📚   БИБЛИОТЕКА РУССКОЙ и СОВЕТСКОЙ КЛАССИКИ   📚

здесь можно бесплатно скачать книги в удобном формате для чтения в оффлайне и на мобильных устройствах

Лев Николаевич Толстой

Том 22. Избранные дневники 1895-1910

Лев Николаевич Толстой. Том 22. Избранные дневники 1895-1910. Обложка книги

Собрание сочинений в двадцати двух томах #22
Москва, Художественная литература, 1985

В том включены избранные Дневники Толстого за 1895–1910 гг.

 

Лев Николаевич Толстой

Собрание сочинений в двадцати двух томах

Том 22. Избранные дневники 1895-1910

1895

3 января 1895. Никольское. Олсуфьевы*. Поехали, как предполагалось, 1-го. Я до последнего часа работал над «Хозяином и работником». Стало порядочно по художественности, но по содержанию еще слабо. История с фотографией очень грустная. Все они оскорблены*. Я написал письмо Черткову*. Мне и перед этим нездоровилось, и поехал я нездоровый и слабый. Приехали прекрасно. На другой день и нынче ничего не делал – читал, гулял, спал. Вчера был оживленный спор о православии. Вся неясность понимания происходит оттого, что люди не признают того, что жизнь есть участие в совершенствовании себя и жизни. Быть лучше и улучшить жизнь. Ничего не записал за эти дни. Теперь 9-й час вечера – сонливость.

Нынче 6 января 95. Никольское. Я совсем здоров и начал опять работать над «Катехизисом»*: вчера и нынче. Очень занимает и очень близко, но все не нахожу формы и недоволен. Третьего дня вечером читал свой рассказ*. Нехорошо. Нет характера ни того, ни другого. Теперь знаю, что сделать. Два раза спорил с Дмитрием Адамовичем. Он пристроил себе практическое в славянофильском духе служение народу, то есть пуховик, на котором лежать, не работать. Все дело в том, что они признают жизнь неподвижною, а не текущею. Что-то очень важное думал вчера и забыл. Михаил Адамович явно боится Тани. И очень жаль. А она худа и бледна. Получил много приятных писем: от Kenworthy, от Сергеенко и Stadling’а. Думал.

Служба, торговля, хозяйство, даже филантропия не совпадают с делом жизни: служением царству божию, то есть содействию вечному прогрессу.

Жизнь истинная – в движении вперед, в улучшении себя и улучшении жизни мира через улучшение других людей. Все, что не ведет к этому, не жизнь, тем более то, что препятствует этому. Теперь 6 часов вечера. Пойду походить и на елку. Нынче был в больнице и присутствовал при операции.

29 января 95. Москва. Больше трех недель не писал. Хорошо прожил у Олсуфьевых. Больше всего был занят рассказом. И все еще не кончил, хотя он в корректурах. Событие важное, которое, боюсь, для меня не останется без последствий, это дерзкая речь государя. Были на собрании Шаховского. Напрасно были. Все глупо, и очевидно, что организация только парализует силы частных людей*. Здесь тоже поправил по корректурам. Хорошие письма* и статьи о «Патриотизме и христианстве». Кое-что записано, но теперь некогда, постараюсь записать вечером.

Нынче 7 февраля – утро 11 часов. Москва. 95. Не только не успел записать в тот же день вечером, но вот прошло больше недели. За это время написал маленькое предисловие к биографии Дрожжина* и продолжал поправлять рассказ. Несчастный рассказ. Он был причиной вчера разразившейся страшной бури со стороны Сони. Она была нездорова, ослабла, измучилась после болезни милого Ванечки, и я был нездоров последние дни. Началось с того, что она начала переписывать с корректуры. Когда я спросил зачем…*

Помоги не отходить от тебя, не забывать, кто я, что и зачем я? Помоги.

Думал за это время:

1) Сумасшествие это эгоизм, или наоборот: эгоизм, т. е. жизнь для себя, для одной своей личности, есть сумасшествие. (Хочется сказать, что другого сумасшествия нет, но еще не знаю, правда ли.) Человек так сотворен, что он не может жить один, так же как не могут жить одни пчелы; в него вложена потребность служения другим. Если вложена, т. е. естественна ему потребность служения, то вложена и естественна потребность быть услуживасмым, être servi. Если человек лишится второй, т. е. потребности пользоваться услугами людей, он сумасшедший, паралич мозга, меланхолия; если он лишится первой потребности – служить другим, он сумасшедший всех самых разнообразных сортов сумасшествий, из которых самый характерный мания величия.

Самое большое количество сумасшедших это сумасшедшие второго рода – те, которые лишились потребности служить другим – сумасшествие эгоизма, как я это и сказал сначала. […] Такие сумасшедшие: все составители богатств, честолюбцы гражданские и военные.

[…] 4) Положение просвещенного истинным братолюбивым просвещением большинства людей, подавленных теперь обманом и хитростью насильников, заставляющих это большинство самим губить свою жизнь, положение это ужасно и кажется безвыходным. Представляются только два выхода, и оба закрыты: один в том, чтобы насилие разорвать насилием, террором, динамитными бомбами, кинжалами, как делали это наши нигилисты и анархисты, вне нас разбить этот заговор правительств против народов; или вступить в согласие с правительством, делая уступки ему, и, участвуя в нем, понемногу распутывать ту сеть, которая связывает народ и освобождает его. Оба выхода закрыты.

Динамит и кинжал, как нам показывает опыт, вызывают только реакцию, нарушают самую драгоценную силу, единственную, находящуюся в нашей власти – общественное мнение; другой выход закрыт тем, что правительства уже изведали, насколько можно допускать участие людей, желающих преобразовывать его. Они допускают только то, что не нарушает существенного, и очень чутки насчет того, что для них вредно, чутки потому, что дело касается их существования. Допускают же они людей, несогласных с ними и желающих преобразовывать правительства, не только для того, чтобы удовлетворить требованию этих людей, но для себя, для правительства. Правительствам опасны эти люди, если бы они оставались вне правительств и восставали бы против них, усиливали бы единственное сильнейшее правительств орудие – общественное мнение, – и потому им нужно обезопасить этих людей, привлечь их к себе посредством уступок, сделанных правительством, обезвредить их вроде культуры микробов – и потом их же употреблять на служение целям правительств, то есть угнетение и эксплуатирование народа.

Оба выхода плотно и непробивно закрыты. Что же остается? Насилием разорвать нельзя – увеличиваешь реакцию; вступать в ряды правительств тоже нельзя, становишься орудием правительства. Остается одно: бороться с правительством орудием мысли, слова, поступков жизни, не делая ему уступок, не вступая в его ряды, не увеличивая собой его силу. Это одно нужно и, наверно, будет успешно. […]

15 февраля 1895. Бог помог мне; помог тем, что хотя слабо, но проявился во мне любовью, любовью к тем, которые делают нам зло. То есть единственной истинной любовью. И стоило только проявиться этому чувству, как сначала оно покорило, зажгло меня, а потом и близких мне, и все прошло, то есть прошло страдание.

Следующие дни было хуже. Она положительно близка была и к сумасшествию, и к самоубийству. Дети ходили, ездили за ней и возвращали ее домой. Она страдала ужасно. Это был бес ревности, безумной, ни на чем не основанной ревности. Стоило мне полюбить ее опять, и я понял ее мотивы, а поняв ее мотивы, не то что простил ее, а сделалось то, что нечего было прощать. Послал вчера в «Северный вестник», и здесь печатают у ней и в «Посреднике»*. Я написал и отдал три притчи*.

15 февраля 1895. Москва. Утро, встал усталый и не мог ничего работать. Приходил Иван Иванович и Гольцев. Я отказал подписать петицию о законности в печати*.

Нынче, кажется, 21 февраля 1895. Москва. Эти пять дней поправлял притчи, поправлял «Хозяина и работника» и обдумывал, не могу сказать, что писал «Катехизис». Здоровье Сони совсем установилось.

[…] Событие, за это время сильно поразившее меня, это пьянство и буйство петербургских студентов*. Это ужасно. […] Еще событие: отказ Шкарвана*, требование присяги без клятвы от Алехина и других в Нальчике, штраф Поши, как мне кажется, начинающееся прямое столкновение с правительством. Очень хочется написать об этом, и несколько раз ясно представлялось. Ясно представлялось, как описать ложь, среди которой мы живем, чем она поддерживается, и тут же включить то простое миросозерцание, которое я выражаю в «Катехизисе».

Думал:

[…] 4) Еще в это время в разговоре с юношей Горюшиным, приятелем Павла Петровича, уяснилось о том, о чем не переставая думаю, – о государстве: мы дожили до того, что человек просто добрый и разумный не может быть участником государства, то есть быть солидарным, не говорю про нашу Россию, но быть солидарным в Англии с землевладением, эксплуатацией фабрикантов, капиталистов, с порядками в Индии – сечением, с торговлей опиумом, с истреблением народностей в Африке, с приготовлениями войн и войнами. И точка опоры, при которой человек говорит: я не знаю, что и как государство, и не хочу знать, но знаю, что я не могу жить противно совести, – эта точка зрения непоколебима, и на этой должны стоять люди нашего времени, чтобы двигать вперед жизнь. Я знаю, что мне велит совесть, а вы, люди, занятые государством, устраивайте, как вы хотите, государство так, чтобы оно было соответственно требованиям совести людей нашего времени. А между тем люди бросают эту непоколебимую точку опоры и становятся на точку зрения исправления, улучшения государственных форм и этим теряют свою точку опоры, признавая необходимость государства, и потому сходят с своей непоколебимой точки зрения. Неясно, но я думаю, что напишу на эту тему. Очень мне кажется важно. […]

Нынче 26 – ночь. 1895. Москва. Похоронили Ванечку*. Ужасное – нет, не ужасное, а великое душевное событие. Благодарю тебя, отец. Благодарю тебя.

Нынче 12 марта 95. Москва. Так много перечувствовано, передумано, пережито за это время, что не знаю, что писать. Смерть Ванечки была для меня, как смерть Николеньки, нет, в гораздо большей степени, проявление бога, привлечение к нему. И потому не только не могу сказать, чтобы это было грустное, тяжелое событие, но прямо говорю, что это (радостное) – не радостное, это дурное слово, но милосердное от бога, распутывающее ложь жизни, приближающее к нему событие.

Соня не может так смотреть на это. Для нее боль, почти физическая – разрыва, скрывает духовную важность события. Но она поразила меня. Боль разрыва сразу освободила ее от всего того, что затемняло ее душу. Как будто раздвинулись двери и обнажилась та божественная сущность любви, которая составляет нашу душу. Она поражала меня первые дни своей удивительной любовностью: все, что только чем-нибудь нарушало любовь, что было осуждением кого-нибудь, чего-нибудь, даже недоброжелательством, все это оскорбляло, заставляло страдать ее, заставляло болезненно сжиматься обнажившийся росток любви. Но время проходит, и росток этот закрывается опять, и страдание ее перестает находить удовлетворение, vent в всеобщей любви, и становится неразрешимо мучительно. Она страдает в особенности потому, что предмет любви ее ушел от нее, и ей кажется, что благо ее было в этом предмете, а не в самой любви. Она не может отделить одно от другого; не может религиозно посмотреть на жизнь вообще и на свою. Не может ясно понять, почувствовать, что одно из двух: или смерть, висящая над всеми нами, властна над нами и может разлучать нас и лишать нас блага любви, или смерти нет, а есть ряд изменений, совершающихся со всеми нами, в числе которых одно из самых значительных есть смерть, и что изменения эти совершаются над всеми нами, – различно сочетаясь – одни прежде, другие после, – как волны.

