о том, что, отвлекаемая от христианства искусством, столь чтимым мною, что я не пропустил еще по собственной воле ни одной премьеры, и заботами, связанными с таким количеством поклонников, какое должно вас постоянно окружать, вы слишком редко, увы, еще реже, чем Соловьев, посещаете церковь.

Не относитесь при случае иначе как сочувственно к мистикам, подобно мне, отдающим все свободное от прочих дел время труднейшим магическим изысканиям, но постарайтесь измениться и в отношении своем к церкви. Даже в молодости не мешает подумать о душе, подверженной стольким соблазнам. Желаю всяческих успехов вам и вашему Ромео. Вы оба равно дороги мне. Следуйте своему пути – играйте, любите. Свой, хотя бы и дурной, путь подчас надежнее самого лучшего чужого. В минуту затруднения позовите меня.

В часы падения и печали утешьте себя мыслью о том, что заботы о спасении вашей хрупкой души отныне я принял на себя.

Один из восьми».

4. Восстание ангелов

Начало последнего, доступного новейшим историкам, восстания ангелов против бога и людей, против ангелов ознаменовалось тем, что один странный человек в предвидении скорой смерти написал нижеследующую прокламацию:

«Откуда все иррациональное (дурная часть мистики) в мире? Оттого, что при сотворении мира что-то такое произошло, что явилось неожиданностью и для бога.

Христианство не космологично: на нем трава не растет и скот от него не множится, не плодится. Хорош монастырек, к примеру, в нем полное христианство, а все-таки питается он около соседней деревеньки, и без деревеньки этой все монахи перемерли бы с голоду. Само в себе и одно – христианство явно проваливается, не есть, гнило, голодает, жаждет.

Солнце больше может, чем Христос – это сам папа не оспорит, да и Владимир Соловьев не стал бы оспаривать.

Солнце загорелось раньше христианства. И солнце не потухнет, если христианство и кончится. Вот ограничение христианства, против которого ни обедни, ни панихиды не помогут. Обеден этих много служили, но человечеству от них легче не стало.

Люди, вам лгали, будто Апокалипсис – христианская книга. Нет и не будет книги, более взрывающей христианство, чем сделано это в Апокалипсисе. Слушайте: Апокалипсис открывается судом над церквами Христовыми лаодикийскими, смирнскими, фиатирскими и другими.

Но, конечно, “для последних времен”, для наших дней дело вовсе не в Лаодикии: дисциплинированный диалектический взгляд уловит без особого труда, что автор Апокалипсиса, рассмотрев посаженное Христом дерево, с неизъяснимой глубиной предвидения определил, что оно не дерево Жизни, и предрек судьбу его в то самое время, когда церкви только зарождались.

И если спросить: да в чем же тайна суда над церквами? Отчего такой гнев, ярость, прямо рев Апокалипсиса, – то мы, очевидно, должны уткнуться именно в события наших дней, когда христианство оказалось неожиданно бессильным устранить, наладить, облегчить жизнь человеческую на нынешней нашей земле, по которой, скажем прямо, не Христос провозит хлеба, а железные дороги.

Люди, и прежде всех мужики, солдаты, забудьте же раз и навсегда о христианстве. Разве смогло оно предупредить войну и бесхлебицу? Нет, оно не вспомоществует, оно и ранее никогда не вспомоществовало человечеству. А только пело и теперь поет, как певичка. Отвернитесь же с решимостью и презрением от христианства, обманутые: вашу грудь сгноило оно.

Вот откуда рев Апокалипсиса. Без этого не было бы в нем “земли новой” и “неба нового”. Внемлите величественному и, если можно так выразиться, благовествующему реву Апокалипсиса. В нем пророчество о том, что человечество переживет (правда, буквально говорится лишь об остатках народа) свое христианство и будет еще долго, бесконечно долго, вечно после него жить. В нем пророчество о том, что в момент, когда настанет полное и, казалось бы, окончательное торжество христианства, когда Евангелие проповедано будет уже всей твари, – оно падет сразу и всё, со своими царствами, с царями, помогавшими ему и плачущими первосвященниками. И что тогда среди полного крушения настанет совершенно все новое, ни на что прежнее не похожее.

Люди, разве не пришло еще время царям падать с тронов и рыдать первосвященникам? Довольно лжи при посредстве евангельского слова!

Христианство немощно, в этом достаточно мы убедились на собственной шкуре. Образ Христа, как он начертан в Евангелии, со всей подробностью, с чудесами и явлениями, не являет однако решительно ничего, кроме немощи и изнеможения.

Таинственная Тень навела на цветущий некогда мир хворь. Мир отощал, он становится безжизненным. Скорее же, скорее, пока не поздно, – поворот всего мира назад! “Новое небо, новые звезды”.

Величайшим последним усилием воли мы вольем новую кровь в оскуделые жилы человечества. Мы завоюем небо, построим взамен износившейся земли новую землю. И если суждено нам погибнуть в этой борьбе, то будущие поколения, спасенные нами, увидят наконец обилие “вод жизни” и “древа жизни”, о которых говорится в Апокалипсисе.

Не надо нам Евангелия с его христианскими царями, обратим сердца и взоры наши к божественному Солнцу.

Во имя Солнца, вперед!»

С этого-то и началось.

Генрих прибыл как раз вовремя для того, чтоб успеть принять самое деятельное участие в восстании. Он беспрепятственно и неутомимо бродил по разрушенным улицам, любуясь необычайным зрелищем, которое являли дома, жертвенно обрекшие себя самосгоранию и самообваливанию. Вместе с тем он, не теряя времени, обращал взор свой, исполненный преклонения, к солнцу, если дело происходило утром, и мысленно сводил счеты с предательскими старыми звездами, когда по вечерам они, не находя в себе мужества, чтоб вступить в открытую борьбу с восставшими, медленно и тускло, как-то по-мещански начинали зажигаться на небе.

Частенько, в особенности по вечерам, спутницей его бывала стройная княжна Тамара Левандо, непосредственно из института для благородных девиц, который она благополучно и с отличием окончила, попавшая в звании машинистки в «Ключ», то есть в учреждение, ведавшее всеми данными и материалами, относящимися к возможности расшифровывать сложные и загадочные сочетания из прописных по преимуществу букв, которыми именовались все вообще другие учреждения, а также их ответственные руководители.

Тамара кроме всего прочего усиленно питалась мыльным порошком весьма доброкачественного свойства, регулярно поступавшим из правительственных лабазов для справедливого и правомерного распределения среди трудящегося населения, получавшего его три раза в неделю по одной восьмушке за раз на трудящуюся душу, воплощенную в соответственной мыльной карточке. Такому питанию обязана была в значительной мере Тамара нежным цветом своего личика и тем, что во всякое время дня и ночи кожа ее отличалась удивительной бархатистостью, приводившей при случае в восхищение Генриха, знавшего толк в этих вещах.

Этой Тамаре Генрих однажды сказал:

– Наш умственный метод – тонкая штука: лишь при его помощи возможно постичь, как удивительнейшим образом в политике всякое назад неизбежно сводится к вперед, и наоборот. Методом этим впервые навеки уничтожена непроходимая некогда пропасть между да и нет.

– Значит ли это, Генрих, что, разлюбив меня, вы в конце концов все же привяжетесь ко мне сильнее прежнего? – спросила Тамара, грациозно кокетничая своим бархатистым, еще детским по очертанию ротиком.

– Не знаю. Во всяком случае, это значит, что, любя вас, не трудно оказаться одновременно и ослом и умным человеком: последнее – поскольку беззаботно пользуешься любовью, которую вы уделяете, первое же – поскольку веришь, что любовь такой плутовки, как вы, может быть долговечной.

В другой раз Генрих сказал ей:

– Достаточно ли вы уяснили себе, Тамара, глубокое различие, какое существует между революцией и восстанием? Если нет, то примите во внимание, что революция, когда она подавлена, неминуемо кончается реакцией, между тем как восстание, пока оно победоносно, как наше, исключает самую возможность реакции, поскольку и пока таковая еще не декретирована.

И потом эти мелкие выдумки революций, все эти конвенты, учредительные собрания, ведь они, прежде всего, явно неполномочны. Простое царское отречение, даже когда оно вынуждено, полномочней. Любая луна, наконец, полномочней учредительного собрания, ибо таковое, как известно, легко может быть разогнано даже обыкновенными палками, чего никак нельзя осуществить в отношении луны.

К счастью, подобные выдумки мы мудро сумели сдать в архив. Учредительным собраниям восстание предпочитает обычные собрания учредителей, разумеется, лишь по разрешении функционирования акционерных компаний в декретивном порядке.

Как-то раз Тамара, полураздетая, нежилась в постели, скучая одна и от скуки старательно засовывая в свой бархатный ротик преувеличенные куски превосходного «старого времени» шоколада Миньон, несколько плиток которого ей с курьером прислал Генрих, получивший его, как и другие видные восставшие, за участие в одном секретнейшем и важнейшем правительственном заседании. Вдруг без стука даже отворилась дверь, и к ней взволнованный вбежал Генрих. Вкусив в знак приветствия сладость ее губ, он сказал ей:

– Тебе известно, крошка, что даже восстание, всецело меня поглотившее, не смогло вытравить из меня чисто литературных привязанностей. Так вот, я нашел «человеческий документ», необычайно любопытный в литературном отношении, и поспешил к тебе, чтоб вместе насладиться чтением его. Должен объяснить, что отрывистые фрагментарные заметки, записанные без особой связности и порядка в этой небольшой тетради, доставлены мне комиссаром, случайно обнаружившим их при тщательном обыске, произведенном только что у одного гражданина, заподозренного по целому ряду сведений, подтвержденных кроме того и анонимным доносом, в причастности покойного деда этого гражданина к профессии ювелира. Тетрадь же, как выяснилось, принадлежала квартировавшему у него странному молодому человеку, несколько дней тому назад по причине, оставшейся нераскрытой, покончившему жизнь самоубийством.

Тамара, обрадованная приходом Генриха, продолжала еще оживленнее поглощать шоколад. Генрих же, раскрыв тетрадь, читал:

«Ангелу Эфесской общины напиши… Несомненен мистериальный характер откровений Апокалипсиса. Один из многочисленных его смыслов в предостережении от опасностей, которые могут угрожать христианству от антихристианства, и в предсказании окончательной победы христианского начала.

Опять поэзия жизни, красота. Куда деваться от нее? И еще особенно, куда деваться всему, что не есть красота в жизни: смерти, болезни, труду, нищете, даже любви человеческой? Или назначение, удел всего этого лишь как бы состоять при красоте в должности некоей тени, выделяющей все великолепие света? Жалкий, трагический рок!

Праздные рассуждения на тему “короли и капуста”. Так как капуста – существо съедобное, хотя и мало питательное, то ее можно при случае съесть, можно и выбросить в ящик для мусора. Королей же, когда приходит час восстания, возможно лишь убить: судить их невозможно. Сама мысль об этом чудовищна, не говоря уже об ее самоочевидной плоскости. Европа гибнет не оттого, что ей случалось убивать своих королей, а оттого, что однажды в ней зародилась соблазнительная мысль великобританского происхождения о допустимости судить короля или королеву.

Теперь, очевидно, покой мой навсегда утрачен. Ах, зачем только попался мне в руки проклятый этот “Влюбленный дьявол”! Немедленно же в продолжение этой ночи прочел я лучшие произведения, сюда относящиеся, как-то: “Фауста”, “Бесов”, “Восстание ангелов”, “Легенду о Великом Инквизиторе”, “Дон-Жуана”, “Эликсир Сатаны”, “Демона”, „Записки мистера Пиквика” и наконец “Подражание” Фомы Кемпийского. Но они нисколько меня не облегчили и не разуверили.

Современность, современник – пустое, бессмысленное слово. Для меня современно лишь то, что я люблю и понимаю: может быть именно Шекспир, Виллон или даже Рамзес который-то.

Уже нет “красоты”, еще нет “мистики” – вот когда страшнее всего жить.

Демон, Демон! И “жена, облеченная в Солнце”. Ах, не она ли – Тамара, так безысходно пленившая Демона? Где же разгадка? Где же спасенье? Но я найду тебя, синеглазая, мой светлый ангел».

На этом хаотические и явственно бредовые заметки неизвестного обрывались, и когда Генрих, вполне удовлетворенный, закрыл тетрадь, Тамара неудовлетворенно-мечтательно объявила:

– Влюбленный дьявол, да ведь это должно быть чертовски интересно, хотя и страшновато вначале. Я очень хотела бы взглянуть на этого молодого человека, если он на самом деле еще жив.

– Влюбленный дьявол, – скептически заметил Генрих, – это только заглавие неудачного романа малоизвестного французского романиста. А уж ты, глупенькая, бог весть что вообразила себе по этому поводу.

– Ну, а то, что женщину, которая сумела пленить самого Демона, звали Тамара, уж не осмелишься ли ты утверждать, что и это я только вообразила себе? – победоносно и насмешливо воскликнула «бывшая княжна», вслед за чем, с удивлением обнаружив, что шоколад Миньон исчерпан, она ласково, но с оттенком некоторой снисходительности устроилась на коленях у Генриха и, не спеша на этот раз разрешить ему то, что при других обстоятельствах он превосходно умел сам себе разрешать, сказала ему:

– Хотя я и глупенькая, но, очевидно, не слишком гордая, так как, несмотря на то, что ты совсем не Демон, однако пока еще не лишился любви своей Тамары.

– Тамара, которая названа в этой тетради, – примиряюще прошептал Генрих, – скорее всего была прелестной княжной, как и ты, но все же сомневаюсь, чтоб Демон пленился ею именно тогда, когда она выстукивала «отношения» на своем «ундервуде», как это случилось со мной и с тобой, бесценная моя Тамарочка.

5. Египетская ночь

Для меня, сказал он, женщина самая удивительная Клеопатра… Дело в том, что Клеопатра торговала своей красотой.

Пушкин

– Но вы не Клеопатра! – сказал бедный гусар, выпрямившись с достоинством. – Если б условием вашим было – смерть за одну ночь, торг между нами был бы излишен.

– Разве в этой ночи для вас все счастье? – задумчиво промолвила Джиадэ.

– Видит Бог, что до встречи с вами я посмел бы ответствовать словами поэта: «Счастье есть цель жизни, но я никогда не хлопотал о счастьи: я мог обойтись и без него».

– По-своему о счастьи заботилась и эта египетская царица, предстоящая вульгарному воображению в образе обыкновенной, хотя и крайне эксцентрической продажной женщины. Впрочем, если бы я и могла соперничать с Клеопатрой пылкостью воображения, я, прежде чем назначать, как делала она, столь необычайную цену за любовь, несомненно подумала бы о том, что любовнику, не верящему в будущую жизнь, подобная цена не должна казаться высокой: так как если отпадает вопрос о будущей жизни, то он, отказываясь от нескольких лет тоскливого земного существования ради одной ночи счастья, очевидно не остается в проигрыше.

И Клеопатра, требовавшая от своих любовников смерти после первой ночи, проведенной с нею, напрасно не приняла этого во внимание. Ведь надо полагать, что она не продавалась ни старым мужчинам, ни больным, между тем платонов Кефал, который, будучи молодым и здоровым, смеялся над рассказами поэтов о будущей жизни, а состарившись и сделавшись немощным, начал верить в их истинность, вовсе не является исключением. Обстоятельство это уже не раз давало повод поверхностным светским мыслителям заключать о неистинности религий, как прибежища преимущественно немощных. Грубейшая ошибка таких рассуждений в том, что хотя чаще именно старые люди, что даже естественно, верят в загробную жизнь, однако знание о ней, самое точное, не только вполне возможно, но в равной мере доступно юноше как и старцу.

– Но я верю! – поспешно прервал ее граф. – И даже не сомневаюсь в неизбежности наказания за лишение себя жизни. Но что мне все муки ада, когда и рай замкнут для меня в одном вашем движении, Джиадэ! Мне ли, отлученному от этого рая судьбой, остановиться в раздумьи перед смертью?

– Решимость ваша действительно ставит меня в крайне затруднительное положение, и я должна признать, что, во всяком случае, вы отнюдь не кажетесь мне просто настойчивым повесой, заслуживающим порицания и намеренной холодности. События, по-видимому, складываются таким образом, что мне трудно будет отказаться от некоторой ответственности за то, что вы решили сделать с собой. Да, вы правы: я не Клеопатра, но образ другой не менее прекрасной египтянки встает передо мной – образ Марии, уступающей желанию лодочника.

Если церковь признала, что поступок ее, вызванный стремлением спасти свою душу, не был греховен, то не следовало ли бы сделать вывод, что, способствуя спасению чужой души так, как это возможно, я лишь исполню долг свой?

С печальной улыбкой граф промолвил:

– Мария Египетская вовсе не искала наслаждений в объятиях лодочника, которому она, не имея денег, заплатила за провоз своим телом. Если для спасения моей ничтожной души нужно, чтобы вы пожертвовали своим божественным телом, то я отказываюсь от такой жертвы.

– Не находите ли вы, что это я теперь в положении отвергнутой? – весело произнесла Джиадэ. – Мне остается в таком случае лишь развлечь вас интересной беседой. Так как предшествовавший наш диалог по содержанию своему сверхсовременен, то я сейчас расскажу вам несколько мыслей, пришедших мне вчера в голову на тему о современности.

Согласитесь, что из всех плоских теорий, которых так много народилось за последние годы, может быть наиболее плоская та, согласно которой величайшее достоинство художника в его соответствии современности. Действительно, соответствовать современности – слишком часто означает лишь: быть посредственным, доступным и приятным толпе, что всегда подозрительно. Эллинизм нынче, кажется, в моде. А где еще философ так близко соприкасался с поэтом, как в древней Греции с ее странствующими рапсодами? Если верно, что согласно греческой этимологии слово мудрец сродно со словом вкушающий и что искусство философа, по сознанию народа в те времена, состояло в остром чувстве вкуса и хорошем умении различать, то необходимо отметить, что по существу в том же состояло и искусство поэта. И если Аристотель справедливо полагал, что «то, что знают Фалес и Анаксагор, люди будут называть необыкновенным, удивительным, трудным, божественным, но бесполезным потому, что оно служило им не для того, чтобы создавать человеческие блага», то следует признать, что бесполезные философы, как и художники, как и поэты, одинаково чужды людям. Не современным только, а всем вообще и больше того, нередко даже друг другу чужды.

В этом сознании своего вневременного одиночества великую трагическую гордость почерпает рожденный философом или поэтом. Первый писатель-философ у древних, Анаксимандр из Милета, жил, судя по преданию, которому нет оснований не доверять, как писал; говорил так же торжественно, как одевался; он поднимал руку и ставил ногу, как будто эта жизнь была трагедией, в которой он рожден был играть героя.

Но мы знаем, что герои рождаются не для собственного удовольствия и не для того, чтобы соответствовать и быть приятным и толпе. Порой им дано пробуждать в ней между прочим и «добрые чувства», чаще же они вовсе непонятны и во всяком случае всегда и навсегда одиноки. Герой враждебен толпе, оттого что смысл его появления – в преодолении толпы или того, что может скрываться за сходными понятиями. Настоящий герой может быть понят как «соответствующий современности», то есть толпе, лишь в том значении, что иногда ему выпадает горький жребий тащить ее за собой. В этих случаях, влекомая против воли бурностремительным гением по знойной и песчаной пустыне, она тяжело волочится вслед за ним, едва касающимся земли, и, глотая обжигающую пыль, которую сама поднимает, утешает себя вздорными мыслями вроде той, что гений – собственное ее порождение, плоть от плоти и кровь от ее крови.

Отсюда и должно бы быть ясно, что в выражении «поэт, соответствующий современности» не больше смысла, нежели, например, в выражении «толпа, соответствующая мудрости». Согласитесь, граф, что из моего рассуждения можно при желании извлечь нечто поучительное даже применительно к занимающему нас вопросу: я имею в виду характеристику героического.

– Разве лишь то, – не без горькой иронии заметил граф, – что, будь я и слеп и глух, мне давно уже следовало окончательно убедиться в том, что я не гожусь в герои вашего романа.

Джиадэ томно потянулась и, помедлив, важно произнесла:

– Друг мой, близится рассвет, мы незаметно проболтали с вами почти всю ночь. Египетские ночи так безжалостно быстро проходят. И в конце концов, разве нужно быть Клеопатрой или Марией для того, чтобы отдать желающему нечто, всеми, особенно поэтами, право же, весьма переоцениваемое!

Во всяком случае, – добавила она, – как бы эта египетская ночь ни закончилась, доля моей ответственности за последствия вашего безумства должна по справедливости почитаться значительно уменьшившейся.

Граф опустился на колено и с выражением страсти, исполненной преклонения и смертельного отчаяния, приник к ее протянутой чужой руке.

6. Процесс Казотта

– Ваше имя?

– Жак Казотт.

– Возраст?

– 74 года.

– Место рождения?

– Дижон.

– Занятия, средства к существованию?

– Литератор, собственник.

Оглашается переписка обвиняемого, приобщенная к делу прокуратурой.

Председатель трибунала. Какой это орден, о вступлении в который вы упоминали? Не орден ли Иллюминатов?

Казотт. Все ордена равно должны быть относимы к Иллюминатам; но в своем письме я имел в виду Мартинистов: я был с ними близко связан в течение трех лет.

Оглашается переписка: «Это дело, дорогой друг, следует понимать всецело в Духе Божием, как и понимал его Мальбранш. Свыше 200 лет тому назад Сатана замыслил добиться гибели дома Бурбонов и религии Франции, как и гибели всей Европы. Человеку надлежит действовать на этой земле, ибо она – арена его деятельности: добро, как и зло, могут создаваться лишь руками человека. Бог ничего не предпринимает помимо нас, являющихся земными королями. О, прекрасная звезда Людовика XVI!»

Председатель трибунала. Что имели вы в виду следующими словами одного из ваших писем: «Не бойтесь Лафайета, он связан своими соучастниками»?

Казотт. Мне не известно, обвиняют ли меня в том, что я имел видения, но я твердо верю, что контрреволюция может быть осуществлена лишь путем молитвы.

Председатель трибунала. Удивительно, что вы посещали богослужения священника, верного конституции, которому вы не могли верить.

Казотт. Я делал это, чтобы подавать пример. Впрочем, Иуда следовал за Иисусом Христом и совершил наравне с другими апостолами немало чудес.

Оглашается переписка: «В одном пророчестве Исайи сказано, что когда Господь вернет народу его князей и его судей, все женщины будут обриты.

Я желаю, чтоб начало было сделано с герцогини Б., мадемуазель д'О, Рошеф, К., моей подруги и многих других. Мужчин погубили женщины, влюбленные в независимость и в новшества. Они заслуживали бы быть высеченными: пусть их обреют, и воля Господа будет исполнена… Вне церкви нет спасения и даже нет здравого смысла».

Председатель трибунала. Я обращаю ваше внимание на то, что из чтения ваших писем следует, что имелся план контрреволюции.

Казотт. Если план контрреволюции имелся, то это было для блага моей родины.

Оглашается переписка: «Вы не посвященный! Поздравьте же себя с этим обстоятельством. Вспомните слова: «Тайноведение подобно бурному морю, кажущемуся безбрежным». Вы уже предупреждены мною, что нас во Франции всего 8 человек, совершенно не знающих друг друга, которые без устали, как Моисей, обращают к небу взоры, голоса, руки. Мы полагаем, что нам предстоит быть свидетелями события, изображенного в Апокалипсисе, которое составит великую эпоху. Успокойтесь: это не конец мира, – это отсрочит его еще на 1000 лет. Еще не пришел срок сказать горам: “Обрушьтесь на нас”. Мы твердо знаем, что будем использованы, но то, что мы создаем, минует нас. Нужно находить утешение в деятельности. Великих и малых пророков было, как и нас, всего не более двух десятков, но то, что нам от них осталось, исполнено озарений, сверкающих через оболочку».

Председатель трибунала. Что вы подразумеваете под следующими словами вашего письма: «Нас во Франции всего 8 человек» и т. д.?

Казотт. Имея видения, я узнал о том, что нас во Франции восьмеро, простирающих руки к небу. Чтоб не удивляться этому, достаточно почитать пророков: у них сказано, что юношам даны будут сны, а старцам – видения.

Председатель трибунала. Удивительно, что для обоснования ваших видений вы ссылаетесь на религию, запрещающую их. Как звали людей, посвятивших вас в орден Мартинистов?

Казотт. Посвятивших меня нет теперь во Франции. Они недолго остаются в одном месте и постоянно путешествуют, наставляя. Мне известно, что один из наставлявших меня пять лет тому назад был в Англии.

Председатель трибунала. Ваше видение не могло ли бы осведомить вас, в каких местах он находится в данное время?

Казотт. Нет, так как мои видения духовны.

Из напутственной речи председателя трибунала:

«Ты был человеком, христианином, философом, посвященным: сумей умереть человеком, христианином, это все, чего родина твоя еще может ждать от тебя».

Рассуждение это не произвело ни малейшего впечатления на Жака Казотта. При словах: «Такого человека, как ты, не может устрашить одно мгновение», он поднял руки и, покачав головой, обратил к небу взор, исполненный смирения и решимости.

7. Начало романа

Если автор, как выяснилось, не имеет точного ответа на вопрос, кто была мать Джиадэ, то во всяком случае он не видит оснований, почему отцом ее не мог бы быть Жак Казотт, происходивший от Жана Казотт, бургундского поэта – современника Ронсара и Клемана Моро, литератор и собственник, в течение четырнадцати лет занимавший ответственный административный пост на острове Мартинике, бывший по собственному признанию членом ордена Мартинистов и гильотинированный на 75-м году жизни в городе Париже по приговору революционного трибунала.

Пряди седых волос горячо любимого отца, которые он завещал своей нежно любимой им дочурке, несомненно могли быть переданы ей в неприкосновенности во исполнение выраженной казненным последней и единственной просьбы.

Дальнейшие события жизни Джиадэ менее ясны и определенны. Во всяком случае, дождавшись окончания мистерии, разыгравшейся в Париже, она покинула прекрасную Францию и долгое время путешествовала, чаще всего в сопровождении заботливого спутника, имя которого осталось неизвестным.

Это она в назначенный срок была допущена в обитель, где само слово служение звучало для нее благословением, и это она разъезжала в крошечной черной каретке с золотым гербом.

Джиадэ заметила Генриха, когда настало время их встречи, и он полюбил Джиадэ навсегда – и в этой и в будущей жизни.

То обстоятельство, что таким утверждением вечной любви Генриха и Джиадэ автор не решается закончить, не должно бы помешать добросовестной попытке изобразить хотя бы подобие начала романа ни о чем, как автор, скромно признающийся в полнейшем отсутствии у него «фантазии», представляет себе подобное начало.

Впрочем, если бы от автора настоятельно потребовали объяснения, как могло случиться, что Джиадэ помнила о Наине и интересовалась ее судьбой в то время, как Наина не только не интересовалась судьбой своей сестры, но, по-видимому, даже не подозревала о ее пребывании на земле, – или как мог Генрих делать то-то и то-то, явно несовместимое одно с другим по общеизвестным законам пространства и времени, – то автор несомненно увидел бы себя вынужденным ссылаться в свое оправдание на «фантастичность» того или иного великого произведения мировой литературы или на то, что «художнику законы не писаны». Сославшись же, пришел бы в немалое смущение, хорошо зная, что лишь скверные, неискусные сочинители прибегали к подобным оправданиям и объяснениям, «шитым белыми нитками».

Но дело даже не в этом: фантастичность так фантастичность: бог с ней. Дело в том, что роман лишен конца и это по той причине, что не начатое естественно не может быть и закончено. Начала же романа этого читатель, несмотря на свое долготерпение, все же не дождался.

Итак, автор решается наконец прибегнуть к такому «отводу» себя от необходимости придумать начало: никакого начала, чистосердечно и с решимостью признается он, нет и никогда оно и не будет написано. Пусть сетует читатель или ядовито смеется, как ему угодно: каждый сердится или веселится по-своему. Но действительно, если поразмыслить, оказывается, что принцип безначалия, поскольку оно мыслимо в достоинстве начала, то есть принципа, в данном случае в некотором отношении даже уместен.

Джиадэ не имеет начала. Джиадэ есть, иными словами, она никогда не была, из чего, разумеется, не следует заключать, будто ее никогда и не было.

И Генрих, как и другие лица, связанные с Джиадэ, также есть, поскольку он с нею связан.

Но, может быть, безначалие Джиадэ способно оказаться плодотворным в том смысле, что познавший его, то есть полюбивший Джиадэ, подобно Генриху, узнает вместе с тем и некое свое начало, дотоле непроницаемое для него, как было оно непроницаемо для Наины?

Автор верит в это и твердо знает, что любовь к Джиадэ есть истинное начало не только романа, но и жизни, наиболее чистый образ которой – образ Джиадэ.

И пусть читатель, быть может уже готовый заметить, что концы этого романа неуместно и неискусно спрятаны в воду, смягчится, поверив, что по честному авторскому смыслу именно Начала романа должны быть сокрыты в живых Водах, питавших Джиадэ.

8. Гадалка

– Помилуйте, князь, что вы говорите, опомнитесь! Неужто же вы обеих хотите любить?

– О да, да!..

Идиот

Трое вошли в приемную известной и не всегда доступной гадалки, гадавшей по руке и по картам и еще иначе. Первой была принята одна из дам, потом молодой человек, который, освободившись, тотчас увел свою спутницу. Тогда лишь старая служанка молчаливо позвала Тамару и ввела ее в небольшой полутемный кабинет.

– Сядьте вот тут, поудобнее, – сразу сказала ей гадалка. – Зеркальце это прижмите к самому сердцу и не бойтесь раздавить его: оно не из стекла. Теперь смотрите мне в глаза и сосредоточьтесь по возможности на том, что вас сюда привело. Смотрите же внимательно. Отвечайте, что видите вы?

– Его, Генриха, – сдавленным голосом произнесла бледная княжна. – Он стоит перед красивой девушкой, которую я никогда не видела. Он старается схватить ее руки в белых лайковых перчатках до локтя, умоляет ее о чем-то. Вот опять вижу их обоих.

Девушка, наклонившись, целует его в лоб долгим поцелуем и крестит неспешно. Они прощаются, расстаются. Снова туман. Но теперь он не сплошной, а прозрачный. В белых волнах его выплывает какая-то ширящаяся черная точка. Она превращается в каретку, да, в крошечную каретку с золотым гербом, запряженную четверкой летящих по воздуху лошадей. Я слышу…

– Довольно, – сказала удовлетворенная гадалка, отнимая свое чародейственное, изрядно запыленное зеркальце. – На этот раз хватит: я слишком устала, да и вам нехорошо видеть больше, чем нужно.

Тамара, словно разбуженная от сна, медленно и послушно поднялась. Она не благодарила, зная, что за гадание благодарить нельзя, но крепко пожала протянутую ей на прощание руку и вышла, смутно чувствуя, что это было не обыкновенное гадание, а что чья-то непонятная сила помогла ей действительно увидеть нечто совершенно реальное, хотя и похожее на фантастический сон.

Она чувствовала себя потрясенной не видом Генриха, стоящего на коленях перед другой, неизвестной ей женщиной, а обрывком чарующей и неотвратимо влекущей мелодии, которой начинал звучать для нее этот неведомый голос, так неожиданно оборвавшийся.

Когда они снова сошлись втроем, Наина сказала с улыбкой:

– Знаменитая ваша гадалка оказалась ничуть не изобретательней всех иных. По крайней мере, карты, которые она мне раскладывала, словно сговорившись с картами других гадалок, упорно обещали мне все то же знакомое письмо, скорую дорогу, увлечения, возможную перемену.

Тамара промолчала. Генрих же заметил:

– Мне она гадала еще и по руке. Я проживу очень долго и буду весьма почитаем людьми, женщинами же любим. Право, у меня вовсе нет причин быть недовольным.

– Вы, Тамара, пожелали остаться последней в этом святилище прорицаний, но мы еще ничего не слышали о ваших впечатлениях, – продолжала Наина все с той же своей посторонней улыбкой.

Вместо ответа Тамара подарила свою собеседницу длительным и нежным поцелуем, во время которого чуть слышно прошептала: «Узнаете после».

Генрих курил и казался задумчивым. Принесли последнюю почту. Писем не было никому из них, и это дало повод Наине вновь подтрунить над гаданием.

Надвигалась гроза, и Генрих, считавший море своей стихией, отправился любоваться видом встревоженных предчувствием близкой бури волн.

Тогда, неслышно опустившись на колени перед Наиной, княжна с лицом, сиявшим восторженной решимостью, неожиданно схватила тонкие руки актрисы и, сжимая их своими бархатисто-мягкими повлажневшими руками, сказала:

– Он любит тебя, он твой по праву!

Наина не спешила поднимать ее. Спокойно она промолвила:

– Милая, разве ты не знаешь еще, что мы обе любимы и что Генрих по праву, как ты выразилась, столько же твой, сколько и мой? Вернее, он ничей. И если есть третья, о которой мы с тобой ничего не можем знать, то благословим имя ее в сердцах наших и утешимся тем, что нам дано было изведать любовь любимого, душа которого больше, шире, стремительней наших бедных женских душ. Утешимся тем, что и ты и я, мы скоро будем, может быть, надолго покинуты и что двойная печаль наша будет омыта слезами радости, которую принесет с собой наша новая и вечная дружба.

– Да, да, как все это прекрасно! – воскликнула княжна. – Генрих ничей, и бессмысленно ревновать его. Но только знаешь, дорогая Ни, все-таки эта третья есть. Я сама видела ее благодаря искусству гадалки. Видела точно так же, как вижу теперь тебя. Если ты не она, то во всяком случае вы похожи друг на друга, как две капли воды, и это вполне достаточно для того, чтобы ее – мечту Генриха или живую как каждая из нас – я любила уже всем сердцем.

Ах, отчего так больно любить и так сладостно быть любимой! Отчего так печально устроено в этом мире, что ты и я и та третья, мы живем разлученные, даже не зная друг друга? Будь у нас одно тело и одна душа, Генриху не надо было бы никуда уезжать и не о ком было бы мечтать.

Долго еще беседовали они, и чем дольше длилась их беседа, напоминавшая то ропот уставших колыхаться волн, то тихие вздохи влюбленных, то предвечернюю примиренную тишину, тем яснее и увереннее становился Генрих, продолжавший следить с песчаного берега за гармоничным борением безграничных вод, повторяя радостно два имени, наполнявших душу его потоками нежности и желания, – Наина, Тамара.

В этот вечер Генрих словно пережил то чувство одиночества, которое проникало «плачущего философа» древности, эфесского отшельника храма Артемиды, который был так горд и одинок, что слава, как и бессмертие его, важны для людей, а не для него.

Генрих пережил то, что можно лишь отчасти представить себе, коченея в самой дикой горной пустыне.

Когда через неделю легкое судно унесло его от милых берегов, от нежных прикосновений и обжигающих слов, когда он углубленно и бездумно предался тому, что отрывает, что связывает, что таит в себе слитыми воедино радость и печаль, что, освобождая, сурово накладывает цепи долга, тому единственному, что, ничего еще не дав, уже обещает все, тому, что исцеляет от ран, нанесенных прошлым, и готовит новые, в непредвиденности своей величественные испытания, – словом, когда Генрих вновь предался на волю пути, Наина и Тамара долго, долго бродили обнявшись по песчаному берегу, хранившему еще следы его ног. Они знали, что на этот раз покинуты надолго, но жить могли они лишь ожиданием его возвращения. Так, по крайней мере, казалось им тогда.

После отъезда Генриха они еще раз посетили ту же гадалку, и вышло как-то так, что сошлись даже с нею ближе. Многое из того, что она предсказывала им, вскоре сбывалось. Впрочем, после третьего уже посещения она, жившая очень замкнуто и почти никого не принимавшая, просто и сердечно просила Тамару и Наину посещать ее когда вздумается, не считаясь с часами приема, установленными для обычных посетителей, и не столько гадала им, сколько рассказывала о людях и вещах, которыми так богата была ее жизнь.

– Однажды, – рассказывала гадалка, – ко мне обратился с вопросами о будущем молодой гусар. Он был строен и светел. Я сказала ему, что через семь месяцев он умрет от собственной руки. Я узнала потом, что это граф *** и что, отправившись в Египет, он застрелился там из-за любви.

Наина вдруг загорелась желанием увидеть женщину, отвергшую несчастного гусара. Гадалка, хотя и неохотно, повторила процедуру с зеркальцем. И потрясенная Наина увидела женщину, в которой почти узнала себя. После того она женщину эту увидела в объятиях Генриха.

Вскоре обстоятельства сложились так, что ей пришлось вернуться к театру, на время брошенному. Перед отъездом она в последний раз зашла к гадалке.

– Поезжайте, – сказала она Наине. – Два креста несли уже вы в жизни, вас ждет третий. У вас много воли, но недостаточно характера, и оттого воля ваша не всегда ведет вас по верному пути. Вас ждет успех и ждут страдания, без которых, впрочем, вы утратили бы вкус и к радостям. Вас любят, и вы будете еще любимы. Будьте готовы к тому, что, расставшись теперь с княжной, вы больше не увидите ее никогда.

Без Наины печально потекли дни для Тамары.

Отрывистые, краткие известия, которые редко получались от Генриха, лишь до поры способны были поддерживать в ней то, что заметно и быстро слабело: желание жизни. Нежные письма Наины, сердечная заботливость гадалки, очень привязавшейся к Тамаре, это было все, что согрело последние часы ее. Она устала вспоминать и не могла уже надеяться на будущее. Оно поплыло туманами.

Наина опьяняла себя театром, но чем больше она жила им и для него, тем яснее ощущала она, что все, что лежало для нее по ту сторону театра, приобретает все больше значения, становится все более связывающим и ответственным.

То, что казалось ей стирающим в известном смысле все границы между ее искусством и живой жизнью, было любовью Джульетты к Ромео. Конечно, как опытная актриса, она прекрасно знала ценность и пределы театральных переживаний. Но если театр не может и не должен превращаться в жизнь, то бывает, что жизнь в тоске по театру сама стремится к чудесному превращению.

Поглощенная образом любящей Джульетты, Наина меньше, чем может быть было нужно, интересовалась образом любящего Ромео. Впрочем, партнером ее в этой роли по-прежнему выступал тот же Гарри, из-за болезни которого однажды был отменен спектакль.

В то самое время, когда вдали Тамара умирала от любви к Генриху, случилось, что, умирая в объятиях Ромео, Наина почувствовала, как судорожно, по-новому обхватили ее стан привычные руки Ромео, безукоризненно сыгравшегося с ней, как судорожно и жадно губы его коснулись ее сомкнутых уст.

Она удивилась и даже испугалась, но смысл происшедшего открылся ей лишь тогда, когда занавес опустился под гром аплодисментов, на которые, однако, не вышли ни Джульетта, ни Ромео. Он был мертв.

Именно в этот вечер состоялось вторичное свидание Наины с ее таинственным покровителем и поклонником. Его первого заметила она в толпе заволновавшихся и засуетившихся людей.

Он подошел и, корректно расцеловав похолодевшие пальцы актрисы, сказал ей:

– Желающий хорошо сыграть роль Ромео должен быть готов сыграть ее до конца. Печальный случай этот пусть послужит лишним предостережением драматургам не относиться легкомысленно к своей работе: автору следовало бы серьезно обсудить вопрос прежде, чем он решится сделать ремарку: «Умирает».

Но если прав был Ницше, утверждая, что очарованность есть предпосылка всякого драматического искусства, то, соблазняя этого несчастного чарами, которыми так щедро снабдило вас небо, вы поистине делали лишь то, для чего рождены, и вполне последовательно служили своему ремеслу.

Если вы уже несколько успокоились, дорогая Наина, и способны ко вниманию, то мне предстоит сообщить вам приятную новость: Генрих, о котором вы мечтаете вот уже несколько лет, как об идеальном Ромео, но который для роли этой все же не годится, так как он не актер, – жив и здоров.

Недавно еще его видел в Египте один из моих друзей, английский капитан, только что прибывший из продолжительного плавания.

Дела его как будто бы в полнейшем порядке, настолько, что даже он собирается, как говорят, вскоре жениться. Но я лично, хорошо зная, как мало ваш Ромео привык посвящать посторонних в свои интимного свойства обстоятельства, не склонен слишком доверять подобным слухам, которые нередко оказываются вздорными и являются результатом какой-нибудь случайной интрижки, досужими сплетниками раздутой в целый роман.

Кончив говорить, он достал из кармана своего широкого клетчатого пальто изящный платиновый портсигар и с развязным «разрешите» закурил плоскую египетскую папироску, пуская благовоннейший дым фантастическими кольцами.

Наина молчала. Она стояла перед ним вытянувшись, слегка опираясь о спинку кресла, в своем сером шелковом платье, закрытом и узком. На ней не было парика. Золотистые волосы, сзади распущенные, были спереди тщательно собраны кольцами, увенчанными жемчужной диадемой.

Стройная, прямая, легкая Наина казалась шестнадцатилетней девочкой. Холодные серые глаза ее приобрели оттенок нежный и дымчатый. Золотистая головка нисколько не склонялась под тяжестью убора из жемчугов.

Она молчала и смотрела куда-то посторонним, отсутствующим взором, в котором, кроме любви и надежды, ничего не смог бы прочесть сам Дьявол.

(Конец романа ни о чем)

Ленинград. Апрель 1921 г.

Трагические похождения индивидуалиста

Владимиру Николаевичу Ксандрову

I. Неистовый сценарист или Испытание луной

(Психологическое развлекательное)

Луна – женского рода – небесное тело, которое ходит вокруг земли.

Даль. Толковый словарь

Часть первая

«На деву, жертву грусти скрытной,

Смотрела ясная луна».

Лермонтов

Вскоре после окончания неудавшейся, благодаря настойчивости английских банкиров в их наглых требованиях, Лондонской конференции советская пресса опубликовала официальное извещение Наркоминдела с приложением следующего письма:

«Дорогой Раковский, Вы не поверите, как сильно я огорчен, что все так неприятно получилось. Меня утешает лишь мысль, что Вы смогли наконец убедиться в нашем гостеприимстве и стремлении уладить существующие между двумя величайшими в мире нациями недоразумения. Что касается кредитов, открытия которых Вы ждете с таким понятным в положении Вашего уважаемого правительства нетерпением, то – слава нашему королю, хорошим парламентским традициям и английскому Господу Богу, – Сити, как Вы знаете, достаточно прочно устроено на земле, никуда убежать оно не может, а стало быть, никуда не убегут и кредиты.

Потерпите; я как раз заканчиваю составление для Рамзэя проекта созыва новой конференции на луне, с которой, по-видимому, в близком будущем завязаны будут регулярные деловые сношения и против которой, как территории для нашей товарищеской встречи, Вы, надеюсь, не будете возражать хотя бы ради того, чтобы не дать этому проказнику Раймонду повода сострить, что когда Вы занимаетесь строительством, то делаете это, витая на луне, а когда просите денег, нужных Вам для того чтобы строить, то предпочитаете оставаться на земной поверхности. Впрочем, принимая во внимание совершенно частный характер настоящего письма, не скрою от Вас, что я уже намекал Рамзэю в беседе с ним на возможность лунной конференции и, кажется, он отнесся не очень отрицательно, так как сказал мне: “Вы, Понсонби, неисправимый дурак и оптимист. Я лучше Вас изучил все обезьяньи штучки этих большевиков. Если они попадут на луну, то, конечно, сразу же забудут о кредитах, которых мы ведь вовсе не дадим им, а используют положение для целей агитации против нас же. Поймите же, наивный Вы человек, что сверху им еще легче будет буквально наводнить Индию своими прокламациями, этими гнусными листками с красным по белому”.

Но я рассчитываю главным образом на свой вышеупомянутый доклад, центральное соображение коего в пользу выгод от встречи на луне – это то, что по крайней мере даже в случае провала и новой лунной конференции неудачу переговоров всегда можно будет объяснить какими-либо еще неизученными воздействиями и влияниями межпланетных сфер, не углубляя таким образом существа наших расхождений; а также надеюсь, что со свойственным Вам джентльменством Вы настоящее письмо сочтете строго конфиденциальным и безусловно не подлежащим оглашению в печати, что даст мне возможность добиться в конце концов нужных результатов.

Примите выражение сочувствия и привета от искренне преданного Вам

Понсонби».

Номер газеты с этим письмом лежал на столике, за которым у себя в кабинете работал писатель Арский, но оставался непрочитанным. И это по той причине, что во-первых, Арский был занят сочинительством поэмы, находясь в состоянии вдохновения, а во-вторых, он вообще не читал газет и они ежедневно подавались ему на стол больше для заведенного раз навсегда порядка, нежели для ознакомления, хотя бы и беглого, с их скучноватым и достаточно вульгарным по форме содержанием.

Арский был еще молод; он имел некоторые средства, делавшие его отчасти независимым, то есть свободным от необходимости пользоваться великим преимуществом русских сочинителей, именно пайком, выдаваемым из Дома литераторов.

Арский не ведал ни привязанностей особенных, ни забот. А

Тот, кого миновали общие смуты, заботу

Сам вымышляет себе: лиру, палитру, резец.

Может быть, в том и была причина волнения, приковывавшего его время от времени к письменному столу.

Итак, Арский как раз находился в самом благодатном для поэтического творчества расположении духа, когда ему подали пригласительный билет на вечер к Бернардовым.

Дом Фридриха Карловича Бернардова был один из немногих буржуазных и культурных домов, уцелевших от разгрома революционными годами. Хозяева дома, продолжавшие пользоваться отменным благосостоянием, находили удовлетворение не только в обычных радушных и многолюдных приемах, которые они часто устраивали в своей просторной квартире на Невском проспекте 25-го октября, но и в более интимных собраниях, где царствовали, если так позволительно выразиться, люди искусства, созываемые по специальным пригласительным билетам.

Сегодня вечер должен был быть посвящен докладу на тему «о пределах искусства и феургии».

Придя к Бернардовым, Арский обнаружил в их уютной «культурной» гостиной немало знакомых и даже приятелей, с которыми перекинулся несколькими шутливыми словами, заменившими приветствия. Но он сразу же пришел в дурное настроение, заметив ораторствовавшего с значительным видом нескладного и неприятного лицом мужчину; то был очень популярный собиратель старинного фарфора, общественный деятель и публицист марксистского толка, «сочувствующий» большевикам.

Посмотрев на часы и убедившись, что Ина, игравшая в бывшем императорском театре, еще не могла успеть разгримироваться и приехать, Арский, не в силах выдержать напыщенную болтовню «деятеля», старавшегося быть одновременно и доступным и олимпийцем, направился послоняться в биллиардную и вместе с тем курительную.

Рассеянно проходя длинным коридором, он полунамеренно, полунечаянно зашел в темную комнату шестнадцатилетней дочки хозяев Кэтхен, которая всегда возбуждала его любопытство своей исключительной способностью смущаться в обществе мужчин, доходившей до того, что она в этих случаях не могла заставить себя произнести буквально хотя бы одно слово.

Стоя у открытого окна, Кэтхен мечтательно глядела на круглую луну. Арский несколько мгновений внимательно наблюдал ее; он не помнил лица Кэтхен, но вдруг ему захотелось думать, что она очень хорошенькая. Поэтому он неслышно подошел к ней и, закрыв ее глаза своими ладонями, нежно сказал:

– Здравствуйте, Кэтхен. Известно ли вам, что луна, которой вы так любуетесь, это тело, прогуливающееся вокруг нас?

Кэтхен, может быть, и улыбнулась, но ничего не ответила и не попыталась увернуться из ставших властными рук Арского, который очень проворно, хотя и выполнял это словно через силу, использовал как умел смущение девочки, на этот раз непонятно волновавшее его. Когда мысль о возможности сопротивления могла бы прийти в ее смятенную головку, дело уже представлялось безнадежно непоправимым.

Еще раз поцеловав ее трогательно вздрагивавший, пухлый на ощупь, как и полагается в таких случаях, ротик, Арский ласково и учтиво удалился, чтобы Кэтхен, которой надо было присутствовать при чтении, успела хоть как-нибудь оправиться от своего смущения и от того, что произошло с нею.

Когда, вдоволь накурившись, Арский вернулся в гостиную, он застал все общество за обсуждением какого-то предложения собирателя фарфора. До сознания его, занятого иными вопросами, достигали лишь отдельные слова: «Понсонби. Виновники блокады. Раковский, огласив, поступил вполне правильно: честный коммунист не обязан джентльменствовать. Надо кинуть в лицо всему миру» и т. д.