Я стараюсь помочь ей, но вижу, что до сих пор не помог ей. Но я люблю ее, и мне тяжело и хорошо быть с ней. Она еще физически слаба. […] Таня, бедная и милая, тоже очень слаба. Все мы очень близки друг к другу, как Д. хорошо сказал: как, когда выбыл один листок, скорее и теснее сбиваются остальные. Я чувствую себя очень физически слабым, ничего не могу писать. Немного работал над «Катехизисом». Но только обдумывал. Написал письмо Шмиту с программой международного «Посредника»*. За это время вышел «Хозяин и работник», и слышу со всех сторон похвалы, а мне не нравится, и несмотря на то, чувство мелкого тщеславного удовлетворения.

Нынче захотелось писать художественное. Вспоминал, что да что у меня не кончено. Хорошо бы все докончить, именно:

1) Коневская*. 2) «Кто прав». 3) «Отец Сергий». 4) «Дьявол в аду»*. 5) «Купон»*. 6) «Записки матери»*. 7) «Александр I»*. 8) Драма*. 9) «Переселенцы и башкиры»*. Рядом с этим кончать «Катехизис». И тут же, затеяв все это – работы лет на восемь по крайней мере, завтра умереть. И это хорошо.

За это время думал:

[…] 3) Смерть детей с объективной точки зрения: природа пробует давать лучших и, видя, что мир еще не готов для них, берет их назад. Но пробовать она должна, чтобы идти вперед. Это запрос. Как ласточки, прилетающие слишком рано, замерзают. Но им все-таки надо прилетать. Так Ванечка. Но это объективное дурацкое рассуждение. Разумное же рассуждение то, что он сделал дело божие: установление царства божия через увеличение любви – больше, чем многие, прожившие полвека и больше.

[…] 6) Да, жить надо всегда так, как будто рядом в комнате умирает любимый ребенок. Он и умирает всегда. Всегда умираю и я.

[…] 8) Несколько дней после смерти Ванечки, когда во мне стала ослабевать любовь (то, что дал мне через Ванечкину жизнь и смерть бог, никогда не уничтожится), я думал, что хорошо поддерживать в себе любовь тем, чтобы во всех людях видеть детей – представлять их себе такими, какими они были [в] 7 лет. Я могу делать это. И это хорошо.

9) Радость жизни без соблазна есть предмет искусства.

10) С особенной новой силой понял, что жизнь моя и всех только служение, а не имеет цели в самой себе.

11) Читал дурную статью Соловьева против непротивления*. Во всяком нравственном практическом предписании есть возможность противоречия этого предписания с другим предписанием, вытекающим из той же основы. Воздержание: что же, не есть и сделаться неспособным служить людям? Не убивать животных, что же, дать им съесть себя? Не пить вина. Что ж, не причащаться, не лечиться вином? Не противиться злу насилием. Что же, дать убить человеку самого себя и других?

Отыскивание этих противоречий показывает только то, что человек, занятый этим, хочет не следовать нравственному правилу. Все та же история: из-за одного человека, которому нужно лечиться вином, не противиться пьянству. Из-за одного воображаемого насильника – убивать, казнить, заточать.

Теперь 12 дня. […]

Нынче 18. Утро. Прошло пять дней. Ничего не делал. По утрам думал над «Катехизисом». Один раз немного пописал к «Отцу Сергию», но не хорошо. Маша уехала к Илье. Соня переходит с тяжелым страданием на новую ступень жизни. Помоги ей, господи. Все это время болит голова и большая слабость. По вечерам было много посетителей. И мне очень тяжело с ними.

Писательство, особенно художественное, прямо нравственно вредно мне. И я, когда я писал «Хозяина и работника», поддавался желанию славы. И те похвалы и успех служат верным показателем того, что это было дурное дело. Нынче я как будто немного нравственно проснулся. Началось это пробуждение уже дня два тому назад. […]

Сегодня 27 марта 1895. Москва. Написал или, скорее, исправил письма Шмиту и Кенворти за это время и кое-кому еще. И, кроме этого, к стыду моему, ничего не делал. Письма к Кенворти и Шмиту с затеей европейского издания мне не нравятся. Как будто в глубине души голос говорит, что это нехорошо. И я думаю, что нехорошо. Ничего не писал; не недоволен собою. Любовь божия не покидает меня.

Мне с Сережей хорошо и легко. И не помню недоброго чувства к кому бы то ни было за все это время. Так как я не слышу всех осуждений, а слышу одни похвалы за «Хозяина и работника», то мне представляется большой шум и вспоминается анекдот о проповеднике, который на взрыв рукоплесканий, покрывших одну его фразу, остановился и спросил: или я сказал какую-нибудь глупость? Я чувствую то же и знаю, что я сделал глупость: занявшись художественной обработкой пустого рассказа. Самая же мысль не ясна и вымученна – не проста. Рассказ плохой. И мне хотелось бы написать на него анонимную критику, если бы был досуг и это не было бы заботой о том, что не стоит того.

За это время был в тюрьме у Изюмченки* и в больнице у Хохлова. Изюмченко очень прост и бодр. Хохлов жалок очень. Тоже надо бы написать о жестокости этого насилия. Соня все так же страдает и не может подняться на религиозную высоту. Должно быть, страданье это нужно ей и делает в ней свою работу. Жаль ее. Но верю, что так надо.

[…] Вчера думал о завещании Лескова* и подумал, что мне нужно написать такое же. Я все откладываю, как будто еще далеко, а оно во всяком случае близко. Это хорошо и нужно не только потому, что избавляет близких от сомнений и колебаний, как поступить с трупом, но и потому, что голос из-за гроба бывает особенно слышен. И хорошо сказать, если есть что, близким и всем в эти первые минуты.

Мое завещание приблизительно было бы такое. Пока я не написал другого, оно вполне такое.

1) Похоронить меня там, где я умру, на самом дешевом кладбище, если это в городе, и в самом дешевом гробу – как хоронят нищих. Цветов, венков не класть, речей не говорить. Если можно, то без священника и отпеванья. Но если это неприятно тем, кто будет хоронить, то пускай похоронят и как обыкновенно с отпеванием, но как можно подешевле и попроще.

2) В газетах о смерти не печатать и некрологов не писать.

3) Бумаги мои все дать пересмотреть и разобрать моей жене, Черткову В. Г., Страхову, <и дочерям Тане и Маше> (что замарано, то замарал сам. Дочерям не надо этим заниматься), тем из этих лиц, которые будут живы. Сыновей своих я исключаю из этого поручения не потому, что я не любил их (я, слава богу, в последнее время все больше и больше любил их), и знаю, что они любят меня, но они не вполне знают мои мысли, не следили за их ходом и могут иметь свои особенные взгляды на вещи, вследствие которых они могут сохранить то, что не нужно сохранять, и отбросить то, что нужно сохранить. Дневники мои прежней холостой жизни, выбрав из них то, что стоит того, я прошу уничтожить, точно так же и в дневниках моей женатой жизни прошу уничтожить все то, обнародование чего могло бы быть неприятно кому-нибудь. Чертков обещал мне еще при жизни моей сделать это. И при его незаслуженной мною большой любви ко мне и большой нравственной чуткости, я уверен, что он сделает это прекрасно. Дневники моей холостой жизни я прошу уничтожить не потому, что я хотел бы скрыть от людей свою дурную жизнь: жизнь моя была обычная дрянная, с мирской точки зрения, жизнь беспринципных молодых людей, – но потому, что эти дневники, в которых я записывал только то, что мучало меня сознанием греха, производят ложно одностороннее впечатление и представляют…

А впрочем, пускай остаются мои дневники, как они есть. Из них видно, по крайней мере, то, что несмотря на всю пошлость и дрянность моей молодости, я все-таки не был оставлен богом и хоть под старость стал хоть немного понимать и любить его.

Из остальных бумаг моих прошу тех, которые займутся разбором их, печатать не все, а то только, что может быть полезно людям.

Все это пишу я не потому, чтобы приписывал большую или какую-либо важность моим бумагам, но потому, что вперед знаю, что в первое время после моей смерти будут печатать мои сочинения и рассуждать о них и приписывать им важность. Если уже это так сделалось, то пускай мои писанья не будут служить во вред людям.

4) Право на издание моих сочинений прежних: десяти томов и азбуки прошу моих наследников передать обществу, то есть отказаться от авторского права. Но только прошу об этом и никак не завещаю. Сделаете это – хорошо. Хорошо будет это и для вас, не сделаете – это ваше дело. Значит, вы не могли этого сделать. То, что сочинения мои продавались эти последние десять лет, было самым тяжелым для меня делом в жизни.

5) Еще и главное прошу всех и близких и дальних не хвалить меня (я знаю, что это будут делать, потому что делали и при жизни самым нехорошим образом), а если уж хотят заниматься моими писаниями, то вникнуть в те места из них, в которых, я знаю, говорила через меня божья сила, и воспользоваться ими для своей жизни. У меня были времена, когда я чувствовал, что становился проводником воли божьей. Часто я был так нечист, так исполнен страстями личными, что свет этой истины затемнялся моей темнотой, но все-таки иногда эта истина проходила через меня, и это были счастливейшие минуты моей жизни. Дай бог, чтобы прохождение их через меня не осквернило этих истин, чтобы люди, несмотря на тот мелкий нечистый характер, который они получили от меня, могли бы питаться ими.

В этом только значение моих писаний. И потому меня можно только бранить за них, а никак не хвалить. Вот и все. Думал за это время:

[…] 8) Я часто сознаю в себе ослабление стремления к совершенству. Происходит это от двух причин: оттого, что точно ослабеваешь, и оттого, что достиг того, к чему стремился, и стремление останавливается на время, как когда ступишь на ступень и заносишь ногу на другую.

9) Наследственность царей доказывает то, что нам не нужны их достоинства.

[…] 12) Один из главных соблазнов, едва ли не основной, это представление о том, что мир стоит, тогда как и мы и он, не переставая, движемся, течем.

[…] 16) Безумие наследственности властителей подобно тому, чтобы вручить управление кораблем сыну или внучатному племяннику хорошего капитана. […]

Нынче 6 апреля 1895. Москва. Ни посещений, ни писем особенно интересных не было. Нешто два молодые крестьянина: один звенигородский, другой нижегородский. Они встретились у меня с Колосниковым (он очень хороший) и увезли его к себе беседовать. Начал леченье у Синицына и не знаю, хорошо ли или дурно делаю. Нет, знаю – дурно. Но, живя в городе и в семье, трудно воздержаться. Очень тягочусь дурной, праздной, городской роскошной жизнью. Я думаю быть полезным Соне в ее слабости. Но непростительно, что я не пишу, если уже больше этого ничего не могу делать.

Одно оправдание, что я физически все это время очень слаб. Постарел на десять лет. Любовное настроение ослабевает. Но, слава богу, я еще не выступил из состояния общей любви. И мне в этом отношении хорошо. Насколько может быть хорошо паразиту, сознающему свой паразитизм. За это время написал несколько писем, одно Венгерову с предисловием к Бондареву*, и прочел прекрасную Birthdaybook Рёскина и отметил*.

Думал за это время:

[…] 12) Очень легко знать, что добро и что зло само по себе, но очень трудно решить это для людей, запутавшихся в добре и зле.

13) Наибольшее число страданий, вытекающих из общения мужчин и женщин, происходит от совершенного непонимания одного пола другим. Редкий мужчина понимает, что значат для женщины дети, какое место они занимают в их жизни, и еще более редкая женщина понимает, что значит для мужчины долг чести, долг общественный, долг религиозный.

14) Один из самых трудных переходов – это переход от жизни хорошенькой к жизни хорошей. […]

10 апреля 1895. Москва. Все это время – всю святую – продолжаю быть в необыкновенной слабости: ничего не делаю, мало думаю: так только среди мрака и тумана вдруг изредка выплывают островки мысли и оттого, вероятно, кажутся особенно важными. Соня все больна. Было поправилась и, к сожалению, стала входить в прежний раздражительный и властный тон – мне так жалко было видеть утрату того любящего настроения, которое проявилось после смерти Ванечки, но третьего дня началась головная боль и опять жар, хотя и небольшой, но сильная апатия, слабость. Помоги мне, отец, делать и чувствовать то, что должно.

Вчера ходил по улицам и смотрел на лица: редкое не отравленное алкоголем, никотином и сифилисом лицо. Ужасно жалко и обидно бессилие, когда так ясно спасение. Бараны прыгают в воду, а ты стоишь отмахиваешь, а они все так же прыгают, и представляется, что они-то делают дело, а ты мешаешь им. Ужасно задирает меня написать об отношении общества к царю, объяснив это ложью перед старым*, но болезнь и слабость Сони задерживает.

Думал за это время:

1) Естественный ход жизни такой: сначала человек ребенком, юношей только действует, потом, действуя, ошибаясь, приобретая опытность, познает и потом уже, когда он узнал главное, что может знать человек, узнал, что добро, начинает любить это добро: действовать, познавать, любить. Дальнейшая жизнь (также и наша теперешняя жизнь, которая есть продолжение предшествовавшей) есть прежде деятельность во имя того, что любишь, потом познавание нового, достойного любви и, наконец, любовь к этому новому, достойному любви. В этом круговорот всей жизни.

2) Человек считается опозоренным, если его били, если он обличен в воровстве, в драке, в неплатеже карточного долга и т. п., но если он подписал смертный приговор, участвовал в исполнении казни, читал чужие письма, разлучал отцов и супругов с семьями, отбирал последние средства, сажал в тюрьму. А ведь это хуже. Когда же это будет? Скоро. А когда это будет, конец насильственному строю. […]

Сегодня 14 апреля 95. Москва. Еще думал: Продолжаю быть праздным и дурным. Нет ни мыслей, ни чувств. Спячка душевная. И если проявляются, то самые низкие, эгоистические чувства: велосипед, свобода от семейной связи и т. п. Устал ли я от пережитого в последнее время, или пережил ступень возраста, вступив в давно желанный мною старческий, чистый возраст? не знаю, но сплю. По утрам даже не читаю, а делаю пасьянсы. Здоровье Сони не улучшается, скорее ухудшается.

[…] Думал за это время:

1) Шел подле Александровского сада и вдруг с удивительной ясностью и восторгом представил себе роман – как наш брат образованный бежал с переселенцами от жены и увез с кормилицей сына. Жил чистою, рабочею жизнью и там воспитал его. И как сын поехал к выписавшей его матери, живущей вовсю роскошной, развратной, господской жизнью. Удивительно хорошо мог бы написать. По крайней мере, так показалось.

[…] 3) Читал журнал, статьи М. Ковалевского, Пыпина, Соловьева, повесть Ожешко, Бурже* и т. п. и вспомнил требование брата Сережи от литературы. Есть сердечная духовная работа, облеченная в мысли. Эта настоящая, и эту любит Сережа, и я, и все, понимающие. И есть работа мысли без сердца, а с чучелой вместо сердца, это то, чем полны журналы и книги.

За это время был в суде*. Ужасно. Не ожидал такой неимоверной глупости. Возился с Хохловым. Не ожидал такой подлости и жестокости врачей. И болезнь Сони. Очень жалею и люблю ее. […]

25 апреля 95. Москва. Вчера Соня уехала с приехавшей за ней Таней в Киев. Здоровье ее стало немного лучше – она поднялась, но вся разбита и нравственно все не находит точки опоры. Страшно трагично положение матери: природа вложила в ней прежде всего неудержимую похоть (то же она вложила и в мужчину, но в мужчине это не имеет тех роковых последствий – рождения детей), последствием которой являются дети, к которым вложена еще более сильная любовь и любовь телесная, так как и ношение, и рождение, и кормление, и выхаживание есть дело телесное. Женщина, хорошая женщина полагает всю свою душу на детей, отдает всю себя, усваивает душевную привычку жить только для них и ими (самый страшный соблазн тем более, что все не только одобряют, но восхваляют это); проходят года, и эти дети начинают отходить – в жизнь или смерть – первым способом медленно, отплачивая за любовь досадой, как на привешенную на шею колоду, мешающую жить им, вторым способом – смертью, мгновенно производя страшную боль и оставляя пустоту. Жить надо, а жить нечем. Нет привычки, нет даже сил для духовной жизни, потому что все силы эти затрачены на детей, которых уже нет. Вот что надо бы высказать в романе матери.

За это время начал учиться в манеже ездить на велосипеде. Очень странно, зачем меня тянет делать это. Евгений Иванович отговаривал меня и огорчился, что я езжу, а мне не совестно. Напротив, чувствую, что тут есть естественное юродство, что мне все равно, что думают, да и просто безгрешно, ребячески веселит.

Состояние души Сони нехорошее – не может подняться над личными, для нее семейными интересами и найти смысл в жизни духовной. Маша уехала в Киев. Она, бедняжка, худа и слаба. У Сережи что-то делается с Маней*. Трудно ему будет, и много надо будет ему себя переделать. И если переделает, ему будет хорошо. Лечение продолжается два раза в неделю. Как будто остановлюсь на 20 №.

За все это время отсутствие энергии, инициативы мысли. Только изредка вспыхивают – и особенно ярко художественные и не художественные образы, а целые задачи, замыслы художественных произведений.

Думал за это время:

[…] 2) Ездил с девочками – Саша и Н. Мартынова – в театр*, и, возвращаясь оттуда, они стали говорить про то, какой будет скоро матерьяльный прогресс, как – электричество и т. п. И мне жалко их стало, и я им стал говорить, что я жду и мечтаю, и не только мечтаю, но и стараюсь, о другом единственно важном прогрессе – не электричества и летанья по воздуху, а о прогрессе братства, единения, любви, установления царства божия на земле. Они поняли, и я сказал им, что жизнь только в том и состоит, чтобы служить приближению, осуществлению этого царства божия. Они поняли и поверили. Серьезные люди – дети, «их же есть царство божие». Нынче читал еще мечтания какого-то американца о том, как хорошо будут устроены улицы и дороги и т. п. в 2000 году, и мысли нет у этих диких ученых о том, в чем прогресс. И намека нет. А говорят, что уничтожится война только потому, что она мешает матерьяльному прогрессу.

Теперь 11 часов. 26 апреля 1895. Москва. Е[сли] б[уд]у ж[ив]. Написал письмо шведу, Шмиту и Левитскому, надо писать Хилкову, Черткову, Страхову, Алехину.

Вчера ездил в манеже на велосипеде. Потом ходил к Сергею Николаевичу. Он в ужасном духе, и все его семейные страдают. Потом дома хотел посидеть один, пришел Иван Михайлович. Кажется, был ему полезен. Написал письмо Соне. Лег спать с тоской в душе беспричинной и встал нынче с такою же. Сейчас сел за письменный стол, хотел продолжать Коневскую, решительно не могу. Вот и взял дневник. Напишу хоть письма. Вчера видел свой портрет, и он поразил меня своей старостью. Мало остается времени. Отец, помоги мне употребить ее на дело твое. Страшно то, что чем старше становишься, тем чувствуешь, что драгоценнее становится (в смысле воздействия на мир) находящаяся в тебе сила жизни, и страшно не на то потратить ее, на что она предназначена. Как будто она (жизнь) все настаивается и настаивается (в молодости можно расплескивать ее – она без настоя) и под конец жизни густа, вся один настой. […]

28 апреля. Москва. 95. Вчера с утра пошел к Хохлову. Он почти на свободе, говорит, что запутался. «Я и право стал сумасшедший». Не знаю, как помочь ему.

[…] Вчера думал:

[…] 2) Три есть средства облегчения положения рабочих и установления братства между людьми: а) не заставлять людей работать на себя, ни прямо, ни косвенно не требовать от них работы – не нуждаться в той работе, которая требует излишка труда: во всех предметах роскоши. 2) Самому делать для себя (и если можешь, и для других) ту работу, которая тяжела и неприятна, и 3) собственно не средство, а последствие приложения второго: изучать законы природы и придумывать приемы для облегчения работы: машины, пар, электричество. Только тогда придумаешь настоящее и не придумаешь лишнего, когда будешь придумывать для облегчения своей – или, по крайней мере, лично испытанной работы.

И вот люди заняты только приложением 3-го средства, и то неправильно, потому что устраняются от 2-го и не только не хотят употребить настоящих средств 1-го и 2-го, но и слышать не хотят о них. Вчера написал письмо Черткову. Нынче хочу хоть несколько слов написать Хилкову.

4 мая 95. Москва. Все та же апатия, лень. Ничего не работаю. Велосипед. Приезжал Лева и уехал с Андрюшей в Ганге. Он [вымарано 1 слово] тяжелое испытание. Стараюсь, ищу не с той уверенностью успеха, которая дает или успех или отчаяние, но и не с безнадежностью, а с упорством и уступчивостью по форме, но не по силе – воды. Слава богу, не вижу весны, не желаю ее. И как будто готов на дело божие, но не делаю еще его. Помоги, отец. Соня вернулась из Киева не лучше. Как бы сделать то, чтобы так же не досадовать на душевные искривления и калечество, как не досадуешь на физические, но и не проходить их мимо, а терпеливо, если не излечивать их, то помогать либо освобождению от них, либо жизни при них. Приехал Душкин. Много говорил с ним. […]

7 мая 1895. Воскресенье. Москва. Утро. Нынче утром в первый раз после долгого тумана ясно понял, почувствовал, что жизнь служения людям открыта мне вполне, и захотелось этой жизни, только этой жизни. Но вошел в жизнь и как будто колеблюсь, – где служение: идти к Хохлову, облегчить его, к девице, о которой вчера просили студенты; или дома: домашние, прислуга, или встречи на улице? И отвечаю себе: и то, и другое, и третье, и четвертое. Записывать, что требуется вне дома, и делать. Помоги, отец! Так вдруг радостна, полна стала жизнь. За эти два дня было то же: (апатия). Начал писать о 17 января*. Но без entrain[1], и не пошло дальше. Дурные эгоистические мысли. Написал много пустых писем. […]

13 мая 1895. Москва. Лечение и велосипед, и упадок духовной жизни. На днях даже рассердился за то, что велосипед не готов, и оскорбил человека. Давно не помню в себе такого упадка духа. Сжался и сижу, жду. Так же мало эгоистического, как и божеского.

Нынче 15 мая 95. Москва. Всё то же. Немного светлее и деятельнее голова. Ночью спал всего четыре часа. Вчера устал на велосипеде. Ездил с Страховым. Проходит и велосипедное увлечение. Завтра ждут Маню из Лондона. Кажется, состоится женитьба Сережи. Это хорошо, как школа для Сережи и отвлечение для Сони. Нынче хочу кончить с лечением и завтра ехать к Олсуфьевым.

Думал за это время: 1) Часто тратишь свои душевные силы бесполезно. Это грех. Силы эти даны на служение. Только на это они и должны быть расходуемы. А то из приличия, из тщеславия, из апатии тратишься так, что не остается сил и времени на служение.

2) Не надо смешивать: тщеславия с славолюбием и еще менее желанием любви – любвелюбием. Первое – это желание отличиться перед другими ничтожными, даже иногда дурными делами, второе – это желание быть восхваляемым за полезное и доброе, третье – это желание быть любимым.