Однако уже и чаю с печением от Des Gourmets напились, а доклад все не начинался. Арский, не видя «среди присутствующих» Ины, которую, впрочем, он и представить себе не мог в роли «присутствующей», стал проявлять нетерпение. Тогда, встав и облокотившись о рояль, докладчик приступил, добросовестно откашлявшись, к лекции, начав ее при общем молчании с чтения третьей главы из Дантовой Vita Nuova:

«Когда столько минуло дней, что ровно десятилетие кончалось с того первого явления госпожи моей, в последний из дней тех случилось: предстала мне дивная в белоснежной одежде… И, раздумывая о виденном, умыслил я поведать про то многим славным трубадурам того времени; и как сам обрел искусство слов созвучных, задумал сложить сонет, дабы приветствовать в нем всех верных данников Любви и, прося их, чтобы они рассудили мое видение, пересказать им все, что узрел во сне. И тогда начал я этот сонет».

На этом чтение прервалось, так как внезапно раздался столь ужасный взрыв, словно под самыми окнами разрядилось по меньшей мере несколько десятков очень тяжелых орудий. Стекла в окнах задрожали, Кэтхен еще более смущенно потупилась, а с носа почтенного докладчика, читавшего по тетрадке, упали на сверкающий паркет очки и даже неосмотрительно разбились вдребезги.

Все повскакали с своих мест, шумно обсуждая возможные причины ночной пальбы из пушек. Общественный деятель, казавшийся более других испуганным, уверял, что стрельба эта несомненно мирного происхождения, так как после интервью, недавно данных им американским корреспондентам, интервенция сделалась немыслимой. Кое-кто тщетно призывал к порядку, настаивая на возобновлении лекции. Но вряд ли всеобщее волнение скоро улеглось бы, если бы незаметно появившаяся рядом с докладчиком Ина не произнесла: «Господа, я помню Дантов сонет, это продолжение его чудесного двойного свидетельства, и с позволения докладчика прочту вместо него стих». Восхищенный лектор неуклюже приложился сначала к одной, затем к другой руке Ины, которая прочла, продолжая еле заметно улыбаться:

Уж треть пути прошла небесным кругом

Та, чьей стезей всех звезд лучится свет,

Когда предстал – кому подобья нет,

Ликующий и грудь сковал испугом.

Он сердце нес – пылала плоть моя –

И госпожу, под легким покрывалом,

В объятиях владыки вижу я.

Пугливую будил от забытья

И нудил он питаться яством алым

И с плачем взмыл в надзвездные края.

Когда Ина смолкла, лектор, успевший несколько оправиться, может быть, и продолжал бы свой интересный доклад, но в комнату запыхавшись вбежал Артур, младший сын Бернардовых, страстный комсомолец и убежденный материалист-естествоиспытатель, впрочем, розовенький еще, словно юный поросенок. Он принес с собой неожиданное известие. Оказывается, ровно неделю тому назад профессор Ворчестерского политехникума в Америке Роберт Годдард кинул на луну первую исполинскую ракету-снаряд весом в семнадцать тонн, то есть около тысячи пудов, придав ей скорость в двенадцать приблизительно километров в секунду и положив таким образом начало эре межпланетных перелетов. По заданию отправителя на луну небывалой в плановом масштабе ракеты, она должна была достигнуть твердой поверхности верной спутницы земли в заранее намеченной точке и, взорвавшись там, дать яркую вспышку.

Извещенные об этом событии, как и весь мир, по радио, мы приготовились к наблюдению, и несколько минут тому назад мощный телескоп, установленный на Марсовом поле, дал возможность наблюдавшим убедиться, что вспышка на луне действительно произошла в намеченное Годдардом время и в намеченной им точке, что и было ознаменовано торжественным пушечным салютом, прервавшим доклад «о пределах искусства и феургии». Феургический доклад этот явно не мог продолжаться: рассказ Артура слишком привлек внимание собравшихся, и Арский заметил, как при словах «эра межпланетных перелетов» даже глаза Ины, обычно холодно-серые, зажглись искристыми огоньками, напомнившими ему огни взорвавшейся ракеты. Тут он впервые обратил внимание на Кэтхен; по-детски прижавшись в самом углу комнаты к Ине, перед которой она благоговела, и прячась за ее спиной, Кэтхен смотрела прямо в лицо Арского, и выражение ее не только было чуждо обычного, вошедшего в плоть и кровь смущения, но к удивлению Арского исполнено было откровенного не то восторга, не то любопытства. Почему-то ему стало неприятно, что именно так, с любопытством, девочка смотрит на него после недавнего.

«Надо будет при удобном случае поднести ей перстенек с лунным камнем», – усмехнувшись про себя, подумал Арский и, поднявшись с места, решительно направился к Ине, которая уже давно мучила его воображение и привлекала к себе чем-то неуловимым, что таилось в изящной простоте ее движений, надменности да леких глаз и театральности прелестной улыбки. Он положил объясниться с нею сегодня же, не откладывая больше, и проникнуть наконец в тайну этого существа, незаметно для него самого превратившего его в лунатика.

«Лунатик – это человек, одержимый болезненным состоянием, который бессознательно ходит и нередко проказит», – ответил он невпопад толковым определением из словаря на чей-то искательно обращенный к нему вопрос: «Не сочиняете ли теперь чего-нибудь новенького?»

Спрашивавший, должно быть, был крайне скандализован, но до него ли было в ту минуту Арскому? – все помыслы его были заняты Иной.

Между тем гости понемногу расходились. В окнах стояла белая петербургская ночь. Кажется, это было единственное белое, что еще смело не таиться в красном городе Ленина, что еще не догадались или не успели переименовать.

Заметив, что Ина готовится удалиться, Арский живо простился с хозяйкой, которой в это время вся седая, с молодым лицом дама, бывший секретарь председателя Теософического общества, говорила с расстановкой: «Завтра уезжаю на воды. Вы знаете, состояние моего здоровья внушает мне серьезные опасения».

После того он подошел к Ине: «Позволите ли отвезти вас домой?» Она ответила «да» легким наклонением головы. Улыбка ее была все так же непроницаема. Она казалась усталой. Они уселись на извозчика и почти молча доехали до Покрова, где вместе со старушкой матерью проживала Ина.

Часть вторая

«И, озарен луною бледной,

Простерши руку в вышине…»

Пушкин

Арский вспоминал, как на вопрос его: «Предались ли бы вы всецело человеку, который ради вашего каприза согласился бы лететь с ракетой на луну лишь затем, чтобы, ударившись об это небесное тело, рассыпаться на ваших глазах, устремленных в телескоп, тысячью разноцветных огоньков?» – Ина, взглянув на него «огненными пронзительными глазами», твердо ответила: да.

А Кэтхен в это время писала ему письмо, в котором уверяла, что ей известна любовь к нему Ины и что она вполне Ину понимает и сама бы на ее месте так чувствовала. Но что, впрочем, она возвращает ему полнейшую свободу во всем и просит не беспокоиться о ней, так как он ни в чем решительно не виноват, а это она так захотела и нисколько не сожалеет. Почему не сожалеет, ему должно быть все равно. А уж если винит себя, то совсем за другое; за что, не скажет. Ину она боготворит, и это пусть Арский знает и пусть помнит, что он такой любви, какую давно испытывает к нему Ина, вовсе не достоин.

Затем просьба поверить, что она, Кэтхен, уже не маленькая девочка, какой была два дня тому назад, и лунный камень ей ни к чему, но если когда-нибудь Арскому вздумается увидеть ее или, вернее, она ему понадобится, то пусть пошлет за ней и она тотчас прибежит к нему и останется до тех пор, пока он не отошлет ее обратно. Только пусть он не вообразит, что она намерена высказываться перед ним в каких-то своих чувствах. Если на письмо это он не ответит тотчас же, как получит его, то может и совсем не отвечать.

Таким образом, письмо это, которое адресовано было Арскому и ему своевременно отослано, не начиналось словами «дорогой Раковский», – оно лишено было обращения, и не кончалось словами «преданный Вам Понсонби», – вместо того в конце письма просто было обозначено «Кэтхен», да еще в постскриптуме Кэтхен заклинала Арского считать, что между ними ничего, решительно ничего не было.

Письмо еще не было получено Арским, но вдруг ощущение по-детски пухлого ротика, отвечающего на его поцелуи, возникло расплывчато в сознании его; ему представилась возможность ее тогдашней, при луне, до жути плутовской улыбки, и он с удовольствием вспомнил, что, кажется, грудь ее достаточно уже полна, а ляжки особенно нежно округлены. Он пожал плечами. В сознание его незаметно проникало смутное предчувствие, что никогда больше он не коснется этого существа и что оно исчезнет для него из мира.

Неожиданно направление мыслей Арского переменилось. Ему припомнились признания будущего ирландского священника, аскета и редемпториста Владимира Печерина: «Всякий вечер звезда, гораздо более блестящая, чем все прочие, останавливалась перед моим окном, и лучи ее ласкали мое лицо. Я вскоре догадался, что это та самая звезда, под которой я родился. Она была прекрасна, эта звезда. Ее блеск манил меня, призывал меня ей подчиниться.

Ношу в сердце моем глубокое предчувствие великих судеб. Верю в свою будущность, но мой час еще не настал. Провидение никогда не обманывает. Слава! Волшебное слово. Небесный призрак, для которого я распинаюсь. О Провидение! Прошу у тебя лишь дня, единого дня славы и дарю тебе остаток моей жизни».

«О, – воскликнул Арский, – вы ждете еще достойного вас певца, вы, кого толпа так презрительно зовет неудачниками. Все, чьи жертвенные труды, совершенные в тиши и уединении, казались суетному свету бесплодными; люди большого смирения и великих как сердце мира замыслов; носители безмерных намерений, которым не дано было осуществиться. Вы, оставшиеся в неизвестности, осмеянные и забытые. Насколько судьба ваша, ведущая вас путем незримым, счастливей удела многих и многих, раздавленных непосильным бременем преждевременной или незаслуженной славы!»

Ина, оставшись одна, мечтала. Ей мнилось, будто в чьих-то властных руках она покоится нагая, едва прикрытая кроваво-алой тканью. Она спит и сквозь сон слышит, что будят ее, и, покорно проснувшись, видит в руке господина свое сердце, пылающее пламенем, и робость охватывает ее бедное детское сердце.

Ина, полузакрыв глаза, любуется серебряным серпом луны, который является символом Ислама. Она молится лунному ангелу Гавриилу и благоговейно просит его о поддержке и заступничестве.

Ина мечтает: взлететь бы к небу, к багряной луне, несомой вверх испепеляющими волю руками. Туда – к реальному бытию, отсюда, где существование ее призрачно, как свет луны белой петербургской ночью.

Говорила ли она с ним действительно? сказала ли «да»? Она не была в этом уверена. Но зато она помнила, что он о чем-то спрашивал ее и что, покорная, она ответила, после чего он встал и тотчас удалился. Ах, зачем он оставил ее.

Ина мечтала, и в этот вечер ей было бы особенно легко до конца проникнуться истинностью мысли, высказанной маркизом Сент-Ив о том, что: «Смерть есть невыразимое наслаждение души, самая величайшая чувственная радость, какую только она может ощущать, и мужество нужно лишь для того, чтоб не поддаться ее соблазну».

Получив письмо Кэтхен, Арский тотчас бросился к Ине. Он очень спешил, но не брал извозчика; ему казалось, что он дойдет скорее.

Пока он шел, вернее, бежал по пустынным улицам Ленинграда, странные мысли зачинались в его мозгу. Как мало все изменилось за полвека. В те времена петербургские модники носили фрак, теперь ленинградские не носят фрака. А демократизм?

Зиновьев, жестоко огорчающий бедного Макдональда своими диатрибами, направленными против британских традиций, говорит…

Другой убежденный демократ, профессор филологии и католический священник Печерин уже высказал по-иному подобную же мысль: «Россия вместе с Соединенными Штатами, – писал он, – начинает новый цикл в истории; так из чего же ей с особенным терпением и любовью рыться в каких-нибудь греческих, римских, вавилонских или ниневийских развалинах. Она, пожалуй, сама сумеет подготовить материалы для будущих археологов и филологов».

В общем, ничего не меняется, кроме обстоятельств. Утопист, идеальный поклонник цареубийства и революционных переворотов, был приведен к своему демократическому пониманию тридцатипятилетней священнической аскезой. Трезвому государственному деятелю, практику удачного переворота, оно досталось иным путем. Но возьмет ли кто на себя смелость утверждать, что совершенно невозможны такие обстоятельства, при которых революционер-демократ в одну прекрасную лунную ночь, неожиданно меняя веру, становится ревностным служителем ордена иезуитов?

Внезапно галопирующий бег мыслей этих был прерван окликнувшей его знакомой дамой, полной, недурной собою брюнеткой, собиравшейся разводиться с мужем. Арский принужден был остановиться и поздороваться.

– Откуда вы? – спросила удивленно дама, озирая его с головы до ног.

– Из Турции, только что приехал, – словно по наитию отвечал Арский.

– Ах, Турция, страна полумесяца! Лунный Босфор! Золотой или Кривой Рог, не помню. Это, вероятно, восторг. Но только рассказывают, янычары там такие страшные: всех попадающих в их руки женщин они будто бы сажают на кол, правда ли?

– Ну, далеко не всех. Османлисы, конечно, изысканно вежливы, но они, право ж, гораздо более разборчивы, чем принято думать. И неужто вы не знакомы с их вкусами по Фарреру?

Наконец Арскому удалось вырваться, успев несколько разочаровать встречную.

Ину дома он не застал; неизвестно было, где она и когда вернется к себе.

В ужасном беспокойстве Арский вышел из ее квартиры на улицу. На лестнице он столкнулся с тремя карапузами; они вызывающе прошли вплотную мимо него и, словно сговорившись, одновременно засвистали на мотив уличной песенки:

Да, вам скажу я не робея:

Даме нельзя без чичисбея.

Бродят по улицам фашисты,

К дамам они пристают.

Арский озабоченно остановился, не зная, что придумать. Затем сразу вдруг принял решение. Через несколько минут уже он стучался в дверь, на которой не было ни номера, ни карточки хозяина квартиры, но кто-то на ней мелом изобразил нелепо большую цифру «3». Подточин, предсказатель прошедшего, настоящего и будущего, к тому ж актер того же театра, в котором служила Ина, не заставил себя ждать. Он вышел к Арскому в небольшую приемную в обычном своем рабочем френче из обыкновенного люстрина и в уютной восточной тюбетейке, расшитой серебром. Он весь был довольно крупный, даже несколько грузный, и черты лица имел крупные, хотя и женственные; движения его были мягкие, округлые, ласковые; голос тонкий и манеры приятные, вкрадчивые. Слова, которые он обращал к вопрошавшим его, отнюдь не казались речением прорицателя: от них всегда веяло подлинной человеческой добротой и участием.

Предсказатель прошедшего Подточин был весьма чувствителен: казалось, ничего не может быть легче, чем чужими горестями и печалями исторгнуть слезы из его проницательных и вместе с тем затуманенных глаз. Временами он сам, как больной, нуждался в помощи целителя. Говорили, будто бывает он подвержен весьма странным припадкам.

Он обладал некоторым голосом для пения, а также знанием основ композиции. И слабостью его была страсть слагать романсы, может быть, и совершенно посредственные.

Кажется, у него была очень большая собака и прелестный ребенок. Межпланетная революция заставила этого отмеченного Провидением человека превратить прорицания в занятие профессионала, соглашавшегося принимать плату от редких впрочем клиентов.

– Я хочу знать.

– Вы не женаты, жениться не собираетесь; вы – писатель. У вас бывают странные привязанности.

– Но я хочу знать не то, что мне известно, а то, чего я не знаю.

– Вы хотите знать. Я вижу вас не здесь, а в Европе, далеко отсюда, в Париже. То, чего вы ждете, совершится в таком-то году. Да, слава. Я вижу вас окруженным сиянием славы.

– Простите, но меня сейчас не занимает это. Скажите мне, если можете, о той.

– Она приходила ко мне до вас.

– Была у вас? Ина?

– Нет, другая особа, близкая вам. Мадемуазель Бернардова.

Но Арский уже не слушал. Он полузакрыл глаза и погрузился в странное полудремотное состояние.

Верхняя полная губа Подточина левым углом своим быстро-быстро задергалась, словно он удерживался от охватившего его внутреннего хохота. И какое ласковое, сочувственное лицо! Какие глаза! Необычным образом черты его приобретали все более и более отпечаток женственности. Где он? На Крюковом канале в бывшем Петербурге или в Египте?

Конечно, гадалка была права: смерть, смерть, смерть! Вдруг почудилось Арскому: он видит Кэтхен полуоголенной, танцующей на открытой сцене. Движения ее ножек в черных шелковых чулках явно непристойны, и предсказатель любуется ею, жадно следит за каждым движением девочки и когда она, кончив танец, раскланивается, шепчет в ее сторону вкрадчивым голосом слова пророка Исайи, причем шутливо грозит пальцем: «Вот я вам за ваши звездочки и луночки, и опахала, и цепочки на ногах!»

Арский открывает глаза. Руку его уже мягким движением выпустил из своей руки Подточин и говорит ему: «Думаю, что Ина придет еще сюда. Но вам лучше поискать ее в другом месте, если так спешно понадобилось увидеться. Может быть, в театр к нам заглянули бы? Меня давно не занимали, и я отстал, а там скажут вам, когда у них репетиция назначена. Ведь Ина играет каждый вечер».

Выйдя от Подточина, Арский повторял про себя машинально слова пророка, угрожающего прелестным дщерям Израиля: «Вот я вам за ваши звездочки и луночки». Это действовало на него в высшей степени успокаивающе, хотя ему до слез жалко было этих нежных созданий, белотелых и волооких, благоухающих модниц, украшающих себя, между прочим, луночками.

О Париже и славе еще будет время поразмыслить. Какой симпатичный этот Подточин. Какой умный, интересный человек и как выгодно разнится от плоских скучных шарлатанов, неумело прикрывающихся хиромантией и лишенной аромата кофейной гущей. Но вопреки совету в театр за Иной Арский не пошел, а пошел он в церковь «Утоли моя печали», что на Вознесенском проспекте, и шел он с таким чувством, словно именно в церковь советовал ему направиться предсказатель.

Часть третья

«Взгляни, под отдаленным сводом

Гуляет вольная луна».

Пушкин

Было так, что всеобщая борьба за мировое господство в межпланетных пространствах свелась в конце концов к борьбе за обладание луной, как некоей идеальной базой для военных действий в межпланетном масштабе. И было так, что спорящие согласились устроить состязание: кто раньше добежит до луны, тому она и достанется. Для участия в этом состязании Советская Россия делегирует Арского, Британская империя – Понсонби, а все остальные, включая сюда Ину и Кэт, – предсказателя прошедшего, настоящего и будущего; жюри – Роберт Годдард, профессор Ворчестерского политехникума в Америке. Уже на третьей версте Понсонби, с детства страдавший на почве ожирения сердца одышкой, заметно отстал; что касается Подточина, то он шел наравне с Арским, но в последнюю минуту сдал, и первым пришел Арский.

Понсонби казался очень рассерженным, уверял, что бег был организован неправильно, что прав был Макдональд, когда говорил об обезьяньих штучках, что так нельзя, ибо это окончательно роняет престиж Британской империи в глазах угнетаемых ею народностей Востока, и что необходимо переиграть, то есть перебежать без всякой пропаганды. Тут он совсем уж зарапортовался и стал некстати упрекать Арского за то, что он опубликовал в печати секретное письмо, которое он через своего личного секретаря мистера Грегори будто бы ему, Арскому, посылал из своей частной конторы в Сити.

Подточин бодрился, пудрил раскрасневшееся лицо пуховкой, которую достал из бисерного ридикюльчика, даже шутил, доказывая, что не Арский его обогнал, а сам он позволил обежать себя, и что это безусловно входило в его планы, потому что он давно убедился, что Арский славный малый; кроме того, он всегда был в душе искренним сторонником взгляда – дорогу молодежи, а старикам и старушкам пора на покой.

Что касается Арского, то, добежав до луны, он, даже не дожидаясь санкции Годдарда, немедля схватывает у первого попавшегося ему на глаза красноармейца, оказавшегося братом Кэтхен, комсомольцем Артуром, его винтовку и, лихо насадив луну на штык, подносит ее восхищенной Ине со словами из песенки, подслушанной в детстве В. В. Розановым: «Вот на штыке красноармейца томится пленная луна». Недоступная Ина так поражена, что не догадывается ахнуть, а прямо падает с легким гортанным криком в его объятия или по крайней мере делает соответствующее движение.

Кэтхен поселяется вместе с ними: она на роли demoiselle de compagnie, вроде личного секретаря при Арском, и оттого ей живется совсем не плохо. Имя у нее уже не прежнее немецкое, а новое египетское и такое пряное: Нур-Эль-Эйн. Она «на все готова» ради Арского и всегда рада позабавить его, поэтому она через женский курултай дехканок доводит до сведения Всесоюзного хурулдана о том, что в отношении себя она будет считать неотмененным существеннейший по ее мнению параграф шариата, предоставляющий мужу право подвергать непокорную жену «после увещеваний легким (о нет! каким он пожелает) телесным наказаниям…»

Вскоре после того суровый вождь с нежной душой и духом величественного мятежника, узнав о происшедшем, остался доволен и собственноручно поздравляет Арского народным героем труда.

Но ведь Ина была занята на репетиции, почему и не знала о печалях Арского, а следовательно не могла и утолить их. Только вернувшись поздно вечером после спектакля домой и тщательно смыв с лица остатки грима и театральной пыли, Ина узнала о несчастьи, постигшем Кэтхен. Загадочный случай этот, по-видимому, уже стал достоянием городских пересудов. Ина была потрясена. «Бедная девочка! – горестно вздохнула она. – Бедная крошка Кэтхен! Но что делать: всех нас ждет в конце концов одна и та же участь. Всё, всё исчезает в этом мире, населенном одними призраками. Как всё тривиальное, истинна старая мысль: ничто не вечно под луной».

Репетировалась античная трагедия. По ходу действия 70-летняя старуха, роковым образом ослепленная собственным заблудшим сыном, разрывая на себе одежды, отчаянно проклинает тот памятный час, когда она зачала этого непочтительного сынка. Режиссер придумал новый трюк: он заставлял старуху вместо разрывания одежд проделывать ряд кульбитов и иных акробатических приемов. После соответственной тренировки они вполне стали удаваться неудачно молодившейся Наталии Рожевской, игравшей ослепленную мать. Ина подошла к удовлетворенному режиссеру.

– Сергей Эмильевич, простите, но мне кажется недостаточно обоснованным ваше толкование. Ведь мы репетируем трагедию, да еще античную трагедию. При чем же тут акробатика? И вообще я, знаете, специально справлялась по словарю одного знакомого мне писателя, желая уяснить себе смысл модной нынче во всем акробатики. На странице двадцать второй читаю: «Акробат – канатный плясун, весопляс. Сравнить – аграбат». Смотрю на странице двенадцатой, и представьте: «Аграбат – грабитель, жулик. Пример: “По дороге от Петербурга до Петергофа много аграбатов, которые ограбают проезжих. Сравнить – акробат». Ничего не понимаю. Почему они сравниваются? В чем же дело?

– Прежде всего, – ответил режиссер, подумав несколько времени, – забудьте, пожалуйста, раз и навсегда о том, что вы в помещении бывшего императорского театра. Мы все здесь – народные актеры и званием этим можем гордиться. Но вопрос не в этом. Ваша головка, очевидно, все еще набита ложными понятиями об аполитичности, о внеклассовости искусства. Но искусство наше должно быть не мертвым, а живым. Мы же, люди искусства, живем, как вам известно, не на луне, где пока нет классов, а на земле, где классы есть и где они борются не на жизнь, а на смерть. И скажем прямо: искусство наше должно быть классовым, пролетарским, ибо эпоха властно требует от нас жертв, а также трюков. Вот отчего в комедии ли, в трагедии ли без акробатики нам обойтись никак невозможно. Что же касается аграбатики, которая вас беспокоит, то ваши страхи мне непонятны. Что за буржуазные предрассудки! Вы – очаровательная героиня, но это сегодня, а завтра – кто знает – зарегистрирует вас как жену приглянувшийся вам случайно акробат, и превратитесь вы сами в аграбатку, тогда что запоете? Так-то, шутки шутками, а ведь через два дня у нас, товарищи, монтировочная! Ну, пока еще вы только героиня, повторяю, очаровательная, вам-то, во всяком случае, смущаться нечего. Роль у вас, кажется, очень выигрышная, и я вас прошу, вы уж продолжайте вести ее, как до сих пор, то есть по старинке; тон верный, роль ведете крепко, вообще оно у вас превосходно получается. Ведь я, по обыкновению, на вас больше всего и надеюсь, что вывезете спектакль.

Затем, звонко хлопнув несколько раз в ладоши, он громко возгласил: «Место, господа! Продолжаем. Прошу еще раз с самого начала сцену ослепления».

Ина, улыбаясь, заняла свое место.

После окончания спектакля к ней подошел и по-хорошему товарищески обнял ее, предварительно поцеловав ручку, мрачный Костя Шенман, комик и конферансье, который обладал секретом, еще не раскрывши рта, вызывать дружный хохот заранее готовой смеяться публики.

– А все-таки умница же вы, моя Иночка: ментора-то нашего давеча здорово подкузьмили. Старался он как мог выпутаться, да не удалось. Ваша правда. И у Пушкина, кажется, Моцарт и Сальери поспорили из-за того, совместимы ли гений и злодейство, то есть театральное искусство и чертова эта агробатика нынешняя, – или же они – две вещи несовместимые. Ответ Пушкина на сей вопрос общеизвестен. А он, как вы, прелесть моя, большая был умница, даром что стихи писал.

– Котик, вы это серьезно или дурите?

– Может быть, и балаганю, да всерьез. А насчет возможности брачного союза вашего с акробатом, то это, простите, не только выводит из плана так называемой народной трагедии с ее элементом импровизации, но попросту вздор, не допускаю. В этом отношении истинная героиня, как вы, безусловно выше подозрений.

Уже лежа в постели, Ина припоминала, что вечером со сцены она видела среди публики хорошо знакомое ей лицо, лицо сидевшего в первом ряду партера человека. Несомненно, это был Арский. Он редко бывал в театре, но дальше первого ряда кресла не покупал. Ине нравилось, что он не пришел к ней за кулисы, где всегда толчется столько любопытных или равнодушных. Она думала: «Он призрачней всего, что меня окружает и прикасается ко мне, но его одного я люблю. Без него жизнь моя лишилась бы единственного действительно реального, что в ней заключено».

Арский из своего первого ряда смотрел, как лунатик, на узкие возле щиколотки, стройные ноги Ины, двигавшейся по сцене; от них не мог оторваться взор его. В этот раз наконец ему дано было прозреть и постигнуть, в чем заключалась опошленная историческими преданиями казнь египетская.

Несомненно, она состояла в том, что таких вот, обольщавших стройными ножками, лишали их тяжелых золотых цепочек и отнимали у них опахала и звездочки их и, главное, луночки, эту последнюю тайну их невероятной обольстительности. И таким образом, подвергаемые подобной унизительной казни становились уже не тем, чем были до нее: лишенные всего, что их украшало, грубо оголенные, они сладострастно истаивали в чрезмерных усилиях, исторгая неожиданную боль своими бесстыдными вздохами…

Вот что такое египетская казнь.

Дальнейшие события развивались с быстротой, прямо-таки преднамеренно-кинематографической.

Арский хочет сделать Ине официальное предложение. Он тотчас посылает за цветами и готовится просить возлюбленную о свидании, но тут припоминает, что в хорошем обществе предложение принято делать матерям, между тем, старушка-мать Ины туга на ухо и предложение его она расслышать никак не может, да и общество хорошее нынче, кажется, отменено. Поэтому он возвращается к первоначальному проекту свидания непосредственно с возлюбленной и только решает обставить его приличествующей торжественностью, почему и спешит облачиться в свой, бывшим Henri скроенный по самой последней моде, фрок. Но, облачившись уже, Арский вдруг соображает, что им собственно надет не фрок, а фрак, то есть даже не надет, – при этой мысли он чувствует, как в нем застывает кровь, – а только был бы надет, если бы фраки, между прочим, не были упразднены революцией во славу демократического истинно-русского френчика. Тогда он, опасливо озираясь, поспешно скидывает несуществующий наряд, чтобы вернуться к своему рабочему пиджаку излюбленного серого цвета, а цветы помещает у себя на небольшом письменном столике возле писанного пастелью портрета Ины, приобретенного им на выставке.

Ина направляется к Арскому; в ее распоряжении не более часа. Вдруг ее останавливает та самая полная, недурная собою брюнетка:

– Ваш Арский, милочка, авантюрист и нахал. Могу вас обрадовать: встретил меня на улице и пристает с разными мужскими предложениями. Все знают, что я несчастная в браке и развожусь с мужем, но у меня еще найдутся, право, правозащитники; да я и сама могу меры принять. Каков? А сам упорно пишет по старой орфографии. Вы улыбаетесь, но это точно, – я от товарища Леонова узнала, знаете, коммерческий директор-распорядитель Чтосиздата, товарищ Леон Леонтьевич Леонов, член партии коммунистов с 1904 г.

– Но, кажется, двадцать лет тому назад еще не было такой партии? – робко замечает Ина.

– Ну да, не было, вот именно Леонов этот, в то время еще безусый юноша, первый и предложил ее сорганизовать; ему ЦКК поручил по мандату, – он все сам как хотел и устроил. А это кошмарное несчастье у Бернардовых? Ведь Арский…

– Простите, я очень спешу, – сказала Ина и, оставив брюнетку в недоумении, пошла от нее своей легкой походкой, грациозно перебирая стройными ногами, обутыми в черные лакированные лодочки с узким носком. Она шла, как на казнь, легко и весело, вдыхая прозрачный петербургский воздух и прижимая к груди цветы. На самом углу Надеждинской и Баскова переулка она задержалась у витрины магазина «специально дамских принадлежностей», который привлек ее внимание своей непонятной вывеской, изображавшей одно слово «Lunar». Может быть, то просто была фамилия владельца, но Ина не отличалась особенным любопытством и потому, вместо того, чтобы стараться проникнуть в тайну вывески, она с интересом принялась рассматривать великолепные тонкие чулки из шелка и самой воздушной паутинки, черные, серые, оттенка гри-де-перль и цвета беж, в изобилии раскиданные по витринке. В то время, когда вздор ее скользил небрежно по чулкам, она удивилась странным кино-отражениям, мелькнувшим в зеркальном окне магазина.

Оглянувшись, Ина хладнокровно обнаружила, что она окружена тремя незнакомцами в масках и высоких белых колпаках поварского типа, руки которых, вытянутые по горизонтали, удлинены небольшими стальными дулами.

– Кажется, я не выражала особого желания здороваться с вами, господа, – сухо и презрительно произнесла Ина, – и кто бы вы ни были, а похоже на то, что вы мужчины, – вряд ли вы способны выиграть в глазах дамы, которой, очевидно, интересуетесь, первыми протягивая ей для приветствия ваши руки.

– Мы – фашисты. Вы – наша пленница, будьте любезны следовать за нами, – по-русски, но с необычным акцентом сказал в ответ один из трех; но еще до того, как он это сказал, все три револьвера словно по команде исчезли в широких карманах их плащей.

Усадив Ину в закрытый автомобиль, они бесшумно покатили прямехонько по направлению к Пескам.

– Говоря откровенно, – обратился к ней один из трех, – нам дано в отношении вас довольно-таки щекотливое задание. Главковерх фашистов Габриэль Муссолини, литературный псевдоним которого д'Аннунцио…

– Знаю, – прервала Ина, – я читала его «Наслаждение», оно же и «Сладострастие», это вполне посредственный роман.

– Не забывайте, сударыня, – продолжал тот, – что знаменитый шеф наш, трижды увенчанный в Капитолии, начал свою карьеру в обыкновенной кузнице, где работал в качестве скромного подмастерья, но это не существенно. Скажу прямо, он влюбился в вас до чертиков. Вам, может быть, известно также его пристрастие к актрисам. Теперь, когда Элеонора Дузе ля дивина перешла в лучший или худший, но во всяком случае в иной мир, пылкий ее поклонник не встречает препятствий к некоторой замене: ее прекраснейшим во вселенной рукам дарил он свои сонеты, отныне он желал бы дарить их вашим прекраснейшим во вселенной ногам с вашего, конечно, дозволения.

– Что ж, – сказала Ина, как будто еще колеблясь наружно, но уже приняв свое решение, – это начинает казаться мне забавным. Надо будет подумать.

– И вы, сударыня, очень благоразумно поступите, – согласившись, поощрял ее соблазнитель. – Может быть, это вам и не так трудно будет. Ведь синьор Габриэль в курсе симпатий, которые вы питаете к синьору Арскому, пригодному, по его мнению, лишь для писания жалких киносценариев и вряд ли могущему конкурировать… Впрочем, у вас и нет иного выхода, как принять сделанное нами предложение. Фашисты не шутят, – переменил он тон, – и вы должны помнить, что независимо от ваших взглядов на дело и литературно-политических вкусов вопрос этот предрешен.

– Надеюсь, что всё же вы предоставите мне право хоть пятиминутного размышления? – притворно-смиренно спросила Ина. Но тут автомобиль остановился, и Ине сделан был почтительно-настойчивый знак войти. Через несколько секунд она стояла в большой комнате, окруженная уже не тремя, а по меньшей мере тридцатью тремя безжизненными фигурами в черных масках на лицах и белых колпаках на головах.

– Где я? – спросила Ина, начиная приходить в раздражение.

Ей ответили: «Вы находитесь перед Верховным трибуналом фашистского ордена».

– Все это очень хорошо, – протестующе воскликнула Ина, – но я предупреждаю вас, что я признаю народный суд, но считаю себя неподсудной суду поваров, хотя бы и в масках, и что из-за этих нелепых и неизящных шуток я опаздываю на генеральную репетицию. Вряд ли наш режиссер похвалит вас за ваши импровизации, если вы ими сорвете ему завтрашнюю премьеру.

– Для нас существует лишь воля одного-единственного премьера, – возразил, не поняв ее, главный из заговорщиков, бывший, по-видимому, их председателем. – Ваши документы! – обратился он вслед за тем к Ине.

Порывшись в черной лакированной сумочке, продолговатой и с застежкой в виде огромного опала, Ина достала и предъявила смятую замусоленную карточку, выданную несколько лет тому назад артистке такой-то из союза.

– Ваше отношение к большевизму? – продолжался опрос или допрос.

– Я не занимаюсь политикой, даже закулисной, – твердо ответила Ина, – но всецело разделяю убеждения по этому вопросу писателя, не менее остроумного, чем ваш Муссолини, именно Уэллса, книжку которого «Россия во мгле» читал мне вслух знакомый литератор.

Председателя, казалось, несколько смутил такой прямой ответ; по крайней мере, почесав старательно в голове, для чего ему пришлось предварительно снять с нее колпак, он торжественно возгласил:

– В таком случае, орден предъявляет вам обвинение в предумышленном отравлении на почве ревности малолетней девицы, гражданки Бернардовой.

– Пустячки, малолетняя! – насмешливо отпарировала выпад неприятеля Ина. – Девчонка только и делала, что млела при луне да раздевалась при мужчинах, а уж мазалась, право, почище хорошей кокотки.

– Это не есть прямой ответ на вопрос о виновности в инкриминируемом вам деянии. Впрочем, мы можем обойтись и без вашего признания…

– Как и мы без вашего признания превосходно сумели обходиться, – находчиво оборвала его Ина.

Он продолжал:

– В распоряжении ордена имеется против вас достаточно улик. Между прочим, установлено, что у вас был сообщник, которого, как и вас, не минует кара, в полном соответствии с учением о карме. Я имею в виду снабжавшего вас материальными средствами, нужными для совершения преступления, писателя, который добывал их, кстати, тоже преступным путем. Нашей агентуре удалось выяснить, что, получив заказ на срочное изготовление боевого сценария под заглавием «Казнь египетская», он не только не выполнил до сих пор заказа, но и умудрился вырвать баснословный аванс в золотом исчислении, не считаясь с тем, что в кассах почтенного кино-предприятия не имеется буквально ни одного дублона, как, впрочем, и ни одного червонца. Итак, в последний раз, признаете ли вы себя виновной в убийстве из ревности?

– Но мне казалось, что убийства вовсе не считаются фашистами за преступления, – уклончиво ответила Ина.

– Да, они даже весьма одобряются нашей программой, но то касается лишь убийства из ревности к делу фашизма, а не из ревности к соперницам-синьоритам, – снисходительно разъяснил председатель.

Затем фигуры в масках несколько посовещались, после чего Ине было объявлено, что она единогласно при нескольких воздержавшихся присуждена к казни египетской и к отправлению вслед за выполнением этого обряда в распоряжение Муссолини-д’Аннунцио.

Председатель любезно добавил:

– Так как приговор наш не подлежит кассационной поверке, то приостановление немедленного приведения его в исполнение может иметь место лишь в том случае, если вы заявите о своем желании направить в Фиуме в наш ВЦИК прошение о помиловании на высочайшее имя.

Но с жестом презрения Ина заявила:

– Никакого помилования мне не нужно, и я скорее умру, чем соглашусь стать морганатической женой вашего отвратительного похотливого Габриэля, образ которого еще менее располагает меня к любовным мечтам, нежели воспоминание о виденной мною в детстве обезьянке, сидевшей на плечах старика серба и честно зарабатывавшей в поте лица свой хлеб. Наконец, – продолжала она задумчиво, – может быть, все это и было бы возможно, но ведь я люблю. Я принадлежу другому.

Фашисты, не на шутку разобиженные этим намеком приговоренной, уже довольно недвусмысленно накинулись на свою жертву с угрожающим криком: «Вот мы вам за ваши звездочки и луночки», чтобы совершить над нею ужасное насилие, когда двери комнаты, где все это происходило, неожиданно широко распахнулись и ее наполнил собой этакий баснословный Атлант, впрочем, четвероногий, – внушительного сложения английский дог, лай которого произвел столь сильное сотрясение, что высокие колпаки не удержались на фашистских головах и дружно попадали на пол. Небрежным жестом отодвинув в сторону десяток мужчин, отделявших от него госпожу, вновь прибывший приблизился к ней, свидетельствуя свое почтение и преданность усиленным лизанием рук. Ина со свойственной ей пылкостью воображения ласково приветствовала своего избавителя следующими словами: «Добро пожаловать, славный Король Хирам! Ты вполне вовремя явился в это собрание, моя царственная крошка». Затем Ина, конечно, не нашла нужным дожидаться, пока испуганные и пораженные члены ордена придут в состояние душевного равновесия.

Поместившись в кабинете Арского на широкой удобной оттоманке, она взглянула на каминные часы, изображавшие Психею, поджидающую Амура, и завладела трубкой переносного телефона: «Алло, театр? Попросите помощника режиссера. С вами, воробышек мой, говорит Ина. Передайте тотчас же Сергею Эмильевичу, что я запаздываю на репетицию не по своей вине. Он беспокоится? Нет, я не больна, и меня пока не задавил автомобиль. Дело посерьезнее: я в течение двадцати минут была пленницей настоящих фашистов, приволокнувшихся за мной на улице. Что? Мне не до шуток, глупый вы мальчишка! Скоро буду в театре, а вы объясните пока, как я вам говорю. Понимаете? Фашисты!»

– Все-таки, – сказала Ина Арскому, когда они не только вдоволь наговорились, но и договорились отчасти, – тебе следует приналечь и поскорее закончить сценарий; это существенно поправит наши дела.

– Да он, милая, почти готов! – весело воскликнул Арский. – Сущие пустяки остались: надо только еще написать конец, такой все же, чтобы было ни на что не похоже.

Необыкновенный этот случай и иные аналогичные, хотя и менее необыкновенные, случаи дерзких приставаний к гражданкам, проходившим по служебным и частным делам по улицам Ленинграда, приставаний, чинимых при свете луны так называемыми фашистами, заставили ленинградскую милицию несколько подтянуться и принять меры. По распоряжению из центра одновременно были также на всякий случай произведены аресты среди лиц, частью подозрительных отсутствием у них определенных занятий, частью внушавших подозрение как раз чрезмерным усердием, которое они проявляли при исполнении своих служебных обязанностей. Вскоре же властям удалось раскрыть и ликвидировать новый контрреволюционный заговор. Обнаружить его помогла простая случайность, вернее, совершенное легкомыслие заговорщиков. Наблюдение, установленное за обитателями одной ленинградской квартиры, открыло там в одну из лунных ночей многолюдную пирушку, где собралось общество прекрасно одетых людей, большая часть которых оказалась бывшими. Конечно, пили, одним словом, всячески веселились и под конец стали танцевать чарльстон. Тут их и накрыли. Среди задержанных участников находился, между прочим, и Артур. Он сначала запирался, но когда ему предъявили обнаруженную при личном обыске у него в кармане его брюк длинную бороду, тщательно расчесанную вовсе не a la Henri IV, а именно на две стороны, – он сначала побледнел как кино-полотно, а затем попросил у следователя товарищескую папироску и, с наслаждением затянувшись, охотно во всем сознался. Выяснилось, что задержанный – никакой не Артур, брат Кэтхен Бернардовой, и никакой не комсомолец, а просто пятидесятисемилетний и только специально омоложенный в бывшем гинекологическом институте, что на Песках, личный адъютант великого князя Николая Николаевича, продавшийся английскому генштабу и прибывший в Советскую Россию, где ему удалось втереться в комсомол, с прямым заданием выкрасть у товарища Раковского письмо, полученное им в начале повести от Понсонби. Изобличенный белогвардеец показывал, что, благополучно выкрав ценное письмо, он успел препроводить его в распоряжение английского министерства иностранных дел. Тщательнейший обыск, произведенный в квартире Бернардовых, весьма сконфуженных тем обстоятельством, что их сын Артур оказался вовсе не братом дочери их Кэтхен и вовсе не их, супругов Бернардовых, сыном и даже не Артуром, не дал никаких результатов, несмотря на то, что во всех пятнадцати комнатах квартиры взломаны были полы, взорваны потолки и стены и разрушены до основания как печи, так и камины, под которые подложены были соответственные мины.

Последующее представляется в таком приблизительно виде. Международная белогвардейская пресса всех толков и оттенков принялась всячески злорадствовать и инсинуировать по поводу того, что наконец-то будет доказана подложность письма Понсонби, опубликованного в свое время Раковским, – используя это для агитации против признания СССР единственной еще не признавшей ее державой, именно Монакским королевством. Сам Понсонби продолжал клясться бородой последнего турецкого султана и луной, что никогда он никакого частного письма Раковскому не посылал и вообще ни в чем не виноват, так как он, как говорится, не верблюд.

Конечно, советская власть официально протестовала против подобных лживых измышлений и настаивала на аутентичности этого письма, выкраденного наемником Антанты, и общественное мнение Америки, как оно это всегда делает в самые критические моменты европейской жизни, вмешалось в инцидент и потребовало компетентной экспертизы письма.

Экспертиза была поручена профессору Годдарду-младшему, занимавшему кафедру каллиграфии при Ворчестерском рабфаке имени товарища Бела Кун. Пока длилось исследование письма, газеты не получали никаких информаций, однако очень скоро в печать проникли слухи о каких-то двух недостающих в письме буквах, что радикальная часть печати поставила в связь с крупными злоупотреблениями двенадцати видных сенаторов и одного миллиардера-нефтепромышленника.

Наконец результаты экспертизы были опубликованы. Профессор каллиграфии Годдард-младший торжественно свидетельствовал, что весь текст подлинного письма оказался по тщательном его сличении точно соответствующим советской редакции, за исключением одной лишь подписи корреспондента. Профессор Годдард-младший удостоверял, что даже исследование подписи через особо мощный телескоп, который он для этой цели одолжил у своего старшего брата, не привело его к иным выводам, почему и должно считать незыблемо установленным, что на письме, адресованном Раковскому, подписи мистера Понсонби действительно не имеется, а вместо того имеется подпись нижеследующая: «пособи».

Добросовестный и вдумчивый эксперт не успокаивается, представив факты, но делает и вытекающие из них научные выводы. Годдард-младший, в общем несомненно расположенный в пользу русской нации, высказал предположение, что не советская власть сфабриковала подложное письмо, приписав его текст почтенному помощнику Макдональда, а просто неведомый миру шутник, неуместно желая позабавиться, сочинил письмо как бы от имени Понсонби и отправил его Раковскому, подписавшись собственным невымышленным именем, чем невольно ввел в заблуждение адресата. Фамилия корреспондента, согласно изложенной гипотезе, должна читаться так: «Пособи». Почему же, если это на самом деле фамилия, собственник ее вопреки общепринятому обычаю написал ее со строчной, а не прописной буквы? Предвидя подобный вопрос, Годдард отвечал: очень просто – боясь быть легко разоблаченным, проказник находчиво переменил «пе» прописное на «пе» строчное, укрывшись тем самым в известном смысле за спасительным литературным псевдонимом и одновременно придав некоторую пасквильность этому не на шутку потрясшему цивилизованный, то есть буржуазный мир словечку «пособи».

Ленинград. Апрель 1924 г.

II. Блаженная исповедь или Испытание верой

(Эмоциональное удобочитаемое)
Глава первая

В Смольном среди примерных и озорных институток воспиталась и развилась Вера. Однажды Смольный Веру утратил. И еще иное произошло: Веру, кровно со Смольным связанную, жизнь резко отделила, отгородила от него; так распорядилась жизнь, что прежняя связь была разрушена, и оказалось, что закон Смольного, который был и законом Веры, перестал быть ее законом. С этих пор вся жизнь Веры стала иной, новой, а сама Вера, оставаясь собой, также стала новой, иной.

Когда совершалось это таинственное превращение, когда смущенная невеста давала пред алтарем свой радостный и торжественный обет, священник Ф-ий издавал экскурс об антиномической структуре разума, доказывая его двузаконность: «В разуме статика его и динамика его исключают друг друга, хотя они и не могут быть друг без друга. Мы не можем мыслить процесса, не разлагая его на последовательность стационарных состояний, на последовательность моментов неизменности. Указанная антиномичность…»

Такой именно двузаконной была новая жизнь Веры, определявшаяся двумя состояниями – движением и покоем, причем лишь первое дано было выражать Вере.

Указанная антиномия поневоле приводит мысль к антимонии – сурьме, из которой аптекарши, как известно, превосходно приготавливают антимонное вино, употребляемое с успехом в качестве рвотного. Здесь намеренно взяты и использованы «аптекарши» вследствие связанности образом одной из них, именно «Аптекарши» графа Сологуба, написанной подарком Смирдину-книгопродавцу.

– Видеть во сне грибы или сырое мясо – неприятность; ребенка – диво; если стоишь в воде совсем голая – к болезни; лошадь – ложь, обман; собака – друг; пожар – непременно ссора, разрыв; а хорошее – это новая розовая шляпка. Когда я вижу во сне розовую шляпку, муаровую, отделанную кружевами и лентами, всегда случается что-нибудь ужасно приятное. Вот и сегодня уже под утро такой сон, и что ж, он не обманул меня: наконец-то вы вспомнили, пришли после исчезновения почти на год. А вы верите снам?

– Вера, верю безусловно. И ваши сны вполне сходятся с моими, кроме разве одного: ни разу еще не приходилось мне любоваться по ночам розовой шляпкой. Я весь этот год, что мы друг друга не видали, провел точно во сне.

Вера очень много читала, преимущественно по-французски, и всё серьезные книги, например «Восстание ангелов», но экскурса священника Ф-ого об антиномической структуре разума она ни за что бы не одолела. Антиномию Вера удостоила бы воспринять в лучшем случае лишь как рвотное. Иное дело антимония, или точнее Антимония. Антимония, оказавшаяся по своей природе антиномичной, двойственной, подобно разуму подчиненной двузаконности, уяснилась Вере благодаря случайному совпадению.

Вере шел двадцать пятый год, она была не только женой, но, по-видимому, уже и матерью.

– Вас интересует научная экспедиция на Новую Землю? Вы могли бы устроиться туда через моего мужа.

– Не надо! Меня действительно несколько занимает эта экспедиция, но только там, где кончается ваш муж, может начаться для меня Новая Земля.

Слово антиномия, слышанное Верой в беседе, никакого впечатления на нее не произвело, и, удовольствовавшись объяснением, что это философское понятие, она не пожелала углубиться в его значение. Казалось, Веру даже несколько неприятно удивило отсутствие гармоничности в этом термине.