Первое: хорошо танцевать, второе – прослыть между людьми добрым, умным, третье – видеть выражение любви людей. Первое – дурное, второе – лучше, что бы ни было, третье – законно. […]

Сегодня, кажется, 18 мая 95. Москва. Очень тяжело живется. Все нет охоты работать, писать, все мрачное настроение. Третьего дня Андрюша без всякого повода наговорил мне грубостей. Я не мог простить. То не хотел здороваться с ним, то стал выговаривать ему, но он опять еще хуже стал говорить, и я не выдержал и ушел, сказав, что он мне чужой. Все это дурно. Надо простить, простить совсем и тогда помогать ему. Соня уехала на день к Мартыновым. Был Архангельский. Я боюсь за него. Хорошее письмо от Черткова. Файнерман пишет, что Алехин подлежит каторге 6 лет. Больно за него, если меня оставят*. […]

Должно быть, 20 мая 95. Никольское у Олсуфьевых. Вчера собирались ехать Сережа и Маня. Говорил с ними. Сережа трогателен, сама жизнь заставила его строго нравственно отнестись к себе. Соня лучше. Ехал скучно. У меня, должно быть, лихорадка. Тоска. Нынче то же самое, ничего не могу делать. Вчера написал только несколько писем. Вчера полученная газета с статьей о клеветах и глупостях книжки Seuron, к стыду моему, огорчила меня*. Но немного. Опровергать предлагает журналист. Да я ничего о себе не утверждал, поэтому нечего мне и опровергать. Я такой, какой есть. А какой я, это знаю я и бог. Никогда с такой силой не проявляются воспоминания, как когда в слабом душевном состоянии, как теперь. Думал у Олсуфьевых писать, но вот 12 часов, и я не садился.

Сегодня 26 мая. Никольское. 95. В тот же вечер писал. Потом захворал лихорадкой. День не писал, и потом еще вечер писал и довольно много, так что больше половины набросано. Странно складывается; нужно, чтобы Нехлюдов был последователь Генри Джорджа и вводил это, чтобы он ослабевал, примериваясь к дочери лежащей утонченной дамы – (Мэри Урусовой)*.

Была здесь Соня. Она была очень возбуждена из-за хинина. Слава богу, все хорошо, любовно кончилось. Нынче рано утром она уехала. Нынче мне лучше. Анна Михайловна умнее и гораздо добрее, чем я думал.

Думал:

На гулянье устроены мачты для влезания на них и доставания призов. Такой прием увеселения: чтобы манили человека часами – (пускай он погубит свое здоровье), или бег в мешках, а мы будем забавляться, смотреть, – мог возникнуть только при делении людей на господ и рабов. Все формы нашей жизни сложились такими, какими они сложились, только потому, что было это деление: акробаты, половые в трактирах, нужники, производство зеркал, карточек, все фабрики, все могло возникнуть таким, каким оно есть, только потому, что было деление на господ и рабов. А мы хотим братскую жизнь, удержав рабские формы жизни.

Теперь 7 час. вечера.

Нынче 29 мая 95. Никольское. Еще третьего дня мне стало лучше. Нынче тоже не было лихорадки, и если бы не нога, которая все еще не совсем подсохла, я бы считал себя совсем здоровым. Нынче писал немного и нехорошо – без энергии. Но зато уяснил себе Нехлюдова во время совершения преступления. Он должен был желать жениться и опроститься. Боюсь только que cela n’empiète sur le drame[2]. Решу, когда буду в более сильном состоянии. Ездил сейчас верхом и на велосипеде. Читаю все Полторацкого. Люблю эти воспоминания*. Отношения с Соней не теплые, и это мне больно. Нет ничего вызывающего в письмах и внешней жизни.

Думал:

[…] 2) Специализация труда есть произведение рабства. Предела специализации нет. Для того, чтобы специализация была законна, она должна быть прежде всего свободна. А то люди вступили на путь специализации и поддерживают ее скрытым рабством.

[…] 4) Говорят: она не в силах понять. А если она не в силах понять, то зачем же она не слушается. А то хочет, не понимая жизни и зная, что жизнь эта осуждается, руководить ею*.

Теперь 10 ч. веч. Иду ужинать.

4 июня 95. Москва. В Никольском во вторник делал себе операцию, и по ошибке Петр Васильевич сделал масло с 3 % раствором, так что я… заболел. На другой день, однако, выехал вечером. Я совсем был болен. Приехав в Москву, застал Таню, Сережу, Маню. И в эту же ночь заболел жестокими желчными камнями. Во время болей ничего не мог думать, кроме желания прекращения боли. Причина боли, должно быть, разгорячение на солнце накануне. После этого вот пять дней хвораю, ничего не делаю, кроме чтения. Прочел прекрасную книгу Кастильона*. Это был истинный христианин 16 века, и еще перевод Мэтью Арнольда*. Потом виделся с посетителями. Интересен Дехтярев, был нынче.

Писать хочется – уяснилось важное для Коневской: именно двойственность настроения – два человека: один робкий, совершенствующийся, одинокий, робкий реформатор и другой, поклонник предания, живущий по инерции и поэтизирующий ее.

Живу, несмотря на почти невольную праздность, не дурно – есть движение, смело скажу – больше люблю людей, естественнее становится любить и больнее всякая нелюбовь. Был тут бедный Андрюша, постарался помочь ему, но мало.

Сережу с Маней мне стало вдруг жалко. Оба хотят выпутаться и выбраться на дорогу и сугубо запутываются и удаляются от дороги. Читал вчера об Ибсене*, что он говорит, что, отрекшись от плотской любви, застынешь, что она приведет к истинной. Какое заблуждение! Только отрекшись от нее или пока не знаешь ее, знаешь истинное умиление любви.

О, как хорошо может выйти Коневская. Как я иногда думаю о ней. В ней будут два предела истинной любви с серединой ложной.

Думал: 1) Про то же, что строй жизни нашей рабский и что думать, что можно удержать этот строй жизни с братством, хотя с равенством и свободой, все равно что построить египетские пирамиды братской общиной. […]

[8 июня.] Нынче, должно быть, 7. Ясная Поляна. 95. Третьего дня приехал. Ехали с Буланже в отдельном вагоне. Очень неприятно. Я очень слаб и физически и духовно: не мог подавить в себе недоброго чувства…

Вчера целый день ничего не делал. Начал было писать письма, но не мог.

[…] Летняя Москва: замазанные окна, чехлы, свобода дворников и оставшихся при домах и их детей, летние севшие одежды – ляжки, обтянутые старыми белыми штанами, и чудные сады у домов пустые, и на улице, на раскаленных камнях, в пыли мостовщики. И гулянья с папиросами, апельсинами и пьяным и распутным хохотом.

Теперь 12 часов. Надо служить, разоблачать соблазны и потому любить.

Нынче, должно быть, 12 июня 1895. Ясная Поляна. Дни на убыль. Два дня был тяжело болен. Было 40° и 0,1. Дочери очень, милые, перепугались. Как жаль, что неизбежно почти буду причиной их горя моей смертью. Не долгое горе и хорошее, но все-таки горе. Все время читал. То «Неделю», то «Русскую мысль». Все интересно, но все излишне. В Закаспийском крае процветают только те поселения, которые хозяйничают, как подгородные. Разве не то же самое и во всей России? Откуда же деньги в городах? С податей, с народа и с торговли, с народа же. Не проще ли было не обирать этих денег? Не было бы войска, чиновников, фабрик, перемещения товаров. Все это правда, но если бы не было рабства и не продолжали оставаться в рабстве земледельцы. От них в зависимости были бы устроители войска, чиновников, фабрик и торговли, а не наоборот, как теперь. […]

Сопоцько в тульской тюрьме. Я послал ему, что мог и чего он просил, сам не мог съездить.

Письмо от Маковицкого о Шкарване. Шкарван все сидит и тверд. И его всё свидетельствуют.

13 июня. 1895. Ясная Поляна. Здоровье все плохо. Очень слаб. Желчь наполняет желудок и мутит. Я боюсь, что начинаю вдаваться в лечение себя и слежение за собой, то самое, что я так осуждал в Леве. Вчера приехал Сережа с Маней. Они очень любовны, но боюсь, что, женясь, они делают то, что делают иногда, когда – положим, ключ не отворяет или дверь забухла: вертят и толкают в противоположную сторону. Сравнение не верно, но я хочу сказать, что каждый отдельно не может, не умеет прожить; давай же попробуем, связавшись вместе. Дай бог, чтобы это было ложное предсказание. Читал прекрасную статью о математике в «Русской мысли»*.

Говорил с Мишей и Митей. Кое-что уяснилось для Коневской повести. Главное же хорошо то, что весь день, входя в сношения с людьми, помнил, что это не они и не я, а бог. Помоги мне – всегда.

[…] Думал: 2) конкретные науки в противоположность абстрактным становятся тем менее точны, чем ближе предмет их приближается к человеческой жизни: а) математика, б) астрономия, в) химия, г) физика, д) биология (начинается неточность), антропология (неточность увеличивается), социология (неточность доходит до тех пределов, что самая наука уничтожается). […]

Нынче 15 июня 95. Ясная Поляна. 8 часов вечера. Уехал вчера Сережа. Я радуюсь, что говорил с ним хорошо и обещание доброе. Он ли размяк от любви, или я. И вчера же приехала Соня с детьми и Илья. Утром было много просителей, беседовал с Курсинским. Он спрашивал, как ему ответить на требования консистории избрать священника для покаяния. Благодарю бога, до сих пор не забывал ни с Соней, ни с детьми того, что отношение не с людьми, а с богом. И очень хорошо. Нынче письмо от немца с выписками из вранья m-me Seuron. Было досадно. И теперь даже не пересилил. Нет, пересилил. Мое влияние. Это не мое дело, а дело божие; если нужно униженье личности моей, то, видно, так надо. А мне все-таки хорошо. Хорош был мужик из Деменки 79 лет, знающий, что он умирает, желающий этого страстно и все-таки шутящий. Одно возбудило его – воспоминание о том, сколько он работал в свою жизнь. «Редко кому удается столько поработать». Он до прошлого года один убирал два надела.

Нынче начал было писать сначала Коневскую, но не пошло. Все нездоров. Поехал на велосипеде, тоже не доехал – гроза заходила. За весь день, кроме личного общения, сделал только то, что обдумал среду, в которой живет Нехлюдов: нянюшка, почти невеста и мать, только что умершая. Очень это оживило его и все начало. […]

17 июня 95. Ясная Поляна. Все то же желудочное нездоровье, и оттого тяжелое расположение духа и большая слабость. Вчера был тяжелый день. Соня была не в духе. И говорила только то, что больно: сочинения и доход с них, раздел, воровство, вегетарьянство. Я держался внешне, но внутренно не мог вызвать в себе того чувства сожаления к ней за то, что жизнь так тяжела для нее, которое должно. Помнил еще, что все мои отношения с людьми – это отношения с ним, но слабее первых дней. Не хочу ослабевать, хочу думать и чувствовать так до конца.

[…] Сейчас 10 часов утра, чувствую себя слабым, но именно от этого думал, что необходимо работать свое служебное дело в периоды слабости. Может быть, так будет до конца, и потому надо приучить себя, работая, служить среди слабости, уныния, даже страдания. За это время ничего не думал стоящего записи. Уясняется Коневская.

18 июня. Ясная Поляна. 95. Вчера был судья военный просить на школу. Я много с ним говорил и нехорошо, неубедительно и излишне. Начинаю забывать отношение к богу при общении с людьми. Вчера же получил от Дунаева вырезку из газеты о том, что девять солдат-духоборов отказались от военной службы и несколько запасных возвратили свои билеты. Удивительное дело, это не радует меня. О том, почему это так, после. Я не добр был с Соней и с Мишей. Ходил на Козловку. Вечером ездил верхом. Читал Herron’а – «Christian state», бездарно, холодно и неопределенно*. Илюша с мальчиками уехал к себе. Здоровье все то же – слабость. Надо приспособливаться к слабости. […]

Нынче 28 июня 95. Ясная Поляна. Последние дни писал «Воскресение». И оно все больше и больше занимает меня и все больше и больше уясняется. Много было народа: Чертков, Касаткин, Катерина Ивановна, Булыгин. Музыка. Начинаю забывать, что отношения не между людьми, а всегда между мной и богом. Думал за это время.

[…] 2) Для того чтобы в жизни политической был порядок, чтобы люди не отдавались своим страстям и самоуправству, не дрались бы, а разбирались бы по закону, для этого установлено правительство. Правительство это в конституционных странах состоит из представителей, депутатов. И вот эти самые депутаты, избранные для того, чтобы избавить людей от самоуправства, разрешают между собой разногласие дракой. Так было во французском, потом в английском, теперь то же произошло в итальянском парламенте.