Однажды она сказала: «Муж рассказывал мне вчера, когда мы ложились спать, об одном процессе: за дачу взятки следователю судят какого-то аптекаря с вашей философской фамилией». Но, между прочим, фамилия этого аптекаря была Антимония, точно такая.

Нам отчасти известно значение имен, иными словами – соответствие этого значения судьбам их счастливых или злополучных носителей. Действительно, Александр значит победитель, и мы видим Александра Македонского побеждающим целый мир. Или имя Анна означает благодать, почему и могло произойти благодатное превращение скромной, хотя и весьма хорошенькой пастушки в прославившую себя и Францию Орлеанскую Деву. Точно так же очевидно, что Герострат – это человек, от самого рождения обреченный безбожью и оттого в зрелом по годам возрасте поджигающий храм, не имея даже надежды на получение страховой премии. На именах, следовательно, нечего и задерживаться дольше.

Но достаточно ли изучены смысл и соответствие человеческих фамилий, по отношению к которым имена в большинстве случаев являются все же лишь чисто служебными придатками и которые выражают всего человека наиболее удовлетворительным образом? Увы, еще далеко недостаточно.

– Ну, не забавно ли? Обвиняются совместно с Антимонией: народный следователь Копилкин, управитель народного арестного дома Цыганков и гражданин без определенных народных занятий Бородавкин.

Цыган значит ведь по-санскритски «отойди от меня»; какие же могут быть определенные занятия у Бородавкина! Что есть бородавка? Каковы ее назначение в жизни, ее намерения? Самые неопределенные и поэтому не поддающиеся описанию. А образ действий? Прыщ обычно развивается фурункулезно, так сказать, эволюционным порядком; нарыв – карбункулезно или революционным порядком; но бородавка никакого правопорядка не признает, и появление ее всегда имеет в себе элементы случайного, неожиданного, спиритуалистического. О чем она свидетельствует? Да решительно ни о чем. Впрочем, Бородавкин ведь кажется и не свидетелем вызван на суд, а обвиняемым. Но это почти то же самое.

Вера улыбается, затем смеется такими переливчатыми всхлипываньями, журчащими смешками. Таков смех Веры. Она спрашивает: «Но как же аптекарша, жена человека с философской фамилией?»

– И она тоже Антимония, и детки ее тоже Антимонии, очень просто. Согласитесь, мадам Антимонии именно антимонией, т. е. сурьмой, приходится удлинять свои великолепные ресницы пышнотелой аптекарши, ничем иным.

– Ну, а дальше? дальше?

– Что ж, подсудимый Антимония в своем последнем слове просит суд о снисхождении, ссылаясь на малолетних деток. И тут народный председатель сурово останавливает его: «Не разводите антимонии».

До чего все это забавляет Веру. Ее милый рот принимает лукавые очертания, она еще и еще смеется своим журчащим, совсем девчонкиным смешком.

– Вера, у вас не только смех, у вас и подбородок трогательно-детский по форме. И карие глаза выражают полнейшую доверчивость. Милые огромные глазки.

– Огромные глазки – это звучит антиномично, – обещающе лукавит Вера.

На свидание в Таврическом саду Вера пришла с опозданием. «И не без приключения», сообщила она. К ней пристал военмор навеселе: «Хорошенькая гражданка, изъявляю вам свое любезное согласие погулять с вами в настоящем виде». Еле отделалась. Чтоб утешить Веру, я рассказал ей о моем друге Алимпии, который если и мог быть опасен, то разве лишь «хорошеньким гражданам». Он очень любил прохаживаться вместе со мной по Медиолану, неразлучный со своими дощечками и стилем. Навощенные дощечки-tabulae для писания стилем, один конец которого заострен для писания, а другой тупой, плоский для стирания написанного.

Между прочим, этот Алимпий уверял меня, будто современные писатели вовсе разучились владеть острым концом стиля и употребляют лишь тупой, плоский конец, отчего и tabulae у них, сколько они ни стараются, всегда остаются безнадежно стертыми.

Но уже читатель весьма настойчиво изъявляет свое любезное согласие познакомиться с фабулой этой повести в ее настоящем виде. Вот она.

Условившись встретиться в следующий раз в Летнем саду, мы расстались. Прощаясь со мной, Вера спросила: «Что вы делали, дожидаясь моего прихода в одиночестве?» Ее лукавство было на этот раз отомщено:

– Я оплакивал смерть Дидоны, которая убила себя из-за любви к Энею.

. . . . . . . . . .

– Вера, наконец-то, милая! На целые семь минут опоздали сегодня, А я тут без вас размечтался.

– Я опоздала оттого, что колебалась, идти ли. Все-таки ведь я замужняя женщина.

– Но, Вера, любовь моя! Женщина, меня родившая – Надежда, а не Моника, как звали благочестивую мать блаженного Августина, епископа Иппонийского. И это ему шестнадцатилетнему, а не мне, она, как повествуется в «Исповеди», внушала не любодействовать, в особенности же удаляться от сношений с замужними женщинами. И потом, я ни за что на свете не откажусь от моей Веры.

Лукавая улыбка: «Разве на каламбуре, на игре верой можно построить роман?»

– Но если он, как эта повесть, сам собой строится? Если верой можно спастись от всего, кроме Веры? И как же это вы, Вера, такая неверующая. Этому муж вас научил? Не Смольный же.

– Неужто же вы верующий? И перед образом молитесь?

– Сколько образов у моей веры, стольким и молюсь.

– Все-таки я стара, чтобы любить. Мне скоро двадцать пять лет.

– Моя маленькая индусская подруга Амира терзала себя мыслями о том, что белые женщины в двадцать пять лет еще вполне пригодны для того, чтобы на них жениться. По ее мнению, даже на восемнадцатилетней никто не должен был бы жениться по своей воле. «Ведь восемнадцатилетняя это женщина, стареющая с каждым часом», – наивно восклицала бедняжка Амира. Она предчувствовала, что на земле одновременно с нею живет женщина на десять лет старше ее, которая придет и «возьмет» мою любовь, и она считала это несправедливым и нехорошим. С тех пор прошло около десяти лет. Теперь Амира – седая старуха, нянька моего сына Тота, которого я не знаю.

Вера молчала и казалась опечаленной.

– Не каждой вере свойственно лукавство, хотя и в лукавстве она остается верой, как божественным остается Наполеон даже в том случае, если верно, будто он брал у Тальмы уроки величественных жестов. Но вам лукавство свойственно, и оно вам ужасно к лицу, особенно, когда вы улыбаетесь. Улыбнитесь же снова и вообще всегда улыбайтесь.

– Друг мой, – сказала Вера, нежно улыбнувшись, – скоро мне слишком трудно будет не видеться с вами все время. А ведь всегда мы не сможем быть вместе. Что же я стану делать, когда вас не будет подле меня?

– Вы, как и я, будете плакать над смертью Дидоны, умершей от любви к Энею.

Глава вторая

Наши встречи происходили в публичных садах. Мы не могли видеться иначе: приходить к Вере стало для меня невозможно с тех пор, как ее ревнивый муж заподозрил неладное в нашей «симпатии», скрыть которую никак не удавалось.

Но Летний сад оскорблял наши взоры безносыми статуями, Таврический – близостью к бывшей Думе, постыдно оставившей Россию с носом или без носа, что, как известно, сводится к одному и тому же. Кроме того, свидания в садах, как они ни приятны, не достигают цели, той сладостной последней цели, к коей не могут не стремиться достаточно предприимчивые любовники. Таким образом, обстоятельства требовали от нас изобретательности. В первый раз мы отправились к давнишней приятельнице Веры по институту, Ирине, служившей машинисткой в учреждении, монополизировавшем изготовление и распространение сурьмы.

Самая доверчивая в мире женщина не решится без крайней надобности довериться самой близкой приятельнице в деле, в котором замешан мужчина. Вера и не думала делать это. Мы пришли в час, когда Ирины Федоровны дома быть не могло, и нам удалось уговорить квартирную хозяйку разрешить нам дожидаться ее возвращения. Однако чрезмерно проницательная хозяйка, впустив нас в комнату, предусмотрительно оставила дверь в общий коридор полуоткрытой. Все же я извлек из себя нужное количество решимости, чтобы рассеять, насколько это позволяли местные условия, последние остатки сомнений Веры в серьезности моих чувств. Очень скоро появилась Ирина. Удивление ее при виде нас сменилось заметным удовлетворением, когда милая моя притворщица находчиво наплела ей целую историю о том, как я увлекся ею, то есть Ириной, еще два года тому назад и наконец, признавшись ей, то есть Вере, как другу, в своей страсти, просил о поддержке и помощи.

– Но почему же вы пришли ко мне не один? – недоверчиво спросила Ирина.

– Он слишком робел при одном упоминании твоего имени, – ответила за меня Вера. Я подтвердил это кивком головы и выражением глаз, которому придал пламенность.

– Странно, однако, что вы избрали для первого визита как раз такой час, когда я бываю на службе, – промолвила, словно раздумывая, Ирина. – Впрочем, я страшно рада вам.

Рядом с моей светлой Верой ее приятельница брюнетка казалась настоящей цыганкой. Заметив нежные взгляды, которые она ободряюще кидала в мою сторону, я только повторил про себя: «Отойди от меня» и весь обратился к Вере.

Заметив это, Ирина пропела стишок на манер цыганской фоно-записи Сельвинского: «Нноч-чи. Сон’ы. Прох’ладыда. Здесь в аллеях загалохше. Го сад'ы».

Посидев вместе, сколько требовало приличие, мы удалились, причем Вера, лукаво улыбаясь, шепнула обманутой: «Я свое дело сделала, теперь уж предоставляю его тебе. Надеюсь, ты останешься мной довольна. Только запомни, милая, что он чудовищно робок и ты прежде всего должна вооружиться терпением, если хочешь исторгнуть из его уст слово “люблю”».

Потом на улице, прощаясь со мной, Вера спросила: «Мне кажется, Ирина все же понравилась вам по внешности. Что вы о ней думаете?»

– Ровно ничего. Впрочем, о другой Ирине, византийской царице, низложившей и ослепившей своего сына-иконоборца, Константин Леонтьев писал так: “Хороши бы мы были теперь с вами, мой друг, без икон и без всей той внешности, в которой до тонкости воплощены и догмат Восточной Церкви и вся история правоверия от Адама до наших дней”».

Для следующей встречи я придумал использовать комнату знакомого мне Рафаила, доброго и красивого мальчика. Когда я попросил его о такой товарищеской, в лучшем смысле этого слова, услуге, он сначала несколько смутился, даже забеспокоился. «Да, это заговор, – подтвердил я, – но ничего антигосударственного, цель самая невинная, романическая». Итак, мы договорились: в условленное утро ключ от его комнаты, имевшей отдельный наружный ход, должен был быть оставлен под кирпичом в полуразрушенном камине на парадной лестнице. Рафаил просил меня не стесняться временем, так как он работает в каком-то музее и ранее второй половины дня домой не возвращается. На этот раз, ничем не стесненные, мы очень мило провели с Верой часа два в комнате, где кроме стола, жесткого стула и не менее жесткой кровати, кое-как прикрытой сомнительными постельными принадлежностями, никакой другой мебели не было. Зато в раскрытой клетке находилась очаровательная канарейка, а по стенам в изобилии развешаны были исторические изображения белых генералов, очевидно, нужных для музейного применения, и также две-три скромные олеографии на мотивы греческой мифологии.

По этому поводу я, желая дать возможность Вере несколько отдохнуть и успокоиться от моих поцелуев, сообщил ей со слов блаженного Августина, епископа Иппонийского, следующее: «Юноша, рассматривая какую-то написанную на стене картину, как Юпитер нисшел в недра Данаи каким-то золотым дождем, как он чрез это соблазнил ее, – возбуждался к похоти, как бы руководимый небесным учителем.

Он разжигает в себе похоть как бы по указанию самого бога. И какого бога? – спрашивает юноша. Бога, потрясающего громами своды небесные. И мне ли, человеку, пресмыкающемуся на земле, не делать того же? Да, я это сделал и сделал это очень охотно». Вера одобрила мой рассказ и трогательно дала мне почувствовать, что она достаточно отдохнула и успокоилась и что такое состояние начинает даже тяготить ее.

За короткое время мы испытали так много блаженства, что Вера, обладавшая кроме прочего значительными познаниями в серьезных вещах, в порыве признательности назвала Рафаила моим ангелом-хранителем, сравнив его с небезызвестным ангелом-хранителем злосчастного Мориса д'Эспарвье, Аркадием, причем сравнение было далеко не в пользу этого последнего.

– Милая Вера, – заметил я, нежно проводя вполне уверенной рукой по наиболее восхитительным из округлостей ее послушного тела, – я, конечно, чувствую себя весьма обязанным Рафаилу, но он не может быть моим ангелом-хранителем по той простой причине, что имя, которое он носит, присуще не ангелу, а архангелу, что совсем не одно и то же. Между прочим, раз уж ты вспомнила Аркадия, то именно Рафаил командовал одной из армий, победоносно сражавшихся против восставших ангелов. Но если бы даже Рафаил, оказавший нам столь ценную услугу, был не архангелом, а, как тебе этого хочется, только ангелом, теряющим вроде того голову при виде каждой красивой женщины, то смею надеяться, что, в случае его неожиданного появления перед тобой в мое отсутствие, ты никогда не поступила бы так вероломно и опрометчиво, как это сделала другая замужняя женщина, именно возлюбленная Мориса, Жильберта, позволившая случайному ангелу-соблазнителю проделать с нею тысячи вещей, которые он пожелал… примерно то же самое, что не так давно сделал с тобою я.

Внимательно выслушав меня, Вера предпочла промолчать и, после того как я благополучно кончил, стала одеваться.

Когда наконец мы вышли, я положил ключ на надлежащее место, и казалось, что новое свидание без помехи состоится там же. Однако в следующий раз я не нашел ключа под мифологическим кирпичом, сколько ни искал в проклятом каминном отверстии. Так как на лестнице работали печники, я объяснил себе дело так, что, по-видимому, Рафаил не решился оставить ключ на прежнем месте и, не будучи предупрежден о моем намерении еще раз воспользоваться его гостеприимством, унес ключ с собой.

Как бы там ни было, мы не могли оставаться на улице, а никакого другого места не было приготовлено. Тогда внезапно, как это бывает в моменты острой нужды, меня осенила счастливая и весьма дерзкая мысль, которой я поделился с Верой:

– В соседней улице совсем близко живет знакомая, бывшая княгиня Кантакузен, уже немолодая женщина. Недавно арестовали ее бабушку, восьмидесятилетнюю старушку, по подозрению в причастности к антиправительственному кружку.

Так вот туда-то мы и направимся. Вера должна превратиться в товарища Дьяконову, старшего секретаря самого главного комиссара, ведающего заточениями в монастыри. Но все, что нужно, изложу я сам, и вот как: желая помочь княгине и облегчить ее участь, я будто бы сумел добиться знакомства со всемогущим товарищем Дьяконовой, успел уже несколько вскружить ему буйную головку, добился согласия на свидание, и теперь для успеха дела необходимо лишь предоставить в наше распоряжение минут на двадцать наиболее уединенную комнату в просторной княжеской квартире, так как нам негде быть.

Выслушав мой проект, Вера сначала заупрямилась, назвала меня безрассудным и заявила, что все это совершенно невозможно. Однако я без труда разубедил ее и даже отчасти пристыдил подходящей ссылкой на вторую часть «Фауста»: «Все это невозможно и как раз поэтому оно достойно веры».

Уступив и на этот раз моему желанию, Вера, неизменно ревнивая в такой же степени, как и любящая, не отказала себе в невинном по существу удовольствии грациозно и мило кольнуть меня: «Ох, уж этот твой доктор Фауст! Боюсь, что чрезмерная дружба с ним не доведет тебя до добра».

– Ну, какое же может быть зло от классических цитат, которыми он добросовестно и вполне бескорыстно меня снабжает? Добрейший Фауст, право, нимало не опасен, и ведь я, голубка моя, все-таки больше насчет Фаустины! – со смехом ответил я, довольный своим неуместно-развязным остроумием.

Вера, впрочем, не выказала никакого неудовольствия, и когда я ускорил шаг, она, вздохнув, еще ближе прижалась всем телом ко мне, нежно державшему ее трогательно-доверчивую руку.

Разволновавшаяся и обрадованная княгиня тотчас отвела нам далеко не худшую комнату, меблировка которой не оставляла желать ничего лучшего. Когда мы остались вдвоем, не упустив закрыть дверь на ключ, Вера сказала мне: «Я люблю тебя мучительной любовью, ничуть не меньшей, чем любила Энея эта Дидона, умершая от любви к нему». Я отвечал самыми нежными жестами и, когда Вера, со свойственной ей быстротой движений, разделась и встала передо мной пленительнообнаженная, я убедился в том, что любовь ее ко мне на самом деле может быть названа мучительной: на этот раз ревнивый и злобный муж, легко уверившийся в ее полнейшем супружеском охлаждении, чересчур уж жестоко обошелся с непокорной, и я с особенным наслаждением «покрывал безумными поцелуями» милые знаки, оставшиеся на нежном и томном теле возлюбленной, – следы недавнего унижения моей Веры.

Никогда еще ласки ее не казались мне такими страстными, и никогда еще я не видел ее такой счастливой и вместе печальной.

Тщетно я пытался развлечь ее рассказом о любовных похождениях некогда юного и грешного, как и мы, блаженного Августина: «Я прибыл в Карфаген. Отовсюду стали обуревать меня пагубные страсти преступной любви. Больна была душа моя и она стремилась утолить жгучую боль соприкосновением с чувственными предметами. Но если бы эти предметы не имели души, они не могли бы быть любимыми. Любить и быть любимым – было мне приятно, особенно, если к этому присоединялось и чувственное наслаждение». Или о заблуждениях его под влиянием ложного манихейского учения: «Я столкнулся с той женой безумной и предерзкой, о которой упоминается в притчах соломоновых. Она сидела на седалище при дверях дома своего и призывала прохожих. И она-то прельстила меня». Или о его поучении о горе честолюбивых и о веселии нищих: «Нищий для своего пьянства ограничивается ближайшей ночью, не помышляя о том, что будет дальше.

Я же непрестанно утопал в чувственных удовольствиях с своею возлюбленной наложницей, – и ночью, и днем, и во сне, и наяву, и мыслию, и делом. Я желал, чтобы эти удовольствия никогда не прекращались! Разница между истинным довольством и довольством мнимым, полагаю, так же безмерно велика, как безмерно велика разность между радостью и упованием от веры и радостью надежды суетной».

Тщетно, ссылаясь на богословов, я доказывал Вере, что вера без любви мертва и что, приведя к любви, в которой существо вечной жизни, вера тем самым дает человеку возможность здесь на земле начать вечное блаженство.

Вера все так же оставалась печальна. Только когда я напомнил о предстоящем вскоре отъезде моем, она несколько оживилась и сказала: «Мне надо улыбаться оттого, что ты так любишь. И когда ты уедешь, я улыбаясь буду переносить это испытание».

– Вера, – отвечал я, – любимая моя! Всем нам раньше или позже ниспосылаются одни и те же испытания. Ничто в этом мире от них не свободно. И если луна шлет земле такой, по выражению поэтов, неверный свет, так это происходит не оттого ли, что и земля нуждается в испытании верой?

Но Вере уже пора было домой. Пропустив ее вперед, я задержался подле подстерегавшей нас в коридоре княгини и, многозначительно пожав ее руку, почтительно вслед затем к ней приложился.

– Ну, что? как? сделает она что-нибудь? дала ли вам обещание? – волнуясь, спрашивала княгиня Кантакузен.

– Все, все дала, – поспешно ответствовал я и, испытывая легкое щекочущее смущение, последовал за своей любовницей. Я провожал ее часть пути. Вера шла рядом со мной и молчала, она глядела вперед прямо перед собой, и рот ее был чуть-чуть приоткрыт. Мне было хорошо знакомо такое у нее выражение: Вера всегда так именно шла рядом со мной, когда чувствовала себя вполне счастливой.

В последнее свидание я наконец ознакомил ее с научными склонностями юного Августина: «Я охотно заучивал странствования или похождения какого-то Энея и не обращал внимания на свои собственные заблуждения. Я увлекался и оплакивал смерть Дидоны, которая убила себя из-за любви к Энею. Убивая себя подобными занятиями, я сам духовно умирал, но не сожалел о себе самом и удалялся от тебя, Боже, жизнь моя! Что может быть жалостнее того несчастного, который самого себя не жалеет: плачет над смертью Дидоны, умершей от любви к Энею, а не оплакивает своей смерти, проистекающей от недостатка любви к тебе?

Я плакал о Дидоне, умершей и в могилу сошедшей от меча. Я предложу грамматикам вопрос, правда ли то, что поэт рассказывает о прибытии когда-то Энея в Карфаген?»

Вера казалась совершенно потрясенной. Я обнял ее так нежно, как умел, и прижал к своему сердцу. Она улыбнулась.

«Блаженны не видевшие и уверовавшие». Милая подруга, это ли утешение перед разлукой? «Вера есть ощущение, обличение невидимого». Но как быть без Веры! как не видеть eel Вера двузаконна, антиномична, и любовь к Вере двузаконна, но вера не ведает антиномий, как и любовь, к которой она приводит.

Вера, по слову Климента Александрийского, есть свободное согласие души. Но свободное согласие двух душ, моей и Вериной, не более ли чудесно? Верующий в вере своей находит дерзновение обратиться к Богу и таким образом вступает в общение с Богом. И я в тебе не нахожу ли дерзновение? Но мы плачем над смертью Дидоны, умершей от любви к Энею. И так же, как и мы, не знают толком грамматики, – по-нынешнему преподаватели словесности и истории литературы, – правда ли то, что поэт рассказывает о прибытии когда-то в Карфаген Энея, из-за любви к которому умерла и в могилу сошла Дидона.

Наши предчувствия оправдались. У влюбленных всегда бывают предчувствия, и почти всегда они основательны, хотя и возникают по видимости без всяких оснований. Неожиданно объявлена была мобилизация всех верующих, был выброшен лозунг:

«Верующие всех времен, соединяйтесь!» – надпись, стертая с фабулы, – и в двадцать четыре часа я должен был отправиться на фронт.

Меня провожали Вера и Фаустина. Алимпий нежно простился со мною раньше и из деликатности, присущей истинным друзьям, какими могут быть лишь любящие мужчины, к поезду не пришел. Он, правда, намерен был вступить добровольцем в мой отряд и присоединиться к нему через некоторое время. Фаустина была его невестой, это не делало ее менее прелестной. Она сказала, глядя на меня покорными, влюбленными глазами: «Ты оставляешь меня не одну: скоро я выну грудь, чтобы дать ее твоему и моему сыну».

– Счастливый, – воскликнул я любезно, – молокосос без труда получит то, что принадлежит мне одному по праву. Но ты смотри, не слишком-то балуй его, Фаустиночка!

– Вера, не скучайте.

– Нет, я буду скучать. Мне кажется, что я умру от тоски. Вы не забудете меня?

– Вы должны жить. Но знайте, если вы умрете раньше меня, я выхвачу из руки моего друга Алимпия его стиль, эту тонкую палочку, и заостренным ее концом проткну свое одинокое сердце.

– Я люблю вас.

– Вы моя вера.

– А вы мое всё.

Фаустина стояла бледная, нервно кусая тонкие губы. Я смотрел на нее с любовью и жалостью: ей было только девятнадцать лет, и она была невестой Алимпия, моего счастливого друга. Она казалась мне прелестней всего остального на Старой Земле, как и на Новой, и очень желанной. Огромные глазки Веры постепенно увлажнились, милое лицо ее в последний раз отразило всю безысходность антиномичности. Она еще нашла в себе силы для того, чтоб улыбнуться со свойственным ей лукавством.

Они обе любили меня, и я уезжал от них навсегда. Я любил обеих, оттого что сердце мое двузаконно, как и моя вера, антимомично.

Но они обе любили меня и обе – не обнявши ли нежно друг друга – станут плакать, как некогда блаженный Августин, епископ Иппонийский, плакал о Дидоне, умершей от любви к Энею.

А я, так как я верующий, должен ехать на Новую Землю, чтобы там сражаться за веру. Прощай же, о Фаустина. До новой встречи, трижды любимая!

Ничего, ничего не знают грамматики.

Ленинград. Май 1924 г.

Мимолетности

Маргарите сего дня

Море – вещь, недостаточно обследованная учеными водолазами. Море – это боль ранней утраты и радость позднего возврата. Море – явление, не поддающееся непринужденным наблюдениям утомленного туриста-профессионала, занимающегося коллекционированием случайностей.

Отдых в представлении Дмитрия Неверова был морем с литературным приложением в виде приключений, и, уезжая на осенний сезон в Сочи, что на Кавказе, он вспоминал слова Лермонтова в его незаконченной повести: «Забывают, что надо бегать за приключениями, чтоб они встретились».

Уже в пути ненадолго показалось море, но шедший из Москвы ускоренный поезд непочтительно врывался в Азовское море точно так же, как он днем и ночью, не считаясь ни с местом, ни с временем, врывался в станции и полустанки, в мосты, семафоры, сторожевые будки и скрещивающиеся пути. Хоть и Черное, море не было еще по-настоящему морем даже в Туапсе, где полагалось любоваться им от поезда до поезда и где всей почтительности требовал от проезжающих порт вместе с относящимися к нему новыми сооружениями. Море как будто началось тогда, когда местный поезд тронулся из Туапсе, но он несколько раз трогался, очень медленно продвигаясь мимо хаотических громоздких построек, и переводился на иные пути, после чего обнаружилось, что он вернулся на исходное место, что он еще и не думал расстаться с неуютным туапсинским вокзалом и что только теперь, оставив позади порт и новую гидроэлектрическую стройку, он намерен не торопясь бежать вдоль берега, по самому берегу с его тоннелями, хрупкими мостками, причудливыми извилинами до конечной станции Сочи.

В эти несколько часов море было безбрежным, равнодушным фактом, и неправдоподобными рядом с ним казались вдруг выраставшие частые микроскопические станции, где станций никаких не было, но где пассажиры деловито выбегали попить холодного черноморского кваса. И Неверов, жадно, не отрываясь глядевший в море, не воспринимал его. То, что расстилалось перед ним, было так называемой водной стихией, непроницаемой для его сознания и им бессознательно отвергавшейся. Все это относилось пока еще к пути, хотя ускоренный поезд давно кончился, а этот был обыкновенный, местного назначения. Но как в Туапсе, казалось ему, не было вовсе строительства, о котором столько шло разговоров, а были звон, лязг, шум и хаотическая неразбериха, так в Сочи словно и не было моря, а было ежедневное обязательное купанье в нем с лечебной целью и многое в разговорах по поводу моря: новороссийский пароход из-за прибоя, минуя Сочи, отправляется дальше; прибой слабее, но все же купаться рискованно; хорошо бы проехаться вдвоем на парусной лодке.

Один лишь раз Неверов почувствовал море, как нечто близкое и нужное, о чем стоит помечтать, как о далеком. Это было тогда, когда под вечер он, сидя на берегу, смотрел на купающихся в море волов. Рядом маяк и рыбачья хижина, – это на берегу моря, о который в часы прибоя грозно разбивается пресловутый девятый вал. Туземец лениво загонял хворостиной в море задыхавшихся и упиравшихся волов, казалось, готовых упасть от изнеможения и бессмысленно-ритмичных прикосновений хорошо знакомой хворостины погонщика. Вскоре волы выходили из прохладной воды, потряхивая жесткими хвостами, видимо, вполне удовлетворенные. Им предстоял тяжелый неблагодарный труд, скрипучий, как огромные колеса нелепой арбы, груженой прибрежным щебнем. Волы нуждались в море, как в сказочно-благодетельной передышке. Отдуваясь, они уверенно выходили на берег, вблизи которого затем пощипывали скудную травку.

Неверов был не один: рядом с ним на скамейке между маяком и хижиной, возле которой помещались традиционные сети и кувыркались черномазые ребятишки, сидела грациозная женщина. И море было спокойно, а женщина жалостливо рассказывала постороннему о своей неудавшейся семейной жизни и о том, как тянет ее из постылого Ростова в Москву, где «центр жизни, Дом союзов, очень весело, где столько кино-студий и вообще возможностей». Но уже в этот раз Неверов полушутливо предостерегал ее от московских кино-студий и окрестностей.

Тогда же под ласковый вечерний шум моря они полушепотом-полусерьезно порешили на том, что конечно, всего лучше ей в Москве служить в каком-нибудь солидном госучреждении, а всего хуже оставаться в Ростове с мужем, упрямым неотесанным штурманом торгового плавания, оттого что он всеми способами мучает свою совсем молоденькую жену и не сумел дать ей ребенка, хотя бы самого крошечного.

* * *

Поезд, шедший из Москвы, чтобы ускорить встречу Неверова с морем, вез в своем длинном составе много дорожных наблюдений и впечатлений, обрывков мыслей, встреч и запахов, а главное – вкусовых оценок. Удивительно, что лучший за трое суток буфет оказался в Армавире, затерявшемся между Ростовом и Туапсе. И кстати, как раз на этой станции, где моря нет, впервые возникло ясное ощущение тепла и терпкой морской ласковости. Станция в вечернем скрещении двух ускоренных – «туда» и «оттуда» – создавала впечатление необычайной тишины, исключающей суетливость и искусственную путевую тревогу. Удивителен этот волнующий запах морского успокоения от забот и от беззаботности. Здесь-то, споря с атмосферической картой, начиналось для Неверова море.

Но здесь еще не кончались непрерывные заботы пассажиров о нерушимой сохранности везомого скарба, на который посягали вездесущие злоумышленники. Утомленные пассажиры спали, подложив под головы неуклюжие картонки, кули, сундучки. Никто не удивился, когда проводник жесткого вагона поделился такой новостью: у пассажира, переходившего из вагона в вагон, срезали на левой ноге подметку в тот момент, когда он ступал своей правой.

– Одно слово, аллопаты, научные академики! – добавил для правдоподобия проводник. Но сарказм неуместен, он бьет по нервам и бьет мимо цели, когда человек, везущий единственное полусезонное пальто, то вешает его на предательский крючок, то без надобности напяливает его на себя, в поисках безусловной гарантии уходя в него с головой, как в неумолимо-призрачную шинель, раздуваемую ветром, ночным видением и подстерегающим стуком загнанного вконец и в тупик паровоза.

Любители приключений не о таких все же приключениях мечтают, отправляясь на юг к морю, к тому, что неблагоразумно именуется отдыхом. От дороги туда в памяти Неверова удержались каламбур проводника и неожиданное армавирское море. А в пути оттуда Неверову брюзгливыми обрывками припоминались недавние сочинские приключения.

Нашумевшая в доме отдыха история с прехорошенькой пятнадцатилетней, но вполне оформившейся молочницей, которой Неверов, прослывший ловеласом, объяснился в любви в первый день знакомства, вернее в то раннее осеннее утро, когда он впервые заметил ее, быстро шедшую с бидонами молока в сопровождении великолепного, звучно лаявшего Дюка.

Что же, он не раз радостно провожал ее до дому, взбираясь следом за ней на крутую щетинистую гору, где девочка жила в полупастушьей хижине с родными и толковым осликом Джерри и где были также другие идиллические домашние животные разных имен и рангов. Он даже сразу ошеломил не столько бойкую, отличавшуюся развитым не по летам воображением девочку, сколько самолюбивых и недоверчивых стариков предложением «руки и сердца» Но после того, как они заставили его чуть ли не битый час клясться, что он никак не шутит и что предложение его не издевательство, ему было торжественно же сообщено, что он опоздал, что девочка просватана, что всего лишь месяц назад ее обручили с местным жителем, шофером Автопромторга.

Встречи, однако, продолжались, продолжались и проводы, явно отдававшие «преследованием». С каждым разом больше нравилась Неверову чужая невеста, и нравилось с каждым разом все больше нравиться ей. Но он и не собирался похищать девочку, и поэтому не было приключением непредвиденное объяснение с честным малым, хоть и не грозным чеченцем, а выходцем из Польши, каким оказался жених, намекнувший в весьма вежливой форме, что бывают-де нередко на нашем Кавказе случаи, когда зря погибает человек от шальной пули. – Ищи потом убийцу в горах. Что делать, некультурность, дикие еще нравы! Неверова позабавило, что уж очень старался жених выведать, что и как говорила о чувствах к нему его будущая жена. Болтая с Неверовым, лукавая девочка неизменно твердила, что любить она может только своего жениха оттого, что лишь в его любви к ней она твердо уверена, и при этом улыбалась так, что у них обоих захватывало дыхание… В таком духе Неверов и представил объяснение, воздав должное жениху и кстати удовлетворив свою потребность в очень тонкой иронии.

История эта, не лишенная налета экзотичности и достаточно удовлетворившая Неверова, как-то сама собой кончилась, когда из закрывшегося дома отдыха он перебрался на Ривьеру в противоположный конец Сочи, и кроме кокетливого образа «другому отданной» с ее верным охранителем Дюком ничего не осталось. Только позднее на короткие мгновения всплыла она в сознании Неверова приключением: когда однажды, идя по пыльному сочинскому шоссе, он увидел обгонявшего его почему-то на телеге Отелло, который приветливо замахал широкополой шляпой, предлагая Неверову, как доброму знакомому, подвезти его. И еще раз, когда там же на шоссе повстречался он со стариком, отцом лукавой невесты. Его вез впряженный в телегу сообразительный Джерри, вполне узнавший Неверова. Старик трясущейся рукой обнажил голову и произнес приветствие тоном, полным почтительного достоинства.

– Простые, хорошие люди, – подумал Неверов, ласково отвечая на приветствие, и в сердце своем пожелал им всякого счастья, И еще крикнул вдогонку: «До новой встречи, мой милый умный Джерри!»

Другой случай: мимолетная связь с рыжекудрой, не очень молодой, но прекрасно сложенной актрисой, муж которой был где-то членом правления, плохо спал, плохо играл в шахматы и ревностно принимал серно-грязевые мацестинские ванны против некоторого удручающего бессилия. Не было приключением то, что она ночью, возможно, лишь из озорства, явилась без приглашения в номер Неверова, представ перед ним полуголой и принеся с собой одуряющие косметические запахи, мешавшие сопротивляться ее беспорядочным и сложным желаниям, которыми уже не владело соблазнительное тело этой женщины, очень быстро впрочем укрощенной. Заподозрив неладное, муж на следующий день к чему-то придрался и устроил ей форменную сцену.

– У древних индусов была хорошая поговорка, – не без кокетства произнесла в свою защиту неверная жена. – Юпитер, если ты сердишься и ревнуешь, значит я не так уж виновата, как тебе кажется.

– Поздравляю вас с таким Юпитером, – мрачно ответствовал не лишенный чувства юмора муж и, объявив, что он не намерен здесь оставаться и что завтра же они переезжают в Гагры, «подальше от древних индусов», вышел из комнаты, хлопнув дверью гораздо громче, чем это было целесообразно ввиду сложившейся конъюнктуры.

Но приключилось, что бедняжке все же удалось проститься наедине с Неверовым. Сквозь слезы она бросила ему упрек: «У вас ко мне не было и нет никакого чувства, но как больно и досадно, что даже тела моего вы не желали по-настоящему». На это и Неверов, будучи врагом всяческого легкомыслия, готов был подосадовать, однако ж есть, как известно, вещи непоправимые и невозвратимые.

– Мимо!

Возвращение Неверова в Москву происходило в таком же порядке. Вообще «оттуда» вполне совпадало с «туда», будучи как бы непосредственным его продолжением. Море? Приключения? Солнце? Их не было, и то, что ничего не было, особенно остро почувствовалось на станции Армавир, где зрелый осенний покой рождал горькие мысли и мимолетные терпкие желания.

Обратная дорога была железная, стучащая и пыльная, утомительная. Ближайшие соседи – средних лет крестьянин, серьезный и симпатичный, с всклокоченными на голове и бороде волосами и частыми оспинками на широком скуластом лице, и с ним славный белобрысый парнишка, мускулистый, степенный и услужливый. Они около полугода работали малярами на туапсинской стройке и возвращались на родину, в деревню вблизи Курска. Скопив изрядную сумму, примерно в тыщонку, они везли теперь ценные приобретения: огромный блестящий самовар и огромный мешок с орехами и еще всякую всячину, крайне необходимую в среднем крестьянском хозяйстве. Зима ждала их обеспеченная, сытая. И уяснилось, что туапсинский хаос вовсе не хаос и что без него невозможно. Как искупавшиеся в море волы показали Неверову море, так эти удачно использовавшие оживление южного порта крестьяне, двое загорелых курских маляров, торопившихся в деревню к семьям, к близким, показали ему строительство не в виде неорганизованно-грохочущего отвлеченного понятия, а в виде планомерно-разрешаемой конкретной задачи каждого трудового дня.

Перелистав столичные газеты, где из десяти строк девять посвящены были злободневным, но уже перезрелым вопросом о «позиции оппозиции», Неверов подумал, что конечное бессилие чистого теоретического разума объясняется бездействием, отрывом от живого, всеобщего или точнее, отсутствием общего дела, как подкрепляющего выкладки разума доказательства. И что-то в вещах, что король философов Кант считал недоступным знанию, есть предмет дела и только дела.

Неверов курил. – Москва, так Москва. Ладно, там видно будет. Но появилось в нем странное безразличие. К морю больше не тянуло. Не хотелось и думать о нем. Хотелось хорошенько выспаться. Москва начинала являться в образе бесконечного Цветного бульвара, где вместо цветов – что ни дом, то вывеска: «Китайская прачечная». Там тепло и тихо и там можно забыться.

Дорога, каких много. Сидишь и качаешься. Вдруг взглянешь в запотелое окно, и что-то притягивающее мелькнет, и на миг оживишься, словно привиделось нечто давно-знакомое и неизведанно-нужное. Но уже преднамеренно мимо летит поезд, и снова качаешься и дремлешь, и снова, как в детстве горькую обиду, глотаешь непреложную дорожную пыль.

* * *

«Для прогрессистов дурно все, что есть, а еще хуже все то, что было, что прошло, и только для не мыслящих прогрессистов может представляться хорошим то, чего еще нет, ибо и будущее станет настоящим и прошедшим, то есть дурным. Таким образом, очевидно, что истинный прогрессист есть необходимо мрачный пессимист».

Так писал не пожелавший короны другой король философов, и чтением этой сентенции начался день Неверова, один из тех редких незадачливых дней, когда работа валится из рук и ничего не хочется делать, когда все сплошь заполнено моментами томительной бессонницы: беспомощным судорожным хватанием за любую мелочь, любой звук, запах, воспоминание; когда не хватает воздуха, а выйти на улицу на свежий воздух кажется непосильной задачей. Неверов курил, время от времени подходя к телефонному аппарату. Он садился в кресла и, сняв чудодейственную трубку, глухим голосом называл телефонистке первый попавшийся номер.

В такие дни обеспокоенные зря абоненты изредка бранились, часто вовсе никто не отзывался, но случалось, отвечали просто и разнообразно: «Алло», «Да», «Слушаю», «Что угодно», «У телефона» или издевательски-меланхолично: «Универсальный крематорий», «Охрана материнства от младенчества», «Собор Парижской Богоматери».

Целью же было соединение, ток, следствием которого иной раз возникали тихо звучавшие радио-мелодии. В таинственном звучании неведомо откуда доносящихся звуков, создававших иллюзию предвечернего шепота на морском берегу скрипки, флейты и виолы, – звуков, предназначенных всем, кому не лень снять радио- или хотя бы телефонную трубку, звуков, грубо прерываемых трижды деловитым «алло», этим истинным паролем эпохи, – с Неверовым, казалось, перекликается сама социальная фантастика нашего времени.

Трубка громко, уверенно, четко вразумляет: «Теперь послушайте, как осуществляется участие красноармейцев в государственном строительстве»… Слова эти, плавно несомые радио-волнами, звучат как нечто ободряюще-близкое. Они кажутся естественным продолжением только что слышанной отдаленной музыкальной мелодии, теоретическим выводом из нее и ее практическим оправданием.

Прекрасной фантастикой является возможность рождения из радио-волн изящного старинного японского пейзажа, изображающего зыбкий бег освещенных восточным солнцем воздушнейших парусных лодочек и одновременно – батального полотна современности, на котором исполинский сверх-дредноут, сопровождаемый лётом снабженных моторами воинственных бабочек, пробегает вокруг земного шара с бешеной скоростью стольких-то узлов в час, под знаком расцвеченной кровью мифологической морской звезды.

В такой день в Ростов назначалась приветственная почтовая карточка, адресованная до востребования. Неверов вывел там, где пишется адрес, красными чернилами: «Ростов-Дон» и произнес это двойное наименование с такой важностью, словно то было имя не советского города, а прелестной француженки, какой-нибудь Марии-Антуанетты. Но ни Мария, ни Антуанетта не оставались растерянному воображению, – оставалась Любовь: имя это расцветило непритязательную карточку почтовой связи.

Лермонтов не вполне прав: бывают моменты, когда при всем желании немыслимо бегать за приключениями. Например, когда чудовищный грузовик-автобус с маркой Автопромторга неистово мчит вас по причудливо-тесной линии «Сочинская Ривьера-Мацеста», где вам предстоит погрузиться в тринадцатую «от сердца» серногазовую ванну. Ни до, ни после ванны, ни во время ванны бегать врачами не рекомендуется, а строго предписывается всячески отдыхать, особливо после ванны, когда только начинается подлинное ново-мацестинское действо: искупавшиеся переходят из кабинок в общую комнату с расставленными почти вплотную плетеными кушетками, чтобы отдохнуть после процедуры и в течение хотя получаса погружать пропитанные серой и газом сердца в некую сомнительную нирвану.

Да и зачем бегать, когда на ближайшей от Ривьеры остановке приключение собственной персоной пречудесно усаживается впереди вас в эту самую машину Автопромторга?

Утро выдалось холодное, очень ветренное, шел дождь, и только что усевшаяся пассажирка, показавшаяся Неверову стройной и миловидной, по-видимому, боясь простудиться, смешно обернула голову преувеличенно-большим мохнатым полотенцем. За всю дорогу она лишь раз обернулась, словно для того, чтоб уловить по выражению лица Неверова, очень ли ей не к лицу мохнатое полотенце. И, должно быть, прочитав в его взгляде ответ, что, конечно, не к лицу, но что оно нужно как временная мера, так как ни в коем случае нельзя простужаться, – она едва заметно улыбнулась. Неверов успел заметить то, что ему было важно: большой печальный рот, манеру улыбаться одними глазами, умными глазами лукавой порочной девочки, и приятных размеров ноги.

После своей тринадцатой ванны, когда он в ожидании автобуса безразлично прогуливался по скудной, но уже солнечной теплой площадке, вышло так, что она снова попалась на глаза и первая к нему подошла. Она улыбалась, в ней чувствовалось странное лихорадочное возбуждение. Повлекла его к скамейке и, назвавшись Любой Нефедовой, уселась с ним рядышком. Неверов молчал и отсутствующе улыбался.

– Мне очень нездоровится, – пожаловалась она как-то по-детски. – Видно, я все же простудилась давеча на ветру. Вы не верите? – продолжала она. – Но у меня, наверное, жар. Вот, посмотрите сами.

И, быстрым движением схватив его левую руку, она приложила ее к своему телу пониже того места, где беспомощная, полуоткрытая виднелась округлая, по-девичьи очерченная грудь. Порыв ее не удивил и нисколько не смутил Неверова, но ее доверчивость тронула его и тронуло, что у нее маленькая влажная рука. Он принялся шутить, объявил, что ей пристало имя «Фаустина», что они непременно будут друзьями и что встреча их роковая, так как сера – колдовской атрибут, и иной вздор в том же роде. Она рассеянно слушала, глядела на него и куда-то мимо него, доверчиво прижималась и всем существом своим настойчиво открывала, что близость Неверова приятна ей и успокаивает ее.

Почти весь день они не расставались. Покупали прекислый виноград, покорно жевали и сплевывали. На вопрос Неверова, почему он плох и почему стоит немногим дешевле, чем в Москве, равнодушный продавец ответил вопросом: «А пачэму в Масквэ бальшущий Крэмль, а здэсь нэту никакой Крэмль?» И, довольный собственной находчивостью, принялся разгонять полчища назойливых ос, не брезгающих и кислым виноградом на дармовщинку.

Потом ходили к морю, и Люба толково, с чувством ритма прочитала по памяти несколько неожиданных цыганских стишков из книжки «Рекорды». Вместе встречали закат, бродили по переулочкам, пили кофе по-турецки в сомнительной, очень шумной кофейне, где беседовали о самых серьезных и невероятных вещах. Меньше всего было сказано на тему о любви.

Прощались они в совершенной темноте, и всесторонне воспетая Лермонтовым луна оказалась скромной свидетельницей необыкновенного поцелуя, которым Любовь обожгла, как принято выражаться, любопытные губы Неверова.

Однако приключения опять-таки не вышло, и это по той причине, что больше они не видались. О месте и часе свидания было, правда, договорено, но на свиданье она не явилась, и трижды Неверов напрасно поджидал ее в условленном месте.

Разыскивать случайную приятельницу не было ни смысла, ни охоты. Кстати, уже проделано добросовестно все, что требовалось «от сердца». Счеты с «отдыхом вблизи моря» спешно заканчивались. Получены и прощальные последние розы, пахнущие скорее изящной хрупкостью непостоянства, нежели ароматом субтропической флоры.

Написав открытку до востребования в Ростов, Неверов подумал о том, что город этот ему вовсе незнаком: неизвестно, чем занимаются и живут его обитатели, чего они требуют от жизни, центр которой – почтамт, как относятся там к приключениям и как тайком от мужей жены ростовских штурманов бегают на почту справляться о письмах до востребования.

Одновременно из Ростова отправлялось письмо, на конверте которого значилось: «Москва. Товарищу Дмитрию Неверову. Шоссе энтузиастов, номера такие-то».

Неверов писал Нефедовой в день, отмеченный пессимизмом, от нечего делать, «на всякий случай», но открытка его так и осталась неотправленной. Нефедова вспоминалась ему маленькой обманщицей, разновидностью многочисленных на курортах искательниц приключений, интересной, но с провинциальными причудами. Ему нравилось, что она не стриженая и что с ней приятно побеседовать. И ему казалось, что она без достаточного вкуса одевается, мало следит за своей внешностью и что у нее слишком большой рот, притом она и не блондинка. Вспоминая все это, он иронически-раздумчиво запел:

Фаустина, ты меня не любишь,

Фаустина, ты меня полюбишь…

Нефедова же посылала письмо в день, отмеченный отчаянием, когда боль, отягчающая сердце, так сильна, что уже становится неправдоподобной, когда все, что есть на свете злого, грубого, безжалостно-мохнатого, обволакивает душу и душе остается одно: отчаянное напряжение, последнее усилие, чтобы вырваться к тишине и ласковому успокоению. В такие дни женщины умеют находить в себе веру и решимость для многого.

Она писала: «Мой милый, мой добрый, бумага слишком плохой проводник чувств и настроений, поэтому воздержусь до нашей встречи в Москве. На днях сократили, уволили со службы мужа, настроение – мрачный пессимизм. Это не под силу: он по-прежнему мучает меня невыразимо… Если бы вы только знали, как хочу уехать отсюда! Хочу вас видеть. Помните ли еще «наш» турецкий кофе в крошечных чашечках и смешную луну, бросившуюся в море? Люба».

Если «для прогрессистов дурно все, что есть, а еще хуже все то, что было, что прошло», то Неверову – не по пути с прогрессистами: хорошо то, что было, и еще лучше то, что есть. Но лучше всего, разумеется, будущее, и здесь правы сторонники прогресса. Вообще пессимизм вещь необоснованная и является следствием упадочничества. Настроение Любы – «мрачный пессимизм»? Глупенькая, это не опасно, это болезнь, требующая срочно перемены климата. Чего же и ждать от Ростова с его Доном, нагоняющим одни ветры, дождь, стужу? Нужно солнце, нужно в Москву.

Подпись в письме «Люба» звучала очень интимно, по-детски доверчиво, и теперь было понятно, отчего тогда на Новой Мацесте ей захотелось, чтоб Неверов услышал биение ее сердца. Исчезло мучившее Неверова со дня приезда в Москву сожаление при мысли, что он не догадался спросить, что означает «вечный огонь», озарявший последний, самый длинный тоннель, за которым открывается Сочи. Из окна жесткого местного вагона он, когда поезд проходил тоннелем, вдруг увидел необыкновенное зарево и услышал, как кто-то произнес эти слова, «вечный огонь». Потом забыл об этом, а здесь, в Москве, вечный огонь не раз доставлял ему непонятное беспокойство. Этого больше не будет. На очереди Люба и веселое общее дело: борьба с пессимизмом – порождением мохнатой гидры. Вдруг непреодолимо потянуло его к начатой, но заброшенной было работе.