3) Июня 20; накануне был дождь. На небе тяжелые, разбитые, низкие, темные облака. На меня по дороге и полю быстро бежит тень. Тень набежала на меня, стало прохладно, и в то же время впереди меня тень сбежала с волнующейся, казавшейся почти черной ржи, и рожь эта стала ярко-зеленою. Но это только на минуту. На меня набежал теперь свет, а на рожь опять тень тучки.

4) Наука, искусство – все прекрасно, но только при братской жизни они будут другие. А то, чтобы была братская жизнь, нужнее того, чтобы наука и искусство оставались такими, какими они теперь.

5) Любовь настоящая только та, предмет которой непривлекателен.

Нынче 4 июля 95. Ясная Поляна. За эти дни было то, что раза два хорошо писалось. И я могу сказать, что подмалевка Коневской кончена*. Третьего дня и вчера писал письма – написал более десяти, в том числе английское, в котором говорю, что думаю теперь. Косил два раза. Ездил в Тулу вчера на велосипеде. Тут был Сережа. И мне нехорошо было с ним. Решение быть всегда в отношениях с людьми – в отношении с богом начинает ослабевать. Все-таки стараюсь, и иногда оно помогает мне. Думал за это время:

1) Добро, обличающее людей в их зле, совершенно искренно принимается ими за зло. Так что милосердие, смирение, любовь даже представляется им чем-то противным, возмутительным. Ничто очевиднее этого явления не доказывает того, что главная деятельность человека – совершенствование его – состоит в уяснении сознания.

[…] 3) Читал забавный спор ученый Ельпе с каким-то профессором: научные рассуждения приводят к диаметрально противуположным заключениям*.

Сейчас получил телеграмму, что приезжает Страхов.

12 июля 95. Ясная Поляна. За это время приехал Страхов. Я очень рад ему. Я писал Веселитской, что, когда мы знаем, что человек приговорен к смерти, мы добры к нему – любим. Как же мы можем кого-нибудь не любить, когда знаем, что все приговорены. Он – удивительное дело – не знает своего положения*. Пишу почти каждый день. Подвигается. Точно так же, как узнаешь людей, живя с ними, узнаешь свои лица поэтические, живя с ними. Тоже довольно много работал – хотя чувствую, что ослабел от старости. Был у Давыдова; и он у нас. Записал от него ход дела*. Постоянные гости тяготят. Нет тишины, летнего уединения.

Что-то хорошее думал, не записал и теперь забыл. Помню только пустяки:

1) В моем детстве водили, мучая их, медведей, теперь водят, мучая и губя их, по деревням детей в трико, акробатов.

2) Сколько раз замечал: вы относитесь к человеку с обычным презрением, не как к человеку, он не недоволен вами, не имеет к вам враждебного чувства; но только войдите с ним в немного человеческие отношения, не отдавшись ему совсем и серьезно, и он возненавидит вас.

Вчера отвозил сено в Овсянниково. Все наши ездили на свадьбу, теперь вернулись все, кроме Сони. И ее отсутствие беспокоит меня.

5 августа 95. Ясная Поляна. Почти месяц, что не писал. Месяц этот проведен не дурно. Немного работал в поле. Раз косил рожь. Довольно много писал Коневскую. Подвигается. За это время читал «Social Evolution» Kidd’а* и статьи о себе из «Wahrheit»* и др. Когда читаешь о себе, то может показаться, что тем, чем ты занят, занят и весь мир, но это неправда. Было письмо от Хилкова с описанием гонений на духоборов. Я написал письмо в английские газеты. Переводится теперь*.

[…] С Соней стало хуже. Я ездил, опоздал в дождь, она больно язвила, и я оскорбился, – по старым ранам. Нынче она потребовала, чтоб дать ей переписывать*. Я отказал, сказав, что из этого всегда были неприятности. Дурно сделал, не пожалев ее. Она измученная, больная душевно, и считаться с ней грех. Как жалко за нее, что она никогда не сознает своих ошибок. Впрочем, не мое дело. Мне надо сознавать свои, и мои ошибки не надо равнять с ней. Каждый грешит по мере того света, который есть в нем. Еще за это время огорчительны были мальчики. Особенно Андрюша. Совсем отбился и ошалел. Ничего не видит, не слышит, как вечно пьяный. За это время думал и записал:

1) Сижу в избе, у окна. Темно от тучи, мухи гудят и бьют в лицо. Баба стоит и, выглядывая в окно, лениво говорит в себя: батюшка, царь небесный, заходит тучка. Бог дождичека дает.

2) Думал, читая книгу Кидда. В чем прогресс? Прогресс, по мне, состоит во все большем и большем преобладании разума над животным законом борьбы, по эволюционистам же – в торжестве животной борьбы над разумом, потому что только вследствие этой животной борьбы, по их понятиям, может совершаться прогресс.

3) Другое, что думал, читая книгу Кидда, это то, что наука тогда только наука, когда она исследует то, что должно быть. По учению же эволюционистов, наука должна исследовать то, что было и что есть, и объяснять, почему хорошо то, что есть. Так смотрят на науку все эволюционисты. И потому у них выходит, что борьба есть необходимое условие прогресса и потому хороша.

4) По Вейсману*, объяснение наследственности состоит в том, что в каждом зародыше есть биофоры, биофоры же складываются в детерминанты, детерминанты складываются в иды, иды же в иданты. Что за прелесть для комедии.

5) По Вейсману же, смертные существа потому остались жить, что все не смертные не выдержали борьбы с смертными, то есть бессмертные – померли. Неужели не удастся воспользоваться этой прелестью.

[…] 7) Был разговор о семейной жизни. Я говорил, что хорошая семейная жизнь возможна только при сознанном, воспитанном в женщинах убеждении в необходимости всегдашнего подчинения мужу, разумеется во всем, кроме вопросов души – религиозных. Я говорил, что это доказывается тем, что так было с тех пор, как мы знали жизнь людей, и тем, что семейная жизнь с детьми есть переезд на утлой лодочке, который возможен только тогда, когда едущие подчиняются одному. И таким одним признавался всегда мужчина, по той причине, что, не нося, не кормя, он может быть лучшим руководителем жены, чем жена мужа.

Но неужели женщина всегда ниже мужчины? Нисколько, как только тот и другая девственны – они равны. Но что же значит то, что теперь жены требуют не только равенства, но главенства? А только то, что семья эволирует, и потому прежняя форма распадается. Отношения полов ищут новой формы, и старая форма разлагается. Какая будет новая форма, нельзя знать, хотя много намечается…

[…] 12) Застала меня буря в Колпне. Я просидел у мужиков. Они богаты и ужинали: картошки, хлеб, огурцы было особенное угощение. Рахитические дети, измученные работой члены, без постели, мухи, нечистота. И ужаснее всего безнадежность душевного спасения. Не верят в будущую жизнь, не верят в возможность жить по Христу.

Больше месяца не писал. Нынче 7 сентября 1895. Ясная Поляна. За это время страдал от дурной жизни мальчиков: Андрюши и Миши. Пытался помогать им. Ездил на велосипеде и писал свое «Воскресение». Читал его Олсуфьевой, Танееву, Чехову* и напрасно. Я очень недоволен им теперь и хочу или бросить, или переделать. Последние дни хожу по лесу, отбирая деревья для крестьян. За это время думал:

В последнее время очень близко чувствую смерть. Кажется, что жизнь матерьяльная держится на волоске и должна очень скоро оборваться. Все больше и больше привыкаю к этому и начинаю чувствовать – не удовольствие, а интерес ожидания – надежды, как в движении этой жизни.

За это время написал корреспонденцию в английские газеты о духоборах, но не послал, а Поша поехал на Кавказ и должен был приехать 1-го, а теперь 7, и его нет. Еще прочел интересное письмо от поляка о патриотизме и ответил ему начерно еще*. Третьего дня был француз от Эртеля*. Верит в материю, а не в бога. Я говорил ему, что это эпидемия душевной болезни. У нас живет Маша – сестра, Таня с Сашей у Сережи, Маша с Мишей в Москве. Завтра приезжают. Так думал за это время:

1) Смотрю на веселость, смелость, свободу, царственность молодых людей и еще больше детей. В нас, стариках, наши грехи смирили нас, застлали ту божескую силу, которая вложена в нас. Им же нельзя не быть самоуверенными и свободными, они должны быть такими, потому что носят в себе еще не загаженное жизнью божественное начало – все возможности.

2) Матерьяльный мир подлежит закону борьбы за существование, ему подлежим и мы, как матерьяльные существа. Но, кроме нашего матерьяльного существования, мы сознаем в себе еще и другое, не только независимое от закона борьбы начало, но противуположное ему начало любви. Проявление в нас этого начала есть то, что мы называем свободой воли.

[…] 5) Человек обидел тебя, ты рассердился на него и, разумеется, сдержался, не обидел его. И что ж? В сердце у тебя злоба, и ты не можешь относиться к этому человеку добро. Точно как будто дьявол, который стоит всегда у двери твоего сердца, воспользовался тем моментом, когда ты почувствовал к человеку злобу, и, открыв эту дверь, вскочил в твое сердце и сидит в нем хозяином. Вчера испытал это и должен был употребить большие усилия: смирение, ласки к обидевшему, чтобы выкурить из сердца этого мерзавца.

6) Заметил в себе, что я стал добрее с тех пор, как мало изменяю жизнь и подчиняюсь порядкам ложной жизни. И помню, как – когда я изменял свою жизнь, как я был недобр часто. Как все в жизни делается с двух концов, так и это: двинуть сначала жизнь, во имя добра изменив ее, потом утишить свое сердце, установить в себе доброту в новом положении. Потом опять двинуть в себе доброту в новом положении. Потом опять двинуть вперед. Как шаги, перекачиваясь, идешь с ноги на ногу. Многое так – почти все нужно делать с двух концов, любовь и дела.

[8 сентября.] Веселый праздник. Я нездоров, – кашель и насморк очень сильный. Утром приехали Маша и мальчики. У меня жил в комнате Чертков. Он все возится с землей*. Получил письмо от Меньшикова, показавшее его полное разномыслие со мной. И еще хорошее, милое письмо Сопоцько. Сел за письма: написал письмо Меньшикову и поправил письмо поляку. Ни хорошо, ни дурно, ни то, ни другое. Потом приехал Поша. Читал свою статью о гонениях. Очень хорошо. Надо написать предисловие. Просмотрел прежнюю статью – она не годится*. Теперь 9 часов. Что-то думал и забыл.

Нынче 22 сентября 1895. Ясная Поляна. За это время писал письма: поляку, Меньшикову и вновь статью по случаю гонения на духоборов. Поша приехал, привез сведения, но менее обстоятельные, чем бы я желал. Статья моя недурна. А может быть, ошибаюсь… Послал все нынче Кенворти.

Соня ездила в Москву, приехала. Она очень жалка и мне все милей. Я вижу яснее ее весь характер. Андрюша мучает меня тем, что не могу выработать отношения к нему. Таня мила, тиха, добра. Маша в Москве. Гастев, вчера был Буткевич Андрей. Он, как всегда, мне чужд. Трегубов нынче уехал. С ним мне всегда хорошо. Был нездоров и еще не вполне оправился, но вполне свеж головой. В повести вижу новые стороны и очень важные, которые я было упустил. Именно радость нарушения всех принятых законов и обычаев и сознание своей доброй жизни*. За это время думал многое, многое и забыл.

1) Вот кто настоящая волшебница – это любовь. Стоит полюбить, и то, что полюбил, становится прекрасным. Как только сделать, чтобы полюбить, чтоб все любить? Не по́ хорошу мил, а по́ милу хорош[3]. Как сделать? Одно знаю: не мешать любви соблазнами и, главное, любить любовь, знать, что в ней только жизнь, что без нее страданье.