Ведь так вот бывает в действительной жизни.

– Бедная девочка, – с настоящей нежностью вслух произнес Неверов. Он удержался от того, чтоб добавить: «И дорогая».

Он задумался. Ведь еще очень недавно Люба была не женой чужого человека, а худенькой ученицей девятилетки. Как-то мучилась она над геометрическими задачами? Как-то отвечала из географии? Наверное, краснея до самых ушей, розовых и без того, маленьких как раковинки, произносила глухим от безнадежности голосом: «Ростов-Дон… впадает в Азовское море». А когда отвечала урок стоя у доски, то, несомненно, влажные ее пальчики были все перепачканы красными чернилами и мелом. И уж тогда она знала, к какой области относится Ростов, чем этот злополучный город примечателен и на какой улице там почтамт.

Неверов замечтался. Ему очень захотелось перенестись снова в плохонькую безалаберную кофейню, заполненную стуком костей, хриплыми криками возбужденных игроков и неправдоподобными облаками табачного дыма. Захотелось пить глоточками кофе по-турецки, слушая прерываемую невообразимым шумом не то страстную, не то лукавую речь.

Турецкая кофейня возле самой набережной. Вы не торопясь выходите из нее, делаете два-три неверных шага, и вот уже вас обдает обволакивающей соленой прохладой. Великолепна лунная темень. Вечность непринужденно открывается вам в огне милых встревоженных глаз, внимательно устремленных на вас и куда-то вдаль, мимо.

Москва. Январь 1928 г.

Сказание о птичке божьей

(Два варианта)

«Не заслуживает одобрения то сочинение, в котором автор дает разгадать себя».

Флобер

Андрею Соболю

Первый вариант. Испытание ничем

(Как-то-биографическое)

Пусть расцветет у гропа

Веточка укропа.

Из эпитафии

ПЕРВЫЙ ЭПИЗОД

В лето такого-то года, а коли на точность пошло, то такого-то числа такого-то месяца в городе Санкт-Петербурге в улице Красных Зорь сидел приватно у себя дома на стуле Невменяемов. То, что сидел он, еще не удивительно: многие, очень многие сидели превратно в это самое время, а удивителен стул.

Старинный, александровской эпохи, недавно реставрированный и заново отполированный стул этот, на котором сидел Невменяемов, был настоящего красного дерева и по некоторым признакам даже жакоб.

Красное дерево, как известно, редкое дерево, не ровня деревьям других классов, например, белому дереву или кактусу, однако для экспорта за границу оно по некоторым щекотливым обстоятельствам непригодно. Так что тут сам Внешторг ничего поделать не может, и такая «выявилась» конъюнктура, что торгует-то он по внешности только, а на самом деле красное дерево, товар, которому цены нет, дальше границы не идет, как ни хлопочи. Это такой-то товар! А то: «Воры, Вары, варвары, отдайте мне мои миллионы! Во имя великомученицы Варвары отдайте, проклятые!»

Слыхивали?

ВТОРОЙ ЭПИЗОД

Невменяемов оттого, что сидел на стуле, внезапно задумал полететь в относительное эфирное пространство, открытое недавно немецким ученым физиком и патриотом. Относительно полетов Невменяе<мо>в до сего времени ничего не думал и вообще старался не думать, чтоб не подвергнуться головной боли. Но безотносительно к этому он замечтался о браке. Собственно, сердце его вовсе не было чуждо стремлений к разнообразным ласкам, коими изобилуют законноприобретенные жены, но только он уж очень побаивался возможных осложнений, вытекающих из брака, прежде всего – заболеваний на этой неблагодарной почве. Поэтому полет его воображения непосредственно относится к аналогичному случаю.

ТРЕТИЙ ЭПИЗОД

Влетев с перепугу прямо в кабинет известного доктора Эйзенштейна, немца и патриота, Невменяе<мо>в от волнения даже стал заикаться:

– Доктор, умоляю вас, поедемте: у меня же-жена ро-ро…

– Рожает?

– Нет, не ро-рожает. У ней рожа.

– Рожа жена? При чем же тут, милый человек, медицина? Обратитесь относительно подобного казуса в институт красоты: там безболезненно при помощи голой биомеханики достигается развитие, укрепление и восстановление грудей, а также прочих сходных частей дамского туалета.

– Но у жены не просто рожа, а рожистое воспаление.

– А, так бы вы и сказали. Это как раз не по моей специальности: я – врач ветеринарной гинекологии… Вот если у вашей супруги случится сап или неблагополучные роды, тогда присылайте за мной.

ЧЕТВЕРТЫЙ ЭПИЗОД

Вернувшись на обычное свое место, Невменяемов сначала с раздражением разглядывал стул красного дерева, затем начал злобно трясти его, крича: «У ты, жакоб, жакобинец проклятый!»

Но, вспомнив о том, что собственное его имя того же якобинского характера, именно Яков, конфузливо стих и даже, рискуя схватить головную боль, стал соображать: ну, что это я, право, уж слишком разошелся. От стула, вполне не задушевного существа, возможно разве требовать как с личности?

ПЯТЫЙ ЭПИЗОД

В это время по улице бодрой походкой проходил рослый и плечистый продавец раков, – самые бодрые в Ленинграде люди – это торговцы раками. Раздался соблазнительный крик его: «Раки живые! раки!», Невменяемов тотчас соскочил со стула, подбежал к раскрытому окну и из шестого своего этажа принялся грозить кулаками, повторяя в тон торговцу нараспев: «Враки! враки!» Но прежнее раздражение уже все вышло.

– Враками, почтеннейшие, промышляете, – говорит он больше для собственного удовольствия, – панику сеете. Во-первых, если живые раки, то по какой причине они красные? Представить бы вас по начальству, хотя бы к околоточному надзирателю. А вдруг? Нет, за мной надзирать никто права не имеет: я не кто-нибудь, я во Внешторге на ответственном месте сижу; служу-то положим больше по внешности, а все-таки под меня не подкопаться. Раков, изволите видеть, придумали!

ШЕСТОЙ ЭПИЗОД

Усмотрел Невменяемое в окне наискосок прехорошенькое девичье личико. Он тотчас принял меры: на листе бумаги вывел огромными печатными буквами по наиновейшей орфографии: «Я – Невменяемое.

Вполне очарован вашей мастью. Очень мечтаю познакомиться для совместного земного и, если понадобится, небесного блаженства. Отзовись, прелестное видение!»

Ему ответили таким же манером: «А я – Киса. В отношении времяпрепровождения заранее на все согласна. Верю, что не для хитрого мужчины произвели меня обожаемые родители. Сходимте вечером в кино на Смарагду Набурен, но только несомненно на второй сеанс: публика шикарней».

– «Киса», – задумчиво произнес Невменяемое. Напомнило ли ему это ласковое имя гинеколога-ветеринара? Супружескую ли жизнь с ее возможностью тяжкого заболевания сапом? Но только в сердце своем он вдруг ощутил щемящий укол, щемящий, как иные звуки, что из трехрядной русской гармоники способен извлечь искусный игрок.

СЕДЬМОЙ ЭПИЗОД

В кинематограф, само собой, пошли: с прехорошенькой женственной особью каждому лестно блистать в окружающем свете.

Посмотрев в антракте вечернюю газетку, Невменяемов прочел, что живущий в Риме папа издал буллу, в которой объявляет 1924 год годом благоденствия и примирения всех враждующих иудейских племен и царей. В кинематографе же, кроме картины, между прочим, дивертисмент – урбанистические танцы.

– Урбан который-то тоже ведь папа был, – мечтает Невменяемов, но о буллах этого папы он ничего не помнит, как и вообще все перезабыл из географии средних веков. Булла о благоденствии.

Пятикопеечная булка и та нынче дороже стоит. Пятикопеечная булка всегда имела свой определенный абсолютный размер, как и выпеченность. Теперь же она стала относительной под влиянием безвоздушного пространства, эфирной и сама гораздо меньше пространства занимает.

ВОСЬМОЙ ЭПИЗОД

На экране: «Я – Смарагда Набурен», как раньше на листе писчей бумаги: «Я – Киса». Киса и сап. Но Киса рядом с Невменяемовым в первых местах, и от удовольствия он, жмурясь, слегка посапывает. Киса симпатичная, прехорошенькая и сдобная как прежняя булка. Банальное сравнение? Не скажешь ведь: «сдобная как банан» оригинальности ради.

– Вот еще «Радий в чужой постели» мы непременно пойдем посмотреть, – ласково обещает Невменяемов.

– А это прилично?

– Конечно, если купить места не дальше второго ряда партера, то вполне прилично. Я, знаете, с дамами кое-как ходить не люблю. У меня, знаете, привычки свои остались от прежней жизни.

ДЕВЯТЫЙ ЭПИЗОД

Наступил очень скоро момент, когда Невменяемов стал уговаривать Кису, как это приходится делать почти всем мужчинам.

Киса, однако, никак не может быть названа жертвой любвеобильного темперамента Невменяемова: в тайниках ее пушистого сердечка кстати дозрела насущная потребность в том, чтоб ее уговорили.

Но уже вполне созвучная, согласная, склоненная, она все-таки, хотя и без особого волнения, как бы для очистки совести, так сказать, по должности девичьей, спросила:

– Будете ли любить меня вечно?

Тогда, больно сжав одну крепкую грудь Кисы, которую Невменяемов достал на всякий случай и тщетно старался вместить в своих двух цепких ладонях, он, подморгнув правой белесой бровью, многозначительно успокоил девочку следующей декларацией:

– Понятие о вечности попахивает метафизикой и неприменимо к диалектическим чувствам: итак, буду ли я любить вечно, конечно, неизвестно, но короткометражками я пачкаться не приучен и, во всяком случае, моя любовь не фунт изюма, не шутка, не каприз фиктивной фантазии. Ты, сладостное, желательное мне видение, смело можешь на меня положиться. Сделав же так, к удовольствию своему вы убедитесь, что все это безусловно всерьез и надолго.

Киса согласно вышеизложенного положилась.

Козырный тезис декларации Невменяемова, именно «всерьез и надолго», настолько понравился сознательной девочке, в этот самый момент переставшей не только всерьез, но, по-видимому, и надолго быть девочкой, что она приготовилась, если это понадобится, положиться на него не один, а все сто тысяч раз. Какова-с?

ДЕСЯТЫЙ ЭПИЗОД

Задумал однажды Невменяемов небольшое исследование написать, не о внешней для внутреннего употребления торговле, а напротив, о жизненной философии. Взял это он бумагу, перо и чернила, да еще книжку «Философия жизни» немецкого философа и патриота, несколько страничек оттуда выписал и подмахнул: «Невменяемое». Дескать, плагиат, не плагиат, а с такого кто строго взыщет.

Понес это он труд свой в редакцию. Редактор, как водится, прочел подпись да над ней две строки – и рукопись безусловно вежливо возвращает: не подошло.

– Как так, почему?

– К нам не относится, не по нашей части.

– Да ведь вы редакция журнала!

– Совершенно верно, но философия до нас не касается; больше мы насчет жизни: литературно-художественное.

– Дурачье вы, – сказал Невменяемов, – ведомы мне все ваши истинные художества.

– Позвольте, – строго возразил редактор, – как же я, к примеру, дураком могу быть, коли в истинно-русском союзе писателей состою?

– Ну, будет меня морочить! – воскликнул Невменяемов. – Позвольте полюбопытствовать, какие у вас именно имеются собственноручные рукописные произведения.

– Сколько угодно, хотя бы «Старушка Изергиль».

– Так ведь это, кажется, Пешков сочинил?

– Что же, что Пешков. Не он один сочинял: и я не пешка, то же самое сочинил.

– Это уж не моего ума дело, другие критики разберутся. А вы, милостивый гостоварищ, лучше мне напрямки скажите, статейку-то мою печатать будете?

– Нет, знаете ли, воздержимся.

Невменяемов, поняв намек, не спеша удалился из редакции, унося с собой собственную философию жизни.

– Изергиль, Изергиль. Изверги, извели, – бормотал он про себя на улице. – Эх, Изергиль, ведьма старая!

Это по адресу бедного любителя жизни, редактора.

ОДИННАДЦАТЫЙ ЭПИЗОД

После нескольких сеансов Киса неожиданно для Невменяемова очутилась в его комнате с небольшим, но вместительным чемоданом явственно свиной кожи.

Он не понял:

– Ты собираешься путешествовать и по пути на вокзал зашла проститься? Ну, ну, езжай! Счастливо! Личные проводы – личные слезы… Надеюсь, еще увидимся. Ведь как это там, не с горой холостяк встретится, так с горем?

– Нет, не путешествовать собираюсь, а жить здесь.

– Опять жизнь, – подумал тоскливо Невменяемов. – Далась она им.

– Если я твоя жена, – пояснила Киса, – то и должна жить у тебя.

– Жена? Жениться не лапоть надеть. Когда же мы поженились?

– Перед дождиком в четверг. Проходили мимо комиссариата, зашли и повенчались.

– Ты хочешь сказать: позаписались.

– Как сказать, безразлично, только я теперь твоя фактическая жена.

– С чем себя и поздравляю. Сколько времени терпел, крепился, а вот незаметно, понемногу одолело-таки меня, тихой сапой осилило. Что же, за ветеринарным врачом посылать прикажешь?

– Да ты, Яков, обалдел на радостях, право. Зачем мне ветеринара? Я, слава богу, пока еще не кошка.

– Кисой рекомендовалась, а нынче «не кошка». Все вы, коли на то пошло, кошки блудливые.

Киса рассердилась, затем от обиды разрыдалась, а потом усиленно и даже демонстративно напудрила «Клитией» хорошенькое свое личико.

Вечером они отправились в кинематограф на первый сеанс, где Невменяемов, пока шла видовая, набросал непринужденно экспромтные стишки:

Пейзаж во всероссийском масштабе

Подъяв росистые глаза,

Она не видит ни аза.

Плечами, бедная, поводит,

Срамясь при всем честном народе.

Но полно: он соборно спит,

Так бледен цвет ее ланит.

Да, этот цвет чрезмерно матов,

Не он – эмблема наркоматов.

Он усыпил бы даже рысь,

А может быть, уводит ввысь…

«Бесстыдница, к чему уловка!»

Кричит осипшая золовка.

И, желчно бровь перекосив,

С упругих плеч сдирает лиф.

Уже грозит знакомство с плеткой

Нагому телу дамы кроткой,

Но комендант как раз поспел:

«Позвольте, плод еще не спел.

Плоды ничьи, а все ничейки –

Мои с согласия ячейки».

И молвив, в рощу поволок

Красотку, словно узелок.

Изнемогая, без протеста

Попала вдруг она в невесты.

Так в изоляционный пункт

Попали все, кто поднял бунт.

Так в рай мы попадем наверно,

Очистившись от всякой скверны.

Так самый бойкий из писак

Всегда готов попасть впросак.

ДВЕНАДЦАТЫЙ ЭПИЗОД

В полночь пароходик «Чайка» отчалил от петергофской пристани. Царский дворец, Английский парк, Версальские фонтаны – позади. В нижней каюте, начиненной раскрасневшимися экскурсантами, как бочка подмоченным порохом, темно и душно. Вокруг на петербургском море «шторм».

Киса полудремотно припоминает обрывки последней просмотренной фильмы. Невменяемов мечтает: если родится девочка, назову Верой, или нет, лучше – Жаннетон. Вера чисто по-русски, православно. Жаннетон римско-католически, иностранно, странно, как чужие далекие страны, рано ранившие сердце несбыточностью, чудесным несоответствием назначению.

– Если мальчик – Жаном: пусть будет на первый взгляд вроде Жан-Жака. Сделаю его огородником, чтобы сажал разные стрючки, укроп; а не то, так сделаю его омом летре – homme lettre. Впрочем, Летре – это, кажется, имя некоего просвещенного позитивиста-якобинца, а ом – священнейшее слово в буддийской религии браминов.

Подрастет мальчишка. – Знаете, удивительно до чего на вас стал похож, разбойник. Вылитый папаша Невменяемов.

– Не в меня, не в меня, не в меня ему выйти.

– В кого же? дозвольте интересоваться.

– В натурального француза, вот в кого. В товарища Руссо Жан-Жака.

– Вон оно что. Младенец, а подите ж, сколько ехидства обнаружил.

– Не в меня он. И не нужен вовсе мне мальчик. И девочка не нужна, никаких не надо девочек!

– Боже, как элегантна Элен Рихтер! – лепечет Киса. – Какие на ней умопомрачительные костюмы, и сколько раз она в одной картине переодевается.

– Что? Элен элегантна? Елена Прекрасная? Совершенно справедливо. Истинная парижанка: много раз раздевалась для каждого Париса. Лучше без девочек. Лучше «Чайка». Летит себе сквозь петербургские штормы прямо в улицу Красных Зорь.

– Ну, что смешного? Всё позади, позади.

Так Невменяемов мечтает, и тает меч его сусальный, которым собирался он поразить дракона.

Все на борьбу с паразитами! На трудовой паразитный фронт. Но поразительно вот что: в итоге афронт, оттого что и паразит и покоритель его одинаково протягивают ноги. Только не чайка: у нее вместо ног прехорошенькие крылья. Слышите: она пронзительно гудит у самого Николаевского моста.

Все очень просто. А всего проще маленькое объявление на парадных дверях, аншлаг: выбыли. Выбыли неизвестно куда и когда.

Да, вы были. А это что-нибудь да значит. Неспроста.

ТРИНАДЦАТЫЙ ЭПИЗОД

Шел Невменяемов на службу и не доходя Красных ворот поравнялся с каким-то шикарным оборванцем, задел его нечаянно. Обернулся, чтоб извиниться, а портфель лица и профиль лица очень ему знакомы. Тот выругался и, наступая на Невменяемова, стал укорять его: «Эх, ты! И не стыдно тебе по улицам ходить с такой премерзостной рожей? Ведь рожа-то у тебя, братишка, арестантская».

– Вы очень уж преувеличиваете, – уклончиво объяснил Невменяемов. – По-видимому, у меня и действительно лицо по наружному виду категорически несимпатичное, но вы через край хватили. Помилуйте, я же женатый человек, муж безо всякой аллегории. Между тем, эпитет рожа звучит иносказательно: оно и роженицу при этом в виду иметь можно и рожистое воспаление сколько угодно заподозрить.

– А вот я тебя по роже твоей богомерзкой смажу, тогда и увидишь воспаление.

– Это было бы явно незакономерно и причинило бы неизгладимый ущерб казенному имуществу. Кроме того, еще Пушкин, если помните, обмолвился: «Поэта можешь ты побить, но гражданина не обязан».

– Да ты постой, мне наробразина твоя что-то уж больно знакома, – не унимался оборванец. – Не в красной ли газете я ее пропечатанной видел? Вспомнил. Ведь это ты, мошенник этакой, со мной вместе наробраз грабил! – Здесь разоблачитель Невменяемова принял весьма недвусмысленную позу. Они пока что приблизились к величественному средневековому зданию, вместилищу государственного морга.

– Погодите-ка, – сказал Невменяемов, осененный свыше. – И мне очень знаком портфиль лица вашего. Но, во-первых, зачем непременно мошенничество? Мне кажется, вас, товарищ, по матушке… запамятовал, но мы встречались даже с вами в одной полупочтенной редакции, а во-вторых, взвесьте, пожалуйста: я есть служащий госморга этого самого, так с какой же стати стал бы я, пренебрегая конституцией, грабить не то надлежащее учреждение, в котором сам служу, а какое-то постороннее!

– А ты не врешь? – спросил некто, сбитый с позиции убедительностью такого соображения.

– Чего же мне врать. Вы сами сейчас убедитесь: в этот подъезд как в раку войду, значит без врак здесь и служу.

Таким образом он благополучно, хотя и с моральным ущербом, отделался от странного своего критика; встреча эта произвела, однако, на Невменяемова самое тягостное и неизгладимое впечатление.

ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ ЭПИЗОД

Духов день объявлен был в приказе днем особенно присутственным, но объявление об этом как-то миновало Невменяемова, и с утра, встав пораньше, он пошел не на службу, а в церковь, в храм св. Архидиакона Евпла, что на Мясницкой, коли не срыт еще, насупротив Армяногрегорианского переулка, – да так весь день и провел по-праздничному.

На службе ему поставили на вид: неисправность. Он немного поспорил с начальством. Ему говорят: «Манкировать стали, на службу не ходите», а он: «Нет, хожу – всю как есть службу выстоял». С ним об одном, а он о другом. Ведь служба службе рознь: иная к розни ведет, а иная наоборот.

Происшествие это вконец надломило душевные свойства Невменяемова. Стала у него частенько голова побаливать, даже когда не думал он разные мысли, и то болела. Вступились врачи – хранители здоровья, одним словом охранники. Выстукали, вынюхали всё, что полагается по букве законоведения человеческой анатомии.

– Да вы на что, собственно, жалуетесь?

– Незаслуженно пожаловали меня званием президента разъединенных штатов Европы и Тибета – больше не на что жаловаться.

– Дело ясное, – заявили охранники, – у вас mania grandiosa.

– Маня мне не угроза, – обиженно скороговоркой пробурчал Невменяемов. – А платить дороже как по установленной Горездравом таксе я, извиняюсь, не намерен: не на мерина напали.

Стал он как-то заговариваться, но и заговор облегчения не приносил. Он совсем загрустил и даже любимую гитару свою забросил. А был, как сказано, большим художником эфтого душещипательного таборного дела.

ПЯТНАДЦАТЫЙ ЭПИЗОД

«Раки живые красные! раки!» – кричал на улице под самыми окнами бодрый по обыкновению торговец. «Враки» – хотелось бы в ответ прокричать нараспев Невменяемову, но уже было это неосуществимо: помер он как был, в браке. Совсем помер, скончался.

Похороны устроены были гражданские без набальзамирования. «Впереди не несли креста, ни один священник не проводил его», и за жизнь Кисы не приходилось бояться, как некогда боялись за жизнь вертеровой Лотты.

Над свеженькой могилой сослуживец покойного, заведующий лицензиями бывший лицеист Философемин, в юности весьма владевший и даром и дарами речи, «зачитал» несколько юбилейных слов: «Спи, если хочешь и можешь спать, безвременный товарищ Невменяемов. Спи без времени, а стало быть и без денег. Ты был плохим товарищем, хотя и не во всех смыслах, плохим мужем, хотя опять же не во всех смыслах, и наконец проникновенным мыслителем, последнее без никакой двусмысленности. Но мыслями своими, исполненными грации, ты накануне эмиграции из этого мира, то есть юдоли скорби, не пожелал поделиться с нами хотя бы в кратких экспозе. Напрасно, Яков, пренебрег ты этим. Ну, что возьмешь с тебя, мертвого? Усни же в своем районном мавзолее, кандидат навеки в праведники. Спи как можешь тихо и мирно, в полном смысле слова бывший Невменяемов.

История реэволюции российской общественности отметит, что и ты применительно к обстоятельствам сиживал на пресловутом стуле красного дерева жакоб, представляющем ныне и присно колоссальную музейную ценность, но стул сей под твоим мужественным седалищем никогда не был двуличным и лицемерным в отношении двух стульев, между которых иные принципиально примазываются.

Такова-то была твоя позиция на житейском поприще, позиция диаметрально враждебная раскольнической оппозиции. А теперь что осталось от тебя? Труп вместе с этим самым запахом. Между тем буржуазные экономисты Адам и Смит проводили ту теорию, будто труп врага «всегда хорошо пахнет», но Маркс перед выходом в свет набросков к первой главе последнего тома капитальнейшего своего труда «Проблемы борьбы за завоевание частного капитала в обстановке капиталистического головокружения» выразился, посоветовавшись с Энгельсом, в том смысле, что труп врага вовсе не всегда очень хорошо пахнет и что только тщательным дифференциальным анализом можно определить, что именно думает про себя предпринять покойник в зависимости от свойств и направления этого самого трупного запаха.

Итак, как выше зачитано, усни поскорей, Невменяемов, и не поминай, брат, лихо.

Вы же, граждане, и вы, товарищи этих самых граждан, извлеките из урны дорогого покойничка все уроки Октября и киньте их в лицо прислужникам капитализма. Невменяемов, между нами говоря, в некотором роде стабилизовался. Ну и черт с ним! А нам, любезные граждане и их уважаемые товарищи, наплевать с высоты известной колокольни на черта вместе с чертовой бабкой, адекватной бабушке русской революции. А покойничкам тем куролесить и октябрят пужать воли не дадим. Баста. Да здравствует стандартизация! Ура!»

Оставшиеся после преставившегося: препикантная жена Киса, несколько малолетних котят и кое-какой скарб – распределились. Распродав скарб с глубокой скорбью, выбыла в провинцию поправляться убитая горем молодая жена, котят разобрали соседи, а стул красного дерева старинный, александровской эпохи, жакоб, согласно выраженной покойным воле, перешел в мои благожелательные руки, принявшие эту реликвию яко священную хоругвь.

ШЕСТНАДЦАТЫЙ ЭПИЗОД

Сижу это я в один «прекрасный день» – а почему прекрасный, неизвестно – на своем стуле как полагается, то есть без задней мысли, и вдруг чувствую, впорхнуло этаким гоголем в комнату что-то легкое, нездешнее, по облику своему вроде птички и в полном производственном оперении, прозоперении, хотя, должен признаться, глазу моему ничего решительно не видать. Оказалось, то Невменяемов. В модном плаще и шляпа серая борсалина в руках, вроде как на Страстной у монумента пушкинского.

– Отдавайте, – говорит, – мне мой стул.

– Как это так, Яков? – отвечаю я. – Как же это так, Жак? Ведь ты стул завещал мне по-приятельски, а ныне появляешься с признаками насилия, не считаясь даже с моей экстерриториальностью. Если взаправду ты заделался райской птичкой, то оно вовсе не к лицу тебе. Послушайся нелицеприятного совета: брось ты это недоброе дело и пристройся-ка в хор церковный сверхштатным певчим. Это мы в церкви живой живо сорганизуем.

– Все равно, – говорит, – я не отступлюсь. В ваших же кровных интересах отдать приватно-доцентно без скандала и запаха гражданской крови пострадавшего индивида.

– Хорошо, – говорю, – пусть по-твоему: бери же, жадоба, коли без жакоба на том свете прожить не умеешь. Только каким манером ты стул с собой увезешь, в отношении нормальной тяжести, если ты теперь, прости меня, вполне задушевное существо и без достаточного весу в нашем коммунистическом обществе?

– Это уж, – грит, – никак не ваша забота, а насчет тяжести не сомневайтесь, потому что для меня в нынешнем моем крайне бедственном состоянии духа притяжения в пространстве и никаких масс не существует.

– Масс не существует? Ну и птица! Как же это ты, брат, сестричка то есть, трудящие массы отрицаешь? За этот мистический уклон по головке не погладят: смысл слов твоих прямо вредоносный, хуже опиума для народного самоуправства.

Тут невидимый посетитель вместо возражения по существу дискуссии не то запел, не то просто присвистнул на какой-то невразумительный мне мотив, вроде популярного мотива из совоперетки «Чужая жена и муж под кроватью». Затем без троекратного предупреждения разом выхватил из-под меня стул жакоб и был с ним таков, разорив мой вполне целомудренный супружеский альков.

Каков Яков Невменяемов! А еще специфически ответственный покойник. Расторгуешься вот с таким. По причине каковой вышеизложенной птички среднего рода и возраста я и лишился бесповоротно законно принадлежащего мне наследственного имущества, в свой черед пострадав от нахального в высшей степени якобинства, о чем надлежало бы возгласить сквозь все громкокричатели территории.

СЕМНАДЦАТЫЙ ЭПИЗОД

Впоследствии времени, как это со временем случается, имя Невменяемова очень даже прославилось, и одна предприимчивая редакция опубликовала, что дескать, не имеются ли у граждан за сверхурочное вознаграждение неизданные письменные рукописи или статейки посмертного мыслителя.

У меня-то, положим, сыскалась ценнейшая рукопись покойного, писанная в заумных тонах и оригинальном стиле чистейшей русской прозы под филозофическим заголовком:

ИСПЫТАНИЕ ЛЮБОВЬЮ

(Роман во многих частях)

ПЕРВЫЙ ПОДГОТОВИТЕЛЬНЫЙ НАБРОСОК ЧАСТИ ПЕРВОЙ

ЭСКИЗ ВСТУПИТЕЛЬНОЙ ГЛАВЫ

(Отрывок из введения)

Далее следует, само собой, ниженачертанный текст, который руководящими критиками-пионерами, конечно же, признан будет наиболее примечательным словесным памятником грядущей наиславнейшей эпохи:

«Слова – знаки, и значит, не может быть вдохновенно-бессмысленных словообразований.

Восторги совратителя, жаждущего анестезии волеизъявления. Настороженные лица непотребствующих графоманов. Пирамидальные энциклики анафематствующего иерарха, посвященного архистратигом.

Все это давит, гнетет, препятствует погрузиться в приятнейшее духу состояние предпраздничного в сумерки отдохновения восторженных вымыслов.

О торичеллиева простота нравов, когда самый безнравственный из смехотворных соблазнителей проваливается наподобие романтического носа, лишенного прелести утилитарных возлияний.

О святейшая пустота густонаселенных призраками окрестностей, окрест которых расстилаются безбрежности отрешенностей.

О, наконец, неэвклидова относительность беспамятств и раздвоенностей, поражающих воображение, волнующих нежнокудрые завитки переживаний.

Все это – нежащие прихоти синеглазия, полномочно расположившегося в районе прифронтовой полосы сердечной сверхопаленности.

Из строго-архитектонических капителей вылупливаются капиллярности странные, как неразгаданная кофейная гуща. Ладно, погадаем.

Семерка – превратности, туз – судебный удар, Дамоклов меч желанного свидания на полдороге. А масти во всем великолепии мстительных разновидностей, а периферия маститых, бесстыдно протирающих временное полотнище эпохи с ее эпохальными перезвончиками? Бубны – гитарическая эпоха романсных клавирабендов, канделябренно насыщенных грубейшими и нежнейшими чувственными суевериями.

Такова эта стройная полногрудая дама с бесценным страусовым пером подмышкой, усыпанной драгоценностями. Радуга рыжеватых отливов провинциального доморощенного моря. Каприз пылкого рыцарства, ополчившегося на рыцаря под противогазовой черной маской. След бессонной ночи. Стыд непрерывных поцелуев, непереносимых для слуха эстетоведки.

И щурясь стыдливо, меж тузом и семеркой полулегла дама бубен.

Здесь начало начал, точка разновидностей и вполне реальные виды на будущее, обеспеченное удовольствиями удовлетворенных каждое утро волеизъявлений.

Здесь «пи» рационализма, здесь теория пиршествующего странника, возлежащего на облаке из стеганного рукой монашек гагачьего пуха, в котором сладостно тонешь, прижимая к сердцу таинственный амулет, недавно позабытый подарок покинутой невесты, млеющей в полутемной, нарядной светелке, утопающей, бесстрастно вздрагивая, в душных волнах луноподобного и нецеломудренного вовсе газа.

События алогичны, хотя последовательны вне пространства и времени, обремененного вещественностью координат.

От Нантского эдикта до программы эрфуртовских крестоносцев. От прекраснейшей во веки веков звезды Людовика до мерно вытряхиваемой сентиментальной глиняной трубки мира воинственно попыхивающего Атиллы.

События опровергаются небытием, опровергаемым устремленностью быть и даже по мере возможности быть взаимно влюбленным.

Кто без крайней надобности доверится женщине, щеголяющей в интервалах упруго-торчащим соском – этим чувственным знаменем своего журчащего успокоительно притворства? Никто не поверит обещаниям фрагментарного блаженства, параболически соединяющего земные души с небесными телами, метеорологически кидаемыми вниз венценосно улыбающимся футболистом.

Тогда-то, тогда-то свершается и о прохладные стенки сложенных по-молитвенному ладоней внезапно ударяется мягкотелое звездообразное синеглазие, поражающее остановившееся воображение и обязывающее ко множеству сверхъестественных соображений и непререкаемых решимостей.

И в каждую пору проникает неприязненность беспечности, соединенная с готической легкостью сновидений и прочих херувимов. Путь неясен, но прост. О любви не приходится думать.

Сфинкс умно и покорно лижет виноватое колено милой, нечаянно обнажившееся.

Сердца обожжены ранней предутренней прохладой».

У меня-то, положим, сыскалось писанное рукой покойного грандиознейшее по замыслу незаконченное начало поэмы его, коей белые стихи искусно перемежаются с иными стихами, вовсе не белыми; в коей поэт являет собой неугасимый неложный маяк, озаряющий окрестный мрак, перед коим (поэтом) все нынешние наши поэты – бедные:

НАВОДНЕНИЕ
(Начало поэмы)

Стихия – вздор, сам будь не плох

На рубеже таких эпох.

Сообрази, могу ли я ли

Противостать, как древний хам,

Стихии всей, когда и ялик

Колеблем здесь, колеблем там.

Так выглядит негоциант,

Издавший ценный фолиант,

В котором пламенно воспета

Его жена рукой поэта,

Который, прежде чем воспел,

Кой в чем ином еще успел.

Увы, поэт порой – что мерин!

Но я злословить не намерен.

Теперь на месте пушек радий

И планетарность в каждом взгляде.

Что правит здесь: вода иль разум?

Иль может, оба правят разом?

Звездой на дно влеком Ленгиз,

А вместе с ним и Тьер и Гиз.

На вот тебе и наводненье!

В груди столетнее волненье.

Стоит принц датский, то есть Гамлет

Стоит и жмется, мнется, мямлит.

И катится через Алтай,

Где заседает Курултай.

Вода, куда? Ужель назад?

Я изнемог от этих дат.

Мне не водитель Медный всадник,

Он только уличный наглядник,

Что, дескать, конь хоть мчался прытко,

Но неудачна та попытка…

У меня-то, положим, сыскалась писанная на машинке на бланке «Служебная записка» секретаршей покойного под его диктовку записочка, озаглавленная «Эпитафический отрывок, набросок или эскиз» и подписанная на машинке же его обычным в таких случаях псевдонимом «Ять» – подпись эта тщательно перечеркнута красными чернилами, но ничегошеньки не дождутся от меня разные временники, лицемерно-близорукому направлению чьих взглядов на вещи я не могу выразить свое доверие и активную поддержку.

Вот текст последнего наброска или отрывка – любил покойный все незаконченное – талантливого выше среднего Невменяемова:

«Жак Невменяемов здесь покоится. Якобинцев всех толков и оттенков убедительно просят не беспокоиться, то есть оставить сию могилу в покое от посещений экскурсиями и других посягательств.

Скончался и воскрес неопределенного возраста и от неизвестной причины после непродолжительной, но длительной болезни сапом. О чем не сожалеет, полагая, что на земле лишь человек достоин жалости, а раз кто умер, то какой же он после этого человек! Пущай его гниет на здоровье.

Пуще всего, пуще дурного глаза бойтесь на земле дурной бесконечности, – философский термин, узурпированный у меня марбургской школой. Конечности мои холодеют, а кажется, на дворе самый разгар летней природы. Да-с, роды были тяжеловаты. Никогда в уши ваты не засовывайте и смотрите на все с удивлением, но без предубеждения. Убеждения – ну их!

Где я: там или тут? Никто толком не знает. Маршрут неизвестен. Невесте моей, так сказать, неизвестной, привет с того света в канонической редакции: “Жак, сударыня, протянул ноги”.

Ай-ай-ай! Снова вульгаризация со стороны вполне неблагодарной черни. Ведь в искусстве форма это все, искусство же умирания – благороднейшее из всех искусств.

Здесь-то и будет зарыта собака, когда меня похоронят. Расходы поминальные и прочие, ввиду катастрофичности моногамии, отношу насчет монистического взгляда на нашу историю с географией.

Морга, вот чего смерть как не хочется.

Обидно, что себя самого проморгал.

Жена да чтит всячески память обо мне, беспризорном.

Пускай вперед зовется она не Киса, а Марго: французу лестно будет.

Позади какая-то прожитая жизнь. Впереди? Отнюдь ничего. Ей? Ей ничего, сущие пустяки спереди.

И всем вам того же желаю.

Гроб прошу заказать красного дерева или по крайности крашенным под красное дерево стиля александровской эпохи, цветами же его не украшать.

Всего милее, если неведомый друг возложит на гроб мой пук непритязательного укропа.

Чтоб расцвела у гропа

Веточка укропа.

Гроп – политическая вольность и наоборот».

Если кто из этого эпитафического эскиза выведет прекрасную, хоть и вполне двусмысленную, сущность Невменяемова, то пусть приобретет на рынке и забросит на его могилку цветущую ветку укропа, согласно выраженному в стихах покойного его эстетическому вкусу.

Цветы и разные там цветочки своей неподражаемой флорой и фауной очень даже привлекают пташек божьих: возможно, что душа Невменяемова, обернувшись незримой птичкой, припорхнет на аромат вашего дружеского приношения, захватив с собой стул красного дерева жакоб, все-таки, как ни поворачивай, украденный у меня Невменяемовым.

Усевшись на привычном ей стуле поудобней, она станет наслаждаться благоуханием укропа и сезонными красотами, чтоб потом, набравшись некоторого успокоения, с новыми силами и сознательно вернуться куда следует к исполнению своих служебных обязанностей под эгидой доброй и бодрой власти.

Таким образом, по слову Писания: «птичка божия» узнает дни заботы, дни труда, ночью ж птичка не порхает, а перхает и пархает, непорядки божьи хает. Вот именно.

Ленинград. Июнь 1924 г.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Звездочка не одобрила это сочинение. Отзыв ее был краток и выразительно-звучен: «Экивоки», – произнесла она, уверенно продолжая совершать то, что справедливо называла «великий намаз».

Впрочем, когда я удовлетворительно исполнил требование подивиться отражению ее безмерно удлиненных ресниц, она, видимо смягчившись, добавила, продолжая испытующе глядеться в зеркало: «Все-таки здесь много тонких наблюдений и не лишенных глубины мыслей», что, по-видимому, относилось к «Испытанию ничем», после чего, удовлетворенная, она всецело предалась самоусовершенствованию своего и без того прелестного личика, лишь угадывая черты которого, мог Боратынский так удачно выразиться о собственной музе, что она пленяет «лица не общим выражением».

Звездочку забавляет верить, будто мне известно значение всех слов русских, иностранных и даже интернациональных. Во всяком случае, я не очень-то понял значение термина «экивоки». Спасительный Даль не был распакован, у нее же я не решился спросить, дорожа накопленным авторитетом. Так до сих пор я и не дознался точного смысла, а чувствую, что звучат «экивоки» отнюдь не в мою пользу и даже насмешливо, положительно насмешливо.

Кстати, «едва напишешь что-нибудь насмешливое, злое, разрушающее, убивающее, как все люди жадно хватаются за книгу. И пошло и пошло. Но с какой бы любовью, от какого бы чистого сердца вы ни написали книгу с положительным содержанием, – это лежит мертво, и никто не даст себе труда даже разрезать книгу», – как вразумительно сказано в «Уединенном».

Однако, «Испытание ничем», не содержащее ничего насмешливого, злого, разрушающего, убивающего, а наоборот, написанное при попутных ветрах и от чистого сердца, становится на наших глазах излюбленной настольной книгой во всероссийском масштабе. Требования на это издание даже не успевает выполнять книжная госрозница, разница же в оценках доброжелательной критики пустяшная: одни говорят, что автор круглый дурак, другие – что он дурак в квадрате.

Таким образом, мимоходом разрешается и наболевший вопрос о квадратуре круга. Автор, впрочем, с самых детских лет равнодушен к успеху у широкой публики. Все официозы единодушны в утверждении, что вот-де она наконец, настоящая советская сатира: под настоящей они разумеют «от чистого сердца».

В отдельных критических экскурсах отмечается, как тонко выведена идея о преимуществах советских дипломатов перед дипломатией йоркширской буржуазной, когда, согласно стенограмме, на вечере смычки съезда ветеринарных работников громогласно оглашено было замечание Троцкого, «что наш советский поросенок является очень хорошим дипломатом на мировом рынке».

Так же тонко разобрана идея, бичующая клевету о вредности наших северных монастырей в смысле заточенья и ссылки. Ссылка на обстоятельный критический разбор под заглавием «Новые Соловки» особенно убедительна, ибо характеристике нэпмановско-спекулянтских кругов, которым предстояло познакомиться с «необитаемым островом», что «Соловки» – «смертельное место» для содержащихся там заключенных, автор блестяще противопоставил точные даты, зафиксированные на крестах соловецкого кладбища, например, вроде сосланного гетмана Запорожья Пафнутия, который жития имел 124 года и после этого, даже будучи помилован царским строем, не пожелал расстаться хотя бы на час с дорогим местом своей ссылки. Последнее могут подтвердить оставшиеся на Соловках другие иеромонахи, занимающиеся теперь дозволенным рыбным промыслом, из которых ни один не умер ранее пятидесяти двух лет отроду. Как же после этого омерзительна клевета, что «Соловки – остров на Белом море, климат которого необыкновенно вреден для здоровья».

Но наиболее досконально изучена научной критикой, базирующейся в своих литературных изысканиях на незыблемых основаниях исторического енчменизма, сложнейшая третья идея, проходящая действительно и без экивоков красной нитью, – о необходимости беспощадной борьбы с сапом, каковая встречает дружное сочувствие и на состоявшемся всесоюзном съезде ветработников, где выступавшие в прениях представители с мест взволнованно подчеркивали необходимость спешного создания общественного мнения вокруг вопроса о подсудности ветеринарных работников, а также доказывали, что «общий уровень, нанесенный животноводству эпизоотиями, исчисляется во множестве голов крупного и мельчайшего скота».

Вначале, как было, помнится, и при появлении «Мертвых душ», «Испытание ничем» встречено советской общественностью отчасти неодобрительно. Испугались всей той выведенной автором на божий свет пошлости, того ничтожества русского человека, который низводит себя злоупотреблениями в области алкоголизма до положения упомянутых рогатых скотов.

Предостерегающие крики автора о роже, о рожистом воспалении, склонны были вначале принимать за обыкновенный пасквиль.

Скоро, однако, трезвое благоразумие решительно взяло верх, и поразительные результаты налицо: уже «намечается полтора миллиона предохранительных и столько-то лечебных прививок против рожи свиней» («Известия», № 40). После того как-то неловко вспоминать былые суждения о литературе, что она не более как «сладкие вымыслы» или того хуже – «сплошь празднословие».

Высказавшись о дипломатах, Троцкий добавил, что поросенок должен быть прежде всего здоров, санитарно благополучен, и поэтому ясно, что рожу и сап, эти поросячьи эпизоотии всякой тайной дипломатии, мы с негодованием должны отвергнуть, удовлетворив ветеринаров в смысле подсудности, о чем хлопочут представители с мест, и вообще повернувшись лицом к ветеринару, о лице которого кто-то метко выразился на съезде: «Где не может быть ветеринар сам, нужно, чтобы там были его очи».

Здесь и обнаружился искомый водораздел российской истории, или, другими словами: от ока государева к оку ветеринарову. И не будет на советской земле рожи…

А этот превосходнейший старинный стул красного дерева жакоб, в реставрированных ножках которого злопыхающие головы тщетно искали несуществующую контрреволюцию! Как будто революция отменила красоту! «Нет, – сказал Калинин на всероссийском съезде деревообделочников, – красота не уменьшается. Разве деревянное окно теперь должно быть менее красиво, чем оно было сто лет тому назад? Это неверно». То есть без красоты – стоп строительство, так сказать, ни тпру, ни ЦСУ. Для чего же тогда злопыхательство по поводу красного стула жакоб, являющегося лишь одним из славных предвидений автора, пророчествующего, как всякий великий сатирик, не удовольствия ради, а в силу необходимости, ex cathedra или ex officio, что значит: официально.

Говорят: «нет пророков в своем отечестве, – запрещено». Но здесь уж мы всецело обратимся к мудрости главного управления всесоюзными литераторами. С одной стороны, где же и пророчествовать, как не в своем отечестве, когда за границами все люди светские, а в светском обществе появление пророка даже в неприсутственный день так же неприлично, так же скандально-немыслимо, как фокстротирование чистого духа, наспех материализовавшегося для потехи великосветских спиритов.

Теперь, когда наука опытным путем доказала возможность передачи собственных самых сумасбродных мыслей на любом расстоянии при содействии простых электромагнитных волн, обильно содержащихся внутри каждой черепной коробки, и без мистики, теперь желающий легко может распространять свои дурные мысли, минуя Гизы. А если у писателя мысли хорошие «от чистого сердца», что толку тогда мешать ему и ставить палку в колеса его безвредной для гражданского общества агитации.

Вспомним примеры из древнейшей римской истории. Некто Герострат, помочивши Рим бензином, поджег этот живописнейший столичный город, возвеличившийся, по Моммсену, оттого, «что поблизости текла река Тибр», и тогда-то капитолийские свиньи самоотверженно затушили пламя. Дурным поступком, порожденным дурной предвзятой мыслью, Герострат добился лишь сомнительной славы, но не социального обеспечения для своего потомства, – о свинье же спасителе и по прошествии веков с удивлением произнесут: «Каков гусь!» Опять-таки только гусь, выросший в атмосфере общественного доверия, где нет места роже, и вполне санитарно-здоровый, способен жертвовать собственными гусиными лапками, вставши грудью и не щадя живота, ради отечества, под руководством зоркого ока ветеринарного работника.

В заключение отвечу на многочисленные запросы читателей с мест о том, почему «Испытание ничем» названо как-то-биографическим. Дело в том, что автор никогда ничего не вымышлял фантазией: он только в реальной жизни и в ней одной черпал свои наблюдения, простые, как эти электромагнитные волны, как знаки зодиака, как некая вывеска-анонс: «Парт-Ной для дам военных и гражданских». Черпнув, сразу же записывал без посторонней или потусторонней мистики, при содействии лишь личного таланта.

Шел себе автор однажды по Столешникову переулку по случаю воскресного дня, и, не доходя обетованных «густых и сбитых сливок», попадись автору газетчик-мальчишка, во весь дух выкликавший: «“Вечерняя Москва”! Утренний выпуск! Попытка к землетрясению в Москве! Повышение квартирной платы!» Сообразив сразу же фактическую подоплеку возглашенных известий, автор живо сбегал домой, чтобы пометить в своей записной книжке ценное наблюдение над подземными толчками, а потом уж слишком поздно оказалось возвратиться за сливками, и они остались густыми без видимой пользы для читателя.

Вот так-то наподобие Афродиты Анадиомены, родившейся из пены морских волн Красного моря, – из пенки сбитых сливок к вящему удивлению самого автора родился дивный и странный образ не жакобинца, а Невменяемова, прикидывающегося то выдвиженцем-профработником, то райской птичкой, заявляющейся внезапно к обывателям беспартийным и сочувствующим в полнейшем прозоперении.

«И получился прелестный сюжет для повести».

Москва. Февраль 1926 г.

Илье Сельвинскому

Второй вариант. Собственно сказание о птичке божьей

(Конструктивно-романтическое)

Motto конструкции:

И смерть, как гостью, ожидает,

Крутя, задумавшись, усы.

Из эпитафии

ТЕЗУС ПЕРВЫЙ

СЛОВО ДЕРЖАВИНА

Державное слово не шутка, и некий живописец, внезапно хватив себя кулаком что было мочи по лбу, схватил второпях палитру, кисть для бритья, тушь, пастельные краски, смешал, растер их по всем правилам искусства и за то время, какое требовалось для появления реальнейшей шишки, имевшей украсить творческий его лоб, мигом изобразил следующий вполне натурный пейзаж: небезызвестный Неменяемов, безусловный муж и деятель на некоем поприще, выбрав стул красного дерева стиля «жакобус» постаринней и попроще, уселся и сидит себе, посиживает да пушистый ус покручивает в ожиданьи гостьи с косичкой и словечком ласковым: «Пожалте бриться».

В ярких сусальных красках рисуется ему пройденный путь, на котором ничего путного не свершил он, и, смахнув капнувшую на порыжелый ус непрошенную гостью, густым отстоявшимся баском произносит он про себя меланхолически, выговаривая слово «все» как правобережный украинец: «Усы там будем».

Подобный пейзаж любому мазилке – по лбу, по плечу ж разве что Корреджу.