2) Вспомнил, как часто я, бывало, спорил с религиозными догматиками: православными, евангеликами и др. Как это нелепо. Разве можно серьезно рассуждать с человеком, который утверждает, что верит в то, что есть только одно правильное воззрение на мир и на наше отношение к нему, то, которое выражено 1500 лет тому назад собранными Константином эпископами в Никее, – мировоззрение, по которому бог – Троица, 1890 лет [назад] пославший сына в деву, чтобы искупить мир и т. д. С такими людьми нельзя рассуждать, можно их менажировать, жалеть, пытаться излечить, но на них надо смотреть, как на душевно больных, а не спорить с ними.

3) Недовольство собой есть трение, признак движения.

[24 сентября] Вчера провел день хорошо, но мало работал. Написал Маше письмо. Думал:

Вышел до завтрака пройтись по саду и вижу на липе новый недавно выросший гриб. Сбил его палкой. И подумал: он живой. Тоже явились условия, удобные для его существования, и он явился и живет. И подумал о всем том, что живет в бесконечном мире по тем же законам. И удивился на мудрость – разумность – устройства мира. И потом опомнился, поняв, что удивляюсь я не на премудрость устройства мира, а на премудрость своего разума, который видит все так премудро. Ведь это все равно, что удивляться на правильность того полушара, который я вижу на небе, и круга около себя. Ведь это только закон моего зрения. А там законы моего разума, которые облекли все существующее в эту – удивляющую меня правильность.

Сейчас 1-й час 24 сентября 1895. Ясная Поляна. Начал писать Коневскую повесть, не пошло. Делал пасьянс и думал: думал о том, что надо не на словах, а на деле жить не для себя и для людей, а для бога. А чтобы действительно так жить, надо приучать себя к этому, как приучаешь себя жить для себя, потом для любимых людей. Правда, будет сначала неловко, не будет простоты, естественности, будешь срываться, но потом привыкнешь и будешь жить так, не думая. Буду стараться. Нарочно записал, чтобы заметить, что будет через месяц. Станешь писать, говорить, работать, есть, спать даже, и все можно делать для себя и для бога. И если приучиться делать только для бога, какое спокойствие и сила! […]

Вечер 25 сентября. Писал утром Коневскую, пересматривал сначала. Довольно хорошо. По крайней мере, без отвращения. Все помнил о жизни для бога, забыл только два раза по отношению Андрюши. Утром, когда слышал, что он вставал, не вышел к нему, и вечером, когда он вернулся. Он два дня не был дома, и ему самому должно быть тяжело. Чем он гаже, тем больше надо его любить. Вот это-то я не исполнил. После обеда ходил с Гастевым рубить деревья для Филиппа и Андрияна и потом проехался на велосипеде. Получил письма от Бодянского и вырезку из статьи Визевы*. […]

[26 сентября.] Тяжелый был день. Проснулся рано, не спал, думал. После завтрака ждал, когда встанет Андрюша. Мучался – войти, не войти. Входил, он закрывался, наконец, вижу, что не спит, стал говорить ему. Говорил мягко, добро, но не убедительно, робел и страдал. Он все молчал. Ни одного звука. Я ушел заниматься, и не прошло и часа, как слышу звуки гармоники, неумолкаемые в кухне. Не верилось своим ушам, заглянул в окошечко кухни. Он отстранился. Я не вытерпел, сказал: это хуже Хохлова. За обедом он не отвечал мне и озлобленный ушел. Мне стыдно, что я не выдержал. Очень стыдно. Огорчился эгоистично, что слова мои не подействовали, и забыл, что жить надо и можно только для бога. Писание тоже не шло. Переменял слишком много и запутался. И стыдно писать эти вымыслы*. Правду пишет Бодянский, что не годится писать художественное иносказательное. Я всегда это чувствую и спокоен только, когда пишу вовсю то, что знаю и о чем думаю. […]

Думал утром очень важное и хорошее. Боюсь, что забыл теперь. Попытаюсь:

Пока человек не сознает себя, он не знает, живет ли он или нет, и потому не живет. Когда же он сознает себя живущим, он невольно задает себе вопрос: зачем он живет. Задав же себе этот вопрос, он ищет на него ответа, найдя же ответ, он не успокаивается до тех пор, пока не делает того, для чего он живет.

Нынче 29 сентября 95. Ясная Поляна. 8 часов вечера. Третьего дня встретился с Андрюшей за чаем и сделал усилие, чтобы говорить с ним. И был награжден, он был доволен и хотел говорить со мной, но вчера он приехал к обеду с запахом вина изо рта, и я не мог подавить в себе чувство досады – молчал. Третьего дня и вчера писал Коневскую. Вчера ездил на велосипеде в Тулу, говорил с г-жой Керн недостаточно серьезно – забыл, зачем живу. Еще не помню, чтобы провинился. Получил письма от Маковицкого и Шмита.

Нынче только написал письма Маковицкому и Шмиту, посылаю корреспонденцию и статью*. Все не отвечал Меньшикову. Не чувствую себя вполне расположенным.

Думал две вещи: 1) Чудесное слово сказал мне Гастев. Мы говорили с ним про впечатление, производимое на крестьян книгами. Трудно им угодить, потому что жизнь их очень серьезна. Вот это то важное слово. Кабы побольше людей нашего мира понимали его! 2) То, что я видел нынче во сне, что меня прибили по лицу, и я стыжусь, что не вызвал на дуэль, а потом соображаю, что я могу не вызывать, так как это доказывает мою последовательность – непротивления. Вообще соображения во сне бывают только самые низменные. Вот во сне действует ум, а разум, сила нравственного движения отсутствует.

Нынче 6 октября 95. Ясная Поляна. Были письма от Попова, Поши, Черткова, Шмита, Кенворти. Вчера всем ответил. Не писал. Написал длинные письма: Бодянскому и Меньшикову. Тут был Гастев. Девочки его раздразнили и обидели. Он ушел. Хороший малый. Был Илья. Мало духовного. Приехал Андрюша. Вижу, как он скоро зачахнет и умрет. Был американец, разбогатевший рабочий – финляндец родом, социалист, коммунист. Очень невзрачный, но много рассказал интересного, гораздо больше, чем утонченные американцы. Главное, что он рассказал мне, что в Соединенных Штатах из 60 миллионов работают руками только 6 миллионов, то есть 10 %, у нас же, я думаю, 50 или больше; что там один человек пашет на 18 лошадях плугами, которые хватают на сажень ширины, и обрабатывает один человек 10 акров в день и получает от 2 до 4 и более долларов в день. Что это значит? К чему ведет? Важно это чрезвычайно, но я еще не уяснял себе всего этого значения. Рабочий вопрос разрешается этим путем. Рабочих часов меньше, плата больше, работа легче. Вопрос только, что работать? Приходит мысль, что все дело в том, как сделать работу и жизнь рабочих приятною, travail attrayant[4]. Все дело как будто в этом. Тогда капиталисты захотят быть рабочими. Но как сделать труд привлекательным? Надо, чтобы условия его были приятны и чтобы не было в нем необходимости. Чувствую, что тут много нового и важного, но как это выразить, еще не знаю. Коли бог велит, обдумаю. Писанье мое опротивело мне. […]

Сегодня, кажется, 9-е. Из книжечки записывать нечего. Был Сергеенко, льстив нехорошо. Я два дня порядочно писал. Ездил на велосипеде в Тулу и слишком устал. Таня уехала в Москву. Мне тяжело было с Соней. Но, разумеется, я виноват. Читаю Евангелие по-итальянски, написал письма Edwards’у и опять Шмиту. Осеннее приятное чувство. Ходил гулял и думал о двойственности Нехлюдова. Надо это яснее выразить.

12 октября 95. Ясная Поляна. Я один с Соней и Сашей. Читаю по-итальянски. Андрюша мучает. Вчера говорил с ним много. Чувствую, что тщетно. Тут Марья Александровна. Был Арсеньев. Получил итальянскую книгу. О преподавании христианства в школе*. Прекрасна мысль о том, что преподавать религию есть насилие – тот соблазн детей, про который говорил Христос. Какое право имеем мы преподавать то, что оспариваемо огромным большинством. Троицу, чудеса Будды, Магомета, Христа? Одно, что мы можем преподавать и должны, это нравственное учение. Прекрасная мысль. Сейчас, раскладывая пасьянс, думал, как Нехлюдов должен трогательно проститься с Соней*.

13 октября. Все эти дни видел, что что-то мучает Соню. Застал ее за письмом. Она сказала, что скажет мне после. Нынче утром объяснилось. Она прочла мои злые слова о ней, написанные в минуты [раздражения]. Я как-то раздражился и тотчас же написал и забыл. В глубине души чувствовал, что что-то сделал дурное. И вот она прочла. И, бедная, ужасно страдала и, милая, вместо озлобления написала мне это письмо*. Никогда еще я не чувствовал себя столь виноватым и умиленным. Ах, если бы это еще больше сблизило нас. Если бы она освободилась от веры в пустяки и поверила бы в свою душу, свой разум.

Пересматривая дневник, я нашел место – их было несколько – в котором я отрекаюсь от тех злых слов, которые я писал про нее. Слова эти писаны в минуты раздражения. Теперь повторяю еще раз для всех, кому попадутся эти дневники. Я часто раздражался на нее за ее скорый необдуманный нрав, но, как говорил Фет, у каждого мужа та жена, которая нужна для него. Она – я уже вижу как, была та жена, которая была нужна для меня. Она была идеальная жена в языческом смысле – верности, семейности, самоотверженности, любви семейной, языческой, и в ней лежит возможность христианского друга. Я увидал это после смерти Ванечки. Проявится ли он в ней? Помоги, отец. Нынешнее событие мне прямо радостно. Она увидала и увидит силу любви – ее любви на меня. […]

[24 октября.] Пропустил много дней. Соня была в Петербурге и вернулась. Отношения продолжают быть лучше, чем хорошие. «Власть тьмы» – успех*. Слава богу, не радует. «Ищите того, чтобы имена ваши были записаны на небесах». Написал письмо Андрюше, который очень огорчал. И, к счастью, письмо хоть немного подействовало. Написал письмо Мише – длинное и слишком рассуждающее. Брался за «Воскресение» и убедился, что это все скверно, что центр тяжести не там, где должен быть, что земельный вопрос развлекает, ослабляет то и сам выйдет слабо. Думаю, что брошу. И если буду писать, то начну все сначала. Получил письмо от Шкарвана – хорошее; надо отвечать. Сейчас был Булыгин и Иван Дмитриевич. Хорошо говорили. […]

2) Записано так: как только разум откинет соблазны, т. е. благо низшего порядка, так человек неизбежно начинает стремиться к истинному благу, т. е. к любви. Постараюсь выразить точнее.

Пока человек живет животной жизнью (в детстве всегда), у него только один путь. Но как только в нем проснулся разум, сознание своего существования, у него всегда два пути: либо подчинять свою животную природу разуму, либо разум заставить служить животной. Соблазны состоят в том, чтобы заставить служить разум животной природе. Если человек подчинит свою животную природу разуму, откинет соблазны, то разум откроет человеку другой, единственный путь, и человек будет стремиться к нему.

Вчера было 24; нынче 25 октября 95. Ясная Поляна. Сейчас уехала Соня с Сашей. Она сидела уже в коляске, и мне стало страшно жалко ее; не то, что она уезжает, а жалко ее, ее душу. И сейчас жалко так, что насилу удерживаю слезы. Мне жалко то, что ей тяжело, грустно, одиноко. У ней я один, за которого она держится, и в глубине души она боится, что я не люблю ее, не люблю ее, как могу любить всей душой, и что причина этого – наша разница взглядов на жизнь. И она думает, что я не люблю ее за то, что она не пришла ко мне. Не думай этого. Еще больше люблю тебя, все понимаю и знаю, что ты не могла, не могла прийти ко мне, и оттого осталась одинока. Но ты не одинока. Я с тобой, с такою, какая ты есть, люблю тебя и люблю до конца, так, как больше любить нельзя.