ТЕЗУС ВТОРОЙ

ВОСХИЩЕНИЕ ГОГОЛЯ

Также и живописатель, вдохновившись комментарием автора переписки с посмертными друзьями, тщится и тужится выразить в словах невыразимое: странную гостью, разящую бритвой гражданина Неменяемова, сидящего и накручивающего ус на ус в рассуждении благочестивом, чего бы поесть в этакий воистину постный денек.

Восхищается от души автор переписки: «Кто, кроме Державина, осмелился бы соединить такое дело, каково ожидание смерти, с таким ничтожным действием, каково кручение усов! Но как через это ощутительнее видимость самого мужа и какое меланхолически-глубокое чувство остается в душе!»

Восхищается и сей герой, восседающий с индивидуальной мыслью: «Сам с усам». И что есть мочи крутит да накручивает, давая полную волю реалистической своей фантазии. И все кругом, не щадя живота и затрат, восхищаются, каждый в свой момент.

А гостья хвать-похвать за бритву да с места в карьер, этак картавя, грассируя: «Не беспокоит?»

ТЕЗУС ТРЕТИЙ

БЕСПОКОИТ

«Не беспокоит, не бес покоит, небес покоит нас урна ве-е-ечна-а-я», – бравурно отзываются, разливаясь по всей природе, игривые колокольчики. И словно локончики шаловливого дитяти, развеваются по всей природе траурные знамения. И газетные поля отзываются об отозванном одобрительной нонпарелью объявлений:

«Скончался после непродолжительной, но длительной болезни, о чем сослуживцев и друзей без помощи посмертной переписки извещает убитая горем жена».

«И не горем и не жена. Эх, семью проворонил. Семью-ноль – ноль, семью-я – я», – посмеивается душа себе в бороду за неимением усов.

И развиваются по всей природе бренные останки и чего-чего только из них не произрастет на пользу и потребление наспех подрастающего потомка, кушающего нежинский огурчик, беседующего с алжирским бэем, действующего на поприщах и вообще – в ус себе не дующего.

ТЕЗУС ЧЕТВЕРТЫЙ

О ДВУХ КОРОВАХ

– Дайте, голубчик, хоть минимум реализма или неореалистическое – что ли, а то ведь здесь у вас голая фантастика, опять же и насчет формы… – сказал редактор, ласково протягивая рукопись.

– Теперь голубчиков нет, – сурово ответил автор, хватая рукопись. – А насчет повествования не о реалистическом это мы в лучшем виде предоставим. Что ж касаемо формы, так не потрудитесь ли припомнить, как однажды Пушкин очень разбранил Гоголя за резкий отзыв о Мольере, сказавши, что «в великих писателях нечего смотреть на форму и что куда бы он ни положил добро свое, – бери его, а не ломайся».

И вышел он из редакторского убранного со вкусом кабинета, кривя бледные губы, дрожавшие, как заарестованный среди ночи спекулянт-мануфактурщик. Придя домой и разоблачившись, принялся усердно перечитывать рукопись, начинавшуюся так:

«Такого-то числа в таком-то часу дня в магазин Чаеуправления, что на Петровке, пришли без предупреждения две прилично одетые коровы и, выстояв сколько надо в очереди и выпотев сколько установлено, вежливо спросили себе фунт кофе мокка, тотчас отпущенный усатым продавцом. Выйдя ж из магазина с покупкой, на виду собравшейся публики и лотошных торговцев бюстгальтерами, преспокойно уселись в такси и скрылись в неизвестном направлении.

Случай этот, будучи распубликован, заставил обывателя выругаться: “Хорошенькие порядки в этом Чаеуправлении! Порядочным покупателям ответ известно какой: „Извините-с, кофе для продажи не имеется", а каким-то коровам преспокойно отпускается. Безобразие! И еще агитируют по радио по всем радиусам о пользе режима рационализации!”

Успешно излив свое возмущение, обыватель переходит к очередным домашним делам. Действительно, пусть коровы, пусть на Петровке, – что в этом особенного, сверхнатурного? Шли они наверное, как и прочая публика, не по тротуару, а по мостовой, держась правой стороны. Если промеж себя беседовали, то не иначе, как на аполитические темы: о прелестных моделях в ателье мод, вообще – о разных дамских нуждах, относящихся, с одной стороны, к сфере дамского туалета, но с другой стороны, и не к сфере туалета, а как бы к иной, смежной области, гораздо более завлекательной и многообещающей впереди, впрочем, отнюдь не только впереди.

Одним словом, решительно ничего антиобщественного, пасквильного в подобном происшествии не заключалось. Действительно, если в нас, в каждом из нас живет, нимало даже не уплотняясь, скотинство, – как это доказано потомственными дарвинистами, – то почему же с чисто научной точки не допустить, что и скотине не чуждо многое человеческое? Почему не признать за ней, в соответствии со статутами Лиги наций, священных прав на некоторые устремлении, выходящие за ограниченные пределы скотского состояния?

Нет, право же, почему не может корова утром, перед отправлением в должность или на рынок, ежели она прописана домашней хозяйкой, побаловаться кофеем? Почему наконец, утомившись художествами и пресытясь советскими забавами, не может она иной раз вечерком, в одиночестве, меланхолически погадать о грядущем на кофейной гуще? Ведь тем, образцов для гаданья предостаточно: да или нет? Восток или Запад? белое или красное?»

Перечтя сие, автор разорвал рукопись на мелкие куски, предав их затем с помощью любящей жены и махоньких деток домашней кустарной кремации.

ТЕЗУС ПЯТЫЙ

РЕКОРДНЫЙ ПОЛЕТ

А душа Неменяемова знай летит в безусловном восхищении и в образе махонькой птички, вполне усатой, то есть пернатой и в полном производственном оперении, – прозоперении, как и положено соответственными актами гражданского состояния.

Прилетя на огромный птичий двор, великолепно, прямо-таки по-райски убранный, где много пташек восседало на жердочках безусловного конструктивизма, и наскоро поклевав турецкого кофею со свежей к нему сдобой, она сообразила: «И по усам не текло, а в рот ведь попало, вишь ты, поди ж ты!» После чего, вкусно облизнувшись и шумно высморкавшись в маленький кружевной платочек с траурной каймой, добытый из модной сумочки, где он помещался рядом с путевкой и эмалевой пудреницей, – она вприпрыжку отправилась заполнять анкету для вновь прибывших, согласно инструктажа, развешанного урби и орби по всем покривившимся досчатым заборам рая.

Обозрев пространную, престранную тож анкету, Неменяемов прикинул в уме: «Душа, душевная жизнь и аналогичные термины – суть обветшалые, безвозвратно отмененные по бедам наносным “истерическим материализмом”» – и, закурив, он на первый вопрос: «Кто ты еси таков?» ответил по законной орфографии без задоринки и сучка: «Есмь сложный комплекс психо-энергетических явлений, процессов и функций, регулируемых обыкновенным кусочком материи, то-бишь мозгом.

Впрочем, псевдоним – Неменяемов, имя собственное – Якобус».

В графе: «Социальное происхождение» вписал непринужденно: «Сын человечества». В графе: «Национальность» – «Интернационалист-гуманист». В графе: «Подданство» – «Птичка божия». На вопрос о поле, в смысле органической спецификации и обстоятельств деторождения, изъяснил: «Девица, но баловалась частенько по внебрачному действию».

Вопрос: «Отношение к воинской повинности». Ответ: «Сугубоотрицательное по причине всеобщего переразоружения и наследственно-ущемленной грыжи, а также самолюбия».

Вопрос: «Как при жизни относились к революции в душе?» Ответ: «Своя душа – потемки». Вопрос: «Чем желали бы промышлять или заняться?» Ответ был дан такой: «Ищу место временно-исполняющего в небесном управлении классовых или кассовых надстроек, пристроек и построек за построчную сверхурочную плату".

И наконец, по последнему пункту анкетного листа: «Состоите ли членом союза и если да, то какого именно?» Неменяемов расписался: «Ясное дело, состоим: слава зиждителю, не махонькие. А союз тот под протекторатом самого Михаила архангела».

Подкрепившись густыми и сбитыми сливками, птичка уселась на черемуховой веточке и принялась себя облегчать сперва действием, а затем и размышлением о бренности всего небесного. Вскоре к ней подсела весьма элегантно одетая птица с интересной проседью на висках и с пенснэ на носу, таком длинном, что он мог бы быть принят за клюв. Заговорив с нашей птичкой о том, о сем и разговорившись, он как искусный ловлас предложил своей даме: „Чего зря сидеть, это и банально и геморроидально. Пойдемте-ка лучше, душенька, развлекаться».

– Ах, не говорите «душенька», – заголосила та жеманно. – Это звучит обветшалым. Выражайтесь, очень даже прошу вас, заместо «душеньки» так: «Сложный комплексик психо-энергетических явлений и функций!»

Он, конечно, не встретил возражений, и об руку они отправились, начавши вечер с посещения наиболее шикарного кино «Иллюзион». Смотрели сильно комическую «Чарли не хочет быть сожженным», видовую «Контрреволюция в небесной империи» и хронику, где, между прочим, демонстрировались научные опыты по омоложению солнца путем пересадки на него земных человеческих же слез.

Душа Неменяемова вздумала полюбопытствовать, много ли в здешних краях зарегистрировано ангелов. Кавалер тотчас любезно заверил ее, что таких, как она, «ночью без огня» не сыскать, но что, вообще говоря, с той поры, как дамы изобрели соблазнительные юбки, открывающие поистине небесные прелести, все женщины поголовно, вернее поколенно преобразились в ангелов. Кроме, впрочем, стриженных, темнокудрых, перешагнувших де-факто за двадцать пять, слишком подмалеванных, дурно сложенных и толстоногих, каковые, увы, преобладают.

Вечер закончился плотным ужином в отдельном жерднике «Большой московской» с замораживанием вина и традиционной цыганщиной. Ночь была полная услад, веселая, шумная, шимми-ная, проведенная в угарном порядке. Душа может потерять лишь свою невинность, но завоевать она может блаженство целого рая. Душе Неменяемова терять было нечего.

ТЕЗУС ШЕСТОЙ

РЕАЛИСТИЧЕСКАЯ ФАНТАСТИКА

Доведя рассказ свой примерно до этого места, автор перечел его, остался доволен и, бодро вступив в кабинет знакомого редактора, дружелюбно хватил его рукописью по лбу что было мочи. От этого у редактора мгновенно выскочила под самым носом шишка, вроде как у алжирского бэя, и он, шумно зачихав, запротестовался: «Не подходит, голубка, перестарались. Я ведь говорил вам, давайте минимум реализма, а вы программу-максимум преподнесли. Теперь у вас, голубка, фантастики недостает. Попытайтесь-ка предложить в другом месте или вот что: опишите тот же самый казус, но в стихах».

Тогда взбешенный автор, недолго думая, ухватил длинный редакторский ус и принялся крутить его и наматывать без удержу и без жалости, отчего нос редактора сделался багровым, стал менять свои очертания и еще более приобрел сходства с добротным нежинским огурцом. И тут, не разобравши хорошенько, в чем дело, автор, изрядно изголодавшийся, крепко вцепился зубами в сочный огурец, разом перекусив добрую его половину, и сплюнул, ибо в действительности то был вовсе не тонкий нежинский огурчик, но грубый редакторский нос, лишенный чутья…

Так на миг, без ущерба для общества и тиража, голая фантастика под воздействием неисследованных еще иксус-лучей превратилась в наидоподлиннейшую, к тому ж болезненную, реальность.

ТЕЗУС СЕДЬМОЙ

КАПЛИ ДАТСКОГО ПРИНЦА

Однако по другим местам автор не побрел, а совета отчасти послушался и не зря: советы редактора, как бы ни был он плох, всегда обязательно-директивны. Он уселся поудобней да попроще, тщательно потер гладко выбритое место над верхней губой и, понатужась, старательно записал следующие стишки:

ГАМЛЕТ
(Вариант)

«Что ты, барин, щуришь глазки,

Гордо крутишь длинный ус?»

Древне-российская нарпесенка

Стоит принц датский, то есть Гамлет,

Стоит и жмется, мнется, мямлит,

Крутя перстом отменный ус,

Не без колес, не без турус.

В сей век слепых возмездий где вы,

Сомненьем тронутые девы?

В повестку дней внесен вопрос:

Ты росс иль просто не дорос?

Равно Полонья и Офелья –

Гробокопатели веселья.

Гамлет, хотя весьма угрюм,

Нередко полн игривых дум.

Он смерть позвал на чашку чая

И гостью ждет, беды не чая:

Метнуть звезду под небосклон –

По этой части спец Бэкон.

«Так вот погибель где таится! –

Вопит неверная царица, –

Любовь и мертвых гонит в транс,

Прости мне, сын мой, мезальянс».

Гамлет в ответ: «Во имя Глинки

Утри развратные слезинки».

И лег вздремнуть, изящен, брит,

Ну, истый принц! Ну, истый бритт!

Ценил тиран индийский Арий

Не Коминтерн, – комментарий.

Давно готов к венцу венок,

Но вдруг невеста – наутек.

Ворчат могильщики:

«Красотка! Полезней нам товарищ-сотка;

Что толку с этих молодух,

Когда они пущают дух!»

Гамлет усы расправил лихо,

Отсель пошла неразбериха:

Он жаждет мести, крутит ус

И зябко прячется в бурнус.

Эй, Гамлет, датскай принц любезнай,

К чему с мечом стоишь над бездной?

И коли ежели стоишь,

К чему суешь ты в бездну шиш?

Рвешь сердце нам ты части на три,

Зачитывая на театре

Свой чародейский монолог

И лучше выдумать не мог.

Подобно Чайльду и Гарольду,

Скользишь по сцене, словно по льду,

Профвыдвиженец здешних мест,

Любимчик тронутых невест.

Ползет червяк в свою ячейку,

Как бюст красотки – в душегрейку,

По тезису: сам будь не плох

На рубеже таких эпох.

Смени на кожаное кепи

Рабовладельческие цепи

И кинь смущенным небесам:

«Плевать, я, дескать, сам с усам!»

Заслушав речь, решает вече,

Что тех уж нет, а те далече,

И прозвучал аплодисмент

В двусмысленнейший сей момент.

Стоит принц датский, то есть Гамлет,

Стоит и жмется, мнется, мямлит

И катится через Алтай,

Где протекает Курултай.

Он смерть как гостью поджидает,

И смерть пришла и смерть кидает

Взор на дремучие усы:

«Погодка!.. Вот купила к чаю я чайной колбасы».

ТЕЗУС ВОСЬМОЙ

КАЧЕСТВО РУССО

Перечтя стишки, остался очень доволен и приступил к размышлению. Говорят: «Читатель требует вполне реального, но однако чтоб и не совсем без фантастики. Намотайте это себе хорошенько на ус». Ну, а ежели я, к примеру, безусый от самого рождения? С какой это радости будет безработный человек зря мотаться, наматывая что-либо на отсутствующий под руками предмет. Но, конечно, если иметь притом в виду китовый ус или хотя бы моржовый, либо даже зауряд-бутафорский, каковые отпускаются из парфюмерных магазинов без соблюдения очереди, то окажется, что и безусому природа оставила возможность с грехом пополам наматывать на сей предмет, пущай отсутствующий, то есть фантастический, но в некотором роде и присутствущий, ощутимо-реальный.

Уточним вопрос: что есть собственно ус как таковой? Один волосок – ус? Нет. А три, а четыре волоска? – Нисколько. И вот, осторожно набавляя по одному волоску, вы когда-нибудь вплотную подойдете к целому пучку, а затем, следуя тем же путем, – к несомненному пуку, предстоящему взору как ус. Это есть качество. Отсюда уясняется большое государственное значение количества, которое, как Марксу известно, любит переходить в качество.

Критики не раз подолгу копались в бывших волосах и прочем хламе, подкапываясь к знаменитой марксовой бороде. Но на усы его не посягнул до сих пор ни один злопыхатель. Усы пребывают нетронутыми, девственно-чистыми, как то засвидетельствовал Энгельс, брившийся с Марксом всегда в одной парикмахерской, и другие энциклопедисты, например Дидерот, написавший «Дух беззаконий», и Руссо, признавшийся в конце концов в своей «Исповеди», что его прославленная бородка была русой лишь вследствие частого употребления краски для усов «Вечность», превращающей и рыжего в русого, почему этот Жан Жак и выбрал себе псевдоним «Руссо».

Итак, количество переходит в качество. Здесь герой, утомясь тужиться, затих, задремал. И привиделось ему несметное полчище усищ, усов и усиков всех мастей, размеров и рангов, верхами в парадной форме знаменитых «гусар смерти». Полчище это грозно надвигалось. И кто-то козлиным голоском произнес в самое его ухо: «От усов все качества».

Удивительно это спящему.

ТЕЗУС ДЕВЯТЫЙ

ПОСРАМЛЕНИЕ ИДЕАЛИЗМА

Открывает он широко глаза, видит: Неменяемов. Тот к нему:

– Здорово, брат Корнелиус, каково живешь?

А он в ответ:

– Здорово, Якобус-покойничек, каково прыгаешь?

Неменяемов же, пощипывая бородку, вразумляет:

– Не то, дружище, удивительно, что количество переходит в качество, а тому, девица моя красная, дивиться должно, что о том же записывал настоятель Черемисского монастыря, игумен Паисий: «Если количество ведет к качеству, то и беспрестанное призывание имени Божия, хотя вначале и рассеянное, может привести ко вниманию и теплоте сердечной. Поелику натура человеческая способна усвоять известное настроение путем частого употребления и привычки». Маркс о материи, а Паисий – о натуре человека, о душе его обветшалой, каковая подлежит закону, для материи писанному, чем лишний раз устанавливается тезус о полнейшей материальности человеческой натуры и бесповоротно посрамляется идеалистическая философистика.

– Странно, – промолвил писатель, – был ты, братец, на земле идеалистом, а как в высшие сферы попал, так статус-кво и нарушен: материалистом заделался.

– Что делать, годы свое берут, да и по пословице – век живи, век учи, только тебе моих воззрений не понять, как ты еще не пришел в полный разум. Ничего, в свое время разом придешь, хоть и принято у вас думать, что разом ничего на земле не делается.

– Одолжайся покамест, – сказал писатель и протянул гостю свою простенькую, но изящную, дедовских времен табакерку. Тот молча взял щепотку табаку, засунул в ноздрю, потом произнес задумчиво: «Ну-с», чихнул и был таков. А писатель, словно проснувшись, как следует потянулся, встал со стула и, подойдя к зеркалу, принялся пристально и тревожно разглядывать то место над верхней губой, где полагалось быть усам.

ТЕЗУС ДЕСЯТЫЙ

НАТУРНЫЙ ПЕЙЗАЖ

Усачева улица, на которой проживал Неменяемов, помещается в красной Москве, посередке между Упорным переулком и Укромным тупиком. Жил он себе, да и другим поживал, оставаясь до поры до времени сверхштатным холостяком, сочувствующим строительству в масштабе и прочим лозунгам с правой стороны. Проживал он в определенном доме и в предом определенной квартире, будучи равнодушен в отношении нормальной жилплощади и домашних не к благу устройств. Выражусь пояснее: такое, например, объявление в коллективистической уборной: «Предлагается неукоснительно ходить под себя аккуратно, гигиенически дезинфекцируясь после каждой генеральной нужды водопроводной струей, каковая действует исправно, согласно инструкции МКХ, ежедневно с семи до девяти утра, кроме дней престольных и неприсутственных».

Этим, само собой, пренебрегал Неменяемов и заместо того существовал, не касаясь брачных условностей и предрассудков. Почему и облюбовал он себе юную Ксению, девицу полногрудую с глазками скромными да с губками бесстыжими.

И пошла у них писать губерния. Такая завертелась любовь платоническая, такие страсти пошли ангельские, такие идеальные нежности то с правой, то с левой стороны, что не случись глупого случая, простой непредвиденности, ляпсусной ерундистики, мог бы Неменяемов изъясниться как в общенародной песенке, где на вопрос: «Как твои делишки?» некто отвечает, подмигивая лихо закрученным усом: «Слава богу, ничего, пошли ребятишки".

Но судьба, а не индейка, свою на этот случай идейку имела и судила она по-иному. Вдруг вполне скончался Неменяемов, и само собой прекратила оказывать ему разнообразнейшие ласки полногрудая красотка, томная Ксюша. Чему быть, того не миновать. Кому больше не быть, того уж не миловать.

Такова смерть. И такую ей оборотную сторону мы дали.

ТЕЗУС ОДИННАДЦАТЫЙ

УСАЧЕВ ТУПИК

Смерть работает сдельно во французской на паях парикмахерской «Жан-Жак» парикмахерским подмастерьем. Возможно, что говорит она не «брею», а «брою», как большинство парикмахеров-французов. Ходит она также в должность, есть над ней и начальство, наблюдающее, направляющее, наставляющее и руководящее. Начальство нет-нет потребует ее к себе в шикарный, словно у редактора, кабинет:

– Приготовьте смету и к пятнице извольте представить смертные предположения на ближайший квартал.

Она ж идет вечерком в ближайшую пивнушку с концертным отделением и там за столиком перелистывает красную книжищу «Вся Москва на 1928 г.». Перво-наперво смотрит наименования на «у», кому бы визит нанести: Усагин, Усаковский, Усанов, Усатов, Усатов-Мусатов.

– Вишь ты, – говорит подмастерье, – мало тебе того, что Усатов, – еще и Мусатова приклеил.

Путаники, евразийцы! – Он продолжает: Усачов, Усватова, Усевич, Усенко, Усикова, Усит, Усков, Усманов, Усов, Усолов, Усольцев, Усольцева-Веселаго. Туда ж затесалась, ехидная, видно, бабеночка. Господи, до чего же их все-таки много, чертей полуусатых! – вздыхает смерть и кричит истошным голосом:

– Человек услужающий, еще кружку пива, да поживей!

Потом, решив окончательно выбрать нужные наименования на «у», случайно тычет в Неменяемова и записывает в блокнотик своим вечным пером: «Неменяемов, Усачева улица, дом, номер». И, ничтоже сумняшеся, продолжает за пивком наслаждаться цыганским дребезжанием.

Засим, не попав в переполненный смертниками автобус, плетется он домой, бормоча: «Всё – суета сует. Надоело. Устал». И в душе его продолжается гнусное-прегнусное дребезжанье.

ТЕЗУС ДВЕНАДЦАТЫЙ

САП И ВЕЧНОСТЬ

Чудодейственная краска для усов «Вечность», запатентованная активным помощником одного провизора, Яковом Рацером, продается урби и орби. Но были правительственные сообщения о заболевании на этой губной почве лошадиным сапом по причине изготовления «Вечности» на конском жиру, как равно и губная женственная помада не только придает женщине развратный вид, делая ее как бы хорошенькой, но также изготовляется на конском жиру без примеси витаминов.

Подобные эпидемические случаи способны взволновать и вывести из себя даже хладнокровного покойника. Губки намазаны, их целуют, это никого не беспокоит. Усы накрашены, они поцелуйно щекочут и шейку, и плечико, и много ниже современного дамского туалета. Это никого не беспокоит. И вдруг, пожалуйте бриться. И, как влажным кипящим дыханием зараженной страждущей лошади, невольно поворачивающей к вам искаженное сапом лицо, обдает вас холодно-насмешливым, предупредительнейшим: «Не беспокоит?»

– Беспокоит, беспокоит, беспокоит, – кричите вы про себя что есть духу, в совершеннейшем ужасе, даже упуская произнести это слово, как полагалось бы: «ужус», но вас не слышит никто, кроме разве черной домашней кошки, сочувственно закручивающей пушистый хвост наподобие свежеокрашенного «Вечностью» уса.

«Усы там будем», думаете вы, улыбаясь, как от мертвой петли во время полета. И посапывая, начинаете канитель сначала: кануло тело, а душа, устыдясь обветшалости, спешит обернуться птичкой.

ТЕЗУС ТРИНАДЦАТЫЙ

ИСТОПНИК НЕЧИПОРЕНКО

Неменяемову очень захотелось присутствовать при том, как его будут сжигать в крематориуме. Поэтому, бросив дела и отказавшись от какого-то срочного заседания, он поехал в Москву, где славилось учреждение, рекламировавшее себя следующим манером: «Кремация концессионной фирмы… Сожжение трупов разных полов и социальных происхождений. Дешево! Доступно! Элегантно! Добросовестное и аккуратное исполнение заказов. Жалоб и нареканий от клиентов, наиболее прожженных, никогда не поступало, наоборот – имеем массу благодарственных отзывов и медаль, полученную на сельскохозяйственной выставке. Сожжение только за наличный расчет: кредит портит отношения. Усатым и вусовцам – скидка».

Войдя в помещение, увидел он огромную мусоросжигательную печь, в которой мешал кочергой меланхолический украинец такого вида, словно его зовут Нечипоренко. Ни слез, ни причитаний, ни запаха гари слышно не было. В присутствии вдовы, облеченной в глубокий траур, выгодно оттенявший золотистость ее волос и молочную белизну кожи, тело, раскачав его хорошенько, бросили в печку. Оно не сразу загорелось, но потом, вспыхнув, быстро превратилось в груду пепла.

– Усугробили! – тоскливо, но вместе с тем равнодушно произнес покойный, продолжая наблюдать, как и подобает бытописателю-урнологу.

Когда Нечипоренко специальной лопаточкой извлек пепел и вручил его вдове, Неменяемову показалось, что в пепле находится какой-то небольшой, благородно блестящий предмет. «Наверное, коронка», – подумал он, и стало ему жаль коронки: носить бы ее да носить!

ТЕЗУС ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ

О СКВОЗНЯКЕ

Ксения была ленива, поздно поднималась с постели, умело кокетничала и толково разбиралась во многих сложных вещах. Она любила мужчин и охотно отличала тех, лицо которых украшал длинный нос, так как по ее теории, бывшей, по-видимому, апостериорной, длинный нос служит верным залогом некоторых, до поры до времени скрываемых, но приятно щекочущих достоинств его счастливого обладателя. Мужские усы она признавала, так сказать, лишь «постольку-поскольку».

Все это Неменяемов припоминал, глядя на нее теперь, когда процедура окончена и ей вручен пепел бывшего мужа, ссыпанный в небольшую бронзовую, старинную, кажется, пепельницу. Из-за сквозняка в помещении часть пепла попала на великолепный крепоновый туалет Ксюши. Сдунув с себя незабвенный прах, что она сделала с кисловатой гримаской, юная вдова обратилась к своему спутнику, ибо она была не одна, и, томно прижимаясь к нему, произнесла: «Ты ведь еще любишь свою маленькую девочку?» При этом ее большие глазки небесного цвета приобрели оттенок притворной покорности.

– Стерва! – с нежной бесстрастностью процедил сквозь зубы Неменяемов. – Она и мне всегда говорила точно так: «Ты ведь еще любишь свою маленькую девочку», когда ей срочно требовалась ласка.

Спутник Ксюши мог сойти за парикмахерского подмастерья с таким же успехом, как и за циркового дрессировщика. Он был безвкусно одет, курил трубку, и размеру носа, произраставшего на его лишенном растительности лице, позавидовал бы матерый нежинский огурец старорежимного образца.

– Если это на самом деле дрессировщик, – сказал себе Неменяемов, – то он доказал бы свою предусмотрительность, не забывая при первом удобном случае досыта отхлестать блудливую девчонку, представляющую из себя экзотическую помесь домашней дикой еще кошки и степной, уже объезженной кобылицы.

Наука давно доказала, что никаких сквозняков не бывает, что вера в сквозняк есть спиритуалистическое суеверие и общенародный предрассудок и что сквозняк – это, попросту говоря, сильное и внезапное дуновение ветренного воздуха сквозь ту самую пространственную протяженность, где вами сквозняк ощущаем.

И действительно, Неменяемов бы мог подтвердить, что в данном случае, когда якобы от сквозняка рассыпался по Ксюше незабвенный прах, этот сквозняк был обыкновеннейшим ветром, произошедшим вследствие изданного Неменяемовым по адресу Ксюши звука или восклицания «стерва», которое он произнес в сердцах, почти что в состоянии невменяемости и будучи заведомо трансцендентален.

ТЕЗУС ПЯТНАДЦАТЫЙ

МОЗГИ ФРИ

Оттуда душа Неменяемова кстати проехала в Институт мозгов, чтобы лично удостовериться насчет некоторых вызывавших сомнение обстоятельств. Там ему дали небольшую, вроде спичечной, коробочку, тщательно упакованную и с предостерегающей этикеткой: «Обращаться осторожно! Огнеопасно!» Полюбопытствовав насчет содержимого, Неменяемов вскрыл коробочку в присутствии сонма ученых лаборантов, аспирантов, ассистентов и абонентов.

При беглом взгляде на собственные мозги Невменяемов грешным делом подумал, что они что-то уж очень похожи на бараньи мозги, которые он в виде «фри» не раз едал по ресторациям. Но, присмотревшись и поковыряв пальцем, убедился в том, что мозги эти – те самые, кои ему натурой присвоены, и что никакой фальши нет налицо. Он пощупал место над верхней губой и затем потрогал мизинцем то место в своем глазу, где вооруженному глазу среди глубочайших извилистых линий виднелось некоторое непрерывное мелькание в соединении с сухим потрескиваньем.

– Бацилла индивидуальная, зловреднейшая! – сказал один из ассистентов. – Чего-то нынче разобрало ее: скачет и играет.

– Заскок, – сказал Неменяемов. – Мои собственные, родные, так сказать, заскоки. Ну как тут мозг своим не признать!

Узнаю кобыл блудливых по небесным их глазам,

Сочинителей ретивых узнаю по их умам…

И также – по этим заскокам.

ТЕЗУС СЕМНАДЦАТЫЙ

СМЕРТЬ СМЕРТИ

Тем временем живописец силится изобразить неизобразимое: странную гостью с жилетной бритвой в одной и с четверкой чайной колбасы в другой руке, а также – крупным планом – странного хозяина с запотелыми усами в неутомимой руке, с заскоками в бедной пустой голове и с памятованием в меланхолически-глубоком сердце о человеках, сынах человеческих, страждущих неописуемо от визитов гостьи незваной.

Державное слово не шутка… Смотри, читатель, начало сего повествования. Через посредство слова державного дает нам знать о себе всевышний устав. Вообще со смертью шутить никак не приходится.

Она себе бреет и бреет. И только покрякивает да посапывает. Но, разумеется, и наука не дремлет, и мужи науки свои меры предпринимают. Например, изобретение обессмертивания на срок не свыше пяти лет после операции, путем пересадки обезьяньих волосяных желез.

Ясно, что новейшая наука, установив общеобязательность бритья, шагнула далеко вперед по сравнению с крепостнически-феодальным строем, когда не было ни настоящей дифференциации, ни саморежущих бритв, и тамошние граждане, не подозревавшие того простого факта, что они граждане, не только не брили усы и бороду, но щеголяли то эспаньолками, то а-ля-анрикатр, то на манер запорожцев за Дунаем. И все это только вносило полнейшую сумятицу в отношения, увеличивая эпидемическую смертность и наклонность к индивидуализму, то есть усугубляющей розни.

Теперь же даже многие дамы привыкли очень охотно выбривать себе волоса, густо населяющие ихнее прекрасное тело по всем окрестностям, урби и орби. Как маломощный пол, они, естественно, действуют украдкой, частенько прибегая к помощи наилучшего депиляториума «Вечность», что общедоступно, малоболезненно и не содействует развратному подходу, в смысле взаимного времяпрепровождения.

Смерть, не надо забывать, покамест еще сильна, весьма сильна. Она безусловно сильнее всех прочих зверей, кроме разве дикой домашней кошки, зараженной сапом. Но погодите: найдется и на смерть управа. Какая? Очень просто: профессиональный союз работников парикмахеров, где этот животрепещущий вопрос, заставляющий все живое трепетать, как трепещет среди океанов колеблемый ураганом одинокий китовый ус, – где этот, говорю я, вопрос уже несколько лет как всесторонне пробривается, то есть прорабатывается.

Тогда пресловутое «жало» смерти станет попросту отменно-жалким, и восклицание прошедшего в пустыне искус святого Антониуса: «Смерть! Где твое жало?» заменено будет безыскусственным восклицанием: «Смерть, мне тебя жалко!»

Итак, вооружимся не бритвой, а терпением. И не упустим зарубить у себя на носу: лишь потерявший голову по усам своим плачет.

Москва. Январь 1928 г.

Приложения

Египетская предсказательница

(Опыт гностического повествования)

Посвящается сестре моей Елизавете

Яков Бауман был молодой еще человек лет тридцати трех и, казалось, без определенных занятий. Был он блондин роста среднего, худощавый и задумчивый. Глаза его подчас имели выражение весьма мечтательное, хотя склонностью к мечтательности владелец их как будто не отличался.

Пожалуй, здесь уже приличествовало бы пояснить, чем замечателен человек, выбранный мною в герои повествования, но, право, я затрудняюсь сделать это, ибо при некоторых несомненных своих достоинствах Яков Бауман все же ничем решительно замечателен не был. Что же касается его жизни, то жизнь, проходящую день за днем, без шума и неожиданных приключений, в хорошем литературном обществе принято считать неинтересной. Такой-то и была, к огорчению моему, жизнь занимающего меня лица: в ней совершенно, и даже с известной преднамеренностью, отсутствовали события, и не то, чтоб какие особенные, а просто всяческие, такие, что обычно приключаются чуть ли не на каждом шагу с большинством людей.

Но, не согласитесь ли вы, что человек, обойденный судьбою в отношении событий, тем самым уже выделяется из ряда прочих, более удачливых, по справедливости приобретая основание ожидать если не сочувствия, то хотя бы внимания к нему читателей?

Герой, пусть в кавычках, моего повествования, которое не из подражания своеобразной моде названо гностическим, всегда испытывал особенное пристрастие к философским занятиям. Между прочим, мне доподлинно известно, что он серьезно задумал написать небольшой трактат, размером в несколько десятков строк, посвященный выяснению истинного значения Канта для тайноведения или, вернее, для окончательного просвещения языческих философов, которым системой кантовой, лишь развившей забытое учение апостола Павла, неоспоримо должно бы быть доказано, что без откровения невозможно иметь познания ни о Боге, ни о душе и что умный мир совсем неприступен для естественного разума, ибо Бог обитает в таком свете, куда никакое умозрение проникнуть не может.

Впрочем, в далекой юности прочел он изрядное количество романов рыцарских и иных, оставивших на нем легкий след. И теперь, в зрелом по годам возрасте, обозревая иногда свою жизнь, он невольно ловил себя на чувстве тайной неудовлетворенности и насмешливого недоумения, сопровождавшем воспоминание о прочитанных некогда сочинениях, в которых знатные красавицы так охотно и быстро влюблялись в одиноких бедных юношей, и вообще провидение неизменно заботилось лишь о том, чтоб на долю юношей выпадало возможно больше удивительнейших и в конце концов приятнейших галантных приключений.

Конечно, прожив и продумав достаточно для того, чтоб успеть познать тщету и горечь всех радостей, соблазняющих здесь человека, еще не сотворившего себя духовным, он, если б и умел мечтать, то уж наверное теперь предметом мечтаний его были бы не подобные приключения, а иные явления, странные, даже сверхъестественные, возможность которых, однако, вполне подтверждалась не только верой его, но и разумом, изощренным гностическими рассуждениями мистиков. Но, по-видимому, не умел он, да и не любил мечтать, и, если подчас ничем более важным не был занят, то всего охотнее пребывал в созерцательной и совершенной праздности, которую сам определял при случае, как сосредоточенное бездумие.

Однажды неосторожно он увлекся прелестным созданием, незаметно ставшим его невестой, но в самый торжественный момент испугался того, что могло произойти, и неожиданно исчез. Но кто из нас порой не бывает подвержен увлечениям, и какое же это, если мыслить строго, событие!

Во всяком случае, никогда впоследствии Яков Бауман не проявлял раскаяния в том, что по собственной вине остался лишенным нежной спутницы, и сожалел, как ни странно, о том лишь, что имя покинутой невесты не было «Наина» – имя особенно им любимое.

Он сохранил единственный подарок своей невесты – старинный золотой перстень, на котором арабскими буквами вырезаны были имена. Он показывал его сведущим лицам, даже ученым востоковедам, но одни читали арабские знаки так: «Бог есть. Есть Бог», другие: «Бог мой – любовь», а иные так вовсе отказывались объяснить значение загадочных начертаний, ссылаясь на чрезмерную их древность. Как бы там ни было, Яков Бауман не заботился о составлении себе гороскопа и не слишком заинтересовался попавшей как-то ему снова на глаза визитной карточкой провинциальной гадалки, где значилось:

«Египетская предсказательница прошедшего, настоящего и будущего Н. А. Бабкина».

* * *

Был вечер, просторная комната освещалась свечой. Сидя у топившейся раскрытой печи, он держал в руках книгу – из тех, о которых сказано, что в подобных книгах дело идет вовсе не о том только, что в них буквально написано, а о скрытых силах, которые вели пером автора и которые вливаются в жилы читателя, так что по ним струится новое чувство истины; испытывая правильное действие этих книг, читатель получает, в известном отношении, посвящение рассудка.

Он читал об ангелах, охраняющих человека, и, время от времени отрываясь от книги, глядел на огонь, словно завороженный магией горящих дров, влекомый к привычному таинственному зрелищу. И снова огненные страницы.

– Ангел, мой ангел неотлучно охраняет меня. И сейчас он близко, здесь, за мною, незримо бодрствует. Как радостно, легко и вместе как бесконечно страшно от этого сознания: он здесь, всегда здесь, лишь ради меня покинувший неведомые мне обители, но обернусь, и вот нет никого, и я не вижу его. А он видит каждое мое движение, следит малейшую мысль, видит меня лучше, нежели я сам, – мой тихий страж… Лишь он свободен по-настоящему, свободен и от оков, налагаемых временем: время не властно над ним, непрестанно приближающимся к весне своей юности и, чудесный, чем старше он становится, тем моложе должен казаться. Умный и знающий ангел!..

Взволнованный, умиленный, Яков Бауман долго не сводил глаз с висевшего над кроватью его молящегося ангела, неповторимо изображенного Филиппино Липпи, потом задумался, опустив голову. Когда он поднял ее, то увидел незнакомца, вошедшего неприметно, но испуга и удивления не ощутил.

Тот глядел сурово, и в то же время неслыханно-нежно прозвучал его голос, когда еле слышно, словно не раскрывая губ, он молвил: «Пойдемте».

Они шли очень быстро, почти бежали, но об усталости не думалось. Вот миновали и городской вал. Как долго шли они, об этом судить было невозможно. Вдруг возле большого, экзотически ярко освещенного дома, вокруг которого не видно было иных строений, незнакомец остановился. Без усилия поднимаясь по высокой, цветами убранной лестнице, взошли они наверх и очутились в покоях, залитых голубым светом.

Навстречу им медленно поднялась молодая женщина несказанно-прекрасная, не слишком высокая и чрезвычайно бледная. На ней было гладкое черное платье безо всяких украшений.

Сразу обратившись к Якову Бауману, прекрасная госпожа неожиданно простерла к нему обе руки с выражением мольбы и целомудренной покорности. Но он, совершенно потрясенный, испытывал вблизи нее робость такую, о силе которой немыслимо составить себе представление. Робость эта увеличивалась в нем с каждым мгновением и вместе с тем все существо его было словно пронизано еще не испытанными доселе чувствами благоговейного восхищения и порывистого воодушевления, лишавшего его одновременно дыхания и рассудка. Он упал на колени и залился слезами. Потом показалось ему, будто мать его, юная и веселая, склонившись над ним, ласково проводит рукой по его воспаленным глазам. Он сделал движение, чтобы поцеловать ее руку, но это не удалось ему.

– Пойдемте, – промолвил тот же, хорошо знакомый голос. Они перешли в полутемную залу, где за круглым столом, покрытым тяжелой, скажем, византийской парчой, на котором лежало распятие, сидели пятеро мужчин бритые и во фраках. Перед каждым зажжена была свеча. Когда они входили в залу, сидевшие там молча привстали и снова сели по знаку незнакомца.

Яков Бауман хотел было спросить, что делают здесь за круглым столом и зачем распятие, когда взор его привлечен был висевшим в углублении залы зеркалом странной формы, ровно ничего не отражавшим. Только что собрался он промолвить: «Где я?» как один из пяти подошел к нему и, взяв за руку, подвел к окну. Взглянув в окно, он у подъезда увидел крошечную черную каретку с золотым гербом, запряженную четверкой породистых лошадей.

– Спешите, – сказал внятно подошедший и, повторив еще дважды это же слово на незнакомом языке, вернулся к своему месту. – «Странно, что в целом доме не видно слуг, а между тем нигде в комнатах и даже на зеркале не заметно пыли, – подумал Яков Бауман, – ни одной пылинки!»

И вот снова они вдвоем куда-то спешат в темноте. – Вы не покинете меня больше? – спросил Яков Бауман дрожавшим от волнения голосом. – Я с вами, – ответил незнакомец, но, сказавши, тотчас отошел, и прежде, чем можно было понять сокровенный смысл произнесенных им слов, он исчез; и Яков Бауман, почувствовавший сразу смертельную усталость, но и небывалую до того ясность мысли, ощущение которой доставляло ему острую радость, – остался один.

Он не помнил, как отыскал в темноте дорогу и вернулся домой. Кто-то, очевидно, хозяйничал без него в комнате, которую он, выходя из дому, не успел запереть на ключ: дрова продолжали гореть в раскрытой печке. Усевшись на том же кресле, он крепко уснул, и приснилось ему, будто он припоминает сон, недавно виденный. Он шел в сопровождении друга и любимой своей собачки, черной Находки, по тянувшейся бесконечно вдаль дороге, усаженной высокими розовыми кустами. Они курили и тихо беседовали. О чем, ему никак не удавалось вспомнить, но, кажется, о сведенборговых откровениях. Находка также разговаривала с ним и лизала руки, ласково позванивая бубенчиком ошейника.

Так идя, нагнали они каретку с золотым гербом, запряженную четверкой сильных белых лошадей, которых, однако, с трудом, еле-еле тащили за собой каретку. – Что же в ней и кто в ней, что четырем лошадям не справиться? – полюбопытствовал Яков Бауман и сделал попытку заглянуть в крошечное занавешенное оконце, но друг властно отстранил его, и тут белые кони разом рванулись вперед и во весь дух понесли каретку, из которой необычайно приятный женский голос крикнул: «Спешите».

Яков Бауман был изумлен и огорчен, и ему захотелось поскорей вернуться домой, чтоб вспомнить одно ужасно как нужное имя… Проснулся он, наконец, от резкого стука в дверь. В комнату вошла прислуживавшая ему претолстая, зато добрая, соседка.

– Я раньше никак не могла к вам достучаться, – взволнованно заявила она и торжественно-медленно, растягивая каждую букву, продолжала: – А к вам недавно приезжала какая-то дама.

– Как ее имя? – нетерпеливо воскликнул Яков Бауман.

– На…

– Наина? – весело перебил он. – Признайтесь же, что она так вам и объявила: «Меня зовут Наина»!

– Наверное сказать по могу. Об имени спросить ее я не догадалась, да, по правде сказать, и не посмела бы, – наивно пробормотала добродушная женщина, вконец переконфузившись. – Но возможно, что вы угадали: такое красивое имя «Наина», мне кажется, удивительно как подходит приезжей даме.

– Не огорчайтесь, вы поступили правильно. Все равно завтра утром мы с вами простимся надолго, – ласково и совсем уж серьезно промолвил он. – Я отправляюсь в далекое странствие и вряд ли скоро вернусь.

– Господин уезжает в Египет?

– Пожалуй, и еще гораздо ближе…

– Любой факт мистичен, если его не профанировать, – подумал при этом Яков Бауман и невольно улыбнулся, живо представив себе некоторые взгляды и лица известных литературных критиков.

С.-Петербург 1921 Март – Декабрь

И. Е. Лощилов. «Между Упорным переулком и Укромным тупиком…»

О прозе А. Беленсона[1]

…И рост этих новых явлений происходит только в те промежутки, когда перестает действовать инерция; мы знаем, собственно, только действие инерции – промежуток, когда инерции нет, по оптическим законам истории кажется нам тупиком. (В конечном счете, каждый новатор трудится для инерции, каждая революция производится для канона.) У истории же тупиков не бывает. Есть только промежутки.

Юрий Тынянов

«Усачева улица, на которой проживал Неменяемов, помещается в красной Москве, посередке между Упорным переулком и Укромным тупиком», – так начинается одна из частей повествования, о котором пойдет речь [Лугин, 1928b, с. 243].

Метаморфоза автора этого повествования, – сколь характерна для поколения, к которому он принадлежал, столь и, несмотря на характерность, – разительна.

Начало и расцвет литературной деятельности Александра Эммануиловича Беленсона (1890–1949) приходится на 1910-е годы. В этом контексте он известен как издатель альманаха «Стрелец», объединившего символистов и Розанова с футуристами, как автор трех сборников изящных иронических стихотворений, балансировавших на грани пародии и стилизации (первый вышел в 1914 году, последний – в 1924), а также острой театральной и литературной критики, публиковавшейся в начале 1920-х годов в газете «Жизнь искусства» [Яборова, Пирогова, 1989].

Вторая ипостась связана с адаптацией к условиям и «правилам игры» советской культуры «сталинского» периода. Начиная с 1938 года, Беленсон выступает в качестве поэта-песенника «Александра Лугина», преимущественно военно-патриотического характера («Винтовка», «Боевая пехотная», «Песня про наводчика Ибрагимова», «Капитан Гастелло», «В сердцах горит Кремлевский свет!»).

Между остро-индивидуальной поэтикой Александра Беленсона и безличным рифмоплетством «А. Лугина» – книга «Джиадэ» [Лугин, 1928b], книга с особой поэтикой и особой судьбой.

Осенью 1928 года недавно образованное издательство «Федерация» выпустило в унаследованной от писательской артели «Круг» серии «Новости русской литературы» книгу, на обложке которой значилось: Александр Лугин. Джиадэ. Роман ни о чем [Книжная летопись, 1928, с. 2890; Эльзон, 1980, с. 134; Сычева, 1995, с. 82–83]. На титульном листе название варьировалось: Александр Лугин. Джиадэ, или Трагические похождения индивидуалиста. Первый из четырех входящих в состав издания текстов дал название всей книге; он был снабжен подзаголовком: Джиадэ. Роман ни о чем (Из книги «Египетская предсказательница»)[2].

Для внимательного читателя литературы 1920-х годов заключенное в скобки указание содержит прозрачный намек на подлинное авторство: в 1922 году вышел в свет «3-й и последний» выпуск альманаха «Стрелец», в состав которого вошло нескольких страниц изысканной прозы Беленсона, озаглавленных: Египетская предсказательница (Опыт гностического повествования) [Беленсон, 1922, с. 53–60].

Итак, автор «Джиадэ» – несомненно, еще вполне Александр Беленсон, литератор, эффект которого Николай Евреинов в панегирическом предисловии сравнивал с остро-специфическим вкусом маслин: «Об А. Э. Беленсоне можно сказать то же, что о маслинах: – его или очень любят или вовсе не любят. Беленсон в искусстве – это те же маслины в гастрономии. <…> “Свое” у Беленсона в его писаниях, свое, Беленсоновское! Легкость, краткость, экивок, в соединении с значительностью подхода к теме, – все свое, Беленсоновское. Он обращается со словами, как опытный режиссер с ширмами: – они и украшают, и скрывают в то же время. <…> Его сфера – намек, полупризнанье, ироническая улыбка, недосказ, вообще, область d'inachevee.Здесь он подчас прямо-таки неподражаем» [Беленсон, 1921, с. 9, 12-13][3]. Вместе с тем (и выходные данные книги служат тому доказательством), – уже Александр Лугин.

Этот псевдоним, насколько нам известно, впервые был использован летом 1927 года для подписи к кинорецензии в центральной газете, где об агитфильме «Неоплаченное письмо» говорилось: «Со стороны содержания дело обстоит как будто благополучно: тут и красноармейская часть, и выигрывающая 8.000 руб. облигация, дающая счастье беднякам, а богачей посрамляющая, и советская деревня, и деревенский быт. Но быт этот взят олеографично, изображаемые моменты неприятно-слащавы, и вся старательность показа бессильна убедить зрителя в том, что население советских деревень только и занято тем, что ходит на ярмарки, развлекается и сватается, да еще чудит» [Лугин, 1927].

В феврале 1928 года этим же именем Беленсон подписывает очерк о санатории «Узкое» [Лугин, 1928а]. Об эпохе и культуре, к которым принадлежал автор, здесь напоминает лишь имя Владимира Соловьева, «некогда умершего в этой самой комнате» в имении Трубецких, которое стало ныне санаторием ЦЕКУБУ [Там же, с. 17]. На страницах «Джиадэ» Соловьев появляется в качестве литературного персонажа: «…в один знойный вечер я получила записку, подписанную “Wladimir Solowiew”, автор которой сообщал, что он узнал во мне свою вечную подругу…» [Лугин, 1928b, с. 23]. Бодряческий тон финала предвосхищает окончательную метаморфозу: «Однако ж машина давно подана и уже мчится по Калужскому шоссе к рабочей Москве, где и помечтать-то об отдыхе – недосуг. Прекрасный дом отдыха в “Узком”!» [Лугин, 1928а, с. 17].

Происхождение псевдонима связано с биографией писателя: эта фамилия принадлежала его второй жене, брак с которой был узаконен в 1928 году. В отличие от первой жены Беленсона, актрисы Фаины (Фанни) Александровны Глинской (1892–1970; ей посвящена книга «Джиадэ»)[4], вторая не была связана с миром литературы и искусства. Однако биографическим фактом значение псевдонима не исчерпывается.

Эпиграф, предпосланный второй главе повести «Джиадэ», таков: «…Он старался осуществить на холсте свой идеал – женщину-ангела. Лермонтов. Отрывок из начатой повести» [Лугин, 1928b, с. 15]. Таким образом, автор отсылает к незавершенной повести Лермонтова, более известной под редакторским названием «Штосс» (1841). Согласно «Лермонтовской энциклопедии», «Штосс» – «отрывок, начинающийся фразой “У графа В… был музыкальный вечер”. Это неоконч. повесть о художнике Лугине, человеке со сложным внутр. миром; он тоскует по идеалу, “фантастическую любовь” к к-рому Л. называет “самой невинной и вместе самой вредной для человека с воображением”. Олицетворение этого идеала – таинственная красавица, к-рую Лугин стремится выиграть в карты у старика-призрака. На протяжении всей повести Л. подчеркивает болезненный характер своего героя» [Найдич, 1981; курсив мой. – И. Л.]. Автор «Джиадэ» обнаруживает свое родство с романтическим безумцем из повести, построенной на игре созвучных слов и имен: карточная игра штосс, фамилия действующего лица («в Столярном переулке, у Кокушкина моста, дом титюлярного сове<тника> Штосса, квартира номер 27» [Лермонтов, 1981, с. 322]) и вопросительная конструкция с «словоерсом»: Что-с? Последний вариант поддержан пародийной советской аббревиатурой: в «Трагических похождениях индивидуалиста» упоминается «коммерческий директор-распорядитель Чтосиздата, товарищ Леон Леонтьевич Леонов, член партии коммунистов с 1904 г.» [Лугин, 1928b, с. 116].

В словарной статье о Беленсоне, преимущественно отражающей дореволюционный период, о книге «Джиадэ» говорится как о «стернианской» прозе, построенной «на цитатах, каламбурах, коллаже стилизаций и пародий» [Яборова, Пирогова, 1989]. А. В. Блюм писал о ней: «В книгу вошли 4 небольших сатирических и мистических романа (или повести), своего рода “гофманиады”, напоминающие произведения “Серапионовых братьев”, К. К. Вагинова, А. В. Чаянова <…> В них часто упоминаются и цитируются Вл. Соловьев, Шопенгауер и другие “несозвучные эпохе” авторы. Пародийно “цитируется” Троцкий <…>» [Блюм, 2003, с. 121].

В составе книги – четыре относительно самостоятельных сочинения: «Джиадэ (Роман ни о чем)», «Трагические похождения индивидуалиста», «Мимолетности» и «Сказание о птичке божьей (Два варианта)». Четыре небольшие повести объединены фигурой героя-индивидуалиста, вокруг которой организовано повествование в каждом из случаев. В «Джиадэ» этот герой носит имя Генрих, но не имеет фамилии; в «Трагических похождениях…» – это безымянный писатель Арский, в «Мимолетностях» (объем и характер которых приближаются к параметрам новеллы) – Дмитрий Неверов, в двух вариантах «Сказания…» именование также вариативно: Яков Невменяемов и Яков же Неменяемов.

Вкупе с вариативным названием книги, читающимся по-разному на обложке и на титульном листе, это позволяет увидеть четыре отдельных повести как единый текст – экспериментальный роман, трагическая суть которого при этом лишается оттенка иронии. Персонаж повести «Джиадэ», Генрих, записывает «под рубрикой “Заметы горестные сердца”»: «Каждый писатель может написать лишь одну книгу: это роман ни о чем и это роман о себе. Автобиографичность – право, которое порой бываешь обязан осуществить» [Лугин, 1928b, с. 20].

Рецензент из «Сибирских огней» писал: «И напрасно старается автор – выписками из дневников, цитатами, ссылками, фантастичностью обстановки и пр. – провести какие-то грани между собой и своими “героями”, отмежеваться от них – эти старания ему не помогают. Мысли, чувства, слова и поступки всех этих Джиадэ, Генриха, Ины, Арского, Невменяемова и др. – мысли, чувства, и слова, и поступки самого Лугина. Неудачной попыткой снять с себя ответственность является и его предупреждение, что “Джиадэ – роман ни о чем”. Это предупреждение – не что иное, как маскировка! Наоборот, книга Лугина очень определенно говорит и “кое о чем”, и “кое о ком”. Она говорит, прежде всего, о том, что автор и его “герои” являются представителями внутренней эмиграции» [Шугаев, 1929, с. 231].

Тональность упоминаний и откликов на книгу была близка к стилистике приговора: «Книжка Лугина свидетельствует о нездоровом уклоне в работе молодого издательства “Федерация”. Особый колорит придает “Джиадэ” густая струя мистицизма, которую не в состоянии замаскировать ни беззубая ирония автора, ни ультра-натуралистические “мимолетности”» [Ипполит, 1929а]. «Появление книги Лугина в наше время, конечно, скандально. “Джиадэ” будет прочитана – много – десятками квалифицированных читателей. Но непростительная издательская ошибка делает достоянием гласности литературный документ, по-новому подчеркивающий все реакционное значение всякого эстетского подхода к жизни, всякой попытки обойти острые вопросы современности» [Григорьев, 1928, с. 72]. «Из книг, доставшихся “Федерации”, достаточно указать хотя бы такой перл, как “Джиадэ” Лугина – книгу, скомпрометировавшую издательство в первые же дни. <…> Издательская машина заработала бесперебойно, но как?» [Леонтьев, 1929]. «Книжка чрезвычайно путанная, производит впечатление мистического бреда» [Книги, 1929]. «…Ведь есть же произведения (например, пресловутого А. Лугина), которые следует критиковать очень резко» [Зелинский, 1929]. «“Джиадэ” – пища и не для богов и не для простых смертных. Она найдет поклонников у литературных снобов и гурманов, которые не имеют ни настоящего, ни будущего, а довольствуются сакраментальной “египетской маркой”, заменяющей им жизнь, борьбу, творчество» [Замошкин, 1929, с. 302][5]. «Автор подмигивает и иронизирует над своими любезными героями, но кого обманут фигуры умолчания, эта маска иронии?! Если, печатая “Джиадэ” в нескольких тысячах экземплярах, Издательство "Федерация" руководилось намерениями выставить напоказ перед всем светом идейную и творческую нищету, слюнявую немощь последышей русского декаданса, то, конечно, более “доступного” образца, чем роман А. Лугина, нельзя себе и представить. Однако нам кажется, что даже предполагаемыми этим намерениями никак нельзя оправдать издания этой тусклой, бездарной, вредной пачкотни» [Ипполит, 1929b, с. 56]. «Нужно ли еще доказывать, что книга Лугина – вредная, реакционная книга? Приведенные выше выписки и ссылки говорят сами за себя» [Шугаев, 1929, с. 232]. «К группе буржуазной литературы следует отнести и другое явление истекшего года – “роман ни о чем” Александра Лугина “Джиадэ”. Здесь нововременский идеолог – Розанов – справляет тризну по самому себе. Пропитанный мистицизмом, мистической эротикой и, вместе с тем, довольно примитивным цинизмом, роман этот – кстати, далекий от талантливости – объективно рисуется как бы одним из проявлений тех переговоров, которые ведутся между остатками старой и новой буржуазии: а не слиться ли нам, не составить ли некий психоидеологический сплав из остатков разбитых жизнью мировоззрений и ублюдочных зародышей “новых” представлений о действительности?» [Ермилов, 1929, с. 55–56].

В сентябре 1929 года «Джиадэ» упомянута среди «книг, которые не следует читать» [Левицкая, 1929, с. 30][6]. Вскоре, после серии разгромных рецензий, книга попала под запрет и была изъята из торгового и библиотечного оборота [Блюм, 2003, с. 121].

При всей литературной изощренности текста Беленсона-Лугина, насыщенного реминисценциями из классической и современной литературы, семантизация имен – топонимов и антропонимов – доведена до предельной наглядности, едва ли не до схематизма. Так, героиня второй части «Трагических похождений индивидуалиста», «Блаженная исповедь, или Испытание верой (Эмоциональное удобочитаемое)», носит имя Вера, которое обыгрывается в первых же «тактах» повествования: «В Смольном среди примерных и озорных институток воспиталась и развилась Вера. Однажды Смольный Веру утратил. И еще иное произошло: Веру, кровно со Смольным связанную, жизнь резко отделила, отгородила от него; так распорядилась жизнь, что прежняя связь была разрушена, и оказалось, что закон Смольного, который был и законом Веры, перестал быть ее законом. С этих пор вся жизнь Веры стала иной, новой, а сама Вера, оставаясь собой, также стала новой, иной. <…> Такой именно двузаконной была новая жизнь Веры, определявшаяся двумя состояниями – движением и покоем, причем лишь первое дано было выражать Вере» [Лугин, 1928, с. 133–134]. «Двузаконность» Веры (веры) не только выражает идею двоеверия, но и выступает генератором текстопорождения: «– Но, Вера, любовь моя! <…> – Лукавая улыбка: “Разве на каламбуре, на игре верой можно построить роман?”» [Лугин, 1928b, с. 139–140].

Герой следующего текстового блока, небольшой повести или новеллы «Мимолетное», носит имя Дмитрий Неверов и проживает в Москве на Шоссе энтузиастов [Там же, с. 176].

О бытийном статусе героини, давшей книге имя, говорится словами, перекликающимися с лермонтовским эпиграфом: «Джиадэ не была ангелом, вопреки уверениям влюбленного в нее Генриха, но она и не была женщиной…» [Лугин, 1928b, с. 15]. «Джиадэ не имеет начала. Джиадэ есть, иными словами, она никогда не была, из чего, разумеется, не следует заключать, будто ее никогда и не было» [Там же, с. 69].

В четырех повествованиях, как в гоголевском «Миргороде», в четырех разных «регистрах» – от высокой романтической иронии до грубо-цинического гротеска – проигрывается тема «пребывания в лимбе», в зоне причастности, но и неполной принадлежности разным сферам бытия, эпохам, странам и народам, – даже городам.

Крупные блоки повествования снабжены указаниями на место и время создания:

1. Джиадэ (Роман ни о чем) <Ленинград. Апрель 1921 г.>

2. Трагические похождения индивидуалиста

a) Неистовый сценарист, или Испытание луной <Ленинград. Апрель 1924 г>

b) Блаженная исповедь, или Испытание верой <Ленинград. Май 1924 г.>

3. Мимолетности <Москва. Январь 1928 г.>

4. Сказание о птичке божьей (два варианта)

a) Первый вариант. Испытание ничем <Ленинград. Июнь 1924 г.>

b) Послесловие <Москва. Февраль 1926 г.>

c) Второй вариант. Собственно сказание о птичке божьей <Москва. Январь 1928 г>

Линейность хронологии нарушена лишь единожды («Мимолетное» опережает первый вариант «Сказания…» и «Послесловие», хотя датировано, как и второй вариант, январем 1928 года). Локализация автора приурочена к двум городам, двум традиционным топосам русской литературы, Москве и Петербургу, называемому по-новому, «по-советски»: Ленинград. Город, основанный Петром Великим, был переименован лишь в январе 1924 года, и указание на время и место создания первой из повестей («Ленинград. Апрель 1921 г.»), таким образом, сродни «Мартобря 86 числа. Между днем и ночью», «Мадрид. Февруарий тридцатый» и «Январь того же года, случившийся после февраля»[7].

С меной имени связана одна из самых опасных политических острот в книге: «Между тем гости понемногу расходились. В окнах стояла белая петербургская ночь. Кажется, это было единственное белое, что еще смело не таиться в красном городе Ленина, что еще не догадались или не успели переименовать» [Лугин, 1928b, с. 97].

Еще в 1922 году в статье «Ангелы, люди, вещи» Беленсон писал: «Никаким завоеваниям техники не обогнать “Шинель”, “Братьев Карамазовых”, “Анну Каренину”. Пушкин способен стариться лишь в представлении кретина» [Abbe, 1922].

Начало этой статьи перекликается с началом тыняновского «Промежутка» (1924)[8]: «Полоса изобретений в поэзии очевидно заканчивается. Очень уж много наизобретали. Нужен длительный, может быть, период, чтоб наскоро изобретенное упорядочить, усовершенствовать, приспособить. <…> В ином положении у нас художественная проза. В этой области полоса изобретений еще и не начиналась. Все, что нам упорно подносится как образец нового, на самом деле есть лишь дурно понятное и исковерканное старое» [Там же].

«Программная» часть статьи Беленсона-Abbe с небольшими изменениями вошла в текст «Джиадэ» Беленсона-Лугина, но приписана перу персонажа: “В одной из многочисленных тетрадей Генриха под рубрикой “Наблюдения холодного ума” значилось несколько в разное время сделанных записей: “Новая проза отметет вещи с большой буквы, а заодно и ребяческое желание равнять искусство по радио, пару и электронам, ибо человеку всё было известно о полете до изобретения летательных машин. Новой прозе не нужна будет и внешняя словесная фантастика. Она покажет фантастичность человека, сидящего у себя дома на стуле. <…>”» [Лугин, 1928b, с. 9–10].

Последняя из повестей является практическим воплощением этой программы. «Первый вариант» «Сказания о птичке божьей» начинается игрой паронимами (приватно – превратно) и многозначностью слова (сидеть на стуле – сидеть в тюрьме), а также с парадокса, инвертирующего датировку первой из повестей (Ленинград, 1921)[9]:

«В лето такого-то года, а коли на точность пошло, то такого-то числа такого-то месяца в городе Санкт-Петербурге в Улице красных зорь сидел приватно у себя дома на стуле Невменяемов. То, что сидел он, еще не удивительно: многие, очень многие сидели превратно в это самое время, а удивителен стул.

Старинный Александровской эпохи, недавно реставрированный и заново отполированный стул этот, на котором сидел Невменяемов, был настоящего красного дерева и, по некоторым признакам, даже жакоб.

Красное дерево, как известно, редкое дерево, не ровня деревьям других классов, например, белому дереву или кактусу, однако для экспорта за границу оно по некоторым щекотливым обстоятельствам непригодно» [Лугин, 1928b, с. 185][10].

Фантастичность состоит не только в том, что Невменяемов сидит «у себя дома на стуле» (а не в тюрьме): физически сидя на стуле, экзистенциально (и на уровне расхожей политической риторики) он, как и автор, сидит между двух стульев. В «Пятнадцатом эпизоде» над свежей могилой Невменяемова его сослуживец, резонер и «бывший лицеист» Философемин, «в юности весьма владевший и даром и дарами речи» произносит «несколько юбилейных слов», где двусмысленность положения постулирована «от противного»: «История реэволюции российской общественности отметит, что и ты применительно к обстоятельствам сиживал на пресловутом стуле красного дерева жакоб, представляющем ныне и присно колоссальную музейную ценность, но стул сей под твоим мужественным седалищем никогда не был двуличным и лицемерным в отношении двух стульев, между которых иные принципиально примазываются» [Там же, с. 202–203].

Вариативна и раздвоена не только фамилия персонажа: Невменяемов в первых 12-и эпизодах «Первого варианта» живет в Ленинграде, далее, как и его «двойник» Неменяемов из «Второго варианта» – в Москве.

В «ценнейшей рукописи» покойного Невменяемова, «сыскавшейся» у автора, говорится: «События алогичны, хотя последовательны вне пространства и времени, обремененного вещественностью координат» [Там же, с. 209].

Литературный эксперимент (с сюжетом, местом и временем «сказания»-повествования) скрывает, однако, образ тотальной «пограничности» быта и реальности советских двадцатых – растянувшегося на десятилетие послереволюционного мартобря11.

На Духов День Невменяемов, «с утра, встав пораньше», «пошел не на службу, а в церковь, в храм св. Архидиакона Евпла, что на Мясницкой, коли не срыт еще, насупротив Армяногрегорианского переулка» [Лугин, 1928b, с. 200]. Во время написания повести (1924) он еще не был «срыт» властью. Однако ко времени выхода книги (1928) этого храма не существовало: он был уничтожен в 1926 году. «На службе ему поставили на вид <…> говорят: “Манкировать стали, на службу не ходите”, а он: “Нет, хожу – всю как есть службу выстоял”» [Там же].

Вернемся, однако, к адресу героя: «Усачева улица, на которой проживал Неменяемов, помещается в красной Москве, посередке между Упорным переулком и Укромным тупиком» [Лугин, 1928b, с. 243]. После истории персонажа по фамилии Невменяемов, прошедшего в первой части полный сюжетный цикл, он прочитывается как метафора, полузашифрованная в этимонах антропонимов и подлинных московских урбанонимов. «Грубая» расшифровка могла бы быть примерно такой: безумный индивидуалист (Невменяемов) сохраняет свою сущность в неизменности (Неменяемов), она проявляет исключительное упорство и оказывается способной найти для себя укромный уголок.

Усачева улица в Хамовниках (именно так, а не улица имени Усачева) получила название в XIX веке по имени жившего здесь купца С. И. Усачева. «Адрес» Неменяемова находится в противоречии с реальной топографией Москвы, но обретает художественный смысл в системе языковых,[11] а не эмпирических («вещественных») координат. Алфавитный порядок, отраженный в справочных изданиях, реверсирует и расширяет последовательность упоминания в тексте: Укромный тупик (б. 2-й Покровский тупик; упразднен уже в 1980-е годы), Уланский переулок, Ульяновская ул. (б. Николоямская), Упорный переулок (б. Меняевский, затем Мараевский), Усачева улица [Вся Москва, 1927, с. 141].

В исключительно изощренной словесной вязи повести название улицы включается в развертывание семантического и эстетического потенциала, заключенного в эпиграфе («motto конструкции»), взятом из текста стихотворения Г. Р. Державина «Аристиппова баня» (1811): «И смерть как гостью ожидает, / Крутя задумавшись усы» [Лугин, 1928В, с. 225]. Усы контекстуально связываются со смертью (поэтому укромное место и оказывается тупиком: «Пожалте бриться!» [Там же, с. 227]): «Смерть работает сдельно во французской на паях парикмахерской “Жан-Жак” парикмахерским подмастерьем. <…> Она ж идет вечерком в ближайшую пивнушку с концертным отделением и там за столиком перелистывает красную книжищу “Вся Москва на 1928 г.”. Перво-наперво смотрит наименования на “у”, кому бы визит нанести: Усагин, Усаковский, Усанов, Усатов, Усатов-Мусатов.

– Вишь ты, – говорит подмастерье, – мало тебе того, что Усатов, – еще и Мусатова приклеил. Путаники, евразийцы! – Он продолжает: – Усачов, Усватова, Усевич, Усенко, Усикова, Усит, Усков, Усманов, Усов, Усолов, Усольцев, Усольцева-Веселаго. Туда ж затесалась, ехидная, видно, бабеночка. Господи, до чего же их все-таки много, чертей полуусатых! – вздыхает смерть и кричит истошным голосом: – Человек услужающий, еще кружку пива, да поживей!

Засим, не попав в переполненный смертниками автобус, плетется он домой, бормоча: “Всё – суета сует. Надоело. Устал”. И в душе его продолжается гнусное-прегнусное дребезжанье» [Там же, с. 245–246][12].

После разгромных рецензий начала 1929 года о «Джиадэ» почти не вспоминают. Лишь в 1933 году в очерке с характерным названием «Последние тучи рассеянной бури» из книги, посвященной «религиозным влияниям в русской литературе», о Лугине было сказано: «Он делает все возможное, чтобы запутать читателя, сбить его с толку и под шумок напичкать разными мистическими бреднями, которые у него разбросаны по всему роману. <…> Одним словом, “неэвклидова относительность беспамятства и раздвоенностей, поражающих воображение” и, под сурдинку, настраивающих читателя на мистический лад – таков роман Лугина» [Медынский, 1933, с. 234–235]. Три года спустя критик Селивановский вспоминает о второй книге стихов Беленсона и – вне прямой связи с «Джиадэ» – раскрывает псевдоним: «Вот книжка Александра Беленсона-Лугина “Врата тесные” (Петербург, 1922), Беленсона, который некогда издавал желтый альманах “Стрелец”, а теперь, в начале нэпа, стал сочинять такие политически прозрачные стишонки <…>» [Селивановский, 1936, с. 155; далее цитируется стихотворение «Я не певец пустых полей…»].

В мире неофициальной культуры память о книге со странным названием, тем не менее, жила. В 1958 году она неожиданно упомянута (хоть и названа «одним декадентским романом») в одной из сносок в книге выдающегося пианиста Г. М. Когана [1958, с. 32]. Знают ее и персонажи написанной в 1976 году (и изданной впервые в Лондоне в 1992-м) повести А. Г. Наймана [2004, с. 121].

Избавление от «бациллы индивидуальной, зловреднейшей» [Лугин, 1928b, с. 252], хоть и сохранило Беленсону жизнь, не спасло его от душевной катастрофы: автор книги стихов «Безумия» (1924), романа «Джиадэ» (1928) и сочинитель слов для «Марша чекистов» и «Песни о маршале Берия» (1945) умер 9 апреля 1949 года в одной из московских психиатрических клиник.

О характере его болезни известно немногое; известно, в частности, что он страдал от «музыкальных галлюцинаций», слышал звуки рояля из-под кровати.

Тексту «гностического повествования» «Египетская предсказательница» предшествовало: «Посвящается сестре моей Елизавете» [Беленсон, 1921, с. 54]. Сестра писателя, Елизавета Эммануиловна Беленсон (1887-?) покинула Россию в 1919 году, публиковалась под своим именем и под псевдонимом Эли Эльсон в редактируемом Бердяевым журнале «Путь».

Позволим себе закончить статью, одна из задач которой – привлечь внимание к «выпавшей» из видимой истории литературы талантливой книге и трагической судьбе ее автора, отрывком из статьи, написанной его сестрой в 1926 году, во время промежутка между поэтическими безумиями брата (1924) и выходом в свет написанного им романа ни о чем (1928): «Не только на пути в Дамаск являет Господь себя человеку. И в стенах желтого дома таятся благостные ясли Вифлеемские. В терновом пламени постигает больная душа божественный закон, дабы, по избавлении своем, преклониться перед чудом небесной любви. Быть может, в этом и заключается метафизический смысл подобного заболевания. Его религиозный смысл – в искупительном страдании. Проходя через все круги ада, душа кровью своей платит дань за грехи прошлого и за милость в будущем» [Эльсон, 1926, с. 137].

Литература

Беленсон А. Искусственная жизнь / вступ. статья Н. Н. Евреинова; обложка и 13 рисунков Юрия Анненкова; марка Давида Бурлюка. Пб.: [Стрелец], 1921.

Беленсон А. Египетская предсказательница (Опыт гностического повествования) // Стрелец: Сборник 3-й и последний / под ред. А. Беленсона; рис. в тексте Ю. Анненкова; марка Д. Бурлюка. СПб. [Пг.: Стрелец], 1922. С. 53–60.

Беленсон А. Э. Голубые панталоны. Рудня-Смоленск: «Мнемозина», 2010.

Блюм А. В. Запрещенные книги русских писателей и литературоведов. 1917–1991. Индекс советской цензуры с комментариями. СПб.: Санкт-Петербургский гос. университет культуры и искусств, 2003.

Волошин M. A. Собр. соч. Т. 1: Стихотворения и поэмы 1899–1926 / сост. и подгот. текста В. П. Купченко, А. В. Лаврова. М.: Эллис Лак, 2000.

Вся Москва: Адресная и справочная книга на 1927 год; с приложением нового плана г. Москвы. М.: Издательство Московского Коммунального Хозяйства, 1927.

Григорьев Я. Об эстетском течении в современной литературе (По поводу книг: Эльза Триоле – «Защитный цвет», А. Лугин – «Джиадэ» и др.) // На литературном посту. 1928. № 22, ноябрь. С. 70–72.

Ермилов В. Буржуазная и попутническая литература // Ежегодник литературы и искусства на 1929 год. М.: Издательство Комакадемии, 1929. С. 48–81.

Замошкин И. [Рец. на: Лугин А. Джиадэ: Роман ни о чем.] // Новый мир. 1929. Кн. 1. С. 301–302.

Зелинский К. О критическом положении критики (II) // Литературная газета. 1929. № 8, 10 июня. С. 2.

Ипполит И. [Ситковский И. К.] (а) [Рец. на: ] Александр Лугин. Джиадэ или трагические похождения индивидуалиста. Федерация. 1928 г. 254 стр. Ц. 1 р. 75 к. Тир. 4.000. //Правда. 1929. № 5 (4139), 6 янв. С. 5.

Ипполит И. [Ситковский И. К.] (b) Духовные предки и богемные потомки // Книга и революция. 1929. № 2. С. 56.

Книги, не рекомендованные для массовых библиотек [Без подписи] // Красный библиотекарь. 1929. № 1. С. 83.

Коган Г. М. У врат мастерства: Психологические предпосылки успешной пианистической работы. М.: Советский композитор, 1958.

Левицкая Е. О книгах, которые не следует читать // Книга и революция. 1929. № 9, 5 мая. С. 29–31.

Леонтьев Б. Новый дом на старом болоте (Об издательстве «Федерация») // Литературная газета. 1929. № 24, 30 сент. С. 2.

Лермонтов М. Ю. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. Проза. Письма / изд. 2-е, испр. и доп. Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1981.

Лугин А. Новые кинокартины [Рец. на фильмы «Неоплаченное письмо» (Межрабпом-Русь, 1927) и «Тарас Трясило» (ВУФКУ 1926)] //Известия. 1927. № 171 (3105), 29 июля. С. 5.

Лугин А. (а) Республика Санузия: Очерк //Красная нива. 1928. № 9, 26 февр. [С. 16–17].

Лугин А. (b) Джиадэ, или Трагические похождения индивидуалиста: Роман ни о чем. М.: Издательство «Федерация», артель писателей «Круг», 1928.

Мацуев Н. И. Художественная литература русская и переводная. 1928-1932 гг. Указатель статей, рецензий и аннотаций. М.: Гослитиздат, 1936.

Медынский Г. А. Религиозные влияния в русской литературе: Очерки из истории русской художественной литературы XIX и XX вв. М.: Государсттвенное антирелигиозное издательство, 1933.

Найдич Э. Э. «<Штосс>» // Лермонтовская энциклопедия. М.: Советская Энциклопедия, 1981. С. 627.

Найман А. Г. Месяц в глухом месте // Вестник Европы. 2004. № 11. С. 99–121.

Ольховый Б. О попутничестве и попутчиках // Печать и революция. 1929. № 6. С. 3–22.

Парнис А. Е, Тименчик Р. Д. Программы «Бродячей собаки» // Памятники культуры. Новые открытия. Письменность. Искусство. Археология: Ежегодник. 1983. Л.: Наука, 1985. С. 160–257.

Пильняк Б. Письмо в редакцию // Литературная газета. 1929. № 20, 2 сент. С. 1.

Селивановский А. П. Очерки по истории русской советской поэзии. М.: ГИХЛ, 1936.

Сычева О. В. Из истории деятельности издательства «Федерация» (По материалам РГАЛИ) // Современные проблемы книгоиздательства, книжной торговли и пропаганды книги: Межведомственный сб. научн. трудов. Вып. 10 / отв. ред. А. А. Гречихин. М.: Издательство МГАП «Мир книги», 1995. С. 82–91.

Тальников Д. [Шпитальников Л. Д.] Литературные заметки // Красная Новь. 1929. № 2. С. 190–199.

Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М.: Наука, 1977.

Шкловский В. Рыбу ножом // Жизнь искусства. 1921. № 780–785, 19–24 июля. С. 2.

Шугаев А. Замаскированное издевательство // Сибирские огни. 1929. Кн. 2 (март-апрель). С. 231–232.

Эльзон М. Д. Издательство «Федерация» // Книга: Исследования и материалы. Сб. 40. М.: Всесоюзная Книжная палата, 1980. С. 133–151.

Эльсон Э. [Беленсон Е. Э.] Безумие и вера // Путь: Орган русской религиозной мысли. 1926. № 2, янв. Париж. С. 137–138.

Яборова Е., Пирогова А. Беленсон (Бейленсон) Александр Эммануилович // Русские писатели. 1800–1917. Биографический словарь. Т. 1. А – Г. М.: Советская энциклопедия, 1989. С. 205.

Abbe [Беленсон А. Э.] Ангелы, люди, вещи // Жизнь искусства. 1922. № 49 (872), 12 дек. С. 3.

Послесловие

С. Шаргородский. Дзооэ – дзои – дзаиоо

«Джиадэ» А. Беленсона

«Мистические мысли обладают преимуществом ангелов Сведенборга, непрестанно приближающихся к весне своей юности, так что…» – сочувственно выписывал, примостясь за столом, один петроградский литератор лет тридцати с небольшим, ровным, аккуратным пробором, бледным («матовым», сказал бы он) лицом и галстуком-бабочкой. Где это мы? Да, «ангелы самые старые кажутся совсем молодыми; и приходят ли они из Индии, из Греции или с Севера, они не имеют ни родины, ни дня рождения, и всюду, где мы их встречаем, они кажутся неподвижными и действительными, как сам Бог».

«Произведения», – вывел и подчеркнул он далее, – «старятся лишь по мере своей антимистичности». И в скобках указал: Морис Метерлинк в предисловии к Рейсбруку Удивительному[13].

За плечами литератора был юридический факультет, несколько лет службы помощником присяжного поверенного, сборник изящных и иронических стихотворных безделок, написанных с очевидной оглядкой на Михаила Кузмина, и два выпуска составленного им изящного и удивительного альманаха, где символисты соседствовали с футуристами, Николай Евреинов – с Алексеем Крученых и Артюр Рембо – с Василием Розановым.

Теперь он публиковал изящные и ехидные критические эссе в газете «Жизнь искусства», готовил второй сборник стихотворений и третий – он уже знал, что последний – выпуск альманаха «Стрелец». И писал книгу об ангелах, которые никогда не стареют.

* * *

Десятые и двадцатые годы таят в себе еще немало неожиданностей. Безусловно громадная, но неуклонно затухающая издательская и публикаторская деятельность последних десятилетий не должна в этом смысле вводить в заблуждение. До сих пор не изданы (или опубликованы только частично и с изощренной академической недоступностью) ключевые дневниковые и мемуарные свидетельства, не переизданы важные и просто талантливые произведения от высокого авангарда до мистической фантастики, пылятся на полках неизвестные рукописи, бдительно охраняемые архивариусами и особо приближенными к ним филологами. И тем не менее, к читателю продолжают возвращаться, становясь «открытиями чудными», легендарные и ненаходимые прежде тексты, выплывают новые имена. Рядом со скорбным перечнем неизданного или недоступного можно было бы привести и внушительный список сделанного различными издательствами и публикаторами. Ограничимся одним именем: совсем недавно буквально из небытия соткался загадочный киевский модернист Артур Хоминский[14], которого уже начали сравнивать с нашим героем – Александром Эммануиловичем Беленсоном (1890–1949).

В отличие от того же Хоминского, Беленсона нельзя назвать безнадежно забытым или неизвестным автором. Три выпуска великолепно составленного и оформленного альманаха «Стрелец» (1915–1922) навсегда вписали его имя в историю литературы. К тому же, еще в 1989 г. был опубликован краткий биографический очерк о Беленсоне (в основном касавшийся предреволюционных лет)[15], появились упоминания в периодике. Это избавляет нас от необходимости излагать биографию Беленсона: ныне не составит труда узнать, что создатель изысканных, пикантных и иронических стихотворений закончил свои дни как советский поэт-песенник, восхвалявший Красную армию, доблестных чекистов и лично тов. Л. Берию. В то же время, поэтические сборники Беленсона «Забавные стишки» (1914), «Врата тесные» (1922) и «Безумия» (1924), выходившие небольшими тиражами, были знакомы разве что редким знатокам и коллекционерам; то же относится и к сборнику его критических эссе «Искусственная жизнь» (1921) с превосходной обложкой и иллюстрациями Ю. Анненкова и книги «Кино сегодня: Очерки советского киноискусства (Кулешов – Вертов – Эйзенштейн)» (1925).

Положение начало меняться только в 2010-е годы: появились первые работы о прозе Беленсона[16], а издательством «Мнемозина» были переизданы его стихотворения с приложением «Искусственной жизни»[17] – к сожалению, книги этого издательства выпускаются настолько мизерными тиражами, что их впору приравнять к несуществующим. Вышло и переиздание первого сборника Беленсона «Забавные стишки» с приложением стихотворений разных лет и прозаического фрагмента «Египетская предсказательница»[18]. Здесь и там в электронной паутине замелькали отдельные стихотворения и отрывки из критических статей. Сенсации не произошло, да и не ожидалось: расхваленный Евреиновым Беленсон-критик уклончив и невнятен[19], Беленсон-поэт – любопытен, но манерен и вторичен (пусть его «Голубые панталоны» и любили распевать хором Маяковский с Бриками). Иное дело – роман «Джиадэ», без малого 90 лет пребывавший в нетях: цензурные гонения превратили изданную четырехтысячным тиражом в 1928 г. книгу в библиографическую редкость, а счастливые обладатели уцелевших экземпляров отнюдь не спешили делиться своими сокровищами со страждущей общественностью. Стихи и эссе Беленсона всего лишь добавляют некоторые занятные мазки к пестрой литературной картине 1920-х годов, роман заставляет задуматься о ее пересмотре. Подобная ревизия не перетасует литературную колоду, но отныне, с переизданием «Джиадэ», список обязательных для чтения прозаиков эпохи пополнится именем Александра Беленсона. Или, раз такова уж была авторская воля – Александра Лугина.

* * *

«Джиадэ», этот поразительный «роман ни о чем» в четырех повестях, словно ломает жанровые рамки и определения по сходству и литературному наследству. Первые исследователи, вспомнившие о книге в восьмидесятые-девяностые годы, отзывались о ней как о «“стернианской” прозе, построенной на цитатах, каламбурах, коллаже стилизаций и пародий» (Яборова и Пирогова) либо произвольном собрании своеобразных «гофманиад» (Блюм)[20]. Все это так или иначе верно, но приблизительно. Эти определения, похоже, стоило бы объединить. Если добавить, что Лугин принципиально фрагментарен, как истый стернианец разрушает и стирает фабулу, что проза его столь же принципиально и глубоко интертекстуальна и что он сознательно работает с интертекстом, оперируя не столько лежащими на поверхности цитатами, «стилизациями и пародиями», то есть текстами, сколько претекстами, которые часто даны лишь «намеком, полупризнаньем» – названием и именем автора… Утомленные этим периодом, скажем только, что проза Лугина предъявляет немалые требования к читателю, а в нынешние подлые времена – и подавно. С другой стороны, Лугин по отношению к читателю своему безукоризненно честен: если он и юлит, запутывает следы и зашифровывает текст, то непременно оставляет четкие ключи к прочтению. Проза его может показаться темной и герметичной только по причине незнания и временного отдаления, разорвавшего живую смысловую ткань эпохи.

Принципы построения «Джиадэ» изложены в самом начале первой части в виде записей странствующего философа-литератора Генриха; с небольшими сокращениями и добавлениями они были повторены в главке «Мои положения» из статьи «Ангелы, люди, вещи», опубликованной в «Жизни искусства» в конце 1922 г. (характерно, что открывалась она цитатой из Стерна, а автор предпочел на сей раз скрыться под псевдонимом Abbe)[21].«С невиданной еще экономией изобразительных средств новая проза покажет и утвердит навсегда мистериальность самого ничтожного жизненного факта», – читаем в «Джиадэ». «Новая проза несомненно предпочтет обходиться не только без сюжета, а даже без внешней занимательности». И ниже, в заключительной части романа («филозофическая рукопись» Невменяемова): «События алогичны, хотя последовательны вне пространства и времени, обремененного вещественностью координат».

В начале двадцатых годов «положения» с их критикой искусства «техно-химического словаря <…> радия, пара и разных электронов»[22], «детской» увлеченности вещностью и техническими достижениями, можно было списать на борьбу школ и направлений. Повторенные в книге, вышедшей накануне советского «великого перелома», они стали настоящим манифестом «трагического индивидуализма», по-разному и сходно прозвучавшего в книгах 1927–1928 гг. – «Козлиной песни» К. Вагинова, «Зависти» Ю. Олеши, «Египетской марке» О. Мандельштама.

Первой «заявкой» на будущий роман был упомянутый выше фрагмент «Египетская предсказательница», напечатанный в третьем и последнем выпуске «Стрельца» (1922) – наиболее непрозрачный из текстов, входящих в орбиту «Джиадэ». Смысл этой фантазии в духе не то Гофмана, не то А. Чаянова, с ее прекрасными дамами, черными каретками и фрачниками со свечами, и вовсе ускользнул бы от читателя, не оставь лукавый автор (еще не «Лугин» – Беленсон) подсказку-подзаголовок: Опыт гностического повествования. Оброненный ключ, справедливо рассудил наш автор, никто не станет искать в соседней квартире; человек прежде всего обведет взглядом пол под ногами. Для понимания «Египетской предсказательницы» читателю следовало всего-навсего перевернуть несколько страниц альманаха и прочитать литературную мистификацию историка и философа Л. Карсавина, стилизованную под древний гностический трактат – «Софию земную и горнюю».

Сюжет и содержание работы Л. П. Карсавина, – пишет современный исследователь[23], – представляют собой поэтическое переложение и своеобразную композицию гностических текстов «Pistis Sophia» и «Jeu» <…>, а также отдельных мест книги Иринея Лионского «Против ересей», в которой критически освещаются взгляды крупнейшего представителя гностицизма Валентина и его последователей.

Карсавин располагает эти тексты в определенной последовательности, чтобы создать у читателя ощущение оригинального сочинения, синкретизирующего различные системы гносиса. При этом он смело вводит в текст «живые» фрагменты, призванные убедить читателя в древности происхождения трактата (как, например, описание наружности Валентина и Василида).

Но главное, что характеризует гносис Карсавина и что определяет смысл его гностической поэмы – это «симфонически»-личностное понимание символа Софии как выражения сущностной целостности и полноты человека, «софийной» прообразности его «грехопадения» и грядущего самовоссоединения. Образ гностической Софии оказался для Л. П. Карсавина ключом к его учению о «симфонической» личности.

И без погружения в глубины и бездны карсавинской софиологии становится ясно, что «прекрасная госпожа» в черном, исторгающая у героя фрагмента Якова Баумана благоговейные слезы, воплощает «Софию горнюю», что само имя Якова Баумана откровенно намекает на Якоба Беме, а его странствие «в Египет и гораздо ближе» – на мистическое египетское путешествие певца Софии, Владимира Соловьева[24]. Безымянная и сокрытая от взора дама в черной каретке представляет, очевидно, «Софию земную».

Автор черпает для нее имя из благородной зауми заклинаний, которые Карсавин заимствовал для своего сочинения в таинственном гностическом трактате «Иеу»: «Тайну последнюю я отверзаю последней печатью. Имя ее изрекаю – Дзоо́э – Дзои́ – Дзаио́о. <…> Я призываю вас Дзоэдзиа́дзехоэдзоби Оэдзиа́дэ Иодзиаоо́ Дзадзио́ Дзадзиа́дзо»[25]. Дзои – Дзиадзе – Джиадэ.

Роман еще сохраняет отголоски «софиологической» схемы «Египетской предсказательницы», но здесь уже Джиадэ и любовь к ней показаны «горними» (в облике Софии Джиадэ является в Египте Соловьеву). Земная любовь – удел Наины-Джульетты, которая лишь начинает свое восхождение к мудрости и даже не подозревает о существовании горней сестры. Подчеркивая их родство, Лугин заменяет карсавинское Дз- (так Карсавин транскрибировал ζ) на Дж- и опирается на Дзои инкантации (т. е. древнегреческое зоэ/зои – жизнь): «жизнь полна именем Джиадэ». Переводя значащее имя героини и заглавие романа с «гностическо-карсавинского» на русский, мы получим не хлебниковскую заумную звукопись и не звуковой символизм[26]. «София – Жизнь – Любовь» – таково истинное название книги.

Однако поиски последовательного воплощения софиологии Соловьева или Карсавина в «Джиадэ» были бы напрасным делом. Лугин весьма далек, скажем, от карсавинской «острейшей “христианизации”» гностицизма, отмеченной в цитировавшейся статье В. Назаровым; его София-Джиадэ мнится чуть ли не какой-то развратно-невинной вольтерьянкой. «Французский рационализм и рационалистический мистицизм оказались развратителями человека, большого почитателя этих специфических направлений», – вздохнул по указанному поводу некий довольно проницательный критик[27].

Игровая стихия и тотальная ирония «Джиадэ» размывают всякое подобие гностической стройности. И софиологический гностицизм Карсавина, и софиология Соловьева, и сами фигуры Соловьева и его последователей, рыцарей Прекрасной Дамы из числа русских символистов, их тексты и биографии, любовь земная и любовь небесная используются в качестве своего рода игровой, иронической подложки, на которой разворачивается подлинное действие. Подобало бы с еле заметной улыбкой сказать – действо, ибо это не что иное, как приключения души (о чем, в сущности, и повествует любой уважающий себя мистический роман).

* * *

«“Серафита” Бальзака – все-таки слишком еще “о чем”» – сетует в начале «Джиадэ» Генрих. Выше мы, кажется, уже ответили на вопрос, о чем «Джиадэ». И все-таки – «о чем» роман?

Предупредительно названная автором «Серафита» – звено в той цепочке пунктиром намеченных претекстов, что объединяет проникнутый представлениями Сведенборга роман Бальзака, «Восстание ангелов» А. Франса, «Влюбленного дьявола» Ж. Казота и собственно образ Казота. Все три вещи так или иначе говорят о трансфигурации, вочеловечивании ангелов (Бальзак, Франс), элементалей (Франс) и демонов (Казот). «Джиадэ не была ангелом, вопреки уверениям влюбленного в нее Генриха, но она и не была женщиной в том смысле, какой этому слову придала французская литература. Была ли она “саламандрой”? Не думаю» – лукавит Лугин. Ровно наоборот: Джиадэ и ангел, и описанная Франсом по следам Парацельса и Монфокона де Виллара прекрасная саламандра, спутница философов.

«Ангелическая» тема нарастает крещендо, пока через препарированный «Апокалипсис наших дней» В. Розанова не приходит к восстанию ангелов, к Казоту, мартинисту, провидцу и жертве Французской революции. «Демон овладел ими», – писал Казот о своих бывших собратьях-мартинистах. Демоном, в сопровождении лермонтовской Тамары (с блоковским «миньоном» во рту), предстает Генрих-революционер. Лугин цитирует письма Казота, но ведь

корреспонденция Казота постепенно, шаг за шагом, знакомит читателя с его сожалениями по поводу пагубного выбора, сделанного его бывшими братьями по секте, и рассказывает об одиноких попытках борьбы с политической эрой, в которой он видел роковое царство Антихриста, тогда как иллюминаты радостно приветствовали приход невидимого Спасителя. Те, кого Казот считал демонами, выглядели в их глазах божественными духами-мстителями[28].

Итак, не восстание ангелов, а бунт вочеловеченных демонов, победоносный Сатана, сам обращающийся, по Франсу, в побежденного демиурга – такой видит Лугин революцию. «Какой смысл в том, чтобы люди не подчинялись Иалдаваофу, если дух его все еще живет в них, если они, подобно ему, завистливы, склонны к насилию и раздорам, алчны, враждебны искусству и красоте? Какой смысл в том, что они отвергли свирепого демиурга, раз они отказываются слушать дружественных демонов, несущих им познание истины, – Диониса, Аполлона и Муз?» – спрашивает он устами Франса. «Победа – дух и что в нас, и только в нас самих, должны мы побороть и уничтожить Иалдаваофа».

* * *

По мере нисхождения души, погружения ее в повседневную суету в «Джиадэ» исчезают последние остатки «софиологии», текст насыщается (зачастую девиантной) эротикой, мельчает единый и многоликий герой вплоть до почти зощенковского Невменяемова-Неменяемова. Но все же и в «земной любви» находит этот герой высший смысл, приравнивая ее к вере, как безымянный повествователь в «Блаженной исповеди» или – в отсутствие таковой – к федоровскому «общему делу» и тем самым залогу бессмертия, как Неверов в «Мимолетностях».

Структуры низводятся до уровня каламбуров; словесная игра, идущая от райка, от ранних футуристических опусов, от Беленсона «Забавных стишков» 1914 года – захлестывает роман, становясь, по определению И. Лощилова, «генератором текстопорождения»[29]. Это назойливое плетение каламбурных словес, порой граничащее с безвкусицей – пожалуй, самая слабая черта «Джиадэ». Удивительно, что именно эту каламбурность, судя по всему, развивал далее Лугин в своей ненайденной повести «Комедь звенящая», отправленной летом 1929 г. на отзыв М. Горькому. Горький, несомненно заметивший в полученной ранее «Джиадэ» шуточки о «старушке Изергиль» и «любителях жизни», ответил резкой отповедью и обидным сравнением с лубочным писателем М. Евстигнеевым (1832–1885):

Мне кажется, что «Комедь звенящая» написана языком балаганного деда. Такие примеры «игры слов» как: баптистская и баб тиская, спирит настырный и спирт нашатырный – я нахожу грубыми и пошлыми. Не могу согласиться с Вашим заявлением: «сатира крепко сколочена», «самостоятельно и ново по форме». Сатиры я не вижу в этой повести, но местами заметны попытки автора издеваться над вещами и явлениями, смысл которых едва ли понятен ему. Нового в этой повести – ничего нет, такие вещи писал в 80-х годах Миша Евстигнеев, человек бездарный.

«Джиадэ» мною получена и прочитана. На мой взгляд, это очень плохая книга.

Рукопись возвращаю[30].

Повседневность, наконец, властно вступает в свои права, нивелируя прошлое. Мир символизма еще мелькает иронической подкладкой в «Неистовом сценаристе»: на «интимном собрании людей искусства» в доме Бернардовых докладчик читает… доклад Вяч. Иванова, и сам дом кажется пародийным подобием ивановской «башни». Однако же знаменитая «башня» опрокинута здесь в советский быт, и великолепный дом о пятнадцати комнатах ждет разрушение и гибель. Поверх символистских тем пишутся не вариации, а безбашенная (Лугин порадовался бы каламбуру) пародия на советскую авантюрно-приключенскую прозу с международными интригами и заговорами, ловкими шпионами и мрачными «фашистами». (Бесплодные поиски этих «фашистов», к слову, близко напоминают финальные эпизоды «Мастера и Маргариты» М. Булгакова; «Джиадэ» вышла в начальный период работы Булгакова над романом). Пародия мало-помалу перерастает в откровенный абсурд: «Выяснилось, что задержанный – никакой не Артур, брат Кэтхен Бернардовой, и никакой не комсомолец, а просто пятидесятисемилетний и только специально омоложенный в бывшем гинекологическом институте, что на Песках, личный адъютант великого князя Николая Николаевича, продавшийся английскому генштабу и прибывший в Советскую Россию, где ему удалось втереться в комсомол, с прямым заданием выкрасть у товарища Раковского письмо, полученное им в начале повести от Понсонби». И все громче звучат зловещие нотки:

По распоряжению из центра одновременно были также на всякий случай произведены аресты среди лиц, частью подозрительных отсутствием у них определенных занятий, частью внушавших подозрение как раз чрезмерным усердием <…> Вскоре же властям удалось раскрыть и ликвидировать новый контрреволюционный заговор. Обнаружить его помогла простая случайность, вернее, совершенное легкомыслие заговорщиков. Наблюдение, установленное за обитателями одной ленинградской квартиры, открыло там в одну из лунных ночей многолюдную пирушку, где собралось общество прекрасно одетых людей, большая часть которых оказалась бывшими. Конечно, пили, одним словом, всячески веселились и под конец стали танцевать чарльстон. Тут их и накрыли.