Продолжаю недописанное вчера. Думал:

[…] 4) Неделание важнее, чем – чем я сам думал – думают. В минуты упадка духа не заставляй себя делать. Только хуже: и испортишь прежде сделанное и помешаешь тому, что сделал бы после. В минуты энергии удерживай себя, чтобы иметь силы направить.

[…] 7) Часто меня поражали уверенные, красивые, внушительные интонации людей, говоривших глупости. Теперь я знаю, что чем внушительнее, импозантнее и звуки и зрелища, тем пустее и ничтожнее.

8) Консерватизм есть направление разума, долженствующего направлять движение на то, чтобы остановить его.

9) Осталось жить немного, а работы еще, кажется, пропасть. Осталось только два дня, а надо и обмолотить, и извеять, и свезти с поля снопы, и передвоить, и не знаешь, за что взяться. Так и я. Только бы делать самое, самое нужное.

28 октября 1895. Ясная Поляна. 11-й час. Как раз начинаю нынче тем, чем кончил два дня тому назад. Жить остается накоротке, а сказать страшно хочется так много: хочется сказать и про то, во что мы можем, должны, не можем не верить, и про жестокость обмана, которому подвергают сами себя люди – обман экономический, политический, религиозный, и про соблазн одурения себя – вина, и считающегося столь невинным табака, и про брак, и про воспитанье. И про ужасы самодержавия. Все назрело и хочется сказать. Так что некогда выделывать те художественные глупости, которые я начал было делать в «Воскресении». Но сейчас спросил себя: а что, могу ли я писать, зная, что никто не прочтет, и почувствовал как бы разочарованье, но только на время почувствовал, что могу: значит, была доля славолюбия, но есть и главное – потребность перед богом. Получил от Сони прекрасное письмо.

5 ноября 95. Ясная Поляна. Пропустил шесть дней. Казалось, мало делал за это время: немного писал, рубил дрова и хворал, но много пережил. А много пережил оттого, что, исполняя обещание Соне, перечел все дневники за семь лет*. Как будто приближаюсь к ясному и простому выражению того, чем живу. Как хорошо, что я не кончил «Катехизиса». Похоже, что напишу иначе и лучше. Понимаю, почему нельзя этого сказать скоро. Если бы сказалось это сразу, то чем бы жить в области мысли? Дальше этой задачи уже мне не пойти.

Сейчас ходил гулять и ясно понял, отчего у меня не идет «Воскресение». Ложно начато. Я понял это, обдумывая рассказ о детях – «Кто прав»; я понял, что надо начинать с жизни крестьян, что они предмет, они положительное, а то тень, то отрицательное. И то же понял и о «Воскресении». Надо начать с нее*. Сейчас хочу начать.

За это время были письма от Кенворти, прекрасное от Шкарвана, от духобора из Тифлиса. Давно никому не писал. Общее недомогание и нет энергии. Были режиссер и машинист*, студенты из Харькова, с которыми, кажется, не согрешил. Ив. Ив. Бочкарев, Колаша. С девочками хорошо. Таня обидела Машу. Мне было больно.

7 ноября 95. Ясная Поляна. Немного писал эти два дня новое «Воскресение»*. Совестно вспомнить, как пошло я начал с него. До сих пор радуюсь, думая об этой работе так, как начал. Немного рубил. Ездил в Овсянниково, хорошо беседовал с Марьей Александровной и Иваном Ивановичем. Был помощник Вальца и француз с стихотвореньем – глупый. Радостное письмо от Сони. Неужели совершится полное духовное единение? Помоги, отец.

8, 9 ноября 95. Ясная Поляна. Писал «Воскресение» мало. Не разочаровался, но оттого, что слаб. Вчера приехал Дунаев. Много рубил вчера, переутомился. Нынче гулял. Заходил к Константину Белому. Очень жалок. Потом прошел по деревне. Хорошо у них, а у нас стыдно. Писал письма. Написал Баженову и еще три. […]

10 ноября 95. Ясная Поляна. Очень дурно спал. Слабость и физическая, и умственная – и в чем виноват – и нравственная. Не прикасался писанья. Ездил верхом. Поша приехал. Письмо от Сони хорошее. Брошюра о войне прекрасная, французская. Да, надо двадцать лет, чтоб мысль стала общею. Болит голова и как-то бурлит и шумит. […]

Нынче 15 ноября 95. Ясная Поляна. Все время был так слаб, что ничего не мог писать, кроме нескольких писем. Письмо Шкарвану. Были тут Дунаев, Поша, Марья Васильевна. Вчера уехали, вчера же я был у Марьи Александровны. Она больна. Нынче приехали тетя Таня и Соня. Я не спал ночь и потому не работал. Но записал к Коневской и кое-что в дневник. Читаю афоризмы Шопенгауэра*. Очень хорошо. Только поставить: служение богу вместо познания тщеты жизни, и мы согласны. Теперь 2 часа. Записанное выпишу после.

7 декабря 95. Москва. Почти месяц не писал. За это время переехали в Москву. Слабость несколько прошла, и занимаюсь усердно, хотя и с малым успехом, изложением веры. Вчера написал статейку о сечении. Лег спать днем и только забылся, как будто толкнул кто, поднялся и стал думать о сечении и написал*. За это время был в театре на репетициях «Власти тьмы»*. Искусство, как началось с игры, так и продолжает быть игрушкой, и преступной игрушкой, взрослых. Это же подтвердила музыка, которую много слышал. Воздействия никакого. Напротив, отвлекает, если приписывать то неподобающее значение, которое приписывается. Реализм, кроме того, ослабляет смысл.

Мальчики все нехороши, скрываются и тупы. Суллер отказался от военной службы. Я посетил его*. Философов умер. Соня хорошо переносит свой критический период. Писал несколько ничтожных писем.

Думал за это время много – по значению. Многое не могу разобрать и забыл.

1) Я часто желал пострадать, желал гонения. Это значит, что я был ленив и не хотел работать, а чтоб другие за меня работали, мучая меня, а мне только терпеть.

[…] 7) Воспитание. Стоит заняться воспитанием, чтобы увидать все свои прорехи. А увидав, начинаешь исправлять их. А исправление самого себя и есть наилучшее средство воспитания своих и чужих детей и больших людей.

[…] 11) Разум дан не на то, чтобы познать, что надо любить – этого он не покажет, – а только на то, чтобы указать, чего не надо любить.

12) Как во всяком мастерстве главное искусство не в том, чтобы правильно работать заново известные предметы, а в том, чтобы поправлять всегда неизбежные ошибки неправильной, испорченной работы, так и в деле жизни главная мудрость не в том, что делать сначала и как правильно вести жизнь, а в том, чтобы поправлять ошибки, освобождаться от заблуждений и соблазнов. […]

Маша у Ильи, от нее нынче милое письмо. Нынче 23 декабря 95. Москва. Долго не писал. За [это время] приехали Чертковы. Два дня, как приехал Kenworthy. Он очень приятен. Сережа, сын, приехал – грустный, похудевший. Нынче говорил свою теорию. Я рад, что мне было только жалко его. Мне с ним хорошо. Андрюша поступил в полк. Нынче приехал солдат. Он добродушен и прост. Продолжал писать изложение* – подвигаюсь. Нет-нет и обдумываю драму. Нынче всю ночь бредил о ней*. Я нездоров – сильный насморк, инфлуэнца. Начал тоже, по случаю письма ко мне англичанина, письмо о столкновении Англии с Америкой*. […]

24 декабря 95. Москва. Е. б. ж. Вчера получил открытое письмо в газетах от Шпильгагена-социалиста за Дрожжина*.

1896

23 января 1896. Москва. Ровно месяц не писал. За это время написал письмо о патриотизме* и письмо Crosby и вот уже недели две пишу драму*. Написал скверно три акта. Думаю набросать, чтобы образовалась charpente.[5] Мало надеюсь на успех. Чертковы и Kenworthy уехали 7-го. Соня уехала в Тверь к Андрюше. Нынче умер Нагорнов. Я опять немного нездоров. Записано за это время:

1) Истинное художественное произведение – заразительное – производится только тогда, когда художник ищет – стремится. В поэзии эта страсть к изображению того, что есть, происходит оттого, что художник надеется, ясно увидав, закрепив то, что есть, понять смысл того, что есть.

2) У всякого искусства есть два отступления от пути: пошлость и искусственность. Между обеими только узкий путь. И узкий путь этот определяется порывом. Есть порыв и направление, то минуешь обе опасности. Из двух страшнее: искусственность.

3) Нельзя заставить ум разбирать и уяснять то, чего не хочет сердце.

4) Дурно, когда ум хочет дать эгоистическим стремлениям значение добродетели.

Был Кудиненко, замечательный человек. Суллер присягнул и служит*. Письмо от Маковицкого с статьей о назаренах*.

25 января 96. Москва. За эти два дня главное событие смерть Нагорнова, всегда ново и значительно – смерть. Подумал: на театре изображают смерть. Производит ли она 1/10 000 того впечатления, которое производит близость настоящей смерти.

Продолжаю писать драму. Написал 4 акт. Все плохо. Но начинает быть похоже на настоящее.

26 января 96. Москва. Е. б. ж. Я жив, но не живу. Страхов. Нынче узнал об его смерти*. Нынче хоронили Нагорнова, и это известие. Я лег заснуть, но не мог заснуть, и так ясно, ярко представилось мне такое понимание жизни, при котором мы бы чувствовали себя путниками. Перед нами одна станция в знакомых, одних и тех же условиях. Как же можно пройти эту станцию иначе, как бодро, весело, дружелюбно, совокупно деятельно, не огорчаясь тому, что сам уходишь или другие прежде тебя уходят туда, где опять будем все еще больше вместе.

Нынче писал прибавление к письму Crosby. Хорошее письмо от Kenworthy. Неприятность с Manson’ом. Он журналист*.

Чуть не месяц не писал. Сегодня 13 февраля. Москва. 96. Хотел ехать к Олсуфьевым. Соне было неприятно. Остался. Здесь очень суетно и отнимается много времени. Поздно сажусь за работу и оттого мало пишу. Дописал кое-как 5 акт драмы и взялся за «Воскресение». Прошел 11 глав и понемногу подвигаюсь. Поправил письмо Crosby. Событие важное смерть Страхова, да еще нечто – разговор Давыдова с государем*. К стыду моему, это веселит меня. Статья Эртеля о том, что либеральное поползновение полезно*, и о том же письмо Шпильгагена* задирают меня. Но нельзя, не следует писать – некогда. Письмо Сопоцько и Здзеховского о православии и католичестве с другой стороны задирают меня, но едва ли напишу. А вот вчера было письмо от матери Гриневич о религиозном воспитании детей. Это надо сделать. По крайней мере, надо положить все силы, чтобы сделать*. Музыки очень много – бесполезно. Девочки – особенно Маша – слабы. Как-то она выберется? Мало я их руковожу. Им нужно помогать. Мальчики чужды. В религиозном отношении я очень холоден все это время. Думал за это время. Многое забыл и не записал. […]

Нынче 22 февраля 96. Никольское у Олсуфьевых. Уже больше недели чувствую упадок духа. Нет жизни. Ничего не могу работать. […]

Нынче 27 февраля. Никольское. Пишу драму. Идет очень туго. Даже не знаю, подвигаюсь ли. Из Москвы от Сони письма сдержанно недовольные. Мне же здесь очень хорошо – главное тишина. Читал Трильби – плохо*. Написал письма Черткову, Шмиту, Kenworthy. Читал Corneille*. Поучительно. Думал:

1) Записано о том, что есть два искусства. Теперь обдумываю и не нахожу ясного выражения своей мысли. Тогда думал я то, что есть искусство, как верно определяют его, происшедшее от игры, от потребности всякого существа играть. Игра теленка – прыжки, игра человека – симфония, картина, поэма, роман. Это одно искусство – искусство и играть и придумывать новые игры – исполнять старое и сочинять. Это дело хорошее, полезное и ценное, потому что увеличивает радости человека. Но попятно, что заниматься игрою можно только тогда, когда сыт. Так и общество может заниматься искусством только тогда, когда все члены его сыты. И пока все члены не сыты, не может быть настоящего искусства. А будет искусство пресыщенных – уродливое и искусство голодных – грубое, жалкое; как оно и есть. И потому в этом первом роде искусства-игры ценно только то искусство, которое доступно всем, увеличивает радости всех. Если оно таково, то оно не дурное дело, в особенности если оно не требует увеличения труда угнетенных, как это происходит теперь. (Можно бы и нужно бы лучше выразить.)*

Но есть еще и другое искусство, которое вызывает в людях лучшие и высшие чувства.