* * *

Книга Лугина, как известно, подверглась критическому разгрому, а затем была изъята из библиотек и торговой сети. Объясняя причины цензурного запрета, А. В. Блюм пишет:

часто упоминаются и цитируются Вл. Соловьев, Шопенгауэр и другие «несозвучные эпохе» авторы. Пародийно «цитируется» Троцкий: «на вечере смычки съезда ветеринарных работников громогласно оглашено было замечание Троцкого, что “наш советский поросенок является очень хорошим дипломатом на мировом рынке”» (с. 79).

Среди действующих лиц – режиссер Сергей Эмильевич (явная контаминация имени Сергея Эйзенштейна и отчества Всеволода Мейерхольда), ставящий в театре античную трагедию в сопровождении акробатических трюков – прозрачный намек на «биомеханику» и другие новации Вс. Мейерхольда, имя которого подлежало запрету. Издевательски пародийно звучало и его разъяснение актерам, высказавшим недоумение по этому поводу: «И скажем прямо: искусство наше должно быть классовым, пролетарским, ибо эпоха властно требует от нас жертв, а также трюков» (с.112). Заходит речь в романе Лугина о массовых «арестах древних старушек, заподозренных в причастности к антисоветскому заговору», о ссылках в монастыри («смертельное место для содержащихся там заключенных» – несомненно, подразумеваются Соловки), фигурирует некий «товарищ Дьяконов, старший секретарь самого главного комиссара, ведающего заточениями в монастыри» (с.148), и т. п.[31]

Но все это – только цветочки. Вот какими вопросами задавался, например, современный автору критик:

…кто еще, как не махровый монархист, может утверждать, что «мелкие выдумки революций, все эти конвенты, учредительные собрания, ведь они прежде всего явно неполномочны. Простое царское отречение, даже когда оно вынуждено, полномочней» (Стр. 51)?! На 53 стр. автор уверяет, что королей «возможно лишь убить: судить их невоз – можно». Еще одна фраза: Таврический сад (в Ленинграде) оскорблял «героев» «близостью к бывшей думе, постыдно оставившей Россию с носом или без носа»?! (142 стр.).

Революция, все революционное и советское, наши учреждения, наших работников Лугин – высмеивает, иронизирует по всякому поводу, издевается. Советских газет «с их скучноватым и достаточно вульгарным по форме содержанием» его «герой» не читает (стр. 89). О белой северной ночи он говорит, что это «единственно белое, что еще смело не таиться в красном городе Ленина, что еще не догадались (?!) или не успели переименовать» (стр. 97). У фашистов в Фиуме имеется ВЦИК (123) (?!) В профсоюзе вопросы не прорабатываются, а «пробриваются» (254) и т. д., и т. д.[32]

Правы, ох, правы были критики, когда писали о «нездоровом уклоне» и «внутренней эмиграции»[33], «книге злого умысла», «безгранично наглом тексте»[34] и «контрреволюционном смешке»[35]. Действительно, нужно было «иметь смелость совершенно особого порядка, чтобы выступить с такой книгой»[36][37].

Дело в том, что «Джиадэ», помимо всего прочего – самоубийственный по смелости, чудовищный, вопиющий антисоветский памфлет. Лугин смеется над всеми подряд советскими вождями: Калининым, Троцким (попутно выставляя славных советских дипломатов «поросятами»), Сталиным (похоже, это о нем – «сентиментальная глиняная трубка мира воинственно попыхивающего Атиллы»). Поднимает на смех Маркса и Энгельса: «Маркс перед выходом в свет набросков к первой главе последнего тома капитальнейшего своего труда “Проблемы борьбы за завоевание частного капитала в обстановке капиталистического головокружения” выразился, посоветовавшись с Энгельсом, в том смысле, что труп врага вовсе не всегда очень хорошо пахнет и что только тщательным дифференциальным анализом можно определить, что именно думает про себя предпринять покойник в зависимости от свойств и направления этого самого трупного запаха». Издевается над единственно верным учением исторического материализма, именуя его то «историческим енчменизмом», то «истерическим материализмом». Пишет об арестах и Соловках, о терроре и «расцвеченной кровью» красной звезде. И замахивается на самое святое, на вождя мирового пролетариата товарища Ленина, на величественную архитектуру и неповторимую архитектонику гениального его мозга – бараньи мозги фри в спичечном коробке![38] Предлагая попутно, заметьте, «извлечь из урны дорогого покойничка все уроки Октября».

О настроениях Лугина-Беленсона в начале двадцатых годов свидетельствует краткая запись-воспоминание в дневнике М. Кузмина: «Как Беленсон год или два собирался удрать. Что же, удрали же Л[я]ндау, Ремизовы, Фролов, а Марья Осиповна даже погибла при переходе через границу из-за каких-то глупых брильянтов»[39]. К концу двадцатых надежды «удрать» не было. Спасением жизни стал борзописец-песенник Лугин. Писатель Лугин умер, оставив душу посмертно парить на страницах блистательной книги – «в безусловном восхищении и в образемахонькой птички».

Комментарии

Роман Александра Лугина (А. Э. Беленсона) «Джиадэ» публикуется по первому и единственному изданию 1928 г. В тексте исправлены некоторые устаревшие особенности орфографии и пунктуации. Иллюстрации Ю. П. Анненкова в тексте взяты из книги А. Беленсона «Искусственная жизнь» (Пб., 1921).

Читатель, несомненно, обратит внимание на то, что на титульном листе подзаголовок книги гласит: «Роман ни о чем», тогда как на авантитуле он превращается в «Трагические похождения индивидуалиста». Такое решение было продиктовано исходной двойственностью заглавия – на обложке издания 1928 года значилось: «Роман ни о чем».

Неоценимую помощь при подготовке книги к изданию оказал И. Е. Лощилов (Новосибирск), щедро поделившийся с нами необходимыми для работы материалами, советами и собственными статьями о прозе А. Э. Беленсона. Приносим ему глубокую благодарность. Наконец, нельзя не упомянуть, что первое за почти 90 лет переиздание книги стало возможным благодаря скану оригинального издания, выполненному сотрудниками Российской государственной библиотеки (Москва).

С. Ш.

Джиадэ

…Лугин – Псевдоним, как указывает И. Е. Лощилов, был образован от фамилии второй жены А. Э. Беленсона, Е. Е. Лугиной (1909–1967) и одновременно отсылал к художнику Лугину, герою незавершенной повести М. Ю. Лермонтова «Штосс» (см. ниже), обыгрывающейся в «Джиадэ». Под этим же псевдонимом, впервые использованным в газетной рецензии 1927 г., Б. приобрел известность как поэт-песенник; он же высечен на надгробном камне, под которым похоронен писатель на Ваганьковском кладбище в Москве.

Фаине Александровне Глинской – Ф. А. Глинская (1892–1970) – актриса, первая жена А. Э. Беленсона. Ей посвящен первый поэтический сборник автора «Забавные стишки» (1914) и ряд других произведений Б. Известен ее портрет работы Н. И. Кульбина (1868–1917).

Из книги «Египетская предсказательница» – Под заглавием «Египетская предсказательница (Опыт гностического повествования)» в 3-м выпуске редактировавшегося Б. альманаха «Стрелец» (СПб., 1922) был опубликован рассказ Б., примыкающий к первой части «романа ни о чем» (см. приложение).

«Так поэма… дураками» – Цитируются (с искажениями) черновой и беловой варианты отрывка А. С. Пушкина «Участь моя решена» (1830): «Так поэма, обдуманная в уединении, ночью при свете луны, <…> потом печатается в сальной типографии, продается в книжной лавке, читается лакеями и критикуется в [Север-н<ой> Пчеле] дураком…»; в беловой рукописи: «Так поэма, обдуманная в уединении, в летние ночи при свете луны, продается потом в книжной лавке и критикуется в журналах дураками». Пушкинский отрывок вводит в роман «ангелический» мотив: «…мой ангел – она моя!..» Эпиграф, как показали журнальные отклики на книгу Б., оказался пророческим.

«Бесконечно трагичен… высекли» – Цитируется (с искажениями) главка «Нечто о вранье» из «Дневника писателя» Ф. М. Достоевского (1873): «Бесконечно трагичен образ этой барышни, порхающей с этим молодцом в очаровательном танце и не знающей, что ее кавалера всего только час как высекли и что это ему совсем ничего», отсылающий читателя к повести Н. В. Гоголя «Невский проспект» (1835). Тем самым Б. указывает читателю на роль «Невского проспекта» как претекста романа и одновременно напоминает о немаловажной, в контексте «Джиадэ», фразе, сказанной чуть выше Достоевским: «В России истина почти всегда имеет характер вполне фантастический». Образ высеченного поручика Пирогова предвосхищает садоэротические намеки, разбросанные далее в романе.

…поэма, весьма романтически названная – Имеется в виду поэма А. Белого (1880–1934) «Первое свидание» (1921), повествующая о мистической влюбленности автора в меценатку и деятельницу культуры М. К. Морозову (18731958) на фоне воспоминаний о жизни Москвы рубежа веков. Значительное место в поэме, восходящей к «Трем свиданиям» В. С. Соловьева (см. ниже), уделено описаниям семейства Соловьевых. Именно указанные поэмы, а также «симфонии» Белого – многоплановые произведения, сочетающие «земные» и «небесные» аспекты, бытовые подробности и глубокие мистические переживания, нередко обрисованные в ироническом ключе – предопределили многие особенности построения и фабульные ходы романа Б.

…Генриха – Имя героя не просто немецкое, но родом из немецкого романтизма: оно напоминает о Гейне, Клейсте (новелла «Маркиза д'О» с ее «ангельско-демонскими» обертонами и героиней по имени Джульетта), Генрихе фон Офтердингене Новалиса и Гофмана и т. д. В то же время, упомянутое сразу после прозрачной отсылки к А. Белому, оно неизбежно вызывает в памяти романтико-мистическое подобие Белого – Генриха из «Огненного ангела» (1907) В. Я. Брюсова (1873–1924).

«Наблюдения холодного ума» – Из посвящения к «Евгению Онегину» (1823–1831) А. С. Пушкина: «…собранье пестрых глав <…> Ума холодных наблюдений / И сердца горестных замет».

«Новая проза отметет вещи…» – Этот отрывок-манифест (до слов «успеха у большинства») с небольшими разночтениями практически буквально повторяется в статье «Ангелы, люди, вещи», опубликованной Б. под псевд. ЛЪЪе в газ. «Жизнь искусства»(1922. № 49 (872), 12 дек. С. 3). Отмежевываясь от «вещей с большой буквы», Б. отворачивался от многих литературных течений начала 1920-х гг. с их устремленностью к «вещности» и воспеванием технического прогресса. Ср. название конструктивистского журн. И. Эренбурга и Э. Лисицкого «Вещь» (1922); на конструктивизме Б. особо останавливается в газетном варианте: «Введение техно-химического словаря в композицию художественного произведения – мещанство готтентота. <…> Увлечение завоеваниями техники, все эти “конструктивизмы” – детская болезнь». Противопоставление литературы, трактующей внешне «ничтожную» духовную и душевную жизнь искусству, «равняющемуся по радио, пару и электронам», было актуализировано всем ходом литературного процесса 1920-х гг. и тем взрывом «трагического индивидуализма», что прозвучал накануне провозглашенного в СССР «великого перелома» в «Зависти» (1927) Ю. К. Олеши (1899–1960), «Козлиной песни» (1927) К. К. Вагинова (1899–1934), «Египетской марке» (1928) О. Э. Мандельшама (1891–1938) и др. произведениях.

«Серафита» Бальзака – «Серафита» (1835) – философско-мистический роман (1835) О. де Бальзака (1799–1850), написанный под глубочайшим влиянием Э. Сведенборга (см. ниже); существенное место в книге занимает изложение его воззрений. Этот ключевой претекст «Джиадэ» – повествование о фантастическом андрогине, рожденном в «небесном браке» ученика Сведенборга и ангелоподобной дочери лондонского сапожника; прельщая и затем соединяя в духе и совершенной любви норвеженку Минну, дочь сельского пастора, и путешественника Вильфрида, Серафитус/Серафита обретает «божественную сущность» и возносится на небеса, преображаясь в серафима.

…Леонтьев – Русский писатель, критик, религиозно-консервативный мыслитель, дипломат К. Н. Леонтьев (1831–1891); в поздних автобиографических сочинениях Леонтьева содержится множество резких оценок раннего периода творчества.

…Наина – Со времен «Руслана и Людмилы» (1818–1820) А. С. Пушкина это имя прочно связывается в русской лит. традиции со страстной любовью, а также колдовством и ведовством; источник имени сомнений не вызывает, т. к. ниже о Наине говорится в контексте «пушкинского периода истории государства Российского». Одновременно, имя Наина созвучно имени первой жены писателя (Фаина), а профессия актрисы и коннотации «земной Софии» сближает ее с Л. Д. Менделеевой-Блок (1881–1939).

…поэма «Разрыв» – Имеется в виду стихотворный цикл Б. Л. Пастернака (1890–1960) «Разрыв» (1919). В статье «Ангелы, люди, вещи» Б. отзывался о нем как о «превосходной поэзии», критикуя в то же время прозу Пастернака.

«Он старался осуществить.» – Эпиграф взят из прозаического отрывка М. Ю. Лермонтова «У граф. В… был музыкальный вечер» (1841), часто именуемого «Штосс». См. также примечание к с. 4.

Джиадэ – Таинственное имя героини было почерпнуто Б. из «заумных» заклинаний, содержавшихся в гностическом сочинении русского религиозного философа и историка-медиевиста Л. П. Карсавина (1882–1952) «София земная и горняя», стилизованном под публикацию случайно обнаруженного древнего текста. Сочинение это было напечатано в том же 3-м выпуске альманаха «Стрелец» (1922), что и первая «заявка» Б. на роман – отрывок «Египетская предсказательница» (закономерно, что героиня в крошечной черной каретке остается в нем еще безымянной): «Тайну последнюю я отверзаю последней печатью. Имя ее изрекаю – Дзоо́э – Дзои́ – Дзаио́о. Имя ее изрекаю, десницею тьмы я четыре беру и пять десницею тою же сотен, шуйцею – пять на десять и ею же снова четыре. Я призываю вас Дзоэдзиа́дзехоэдзоби Оэдзиа́дэ Иодзиаоо́ Дзадзио́ Дзадзиа́дзо» (курсив мой – С. Ш.). Сочинение Карсавина основывалось на гностических трактатах «Пистис София» и «Иеу», впервые переведенных и опубликованных в конце XIX – нач. XX вв. немецким коптологом К. Шмидтом (1868–1938). К указанному фрагменту следовало авторское примечание Карсавина: «Последний отрывок близок к концу (в издании Шмидта) кн. “Jeu”. В загадочных словах, не имеющих никакого, по-видимому, смысла, обращает на себя внимание удлинение некоторых гласных: “дзаиоо” вместо “дзаио”, “дзоои” вместо “дзои”, “иодзиаоо” вм. “иодзиао”». Действительно, в конце 2-й «Книги Йеу», составленной во II – конце III в. (Codex Brucianus, Bodleian Lib. Bruce 96), мы встречаем <дзоэдзиадзэхоэдзои. оэдзиадз и т. д.>. Таким образом, Джиадэ исходно связывалась у Б. с аспектом падшей Софии, устремленной к небесам и единению с возлюбленным – обретению изначальной сущности; использование же Дж- вместо карсавинского Дз- роднит Джиадэ с Джульеттой, романным воплощением земной любви, олицетворенным «сестрой» Джиадэ – Наиной.

…Анатоля Франса… саламандр – Роман французского писателя, лауреата Нобелевской премии А. Франса (Ф. А. Тибо, 1844–1924) «Харчевня королевы Гусиные лапки» (1893) насыщен рассуждениями о саламандрах, вдохновленными Парацельсом и «Графом де Габалисом» (1670) Монфокона де Виллара (1635–1673). О саламандрах сообщается, в частности, что именно они даровали знания Прометею и являлись ангелами книги Еноха, состоявшими в любовной связи с земными женщинами. Приведем более значимый отрывок: «Это творения непередаваемого очарования и красы. Нам не только доступно, но и положено вступать с ними в общение самое упоительное. Внешность саламандр столь совершенна, что в сравнении с ними первая красавица среди придворных дам или горожанок покажется вам просто образиной. Саламандры охотно идут навстречу желаниям философов. Вы, конечно, слышали о том восхитительном создании, что сопровождало в его путешествиях господина Декарта. <…> Она хранила ему верность до конца его дней, а после его смерти покинула наш мир с тем, чтобы не возвращаться более на землю. Я привел этот пример, хотя мог бы привести десятки других, желая дать вам представление о любви между философами и саламандрами. Любовь эта слишком возвышенна, и нелепо скреплять такие узы брачными контрактами <…> При бракосочетании саламандры с мудрецом присутствуют более знатные свидетели. Их приветствуют обитатели воздуха, которые, разукрасив по случаю торжества корму своих кораблей розами, проплывают над головами брачующихся по невидимым волнам в легком дуновении ветерка и услаждают их слух звуками арфы. Не следует, однако ж, думать, что союзы эти, не будучи занесены в засаленные книги какой-нибудь душной ризницы, от того менее прочны и расторгаются легче, чем обычные браки. За прочность сих уз ручаются духи, резвящиеся в небесах, а ведь там грохочет гром, оттуда низвергается молния. Все эти откровения, которые вы, сын мой, слышите от меня, несомненно пригодятся вам, ибо, по некоторым признакам, вы предназначены для ложа саламандры».

…возжелала она быть рабыней одного… наказание – Б. сближает здесь Джиадэ не только с соловьевско-карсавинской Софией и Прекрасной Дамой символистов, но и Психеей в трактовке Апулея, Лафонтена, Богдановича и пр. – намекая на перипетии любви Психеи и Амура (ср. ниже в тексте упоминание «часов, изображающих Психею, поджидающую Амура», с. 91). «Постыдное» наказание, следовательно, состояло в том, что Джиадэ-Психея была высечена розгами (подобно упоминаемому выше гоголевскому поручику). О подобных садоэротических практиках говорится далее в приложении к Кэтхен и Вере, насильственное обнажение грозит Ине, Неменяемов предлагает «отхлестать» Ксюшу и т. п. Ср. образ Беленсона-критика в описании Н. Евреинова (автора «Истории телесных наказаний в России», 1913) из предисловия к кн. Б. «Искусственная жизнь»: «В одном его розги совершенно особенные: они связаны пестрой, элегантной ленточкой. Это не прутья! это цветы и в своем роде “fleurs du mal”, т. к. они с колючками, от которых остаются занозы. И сечет он, словно в перчатках, – верх презрительной брезгливости. Картинка, а не палач!..»

…Натуры, «в коей нет заблуждения» – Ср. в «Разговорах с Гете» (18361848) И. П. Эккермана: «Природа неизменно права, только человеку присущи ошибки и заблуждения» (запись от 13 февр. 1829 г.).

…Сведенборге – Э. Сведенборг (1688–1772) – шведский ученый-естествоиспытатель, философ, теолог, мистик и духовидец; в своих сочинениях выдвинул разветвленную систему ангелологии.

…кантовские «Грезы духовидца, поясненные грезами метафизика». не получил – Точнее, «Грезы духовидца, поясненные грезами метафизики», сочинение немецкого философа И. Канта (1724–1804) с резкой критикой Сведенборга, впервые опубликованная анонимно в 1766 г. Кант испытывал большой интерес к Сведенборгу, писал ему и заказал дорогостоящий восьмитомник его «Небесных арканов»; в упомянутом в тексте письме Ш. фон Кноблох (написанном не за восемь, как утверждает автор, а за три года до «Грез духовидца») Кант говорил о «чудесном» даре Сведенборга и отзывался о нем как о «здравомыслящем, приятном и искреннем» человеке и ученом. Несмотря на сказанное в «Грезах духовидца», отношение Канта к Сведенборгу, по мнению ряда исследователей, оставалось неоднозначным.

…путника… «спешите» – См. финал отрывка «Египетская предсказательница».

…Масперо и «Восточных мотивов» – Г. Масперо (1846–1916) – виднейший французский египтолог, в 1881–1886 и 1899–1914 гг. состоял генеральным директором раскопок и древностей Египта и основал в Каире Французский институт восточной археологии; с 1890х-гг. его труды широко переводились на русский язык. «Восточные мотивы» – здесь обобщенное название многочисленных литературных произв. о Египте.

…ангелологию Фомы Аквината – Выдающийся католический теолог Фома Аквинский (1225–1274), прозванный «Ангельским доктором», считал ангелов наделенными интеллектом нематериальными субстанциями (способными, однако, принимать телесные формы).

…Платона. Сократа – «Часто он [Сократ] он говаривал, глядя на множество рыночных товаров: “Сколько же есть вещей, без которых можно жить!”» (Диоген Лаэртский, «Жизнь, учения и изречения знаменитых философов»).

«Заметы горестные сердца» – См. прим. к с. 9.

«Hotel Abbat»… в голову – Здесь и далее пародийно изложены события, упоминаемые в поэме русского религиозного философа, поэта, публициста и взионера В. С. Соловьева (1853–1853) «Три свидания» (1898), повествующей о мистических встречах с Софией, кот. принимает у Соловьева черты возлюбленной, воплощения «Вечной женственности», объединяющего мирового начала, Божественной Премудрости и т. д… В «Hotel Abbat» Соловьев останавливался во время поездки в Египет (осень 1875-весна 1876 гг.): «Отель “Аббат” – его уж нет, увы! / Уютный, скромный, лучший в целом мире…» «Из Лондона в Сахару» – цит. из «Трех свиданий». Ростиславом Фаддеевым – Р. А. Фаддеев (1824–1883), русский военный и общественный деятель, писатель, публицист, выведенный в поэме Соловьева. Вопреки словам Джиадэ, он отнюдь не воспринял приключение Соловьева «с удовольствием» и предупредил философа, что тот рискует прослыть «помешанным иль просто дураком». Doctor christianissimus – «христианнейший доктор» (лат.), почетный титул французского богослова И. Жерсона (1362–1429). Цилиндр – по признанию С., на свидание с Софией в пустыне он отправился «в цилиндре высочайшем и в пальто». «Вечера в Каире» (1875) – сочинение С. и его друга, философа и литератора Д. Н. Цертелева (1852–1911), описывающее беседу с духом на спиритическом сеансе.

…жизни, которая полна именем Джиадэ – Ср. в цитировавшемся выше сочинении Карсавина обозначение Софии как Дзой – т. е. древнегреч. зои/зоэ – «жизнь».

…«гусаром смерти» – «Гусары смерти» впервые появились в прусской армии в середине XVIII в.; в императорской российской армии название закрепипилось за 5-м Александрийским гусарским полком. Эти гусарские части именовались «гусарами смерти» благодаря атрибутике, включавшей изображения черепа или черепа с костями («мертвой» или «Адамовой» головы).

«Elle remplit». Сарре Бернар – «Она лучше исполняет свои роли, чем наполняет свой корсет» (фр.). Эпиграмма на актрису Ж. Барон из книги Э. Юбера и К. ле Трогоффа «Актрисы Парижа» (1872), иногда цитировавшаяся в приведенном (искаженном) виде в адрес знаменитой французской актрисы С. Бернар (1844–1923).

…мучился, смотря игру Сары Бернар, шутил – По воспоминаниям младшей сестры Соловьева М. С. Безобразовой («Воспоминания о брате Владимире Соловьеве», Минувшие годы, 1908, № 5–6), родным с трудом удалось уговорить Соловьева посмотреть игру Бернар, после чего философ заявил: «О господа, что это было за страдание! О Господи! <…> Впечатление у меня осталось сильное, это верно, но от страдания, которое я претерпел, высидев целый вечер в таком неподходящем месте <…> и глядя на ломанье этой госпожи». «Между тем, когда я, тоже видевшая Сару Бернар, потом искусно ей подражала, – продолжает мемуаристка, – брат <…> хохотал неистово и уверял, что вот это несравненно интересней, чем смотреть саму Сару Бернар. А в театре он с тех пор ни разу не был».

Пальмер… «трактарианцев» – Речь идет об англиканском священнике-экуменисте, теологе и антикваре У. Палмере (1811–1879); трактарианцами (по серии публ. «Трактаты для наших времен», 1833-41) именовали представителей «Оксфордского движения» англикан Высокой Церкви, которое выступало за восстановление традиционных аспектов христианства и постепенно эволюционировало в англо-католицизм.

Homo mysticus – Человек мистический (лат.).

…глядя раз… лорнет – Этот эпизод почти дословно перенесен в текст из публ. Д. Н. Цертелева «Из воспоминаний о Владимире Сергеевиче Соловьеве» (впервые – «С.-Петербургские ведомости». 1910. № 211. 21 сент.).

…на вопрос. первой супругой – Искаженно цитируются воспоминания социолога, историка и правоведа М. М. Ковалевского: «Я спрашивал Соловьева: какие причины обратили <А. Н.> Аксакова в спирита? Он улыбаясь ответил мне: неудачный второй брак и желание свидеться с первой супругой» (запись о Соловьеве, переданная С. М. Лукьянову в 1915 г.). В мемуарах К. «Моя жизнь» (цит. по изд.: М., 2005, с. 172) слова Соловьева приведены иначе: «Аксаков <…> был очень счастлив в первом браке и несчастлив во втором. Вот он и пытается свидеться снова с любимой им женой».

…Бергсона… смеющееся – В работе «Смех» (1900) видный французский философ-интуитивист, нобелевский лауреат А. Бергсон (1859–1941) писал, что некоторые мыслители определяли человека как «животное смеющееся» (определение восходит к Аристотелю) – но можно представить его и как «животное, способное вызывать смех».

…Шопенгауэр… гения – Высказывание взято из книги влиятельного немецкого философа-иррационалиста А. Шопенгауэра (1788–1860) «Parerga и Paralipomena» (1851): «По Лукиану <…> у Сократа было толстое брюхо – а это не относится к признакам гения». Б. приводил это высказывание в эссе «Фрагменты» (опубликованном в 1923 г. в № 13 газ. «Жизнь искусства») как пример «добродушного остроумия этого великого мыслителя».

…сестры Соловьева… ходил – В своих воспоминаниях М. С. Безобразова (см. прим. к с. 5) указывает, что «брат вообще в церковь, за редким исключением, почти никогда не ходил».

Пико де-ла-Мирандола… Каббала – Цитируется один из знаменитых 900 тезисов (опубликованы в 1486 г. как «Conclusiones philosophicae, cabalisticae et theologicae») итальянского гуманиста, философа и основоположника т. наз. «христианской каббалы» Д. Пико делла Мирандолы (1463–1494), считавшего, что каббалистическое учение раскрывает и утверждает христианские истины.

Один из восьми – См. прим. к с. 49.

Восстание ангелов – Заглавие упомянутого ниже в тексте сатирического романа А. Франса (1914), сюжет которого связан с новым восстанием вочеловеченных ангелов во главе с Сатаной против царящего на небесах тирана-демиурга Иалдаваофа и является принципиально важным для понимания «Джиадэ». Упоминание его – первые ноты темы, которая со всей силой разворачивается далее в цитатах из «Апокалипсисе нашего времени» Розанова и образе Ж. Казота (см. ниже). Это – «восстание ангелов», гностическая революция, которая оборачивается своей демонической, дьявольской стороной и сущностью, как в романе Франса и жизни Казота. Б., видимо, всецело разделял мнение Франса о том, что истинная революция есть революция духа. Так, в заметке «Первый на земле революционер» (1920) он пишет: «Ни хлеб, ни свобода от неволи все же не являются самоцелью для человека в его вековечной борьбе за попираемое право. – Сознательно или бессознательно – всегда борется он, нередко жертвуя жизнью, не из-за одних лишь материальных достижений, а преимущественно – из-за возможности при посредстве их приобщиться к многообразным, чисто духовным, ценностям – высшему, чем дано владеть человеку» (Красный милиционер. 1920. № 14, 15 ноября. С. 17). Ср. также в «Джиадэ» (с. 143) определение русской революции как «реэволюции» – «эволюции наоборот».

…один странный человек… прокламацию – Речь идет о русском религиозном философе и публицисте В. В. Розанове (1856–1919) и его книге «Апокалипсис нашего времени», выходившей выпусками в 1917-18 гг.

«Откуда все иррациональное… вперед!» – Отрывок представляет собой монтаж по большей части искаженных цитат из «Апокалипсиса нашего времени». Сочинение Розанова подвергается всевозможным манипуляциям: фразы переставляются местами, текст сокращается на уровне отдельных фраз и периодов, порой строки Розанова перефразируются и т. д. Благодаря этим ухищрениям Б. заостряет антихристианский пафос, придает тексту большую энергичность и в целом действительно приближает его к стилистике революционной «прокламации».

…шоколада Миньон – Шоколад с тертыми лесными орехами, до революции выпускался в маленьких плитках кондитерской фабрикой «Эйнем»; здесь связывается, разумеется, с блоковским «Шоколад “Миньон” жрала» из поэмы «Двенадцать» (1918).

Ангелу Эфесской общины напиши – Неточно цитируется Откр. 2:1: «Ангелу Ефесской церкви напиши».

…«Влюбленный дьявол» – Фантастический роман (1772) французского писателя и поэта Ж. Казота (1719–1792) о дьяволе, принявшем облик очаровательной девушки Бьондетты и влюбившемся в знатного молодого испанца дона Альваро; это еще один очевидный претекст «Джиадэ». Личность Казота, иллюмината, мартиниста и, возможно, ясновидца, призывавшего в конце жизни к восстанию против «демонов» и «Сатаны» революции и окончившего свои дни на гильотине, окружена многочисленными легендами. Одна из них – знаменитое «пророчество Казота» из посмертно изданных мемуаров (1806) Ж.-Ф. де Лагарпа (1739–1803); здесь рассказывается, как на званом обеде в 1788 г. Казот предсказал революционные события, казнь королевской четы и многих из присутствовавших гостей, включая себя; «пророчество» это давно признано литературной мистификацией.

…“Легенду о Великом инквизиторе”. “Эликсир Сатаны”. “Подражание” – Соответственно, вставная притча (1879) из пятой кн. романа Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы»; роман Э. Т. А. Гофмана (1815–1816; также «Эликсиры Сатаны», «Эликсир дьявола»); «О подражании Христу» (ок. 1417–1427), классический богословский трактат немецкого католического монаха, каноника и переписчика Фомы Кемпийского (ок. 1380–1471).

…“Жена, облеченная в Солнце” – Образ из Откр. 2:1-17, вероятный символ гонимой христианской церкви; использовался в софиологии В. Соловьева и получил широкое распространение в творчестве и жизненных установках русских символистов (А. Блок, А. Белый и др.).

Для меня. красотой – Монтаж искаженных цитат из чернового отрывка А. С. Пушкина «Мы проводили вечер на даче…» (1835) – предшественника «Египетских ночей», давших название главке.

…«Счастье есть цель жизни.» – Из чернового варианта отрывка А. С. Пушкина «Участь моя решена» (1830).

…платонов Кефал… искренность – Имеются в виду слова оратора Кефала из «Государства» Платона: «Когда кому-нибудь близка мысль о смерти, на человека находит страх и охватывает его раздумье о том, что раньше и на ум ему не приходило. Сказания, передаваемые об Аиде, – а именно, что там придется подвергнуться наказанию, если кто здесь поступал несправедливо, – он до той поры осмеивал, а тут они переворачивают его душу: что если это правда? Да и сам он – от старческой ли немощи или оттого, что уже ближе стоит к тому миру, – как-то больше прозревает».

…Мария Египетская – Христианская святая IV–V в., жившая в Египте, бывшая блудница и покровительница кающихся.

…Аристотель полагал… блага – Искаженное высказывание Аристотеля из «Никомаховой этики»: «Анаксагора, Фалеса и им подобных называют мудрыми, но не умными, видя, что они игнорируют собственную выгоду, и говорят, что они знают нечто исключительное, изумительное, трудное и божественное, но бесполезное, ибо они ищут не человеческих благ».

…Анаксимандр… героя – Анаксимандр Милетский (ок. 640 – ок. 546/7) – древнегреческий философ, автор сочинения «О природе»; о театральности («трагедийности») поведения Анаксимандра писал Диоген Лаэртский.

…74 года – Ниже (с. 51) говорится, что Казот был казнен «на 75-м году жизни»; на самом деле Казот был казнен менее чем за две недели до своего 73-летия.

Оглашается переписка. – Далее с искажениями или в виде монтажа цитат приводятся отрывки из писем Казота, фигурировавших на его процессе.

В одном пророчестве Исайи. – См. Ис. 15:2.

…всего 8 человек – Взятые из письма Казота (1791) слова о таинственных «восьми», боровшихся во Франции с революционными демонами, объясняют подпись под письмом старика («один из восьми») в главке 3 и заставляют заподозрить в нем того путешествующего «наставника»-мартиниста, о котором говорит чуть ниже Казот.

Из напутственной речи… от тебя – Цитата из речи председателя второй секции чрезвычайного уголовного трибунала Ж.-А. Лаво, приведенной (вместе с письмами Казота и отчетом о процессе в целом) в первом томе посмертного собрания сочинений писателя. См. Cazotte J, Oeuvres badines et morales, historiques et philosophiques. 7ome premier. Paris, 1817. P. СХХУЮ.

…почему отцом ее не мог быть Жак Казотт – Б. напоминает читателю об указанной выше в тексте «Серафите»: Казот был духовным, литературным и физическим отцом Джиадэ, как Сведенборг – литературным, духовным и, опосредованно, «физическим» отцом Серафиты (у Бальзака, именно Сведенборг нашел ученику невесту, будущую мать Серафиты, «Ангельскую душу»; призрак шведского визионера присутствует при рождении Серафиты и восклицает: «Дело сделано, небеса возрадовались!»).

…Ронсара и Клемана Моро – П. де Ронсар (1524–1585) – выдающийся французский поэт XVI в., К. Маро (1496–1544) – французский поэт и гуманист.

…завещал… дочурке – Волосы, остриженные перед казнью, Казот просил передать своей дочери Элизабет.

Джиадэ не имеет начала. Джиадэ есть, иными словами, она никогда не была – Ср. в «Софии земной и горней» Карсавина: «Я, София, живу, но живу не собою, небытной, не-сущей. Им создана, образована я, и в девственном чреве моем ношу Его семя, Его самого – плод, рождаемый в муках. Я рождаю Его, человека; сущая им, я в Нем исчезаю».

…жизни, наиболее чистый образ которой – образ Джиадэ – См. прим. к с. 20.

…Помилуйте, князь… да!.. – Искаженная цитата из романа «Идиот» (18681869) Ф. М. Достоевского.

…гадалки… картам – В тексте «Египетская предсказательница» гадалка названа «Египетской предсказательницей прошедшего, настоящего и будущего Н. А. Бабкиной». Судя по подчеркнутой связи с Египтом, в карточном гадании использовались карты Таро, которые со времен французских авторов-оккультистов XVIII–XIX вв. А. Кура де Жебелена, Эттейлы (Ж.-Б. Альетта) и П. Кристиана (Ж.-Б. Питуа) прочно связывались с эзотерическим знанием и вымышленными «египетскими мистериями».

…«плачущего философа» – «Плачущим философом» древние греки прозвали философа Гераклита Эфесского (VI–V вв. до н. э.) по причине свойственной мыслителю меланхолии.

…Ницше… искусства – Это высказывание содержится в книге Ф. Ницше (1844–1900) «Рождение трагедии из духа музыки» (1872).

Луна – женского рода. – Сокращенное и искаженное определение из «Толкового словаря живого великорусского языка» В. И Даля (1801–1872): «Луна ж. спутник земли, небесное тело, которое ходит вкруг земли; месяц».

«На деву, жертву.» – Из второй редакции «Демона»(1831) М. Ю. Лермонтова.

Владимиру Николаевичу Ксандрову – В. Н. Ксандров (1877–1942?) – революционер, советский государственный деятель, с 1923 г. – председатель Промбанка СССР, член Президиума ВСНХ; позднее попал в опалу, в 1938 г. был арестован и окончил свои дни в сталинском лагере.

…Лондонской конференции – Вторая часть (повесть) «Джиадэ» датирована апрелем 1924 г. и, видимо, была частично навеяна рядом актуальных моментов советско-британских отношений: шумиха вокруг т. наз. «ультиматума Керзона» (май-июнь 1923), признание СССР новым лейбористским правительством Великобритании (февраль 1924) и англо-советские переговоры в Лондоне в апреле-августе 1924 г., которые увенчались подписанием 8 августа общего и торгового договоров (впрочем, так и не ратифицированных). Вопрос британских кредитов занимал центральное место в переговорах, и при отсутствии соответствующих гарантий советская делегация неоднократно угрожала покинуть конференцию (см. Gorodetsky G. The Precarious Truce: Anglo-Soviet Relations, 1924-27. Cateridge, 1977. P. 15–30). Отметим, что непосредственно после признания СССР в советскую прессу просочилось частное письмо А. Понсонби Х. Раковскому (см. ниже) от 1 февраля 1924 г., в котором Понсонби отмечал «оперативность» признания СССР новым правительством. Некоторые детали текста Б. заставляют предположить, что работа над ним продолжалась и после апреля 1924 г. (отмеченный И. Е. Лощиловым анахронизм в датировке первой части «Ленинград. Апрель 1921 г.» тем более заостряет вопрос о точности датировок всех фрагментов романа). Так, известия о провале лондонской конференции появились в советских газетах после того, как переговоры в первые дни августа зашли в тупик («Сегодня в газетах сообщение о том, что англо-советская конференция лопнула» – отмечает в дневнике 6 августа М. А. Булгаков). Ироническое препарирование англо-советских переговоров с использованием писем и фигуры А. Понсонби могло быть подсказано Б. фельетоном Булгакова «Брачная катастрофа» (Гудок. 1924. 23 августа), содержавшим следующее «письмо»: «Свинья ты, а не Понсонби! Какого же черта лишил ты меня супруги? Со стороны Раковского это понятно – он большевик, а большевика хлебом не корми, только дай ему возможность устроить какую-нибудь гадость герцогу. Но ты?! Вызываю тебя на дуэль. Любящий герцог Эдинбургский». Не исключено, что в тексте Б. отразился и скандал с т. наз. «письмом Зиновьева», опубликованным накануне британских выборов в октябре 1924 г. и сыгравшим свою роль в поражении лейбористов (ныне это письмо председателя Коминтерна Г. Е. Зиновьева, призывающее британских коммунистов активизировать подрывную деятельность, чаще всего описывается как фальшивка, выполненная в белогвардейских эмигрантских кругах). Ср. ниже (с. 75) оборванную фразу: «Зиновьев, жестоко огорчающий бедного Макдональда своими диатрибами, говорит…»

…Раковский – Х. Г. Раковский (1873–1941) – революционер, советский партийный, государственный и дипломатический деятель, в 1923–1925 гг. советский посол в Англии. Это назначение последовало после того, как в результате разногласий по национальному вопросу с И. В. Сталиным и требованием расширения прав национальных республик Р. в 1923 был снят с поста председателя Совнаркома Украины. В 1937 г. был арестован и приговорен к 20 годам заключения, в 1941 расстрелян по приказу Сталина.

…Рамзэя – Имеется в виду Д. Рамсей Макдональд, британский государственный деятель, лейборист, трижды (в 1924, 1929–1931 и 1931–1935 гг.) занимавший пост премьер-министра Великобритании.

…Понсонби – А. А. Понсонби, 1-й барон Понсонби (1871–1946), британский политик, дипломат и публицист, в 1924 г. – парламентский секретарь министра иностранных дел; возглавлял британскую делегацию на переговорах об общем и торговом соглашениях с СССР (1924).

Тот, кого миновали. – Цитата из стих. Е. А. Баратынского (1800–1844) «Мудрецу» (1840).

…Невском проспекте 25-го октября – Ироническая контаминация старого и послереволюционного (1918–1944) названий главной улицы Петербурга.

…«о пределах искусства и феургии» – Намек на доклад Вяч. Иванова (1866–1949) «О границах искусства», с которым поэт и философ выступал в Моск. религиозно-философском обществе и на публичной лекции в Петербурге (1913); в виде статьи вошел в кн. Иванова «Борозды и межи» (1916). Доклад открывался отрывком из третьей главы «Новой жизни» Данте и переведенным И. сонетом, которые и цитируются ниже в «Джиадэ». Вполне вероятно, что в описании дома Бернардовых иронически преломился быт «башни» В. Иванова с Кэтхен в роли рано умершей падчерицы, сожительницы, затем жены Иванова В. К. Шварсалон (1890–1920), а также история ее влюбленности в М. А. Кузмина.

Ина, игравшая в… театре – Еще одна, «усеченная» ипостась актрисы Наины (Наина – Ина), сестры Джиадэ из первой части романа.

…Vita Nouva – «Новая жизнь» (итал.), произведение (1283–1293) великого итальянского поэта Данте Алигьери (1265–1321), повествующее в прозе и стихах о его любви к Беатриче Портинари.

«Когда столько… сонет» – Сокращенная цитата из главы III «Новой жизни».

…Ворчестерского политехникума… Роберт Годдард – Р. Годдард (18821845) – американский ученый, выпускник Ворчестерского политехнического института, пионер ракетной техники. Еще в 1914 г. запатентовал многоступенчатую ракету и ракету на жидком топливе; в 1926 г. запустил первую ракету на жидком топливе. С 1919 г. публиковал работы о полете на Луну, о которых много писалось и в западной, и в советской прессе; в первой половине 1920-х гг. сообщалось и о том, что Годдард якобы готовится осуществить экспериментальный полет. Приведем одно из более поздних сообщений: «Ракета на луну проф. Годдарда. Американский физик проф. Годдард давно уже, как известно, разрабатывает идею ракеты, которая могла бы, преодолев силу земного притяжения, проникнуть в мировое пространство и, в частности, доставить помещенных внутри ее исследователей на ближайшее к ним мировое тело – на луну. В этой идее, как показал Годдард, а также и другие французские и немецкие ученые, нет ничего неосуществимого: по полученным из Америки сведениям, модель ракеты уже готова, и проф. Годдард предполагает текущим летом испытать ее, будучи уверен в успехе. Ракета представляет собою ряд последовательно включенных друг в друга патронов, которые по мере сгорания будут автоматически откидываться. Число патронов и количество заключенного в них горючего достаточно для полета на луну и обратно. Предусмотрено отопление ракеты, защита ее от низкой температуры мирового пространства и снабжение пассажиров воздухом для дыхания и всем необходимым для благополучного путешествия. По сообщению тех же источников, в Америке нашлось уже 52 человека, готовых отправиться в это путешествие (Комсомольская правда. 1926. 9 июля).

…Лунатик… словаря – В сокращении цитируется определение из словаря Даля: «Лунатик м. сноброд, человек, одержимый лунатизмом, болезненным состоянием, в котором он, во время сна или бессознательно, ходит и нередко проказит».

…Теософического общества. серьезные опасения – Теософское общество возникло в России в 1908 г. на основе существовавших к тому времени в различных городах кружков. Здесь очевидный намек на преследования и аресты теософов, начавшиеся в 1918–1919 гг. и увенчавшиеся окончательным запретом всякой деятельности в 1922–1923 гг.

…И, озарен луною. – Из «Медного всадника» (1833) А. С. Пушкина.

…«огненными пронзительными глазами». да – Обыгрывается фраза из отрывка А. С. Пушкина «Мы проводили вечер на даче…» (1835): «<Вольская> взглянула на него огненными пронзительными глазами и произнесла твердым голосом: Нет».

…редемпториста Владимира Печерина… жизни – В. С. Печерин (18071885) – профессор Московского университета, поэт, религиозный мыслитель; в 1836 г. покинул Россию, принял католицизм и вступил в монашеский орден редемптористов; стал священником, боролся за права католиков в Ирландии, где и скончался. Далее следует монтаж цитат из письма Печерина к попечителю Московского университета графу С. Г. Строганову (1837), опубликованного в 1870 г. в журн. «Русский архив».

…лунному ангелу Гавриилу – Традиционное отождествление в окультизме.

…Сент-Ив. соблазну – Цитата из кн. французского оккультиста Ж. А. Сент-Ив д'Альвейдра (1842–1909) «Миссия Индии» (1886, русский пер. 1915).

…Россия вместе. филологов – Цитируется отрывок из воспоминаний Печерина (см. выше), опубликованный в 1870 г. в журн. «Русский архив» под назв. «Эпизод из петербургской жизни».

…Фарреру – Имеется в виду французский писатель К. Фаррер (Ф. Бартон, 1876–1957), бывший капитан французского флота, автор множества «экзотических» и «колониальных» романов; в 1920-х гг. был очень популярен в России.

Да, вам скажу я не робея. – Популярная и известная в нескольких вариантах песенка 1920-х гг., написанная на мотив муз. композиции «Танго чичисбея» (также известной как «Бамбино-чичисбей»).

…женственности. Египте – «Предсказатель» Подточин все больше уподобляется гадалке из первой части романа и рассказа «Египетская предсказательница».

…пророка Исайи. ногах – Ис. 3:16–22: «И сказал Господь: за то, что дочери Сиона надменны и ходят, подняв шею и обольщая взорами, и выступают величавою поступью и гремят цепочками на ногах, – оголит Господь темя дочерей Сиона и обнажит Господь срамоту их; в тот день отнимет Господь красивые цепочки на ногах и звездочки, и луночки, серьги, и ожерелья, и опахала, увясла и запястья, и пояса, и сосудцы с духами, и привески волшебные, перстни и кольца в носу, верхнюю одежду и нижнюю, и платки, и кошельки, светлые тонкие епанчи и повязки, и покрывала».

…церковь «Утоли моя печали» – Церковь Вознесения, заложенная в 1728 г., с приделом Богоматери Божией Матери «Утоли моя печали»; была уничтожена в 1936 г.

…Взгляни, под отдаленным сводом… – Из поэмы А. С. Пушкина «Цыганы» (1824).

…«Вот на штыке красноармейца.» – пародируется стих. Ф. Н. Глинки (1786–1880) «Песнь узника» («Не слышно шума городского…», 1826), ставшее популярнейшим романсом.

…demoiselle de compagnie – Фрейлина, здесь: компаньонка (фр.).

…Нур-Эль-Эйн – Свет моих глаз (араб.).

…женский курултай декханок… наказаниям – Б. иронизирует над такой важной темой эпохи, как отказ «трудящихся женщин Востока» от традиционного уклада жизни и подчиненной роли в семье, их эмансипация и т. д. Переполнявшие прессу экзотические слова курултай (собрание, съезд), дехкане (крестьяне), хурулдан (собрание народных представителей в Монголии и Бурятии), омач (плуг) и т. п. становились предметом шуток не только у Б.; ср. в «Золотом теленке» (1931) И. Ильфа и Е. Петрова «Азиатский орнамент» Остапа Бендера и его же вопли на румынской границе: «Я на вас буду жаловаться в Сфатул-Церий, в Большой Хурулдан!»

…античная трагедия. собственным сыном – Т. е. трагедия, основанная на мифе об Эдипе, разрабатывавшемся многими античными драматургами.

…Сергей Эмильевич – Контаминация имени и отчества режиссеров-новаторов Сергея Эрнестовича Радлова (1892–1958) и Всеволода Эмильевича Мейерхольда (1874–1940). Данное наблюдение принадлежит А. В. Блюму.

..акробат аграбат – Цитируются статьи из «Толкового словаря живого великорусского языка» В. И. Даля.

…Чтосиздата – Каламбур Госиздат-Чтосиздат построен одновременно на названии лермонтовской повести с игрой созвучных слов: штосс-Штос-што-с (наблюдение И. Е. Лощилова).

…«Lunar» – Лунный (нем.).

…гри-де-перль – Жемчужно-серый цвет, от фр. gris de perle.

…Габриэль Муссолини. д'Аннунцио. «Сладострастие» – Контаминация фамилии фашистского вождя Италии Б. Муссолини (1883–1945) и его сторонника, итальянского писателя, поэта и драматурга Габриэле д'Аннуцио (1863–1938). «Наслаждение» («Сладострастие») – роман Г. д'Аннунцио (1889).

…в обыкновенной кузнице – Отец Муссолини зарабатывал на жизнь как кузнец и столяр.

…Элеонора Дузе ля дивина – «Божественная» Э. Дузе (1858–1924), знаменитая итальянская актриса; во второй половине 1890-х гг. состояла в открытой любовной связи с Г. д'Аннунцио, написавшим для нее ряд пьес.

…«Россия во мгле» – Документальная кн. (1921, первое русское изд. 1922) Г. Уэллса (1866–1946) о поездке в Советскую Россию, составленная на основе газетных статей писателя.

…в Фиуме – В сентябре 1919 г. Г. д'Аннунцио во главе большого отряда националистов захватил портовый город Фиуме (ныне Риека в Хорватии), судьба которого обсуждалась на Парижской мирной конференции, и провозгласил его самостоятельной республикой. Отказавшись признать Рапалльский договор, по которому Фиуме не отходил Италии, а становился вольным городом, он объявил Италии войну, но сдал Фиуме после бомбардировки города итальянским королевским флотом в конце декабря 1920 г. Слова о фашистском «ВЦИКе» в Фиуме вызвали гнев советских критиков (см. в послесловии).

…обезьянке, сидевшей на плечах старика серба – Отсылка к стих. В. Ф. Ходасевича (1886–1939) «Обезьяна» (1918-19).

…Хирам – В масонской аллегорической легенде – главный архитектор храма Соломона, убитый заговорщиками за отказ выдать секреты мастера-каменщика. В Библии можно найти несколько персонажей по имени Хирам, включая царя Тирского; остальные являются ремесленниками и так или иначе связаны с храмом Соломона, в том числе «сын вдовы» и медных дел мастер (3 Цар. 7: 1321), создатель важных в масонской символике столбов у входа в храм, известных как Воаз и Иахин.

Необыкновенный этот случай… сответственные мины – Эта переходящая в абсурд фантасмагория, тщетные поиски «органами» фашистов, которые сопровождаются арестами невинных людей и разрушением квартир, напоминает финальные эпизоды «Мастера и Маргариты» М. А. Булгакова. Не исключено, что Б. был знаком с книгой Б. Внимание Булгакова к «Джиадэ», вышедшей в начальный период работы над МиМ, могло быть привлечено критической шумихой вокруг вредного «мистического романа», а непосредственно в тексте – «лунными» мотивами и «специально омоложенным» английским шпионом. Впрочем, сходство могло быть обусловлено одним и тем же объектом пародии – советской авантюрно-приключенческой прозой 1920-х гг. Отметим также, что «фашисты» приобретают здесь черты хулиганов, ставших настоящим бичом Ленинграда в первой половине 1920-х гг.

…Бела Кун – Венгерский и советский революционер, журналист; в 1919 г. провозгласил в Венгрии советскую республику; считается одним из организаторов массовых казней в Крыму в 1920 г. С 1921 г. занимал ответственные посты в Коминтерне, позднее работал в Госиздате. Был арестован в 1937 г. и расстрелян в 1938 г.

…«Понсонби». «Пособи» – Расхожий каламбур 1924 г.; ср. запись в дневнике М. А. Булгакова от 16 августа 1924 г.: «Доиграются англичане! Подписали договор Понсонби и Макдональд. […] каламбур – понсонбие (пособие). Каламбур неизвестно чей. Понсонби – пособи» (установлено И. Е. Лощиловым).

…священник Ф-ий… антиномичность – Имеется в виду русский священник, богослов и религиозный философ П. А. Флоренский (1882–1937). Здесь цитируется его доклад в Московской Духовной Академии (1908) «Космологические антиномии Иммануила Канта», опубликованный в 1909 г. (Богословский вестник. 1909. № 4).

…антимония – Тройная игра слов: антиномия (противоречие двух одинаково верных положений, законов) – антимонит (сурьма) – антимония (пустая болтовня, ср. «разводить антимонии», с. 99).

…«Аптекарши» графа Сологуба. Смирдина – «Аптекарша» (1841) – одна из ранних повестей русского писателя гр. В. А. Сологуба (Соллогуба, 1814–1881), впервые напечатанная во 2-м томе сб. «Русская беседа. Собрание сочинений русских литераторов, издаваемое в пользу А. Ф. Смирдина» (1841). Как водится у Б., названное в тексте произв. служит претекстом данной части романа. Сологубовский немецкий аристократ, дважды покинувший влюбленную в него женщину (которая в конце концов умирает от любви) задает магистральную тему; она повторяется эхом в образах троянского героя Энея, Фауста (бросившего в тюрьме Маргариту), в цитатах из бл. Августина (покинувшего двух любовниц и малолетнюю невесту) и наконец в лице самого рассказчика, оставляющего своих возлюбленных Веру и Фаустину; видимо, им уготована трагическая судьба. Вторая линия – рассуждение о любви и вере – задана, разумеется, «Исповедью» Августина.

Цыган. «отойди от меня» – Эта этимология, распространенная среди оккультистов, возводит фр. bohemiens (цыгане) к испорченному санскр. bohami (отойди от меня); вероятно, Б. почерпнул ее в цитировавшейся выше «Миссии Индии» Сент-Ив д'Альвейдра.

…Медиолану – Медиолан – древнее название Милана. В Медиолане в 384–388 гг. преподавал риторику бл. Августин (см. ниже).

…блаженного Августина. замужними женщинами – В своей автобиографической «Исповеди» (397–400) виднейший христианский теолог, философ и проповедник Августин Блаженный (Аврелий Августин, 354–430) вспоминает: «Мать моя хотела, чтобы я не распутничал, и особенно боялась связи с замужней женщиной, – я помню, с каким беспокойством уговаривала она меня наедине. Это казалось мне женскими уговорами; мне стыдно было их слушаться». Далее «Исповедь» широко цитируется в тексте.

Моя маленькая… не знаю – Обыгрываются детали рассказа Р. Киплинга (1885–1936) «Без благословения церкви» (1890), в частности слова героини рассказа Амиры: «Кто женится, по своей воле, даже на восемнадцатилетней? Ведь это женщина, стареющая с каждым часом. Двадцать пять! В эти годы я буду старухой. И… Эти мем-лог остаются вечно молодыми!.. Как я ненавижу их! <…> Знаю только, что на земле теперь, может быть, живет женщина на десять лет старше меня, которая может прийти и взять твою любовь через десять лет, когда я буду старуха, седая, нянька сына Тота».

…Тальмы – Речь идет о французском актере Ф.-Ж. Тальма (1763–1826), в свое время считавшемся несравненным в отображении сильных страстей.

…цыганской фоно-записи Сельвинского. сад’ы – Цитата из «Цыганского вальса на гитаре» (1923) поэта, прозаика и драматурга И. Л. Сельвинского (1899–1968), который в свой конструктивистский период 1920-х гг. экспериментировал с фонетической записью стихотворений.

…другой Ирине. наших дней – Цитируется письмо К. Н. Леонтьева к свящ. И. Фуделю (19 янв. – 1 февр. 1891); в нем среди прочего говорится о византийской императрице Ирине (ок. 752–803), которая на Втором Никейском соборе (787 г.) восстановила иконопочитание, а в 797 г. низложила и ослепила своего сына имп. Константина VI, после чего правила самостоятельно.

…Мориса д'Эспарвье. последнего – Морис д'Эспарвье – герой «Восстания ангелов» А. Франса. Его ангел-хранитель Авдиил (Аркадий) впервые появляется в самый неподходящий момент, когда Морис нежится в постели со своей замужней любовницей.

«Все это невозможно.» – Цитата из трагедии И. В. фон Гете (17491832) «Фауст» в пер. Н. А. Холодковского.

«Блаженны не видевшие и уверовавшие» – Ин. 20:29.

«Вера есть ощущение.» – Евр. 11:1 («вещей обличение невидимых»).

«Вера есть. души» – Климент Александрийский (Тит Флавий Климент, ок. 150 – ок. 215) – христианский апологет, богослов и проповедник; цитируются его «Строматы» (ок. 198–203), кн. V, гл. XIII.

…твоему и моему сыну – Фаустина, внезапно материализовавшаяся шутка рассказчика, беременна, подобно Маргарите в момент бегства Фауста.

…Забывают… встретились – Цитируется отрывок М. Ю. Лермонтова «Я хочу рассказать вам.» (1835–1836).

…строительства, о котором столько шло разговоров – Имеется в виду строительство нефтепровода Грозный-Туапсе и нефтеналивной гавани Туапсинского порта (1927–1928).

…тяжелый неблагодарный труд, скрипучий… колеса – Скрытая цитата из стих. О. Э. Мандельштама «На каменных отрогах Пиэрии…» (1919): «Скрипучий труд не омрачает неба / И колесо вращается легко».

«Для прогрессистов. пессимист» – Цитата (с добавлением эпитета «мрачный») из «Философии общего дела» русского философа Н. Ф. Федорова (1829–1903). Федорову посвящено стих. Б. «Ницше – Шпенглер – Федоров» (1922): «Вовеки не Святой Руси-ль / Неподражаемо смиренье? / Не там ли первое усилье / Для дела братства – воскрешенья? // Не надо слугам Феба крыл, / Вожди-политики виновней / С тех пор, как Федоров открыл / Цель христианства, долг сыновний!» Упоминанием Федорова (эссе «Подозрительные темы») завершается «Искусственная жизнь» Б.: «А тут гениальный рационалист Федоров, может быть, единственный философ, еще такое “общее дело” нам навязывает, как научную “регуляцию” сил природы, “всеобщее воскрешение умерших” и население ими всех созданных к услугам человечества планет!.. Но такие вопросы выводят далеко за пределы даже подозрительных тем» (с. 88). В цитировавшейся выше заметке 1920 г. «Первый на земле революционер» Б., опираясь на байроновского «Каина», описывает преодоление смерти как сущность революционного мятежа: «Нет предела желаньям и стремленьям человеческого духа. Порабощенный природой, скованный ее непреложными законами, изменить которые ни один смертный не властен, он – в неудержимом стремлении к идеальной, полной свободе – время от времени пытается восставать и против самой природы… <…> Если дана жизнь, зачем нужна смерть?» В данном фрагменте романа, однако, «общим делом» и залогом бессмертия становится не федоровское воскрешение умерших, а любовь.

Целью же было соединение… оправданием – В 1920-х гг., как указывает с упоминанием данного отрывка Р. Д. Тименчик, первые радиопередачи транслировались по телефонной сети (Тименчик Р. Д. К символике телефона в русской поэзии // Зеркало. Семиотика зеркальности. Труды по знаковым системам XXII. Тарту, 1988. С. 163).

…из книжки «Рекорды» – «Рекорды» – первый сборник стихотворений И. Л. Сельвинского, выпущенный в Москве в 1926 г. издательством «Узел».

«Не заслуживает. себя» – Вероятно, это высказывание Г. Флобера (1821–1880) Б. почерпнул из работы цитируемого в романе П. А. Флоренского «Антоний романа и Антоний предания» (отд. изд. 1907).

Андрею Соболю – Андрей Соболь (И. М. Собель, 1888–1926) – революционер-эсер, советский прозаик, весьма популярный в 1920-х гг.; страдал депрессиями, покончил с собой в 1926 г. В 1926 и 1928 гг. годах были изданы два собрания его сочинений; позднее произведения Соболя были признаны упадническими и не переиздавались.

…такого-то месяца в городе Санкт-Петербурге в улице Красных Зорь – Пародируется зачин фантастического романа А. Н. Толстого «Аэлита» (19221923): «В четыре часа дня, в Петербурге, на проспекте Красных Зорь…» Заметим, что во втором эпизоде Невменяемов намеревается «полететь в относительное эфирное пространство, открытое недавно немецким ученым физиком и патриотом» (намек на теорию относительности А. Эйнштейна, опровергавшего существование эфира). Авторское написание топонима – «Улица красных зорь».

…жакоб – Название стиля мебели из красного дерева с золоченой бронзой или латунью, происходит от фамилии семейства французских мастеров-краснодеревщиков XVIII–XIX вв.

Красное дерево. для экспорта за границу… непригодно – Судя по всему, в этих пассажах иносказательно трактуются советские попытки «экспорта мировой революции». Несмотря на совпадение некоторых мотивов, хронология, как уже отметил И. Е. Лощилов, практически исключает влияние повести Б. А. Пильняка (Вогау, 1894–1938) «Красное дерево» (задуманной летом 1928 г. и опубликованной в 1929 г. в Берлине). То же касается и другого произведения Пильняка, которое могло привлечь внимание Б., повести о Лермонтове «Штосс в жизнь»: она была завершена в августе 1928 г. и опубликована в октябрьском номере «Красной нови»; осенью 1928 г. вышел в свет и роман Б.

«Воры, Вары. отдайте мне мои миллионы.» – Обыгрывается знаменитая фраза Октавиана Августа, которую император в отчаянии повторял поссле разгрома трех легионов Публия Квинтилия Вара в Германии в 9 г.: «Квинтилий Вар, отдай мне мои легионы!» (приводится у Светония в «Жизни двенадцати цезарей», 29).

…доктора Эйзенштейна – Неназванный выше «немецкий физик» А. Эйнштейн (см. прим. к с. 130) по каламбурной аналогии приводит к «доктору Эйзенштейну», фамилия которого напоминает о ведущем советском кинорежиссере эпохи С. М. Эйзенштейне (1898–1948).

…Смарагду Набурен – Речь идет о фильме немецкого режиссера В. Вольфа «Женщина с миллионами» (1923), в советском прокате – «Смарагда Набурен», с популярной актрисой Э. Рихтер (1893–1969) в главной роли женщины-авантюристки. Ср. в воспоминаниях М. И. Жарова (1899–1981) о спектакле В. Э. Мейерхольда «Даешь Европу!», премьера которого состоялась в 1924 г.: «…я переодевался в конферансье какого-то кафешантана, где-то “в центре Европы”. Во фраке и цилиндре я объявлял модные номера. Так как объявлять было скучно, я подбирал названия иностранных кинобоевиков и лихо бросал их со сцены без всякого смысла: “Смарагда-Набурен”, “Беладонна” или еще что-то в этом роде. Под эту абракадабру играл джаз…» (Жаров М. Жизнь, театр, кино. М., 1967).

…«Радий в чужой постели» – Имеется в виду фарс «Радий» («В чужой постели»), в 1900-х гг. один из популярнейших спектаклей театра «Невский фарс» В. А. Казанского. В те годы спектакль об изобретении «икс-лучей радия», излечивающих мужскую импотенцию, завершался пародийным призывом: «Немощные всех стран, объединяйтесь!» (ср. в финале данного фрагмента романа: «Верующие всех времен, соединяйтесь!»). В 1920-е гг. этот фарс ставился некоторыми театрами Петербурга и провинции.

Козырный тезис декларации Невменяемова… «всерьез и надолго» – Здесь обыгрываются ставшие крылатыми слова В. И. Ленина о НЭПе – «всерьез и надолго» (из выступлений на X конференции РКП(б) и IX Всероссийском съезде Советов в 1921 г.); в же время, начало фразы звучит как козырный тезис невменяемого (отмечено И. Е. Лощиловым).

…«Философия жизни» немецкого философа – Речь идет о кн. немецкого философа Г. Риккерта (1863–1936) «Философия жизни» (1920), ставшая одним из этапов вычленения в западноевропейской философии конца XIX-нач. ХХ вв. постклассического и иррационалистического направления «философии жизни» (к которому причисляются А. Шопенгауэр, Ф. Ницше, О. Шпенглер и др.).

…«Старушка Изергиль».. Пешков – Подразумевается трехчастный рассказ М. Горького (А. М. Пешкова, 1868–1936) «Старуха Изергиль» (1894), включающий две легенды; выпад ниже в тексте по адресу «бедного любителя жизни» также явно относится к «певцу жизни» Горькому. Не исключено, что это стало скрытой причиной неприязненного отношения Горького к книге и ее автору. Через некоторое время после выхода романа Б. (знакомый с Горьким), не раскрывая своего настоящего имени, отправил Горькому «Джиадэ»; не получив ответа, напомнил о книге Горькому в письме от 19 июля 1929 г., приложив также для отзыва рукопись ненайденной повести «Комедь звенящая». В ответном письме Горького «Лугину» говорилось: «“Джиадэ’” мною получена и прочитана. На мой взгляд, это очень плохая книга». 31 декабря 1929 г. Горький писал Д. А. Лутохину: «“Козлиная песнь” Вагинова и “Джиадэ” Лугина – эти книги вызвали у меня впечатление озорства очень неприятного и неуместного. Возможно, что оба автора стремились выразить “протест индивидуализма” – мне кажется, что это им совершенно не удалось. Русский индивидуализм – эмоционален, а они оба интеллектуалисты, да притом недостаточно даровитые».

…Жан-Жака… огородником – Намек на опрощение, а также садовые и ботанические увлечения французского писателя и философа Ж.-Ж. Руссо (17121778), чье имя названо далее в этом эпизоде.

…homme lettre. Летре – Образованный человек (фр.). Обыгрывается созвучие слова lettre и фамилии французского философа-позитивиста, историка и лексикографа, составителя «Словаря французского языка» (первое изд. 1863–1872) Э. Литтре (Littre, 1801–1881).

…Элен Рихтер – см. прим. к с. 133.

…Пушкин. обязан – Часто цитируемые и обыгрываемые в различных вариантах строки из стих. Н. А. Некрасова (1821–1877) «Поэт и гражданин» (ок. 1856).

…храм св. Архидиакона Евпла – Церковь св. Евпла Архидиакона, каменная церковь (1750–1753) построенная на месте деревянного храма XV в.; снесена в 1926 г.

…mania grandiosa – Мания величия (лат.).

…Впереди не несли. Лотты – Цитируются (с искажениями) финальные фразы романа Гете «Страдания юного Вертера» (1774). Лотта – героиня этого романа, предмет неодолимой любовной страсти самоубийцы Вертера.

Философемин – Иронически переосмысливается фамилия русского публициста, критика и общественного деятеля Д. В. Философова (1872–1940), участника известного «триумвирата», включавшего также З. Гиппиус (1869–1945) и Д. Мережковского (1865–1941): здесь и философема, и философ + фемина.

…экспозе – Краткое изложение, выдержка (от фр. expose).

…Адам и Смит – Подразумевается шотландский экономист и философ Адам Смит (1723–1790), автор «Исследования о природе и причинах богатства народов» и пионер в области политической экономии.

…уроки Октября – Название статьи Л. Д. Троцкого (1879–1940), опубликованной в виде предисловия к третьему тому собрания сочинений (1924).

…бабушке русской революции – Прозвище известной революционерки и одной из создательниц партии эсеров Е. К. Брешко-Брешковской (1844–1934).

…шляпа. борсалина – Шляпами «борсалино» называли обычно шляпы из мягкого фетра (по назв. итальянской фирмы, основанной в 1857 г. и выпускающей шляпы по сей день).

«Чужая жена и муж под кроватью» – Рассказ Ф. М. Достоевского (1859); известен ряд его сценических переделок.

От Нантского эдикта до программы эрфуртовских крестоносцев – Нантский эдикт – закон 1598 г., существенно расширивший права протестантов-гугенотов и положивший конец эпохе религиозных войн XVI в. во Франции; Эрфуртская программа – марксистская программа Социал-демократической партии Германии, принятая на съезде в Эрфурте (1891).

…все нынешние наши поэты – бедные – Намек на поэта Д. Бедного (Е. А. Придворова, 1883–1945), который до 1930 г. пользовался особым покровительством властей и незадолго до написания данного фрагмента романа был награжден орденом Красного Знамени (1923).

Наводнение… – Этот поэтический отрывок с реминисценциями из пушкинского «Медного всадника» (1833) позволяет предположить, что работа над текстом фрагмента «Испытание ничем» продолжалась и после означенного под ним июня 1924 г.: тема наводнения могла быть актуализирована разрушительным ленинградским наводнением в сентябре 1924 г. (отметим, что «Послесловие» к фрагменту датировано февралем 1926 г.). Помимо пушкинских, стих. подхватывает и различные мотивы фрагмента: радий (как оружие и «средство» от импотенции), советские издательства, курултай и т. д.

…Тьер и Гиз – Имеются в виду видный французский политик и историк, первый президент Третьей республики Л. А. Тьер (1797–1877) и французский политический деятель, историк и критик Ф. Гизо (1787–1874).

…дурной бесконечности. марбургская школа – «Дурная бесконечность» – термин, введенный немецким классическим философом Г. Гегелем (17701831): «отрицание конечного, которое, однако, снова возникает и, следовательно, не снимается <…> эта бесконечность выражает только долженствование снятия конечного»; словосочетание часто употребляется произвольно. Марбургская школа – неокантианское философское направление, основателем которого являлся немецко-еврейский философ Г. Коген (1842–1918), преподававший с 1870-х гг. в университете Марбурга.

…«птичка божия»… труда – Обыгрываются знаменитые строки из «Цыган» А. С. Пушкина: «Птичка Божия не знает / ни заботы, ни труда», восходящие, в свою очередь, к Нагорной проповеди (Мф. 6:26).

…перхает и пархает – «Пархатая» птичка напоминает о сказанных выше словах редактора: «Как же я, к примеру, дураком могу быть, коли в истинно-русском союзе писателей состою?»

…Боратынский. выражением – Цитируется стих. Е. А. Баратынского «Муза» (1830).

Троцкий… поросенок… дипломатом – См. прим. к с. 156.

…климат… вреден для здоровья – Обыгрывается, видимо, описание Соловецкого острова в «Толковом словаре» Брокгауза-Ефрона: «Климат о-ва сырой, холодный, переменчивый и не особенно благоприятный для здоровья».

…исторического енчменизма – Пародийный выпад в адрес «исторического материализма» К. Маркса и Ф. Энгельса, связанный с именем биолога Э. С. Енчмена (1891–1966), выступившего в 1920 г. с радикальной теорией «новой биологии», отвергавшей духовное начало в человеке, предсказывавшей уничтожение мировоззрения и науки и возвращение человечества к «доэксплуататорскому состоянию единиц органических движений». Взгляды Енчмена, широко распространившиеся среди вузовской молодежи, были заклеймены в 1923–1924 гг. Н. А. Бухариным – в статье «Енчмениада (К вопросу об идеологическом вырождении)» – и другими авторами.

…борьбы с сапом…всесоюзном съезде ветработников – Здесь и далее в текст введены иронически переосмысленные актуальные реалии. Например, в указанном ниже в тексте номере «Известий» (Известия. 1926. № 40 (2671). 18 февр., четверг. С. 3). содержались материалы о VII всесоюзном съезде деревообделочников (с речью М. И. Калинина) и 4-м съезде ветработников (сообщено И. Е. Лощиловым). В целом темы ветеринарной охраны, включая компании по борьбе с сапом и рожей свиней, в середине 1920-х гг. постоянно обсуждались и в прессе, и на государственном уровне. Так, в июне 1926 г. было издано постановление Совнаркома СССР «О положении ветеринарного дела и ближайших его перспективах», а сентябре 1926 г. состоялся первый Всероссийский ветеринарный научно-производственный съезд.

Троцкий добавил, что поросенок должен быть прежде всего здоров, санитарно благополучен, и поэтому ясно, что рожу и сап, эти поросячьи эпизоотии всякой тайной дипломатии – Как и выше, пародийная контаминация ветеринарных и «дипломатических» тем, восходящая, видимо, к заметке Л. Д. Троцкого «Тайна дипломатии и тайные договоры» (Известия. № 221. 1917. 10 ноября), предварявшей публикацию секретных дипломатических документов царской России: «Тайная дипломатия есть необходимое орудие в руках имущего меньшинства, которое вынуждено обманывать большинство, чтобы подчинять его своим интересам. <…> Рабочее и крестьянское правительство упраздняет тайную дипломатию с ее интригами, шифрами и ложью. Нам нечего скрывать» (наблюдение И. Е. Лощилова).

…ex cathedra… ex officio – Соответственно, «с кафедры» (в ироническом значении – «непререкаемо» и «по должности» (лат.).

…фокстротирование чистого духа – Прочитывается намек на болезненное увлечение фокстротом, пережитое в Берлине в период эмиграции А. Белым («пленным духом», по более позднему выражению М. И. Цветаевой) и описанное многими современниками, а также самим Белым в кн. «Одна из обителей царства теней», вышедшей в Ленинграде в конце 1924 г. Ср. финальную фразу главки о Белом в «Литературе и революции» (1923) Л. Д. Троцкого: «Белый – покойник, и ни в каком духе он не воскреснет».

…Герострат… Моммсену… гусь – Контаминация имен Герострата (поджегшего храм Артемиды Эфесской в 356 г. до н. э.), немецкого историка и лауреата Нобелевской премии Т. Моммзена (1817–1903), автора знаменитой «Римской истории» (1854–1856), легенд о сожжении Рима императором Нероном и о гусях, которые в V в. до н. э. загоготали при приближении осадивших Капитолий галлов и тем спасли римлян.

…Сельвинскому. конструктивно-романтическое – «Второй вариант» пародирует приемы оформления текстов, характерные для ЛЦК (Литературного центра конструктивистов) Сельвинского; в то же время, как справедливо указывает И. Е. Лощилов, текст «полемически соотнесен и с “литературой факта”».

И смерть, как гостью. – Эпиграф взят из стих. Г. Р. Державина (17431816) «Аристиппова баня» (1811).

«Кто, кроме Державина. душе» – Цитата из статьи Н. В. Гоголя «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» (1846), вошедшей в «Выбранные места из переписки с друзьями».

Пушкин очень разбранил. ломайся – Этот эпизод, со слов Гоголя, приведен в кн. «Материалы для биографии А. С. Пушкина» (1855) П. В. Анненкова (1813–1887).

…урби и орби – От лат. urbi et orbi («городу и миру»), как именуются торжественные папские благословения.

…союз. Михаила Архангела – Обыгрывается название российской черносотенной и право-монархической организации (1908–1917).

…омоложению солнца… же слез – Это упоминание модной в 1910-1920-х гг. темы омоложения путем пересадки «же слез» (желез) связано с нашумевшими практиками и экспериментальными операциями физиологов и хирургов Э. Штейнаха (1861–1944), С. А. Воронова (1866–1951), Р. Лихтенштерна и др. Проблема «омоложения» вызвала чрезвычайный интерес в Советской России: между 1923 и 1925 гг., по подсчетам Н. Кременцова, было издано несколько десятков книг и более 100 статей на эту тему (см. Krementsov N. Revolutionary Experiments: The Quest for Immortality in Bolshevik Science and Fiction. Oxford University Press, 2014. P. 136–137). Помимо общеизвестного «Собачьего сердца» (19241925) М. А. Булгакова, в художественной литературе эта тема отразилась в рассказе А. Конан Дойля «Человек на четвереньках», опубликованном в 1923 г. и в том же году переведенном на русский язык под названием «Омоложение», романе Ф. Шансура (Champsaur, 1858/9-1934) «Нора: Обезьяна, ставшая женщиной» (1929) и пр.

…шимминая – От «шимми», названия популярного в конце 1910-х – нач. 1920-х гг. быстрого парного танца.

…шишка… как у алжирского бэя – «А знаете ли, что у алжирского бея под самым носом шишка?» (финальная фраза «Записок сумасшедшего» Н. В. Гоголя, 1834).

Капли датского принца – Образовано по аналогии с «каплями датского короля», распространенным названием грудного (лакричного) эликсира, впервые описанного в кн. «Pharmacopoea Danica» (1772).

Гамлет. Что ты, барин – Читатель без труда распознает в этой вариации на шекспировские и не только шекспировские темы отзвуки хрестоматийных цитат наподобие «и лучше выдумать не мог» или «стоял он, дум великих полн». Отметим только, что вынесенные в эпиграф строки «древней нарпесенки» взяты из популярного в первые десятилетия ХХ в. романса цыганского композитора М. Д. Шишкина «Что ты, барин, щуришь глазки», входившего в репертуар Н. В. Плевицкой (1884–1940).

…Дидерот. «Дух беззаконий» – Подразумеваются французские энциклопедисты Д. Дидро (1713–1784) и Ш.-Л. Монтескье (1689–1755), автор книги «Дух законов» («О духе законов», 1748).

…настоятель Черемисского. привычки – Цитируется анонимный сборник духовных рассказов «Откровенные рассказы странника духовному своему отцу», переписанный на Афоне настоятелем Черемисского монастыря Казанской епархии игуменом Паисием и впервые изданный в Казани 1881 г. под наз. «Откровенный рассказ странника…» В дальнейшем выпускался в расширенной версии. Авторство исходного рукописного текста остается предметом дискуссий.

…предом – Т. е. председателем домового комитета.

…Усатов-Мусатов… евразийцы… Усольцева-Веселаго – Сплетены «чеховские» фамилии на Ус- (причем к ним присоединяется и распространенное в то время определение «услужающий») и упоминание нашумевшего в 1920-е гг. эмигрантского движения «евразийцев» (П. Н. Савицкий, Н. С. Трубецкой, Л. П. Карсавин, П. П. Сувчинский, Г. В. Флоровский и др.). Как установил И. Е. Лощилов, в справочнике «Вся Москва» (1927)», помимо самого автора, действительно значились врач-хирург Н. Ф. Усольцева-Веселаго и артист П. И. Усатов-Мусатов. С другой стороны, последняя фамилия могла быть навеяна фамилией художника-символиста В. Э. Борисова-Мусатова (1870–1905). До выхода «Джиадэ» в свет Б. едва ли мог ознакомиться с автобиографической кн. В. А. Гиляровского (1855–1935) «Мои скитания» (1928), где писатель вспоминает о своем деде, сменившем фамилию «Усатый» на «Мусатов».

Чудодейственная краска… Яковом Рацером – Назойливая НЭПовская реклама всевозможных косметических средств привлекала внимание не одного Б.; ср. гл. IV «Двенадцати стульев» И. Ильфа и Е. Петрова (1927, первая публ. 1928), где перечислены «крем Анго, против загара и веснушек», «пудра Рашель золотистого цвета» и т. д. вплоть до знаменитой краски для волос «Титаник». Предприниматель Я. Рацер был известен в Москве 1920-х гг. как «король древесного угля», воспевавший свой товар в незатейливых стихах.

…крематориуме… в Москву, где славилось учреждение, рекламировавшее себя – Первый московский крематорий (Донской крематорий) был открыт в начале октября 1927 г.; далее пародируются наводнившие газеты и журналы статьи, пропагандировавшие кремацию. Ср. также пассаж о крематории в «Искусственной жизни» (с. 70), предвосхищающий Ильфа и Петрова: «Если бы Свифт <…> имел возможность ознакомиться с недавно опубликованными “временными правилами о порядке сожжения трупов в петроградском государственном Крематориуме”, где исчерпывающе точно говорится, что “сожженным имеет право быть каждый умерший гражданин” (каждый: стало быть – и писатель!), то он с с отличающей британцев способностью к логическим суждениям, наверное, признал бы доказанным, что у русского писателя нет никаких оснований считать себя бесправным! Из тех же “правил” Свифт усмотрел бы, что пепел русского писателя без всякий препятствий может быть установлен даже в “колумбариях” Крематориума».

…Институт мозгов… бараньи мозги – Еще один злободневный и крайне опасный намек, задевающий самого вождя мирового пролетариата. В 1927 г. немецкий нейробиолог О. Фогт (1870–1959) выступил с отчетным докладом о результатах своих двухлетних исследований мозга В. И. Ленина в специальной лаборатории, которая в 1928 г. была преобразована в Институт мозга. Фогт, чьи исследования щедро финансировались советской властью, сообщал о «резкой разнице в структуре мозга Ленина и обычного человека» и «несравненно большей материальной базе» умственной жизни Ленина. «И проверка получаемых впечатлений Ленина были гораздо выше: ощущения и впечатления, получаемые в одном месте, исправлялись и пополнялись целым рядом ярких пирамидальных клеток с их соединительными отростками. Так профессор Фогт объясняет основные черты психики Ленина, его гениальность, его способность быстро разбираться в сложных положениях и вопросах и его способность к быстрой акции» (Известия. 1927, 15 ноября, № 261. С. 4). Эти утверждения были немедленно подхвачены советской прессой и вскоре мозг Ленина был объявлен «прототипом мозга грядущего сверхчеловека» (Мелик-Пашаев Н. Человек будущего. В свете современных достижений биологии и медицины // Жизнь и техника будущего. Социальные и научно-технические утопии. М.-Л., 1928. С. 367368; см. также Спивак. М. Мозг отправьте по адресу. М., 2010). Вполне вероятно, что в описании «бараньих мозгов фри» у Б. сказались несколько утрированные впечатления иллюстратора его произведений и 3-го выпуска альманаха «Стрелец» художника Ю. П. Анненкова (1889–1974), видевшего мозг Ленина после извлечения: «Прежде всего поразила стеклянная банка, в которой лежал заспиртованный ленинский мозг <…> одно полушарие было здоровым и полновесным, другое, как бы подвешенное к первому на тесемочке, – сморщено, скомкано, смято и величиной не более грецкого ореха. Через несколько дней эта страшная банка исчезла из Института и, надо думать, навсегда» (Анненков Ю. Дневник моих встреч: Цикл трагедий. Л., 1991. Т. 2. С. 253).

Узнаю кобыл блудливых… – Пародируется переводной отрывок А. С. Пушкина «Из Анакреона» (1835): «Узнают коней ретивых / По их выжженным таврам <…> Я любовников счастливых / Узнаю по их глазам».

«Смерть! Где твое жало?» – Ос. 13:14 (позднее цит. в 1 Кор. 15:55): «От власти ада Я искуплю их, от смерти избавлю их. Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа? раскаяния в том не будет у Меня». В последней главке романа Б. вновь иронизирует над опытами по «омоложению», связанными с пересадкой желез («изобретение обессмертивания на срок не свыше пяти лет после операции, путем пересадки обезьяньих волосяных желез») и, в окружении саркастических пассажей, возвращается к «федоровской» теме «Мимолетностей»: «Смерть, не надо забывать, покамест еще сильна, весьма сильна. Она безусловно сильнее всех прочих зверей, кроме разве дикой домашней кошки, зараженной сапом. Но погодите: найдется и на смерть управа».

Египетская предсказательница

Отрывок был впервые напечатан в 3-м выпуске альманаха «Стрелец» (Стрелец. Сб. третий и последний. Под ред. А. Беленсона. СПб., 1922). Публикуется по первому изданию с исправлением некоторых устаревших особенностей орфографии и пунктуации. В публикации сохранены оригинальные рисунки Ю. П. Анненкова.

Посвящается сестер моей Елизвавете – Е. Э. Беленсон (1887-?), с 1919 г. в эмиграции, публиковалась в журн. «Путь». Подробнее см. в статье И. Е. Лощилова, с. 207 наст. изд.

Яков Бауман. – Намек на немецкого мистика, теолога, визионера Якоба Беме (1575–1624), именовавшегося в старых русских переводах «Яковом», чьи взгляды сыграли важную роль в формировании западной и русской софиологии. В «Джиадэ» Яков Бауман превратился в Якова Невменяемова / Неменяевого.

…Филиппино Липпи – Филиппо (Филиппино) Липпи (1457/8-1505) – итальянский художник эпохи Возрождения, прославившийся многочисленными фресками.

…в Египет… и еще гораздо ближе – Очевидно, Яков Бауман намеревается повторить мистическое путешествие В. С. Соловьева «из Лондона в Сахару» (см прим. к с. 18).

Любой факт мистичен – ср. в «Джиадэ»: «Новая проза покажет и утвердит навсегда мистериальность самого ничтожного жизненного факта».

И. Е. Лощилов. «Между Упорным переулком и Укромным тупиком»

Впервые в кн. Феномен пограничной зоны в литературе и культуре: Сборник научных работ. Под ред. Н. В. Константиновой и Т. Н. Печерской. Новосибирск: Изд-во НГПУ, 2014. С. 117–129. Публикуется с разрешения автора.

Настоящая публикация преследует исключительно культурнообразовательные цели и не предназначена для какого-либо коммерческого воспроизведения и распространения, извлечения прибыли и т. п.

Примечания

(1) Работа подготовлена в рамках интеграционного проекта СО – УрО РАН «X. 106.53. Литература и история: сферы взаимодействия и типы повествования». Автор выражает сердечную признательность Е. Т. Яборовой, щедро поделившейся уникальными сведениями об А. Э. Беленсоне, которые остались за пределами словарной статьи [Яборова, Пирогова, 1989], Р. Д. Тименчику, В. И. Хазану и А. Е. Парнису. Отдельная благодарность – Г. Г. Суперфину и госпоже Марии Классен (Бремен).

(2) Еще одно упоминание о «Египетской предсказательнице» содержалось на листке, вложенном в 1921 году в нераспроданную часть тиража сборника Беленсона «Забавные стишки» (1914). Автор предисловия к недавнему изданию Беленсона, В. В. Кудрявцев, цитирует запись в Живом Журнале А. Л. Соболева: «…в конце экземпляра обнаружился печатный листок, оттиснутый на другой бумаге (книга выпущена на верже, а эта – грубая и плотная) и вклеенный за последней (пустой и непагинированной) страницей. Текст на листке гласит: «Отпечатано в количестве 300 экземпляров в 15-й Государств, типографии (бывш. Голике и Вильборг) в декабре 1921 г. для издательства “Стрелец” под наблюдением В. И. Анисимова. Р. В. Ц.» На обороте – список книг Беленсона, в котором против 1-го издания «Забавных стишков» значится «распродано», а среди готовящихся к печати показан сборник стихов «Тайны» и сочинение с заманчивым заголовком «Египетская предсказательница. Опыт гностического повествования» [Беленсон, 2010, с. 6].

(3) Здесь и далее в цитатах сохранены орфографические и пунктуационные особенности цитируемых текстов. В полемической заметке Шкловского Беленсон прозрачно назван «Игреком»: «Что нравится Евреинову в Игреке, понятно: Игрек – предел, к которому Евреинов стремится» [1921]. Публикация, содержавшая этот выпад, обыгрывала границу между текстом, заголовком и подписью – она была озаглавлена «Ры-бу ножом», а текст «подхватывал»: «есть нельзя. И не потому, что неприлично (где нам), а потому, что инструмент неподходящий. Мясо мягкое, резать нельзя. Про Евреинова поэтому не писал». Финал заметки таков: «Но мало ли какие фамилии попадаются вместе. Вот еще одна: Виктор Шкловский» [Там же].

(4) Портрет Глинской работы Н. И. Кульбина украшал второй выпуск альманаха «Стрелец», а в обиходе, судя по дневниковым записям М. А. Кузмина, чета издателей альманаха (А. Э. Беленсон и Ф. А. Глинская) именовались «стрельцами» [Парнис, Тименчик, 1985, с. 241, 257].

(5) «Разоблачительное» в 1929 году косвенное соположение с книгой О. Э. Мандельштама «Египетская марка» (1928), по большому счету, безусловно, повышающее в статусе забытую книгу Беленсона, неслучайно. Критик Тальников (прототип репортера Моментальникова из комедии Маяковского «Баня») писал вслед за характеристикой «Египетской марки»: «Основная линия фабулы исчезает. Получается какой-то предельный “петербургский инфлуэнцный бред”. Я уже не говорю о более мелких, но характерных проявлениях эстетства, на которые указывалось уже в критике, например о романе А. Лугина “Джиаде или трагические похождения индивидуалиста” <так> с воскрешением реакционной мистики и декадентски-религиозных утонченностей, анге<л>ологии Фомы Аквинского, Сведенборга, розановщины и пр.» [Тальников, 1929, с. 193]. Спустя полгода сопоставление повторит Б. С. Ольховый: «…примерно одновременно с “Джиадэ” вышла в свет другая книжка, также “ни о чем”. Это книжка писателя довольно крупного калибра, который так же, как и А. Белый, но по другим причинам, может быть приведен как пример антитезы попутчику в литературе. Мы имеем в виду “Египетскую марку” О. Мандельштама, изданную в прошлом году “Прибоем”» [Ольховый, 1929, с. 8].

(6) К сожалению, одна из указанных здесь рецензий пока остается недоступной для автора статьи («Комсомольская правда», 16 ноября 1929). Согласно библиографическому указателю, рецензия была подписана Бис [Мацуев, 1936, с. 158].

(7) Сибирский рецензент обращает внимание на иное: «“Роман ни о чем” кончается датой: “Ленинград, апрель 1921”. Если мы вспомним начало 1921 г. (советизация Абхазии и Грузии, договора о дружбе с Турцией и Афганистаном, X съезд партии, на котором решался вопрос о НЭПе, Кронштадтский мятеж и др. исторические события), то политическая физиономия автора станет еще более ясной» [Шугаев, 1929, с. 232].

(8) «Три года назад проза решительно приказала поэзии очистить помещение. Место поэтов, отступавших в некоторой панике, сполна заняли прозаики. <…> Итак, у нас “расцвет прозы”. Это положение, так сказать, установленное, и я даже не собираюсь его оспаривать» [Тынянов, 1977, с. 168].

(9) С 1918 до 1934 года Улицей Красных Зорь назывался большой участок Каменоостровского проспекта. Таким образом, улицы с таким названием никогда не было в Санкт-Петербурге; она была в Петрограде и в Ленинграде.

(10) Как ни соблазнительно увидеть здесь намек на повесть Пильняка и ее «экспорт за границу», это противоречит хронологии: «Повесть “Красное дерево” была закончена 15 янв. 1929 <…> “Красное дерево” появилось, отдельною книгой в “Петрополисе", поступив на рынок в середине марта» [Пильняк, 1929]. Выскажем, однако, предположение, что начавшие было «бомбить» книгу А. Лугина критики вскоре «забыли» о ней, кроме прочего, потому, что с марта 1929 года переключились на масштабную травлю Пильняка и Замятина.

(11) Ср. в поэме М. Волошина «Россия» (1924): «До Мартобря (его предвидел Гоголь) / В России не было ни буржуа, / Ни классового пролетариата: / Была земля, купцы да голытьба, / Чиновники, дворяне да крестьяне…» [Волошин, 2000, с. 376].

(12) Второй вариант» посвящен конструктивисту Сельвинскому, но полемически соотнесен и с «литературой факта»: «Усатов-Мусатов, Пл. Ив., арт., Красная Пресня, Большевистская ул., 8, кв. 1 (ГАБТ)»; «Усольцева-Веселаго, Нина Фед., врач-хир., Маросейка, Девяткин п., 2, кв. 1 (ГИФО [Государственный институт физиатрии и ортопедии])» [Вся Москва, 1927, с. 537]. Там же можно прочитать: «Беленсон, Ал-др Эмман., литерат., Сверчков п. 10, кв. 15» [с. 221].

(13) Цитата взята из кн. статей А. Беленсона «Искусственная жизнь» (Пг., 1921, с. 84) и была почерпнута им из кн.: Рейсбрук Удивительный. Одеяние духовного брака. Вступ. статья М. Мэттерлинка. Пер. М. Сизова (М., 1910). В 1996 г. «Одеяние духовного брака», без всякого указания первоисточника, было переиздано в Томске изд. «Водолей».

(14Хоминский А. Возлюбленная псу: Полное собрание сочинений. Сост. и послесл. А. Л. Соболева. М.: Водолей, 2013;Хоминский А. Уют Дженкини: 1908–1914. Первые сны. Комм. А. Шермана. Б. м.: Salamandra P.V.V., 2014.

(15Яборова Е., Пирогова А. Беленсон (Бейленсон) Александр Эммануилович // Русские писатели. 1800–1917. Биографический словарь. Т. 1. А – Г. М.: Советская энциклопедия, 1989. С. 205.

(16Лощилов И. Е. Из заметок о литературе и литературной жизни 1920-х годов: Две гипотезы // Культура и текст. 2013. № 2. С. 91–102; он же. «Между Упорным переулком и Укромным тупиком…»: О прозе А. Беленсона // Феномен пограничной зоны в литературе и культуре: Сборник научных работ. Под ред. Н. В. Константиновой и Т. Н. Печерской. Новосибирск: Изд-во НГПУ, 2014. С. 117–129..

(17Беленсон. А. Голубые панталоны: Стихотворения, эссе. Рудня-Смоленск: Мнемозина, 2010.

(18Беленсон А. Забавные стишки: Стихи и проза. Б.м.: Salamandra P.V.V., 2015.

(19) На этих свойствах критических эссе Беленсона и останавливался в предисловии к «Искусственной жизни» Н. Евреинов, считая их, однако, достижениями: «Легкость, краткость, экивок, в соединении с значительностью подхода к теме, – все свое, Беленсоновское. <…> Его сфера – намек, полупризнанье, ироническая улыбка, недосказ, вообще, область d'inachevee» («Искусственная жизнь», с. 13). Разработанные в критике приемы, надо заметить, стали благотворными для прозы Беленсона.

(20) «В книгу вошли 4 небольших сатирических и мистических романа (или повести), своего рода “гофманиады”, напоминающие произведения “Серапионовых братьев”, К. К. Вагинова, А. В. Чаянова» (Блюм А. В. Запрещенные книги русских писателей и литературоведов. 1917–1991. Индекс советской цензуры с комментариями. СПб.: СПб. гос. ун-тет культуры и искусств, 2003. С. 121). Псевдоним «А. Лугин» здесь не расшифрован и создатель «Джиадэ» описан как безвестный автор.

(21Abbe [Беленсон А. Э.] Ангелы, люди, вещи // Жизнь искусства. 1922. № 49 (872), 12 декабря. С. 3 (отмечено И. Е. Лощиловым). Даже если принять во внимание вероятный сдвиг авторской хронологии, очевидно, что статья написана после первой части «Джиадэ», датированной январем 1921 г. Псевдоним Abbe (A. Б.) восходит также к псевдониму В. Шершеневича футуристического периода («Аббат Фанферлюш»)..

(22Abbe [Беленсон А. Э.]. Там же.

(23Назаров В. П. «Каждый из нас в глубине своей есть София» [Предисловие к публикации работы Л. П. Карсавина «София земная и горняя»] // Вопросы философии. 1991. № 9.

(24) «Писатель сознательно обращается к очень интимному читательскому кружку, к “избранным”: так Лугин, например, предполагает у читателя “Джиадэ” знание биографии Вл. Соловьева», – жаловался в свое время напостовский критик (Григорьев Я. Об эстетском течении в современной литературе (По поводу книг: Эльза Триоле – «Защитный цвет», А. Лугин – «Джиадэ» и др.) // На литературном посту. 1928. № 22, ноябрь. С. 70–72).

(25Карсавин Л. София земная и горняя [Неизданное гностическое сочинение] // Стрелец. Сб. третий и последний. Под ред. А. Беленсона. СПб., 1922. С. 88 (курсив мой – С.Ш.). См. также: The Books of Jeu and the Untitled text in the Bruce Codex. Text. ed. by Carl Sdchmidt. Transl. and notes by Violet McDermot. Leiden: J. C. Brill, 1978.

(26) См. Шапир М. И. О «звукосимволизме» у раннего Хлебникова // Культура русского модернизма / Readings in Russian Modernism. Ed. by Ronald Vroon and John E. Malmstad. Moscow: Nauka. Oriental Literature Publishers, 1993. P. 299–307.

(27Замошкин Н. [Рец. на: Лугин А. Джиадэ: Роман ни о чем.] // Новый мир. 1929. Кн. 1. С. 301–302.

(28Нерваль Ж. де. Жак Казот. // Иностранная литература. 2000. № 4.

(29) См. Лощилов И. Е., «Разве на каламбуре, на игре верой можно построить роман?»: О прозе А. Беленсона (в печати).

(30) Письма М. Горького начинающим литераторам. Публ. Н. Н. Примочкиной // Литературная учеба. 1987, № 2. Эта переписка «А. Лугина» с Горьким рассматривается в указанной выше статье И. Е. Лощилова; см. также комментарии.

(31Блюм А. В. Запрещенные книги… С. 121.

(32Шугаев А. Замаскированное издевательство // Сибирские огни. 1929. Кн. 2 (март-апрель). С. 231–232.

(33Ипполит И. [Ситковский И.К.] [Рец. на: ] Александр Лугин. Джиадэ или трагические похождения индивидуалиста. <…>. // Правда. 1929. № 5 (4139), 6 января. С. 5.

(34Бис. Ни о чем: Книга Александра Лугина «Джиадэ» // Комсомольская правда. 1928. № 266, 16 ноября. С. 3.

(35Григорьев Я. Об эстетском течении в современной литературе (По поводу книг: Эльза Триоле – «Защитный цвет», А. Лугин – «Джиадэ» и др.) // На литературном посту. 1928. № 22, ноябрь. С. 70–72.

(36Григорьев Я. Об эстетском течении в современной литературе (По поводу книг: Эльза Триоле – «Защитный цвет», А. Лугин – «Джиадэ» и др.) // На литературном посту. 1928. № 22, ноябрь. С. 70–72.

(37Бис. Op. cit.

(38) См. ниже комм. к с. 179.

(39Кузмин М. А. Дневник 1934 года. Сост., подг. текста, вступ. статья, комм. Г. А. Морева. СПб.: Изд. И. Лимбаха, 1998 (запись от 22 мая 1934 г.).

сноска