Сейчас написал это, то, что я говорил не раз, и думаю, что это неправда:

Искусство только одно и состоит в том, чтобы увеличивать радости безгрешные общие, доступные всем – благо человека. Хорошее здание, веселая картина, песня, сказка дает небольшое благо, возбуждение религиозного чувства любви к добру, производимое драмой, картиной, пением, дает большое благо.

2) Что я думал об искусстве, это то, что ни в чем так не вредит консерватизм, как в искусстве.

Искусство есть одно из проявлений духовной жизни человека, и потому, как если животное живо, оно дышит, выделяет продукт дыхания, так если человечество живо, оно проявляет деятельность искусства. И потому в каждый данный момент оно должно быть – современное – искусство нашего времени. Только надо знать, где оно. (Не в декадентах музыки, поэзии, романа.) Но искать его надо не в прошедшем, а в настоящем. Люди, желающие себя показать знатоками искусства и для этого восхваляющие прошедшее искусство – классическое и бранящие современное, этим только показывают, что они совсем не чутки к искусству.

[…] 5) Люди в борьбе с ложью и суевериями часто успокаиваются тем количеством суеверий, которые они разрушили. Это неправильно. Нельзя успокоиться до тех пор, пока не уничтожено все, что только противоречит разуму и требует веры.

6) Знание историческое того, как возникают различные мифы и верования в народах, в различных местах и в различное время, казалось бы, должно уничтожить веру в то, что те мифы и те верования, которые нам привиты с детства, составляют абсолютную истину, а между тем так называемые образованные люди в это верят. Как, значит, поверхностно образование так называемых образованных.

7) Сегодня был разговор за обедом о том, что с порочными наклонностями мальчика выгнали из школы и что хорошо бы его отдать в исправительное заведение. Совершенно то же, что делает человек, живущий дурно, вредной здоровью жизнью, который, когда его постигает болезнь, обращается к доктору, чтоб тот его вылечил, и в мыслях не имея того, что болезнь его есть данный ему благодетельный указатель о том, что его вся жизнь дурна и что надо изменить ее. То же и с болезнями нашего общества. Каждый больной член этого общества не напоминает нам того, что вся жизнь общества неправильна и надо изменить ее, а мы думаем, что для каждого такого больного члена есть или должно быть учреждение, избавляющее нас от этого члена или даже исправляющее его. Ничто так не мешает движению вперед человечества, как это ложное убеждение. Чем больнее общество, тем больше учреждений для лечения симптомов и тем меньше забота об изменении всей жизни.

Теперь 10-й час вечера. Иду ужинать. Очень хочется работать, а нет умственной энергии, большая слабость. А страшно хочется работать. Если бы завтра бог дал.

Нынче 6 марта 96. Никольское. Все это время чувствую слабость и умственную апатию. Работаю над драмой очень медленно. Многое уяснилось. Но нет ни одной сцены, которой бы я был вполне доволен. Нынче задумал было – безумие – написать вкратце изложение веры*. Разумеется, не вышло. Тоже начал и бросил письмо итальянцам*.[…]

Нынче 2 мая 96. Ясная Поляна. Почти два месяца не писал. Все это время жил в Москве. Событий важных было: сближение с писарем Новиковым, который изменил свою жизнь вследствие моих книг, полученных его братом лакеем за границей от своей барыни. Горячий юноша. Тут же его брат рабочий просил «В чем моя вера», и Таня направила его к Холевинской. Холевинскую взяли в острог*. Прокурор заявил, что надо бы взяться за меня. Все это вместе заставило меня написать письма министрам внутренних дел и юстиции, в которых я прошу перенести их преследования на меня*. Писал все это время изложение веры. Мало подвинулся; Был Чертков. Поша был и уехал. Отношения с людьми были хороши. Бросил ездить на велосипеде. Удивляюсь, как мог так увлекаться. Слушал Вагнера «Зигфрида»*. Много мыслей по этому случаю и других. Всех записано в книжечке 20.

Еще важное событие – это сочинение Африкана Спира*. Я сейчас прочел то, что написано в начале этой тетради: в сущности, не что иное, как краткое изложение всей философии Спира, которой я не только не читал тогда, но о которой не имел ни малейшего понятия. Поразительно это сочинение осветило с некоторых сторон и подкрепило мои мысли о смысле жизни. Сущность его учения та, что вещей нет, есть только наши впечатления, в представлении нашем являющиеся нам предметами. Представление (Vorstellung) имеет свойство верить в существование предметов. Происходит это оттого, что свойство мышления состоит в приписывании впечатлениям предметности, субстанционности, проектировании их в пространстве.

3 мая 96. Ясная Поляна. Запишу хоть что-нибудь. Нездоровится. Слабость и вялость физическая. Но думается и чувствуется хорошо. Вчера написал наконец хоть кое-как письма Spir, Шкарвану, Мясоедовой, Перфильевой, Свербееву. Все читаю Спира, и чтение это вызывает глубину мыслей. […]

5 мая. Опять Андрюша и Миша на деревне. Та же общая отчаянность. И мне грустно. Причина одна: выставлено высшее нравственное требование. Во имя его отвергнуто все, что ниже его. А ему не последовано. Я 15 лет тому назад предлагал отдать большую часть имения, жить в четырех комнатах*. Тогда бы у них был идеал. А теперь никакого. Они видят, что тот, который им ставит мать: comme il faut’ность не выдерживает критики, а мой перед ними осмеян – они и рады. Остается одно – наслаждения. Так и живут. Нельзя жить без – хоть самого низшего, честолюбивого, хоть корыстолюбивого идеала. […]

Нынче 9 мая. Ясная Поляна. 96. До сих пор все еще не записал всего, что нужно. Все нездоровится. Несмотря на то, по утрам работаю. Нынче казалось, что я очень подвинулся. Наши уехали кто на коронацию*, кто в Швецию*. Мы одни – я, Маша. Она больна горлом. Мне хорошо.

Нынче 11 мая 96. Ясная Поляна. Приехала Соня из Москвы. Я продолжаю писать изложение веры. Как будто ослабляю. […]

12 мая 96. Ясная Поляна. Троицын день. Холод, сырость, и нет листа на деревьях. Если б. ж.

Нынче уже 16 мая 96. Ясная Поляна. Утро. Не могу писать свое изложение веры. Неясно, философно, и то, что было хорошего, то порчу. Думаю начать все сначала или сделать перерыв и заняться повестью или драмой*. Был H. H. Иванов. Это трудный экзамен любви. Я выдержал его только внешне и то плохо. Если бы экзаменатор прошел хорошенько вразбивку, я бы постыдно срезался. Прекрасная статья Меньшикова «Ошибки страха». Как радостно*. Почти, да и совсем можно умереть. А то все кажется, что еще что-то нужно сделать. Делай, а там видно будет, коли не годишься уж на работу, сменят, пошлют нового, а тебя пошлют на другую. Только бы все повышаться в работе!

17 мая 96. Ясная Поляна. […] Буду записывать теперь 21 пункт из записной книжки.

[…] 14) Статью об искусстве* надо начать с рассуждения о том, что вот за картину, стоившую мастеру 1000 рабочих дней, дают 40 тысяч рабочих дней, за оперу, за роман еще больше. И вот про эти произведения одни говорят, что они прекрасны, другие, что они совсем дурны. И критерия несомненного нет. Про воду, пищу, добрые дела нет такого разногласия. Отчего это?

[…] 20) Главная цель искусства, если есть искусство и есть у него цель, та, чтобы проявить, высказать правду о душе человека, высказать такие тайны, которые нельзя высказать простым словом. От этого и искусство. Искусство есть микроскоп, который наводит художник на тайны своей души и показывает эти общие всем тайны людям.

[…] 27) На Катюшу находят, после воскресения уже, периоды, в которые она лукаво и лениво улыбается и как будто забыла все, что прежде считала истиной, просто весело, жить хочется*.

[…] 31) Читал о коронации и ужасался на сознательный обман людей*. В особенности регалии. […]

28 мая 1896. Ясная Поляна. 12 часов, полдень. Уж несколько дней бьюсь с своей работой и не подвигаюсь. Сплю. Хотел кое-как начерно довести до конца, но никак не могу*. Дурно!; расположение духа, усиливаемое пустотой, бедной, самодовольной, холодной пустотой окружающей жизни. Был за это время в Пирогове*. Самое радостное впечатление: в брате Сергее, несомненно, произошел переворот душевный. Он сам формулировал сущность моей веры (и, очевидно, признает ее истинной для себя): возвышать в себе духовную сущность и покорять ей животное. У него икона чудотворная, и его мучило неопределенное отношение к ней. Девочки* очень хороши – серьезно живут. Маша заразилась ими. Потом дома был Саломон. Танеев, который противен мне своей самодовольной, нравственной и, смешно сказать, эстетической (настоящей, не внешней) тупостью и его coq du village’ным положением[6] у нас в доме. Это экзамен мне. Стараюсь не провалиться*.

Страшное событие в Москве, погибель 3000. Я как-то не могу, как должно, отозваться*. Все нездоровится – слабею. В Пирогове шорник, умный человек. Вчера был из Тулы из рабочих, умный, кажется, революционер. Нынче семинарист трогательный. Очень, очень плохо подвигается работа. Письма довольно скучные, потому что требуют учтивых ответов. Написал Бондареву, Поше, еще кому-то. Да, был еще офицер Дунин-Барковский. Кажется, был полезен ему. Чудесные записки Шкарвана*. Вчера письмо от бедного Суллера, которого загнали на персидскую границу, надеясь уморить его. Помоги ему бог. И меня не забудь. Дай мне жизни, жизни, то есть сознательного радостного служения тебе. За это время думал:

[…] 2) Стихотворения Малларме и других. Мы, не понимая их, смело говорим, что это вздор, что это поэзия, забредшая в тупой угол. Почему же, слушая музыку непонятную и столь же бессмысленную, мы смело не говорим того же, а с робостью говорим: да, может быть. Это надо понять, подготовиться и т. п. Это вздор. Всякое произведение искусства только тогда произведение искусства, когда оно понятно – не говорю всем, но людям, стоящим на известном уровне образования, том самом, на котором стоит человек, читающий стихотворения и судящий о них. Это рассуждение привело меня к совершенно определенному выводу о том, что музыка раньше других искусств (декадентства в поэзии и символизма и пр. в живописи) сбилась с дороги и забрела в тупик. И свернувший ее с дороги был гениальный музыкант Бетховен. Главное: авторитеты и лишенные эстетического чувства люди, судящие об искусстве. Гете? Шекспир? Все, что под их именем, все должно быть хорошо, и on se bât les flancs[7], чтобы найти в глупом, неудачном – прекрасное, и извращают совсем вкус. А все эти большие таланты: Гете, Шекспиры, Бетховены, Микеланджелы рядом с прекрасными вещами производили не то что посредственные, а отвратительные. Средние художники производят среднее по достоинству и никогда не очень скверное. Но признанные гении производят или точно великие произведения, или совсем дрянь: Шекспир, Гете, Бетховен, Бах и др. […]

[8 июня.] Кажется, 6 июня 1896. Ясная Поляна. Главное: за это время подвинулся в работе и подвигаюсь. Пишу о грехах, и ясна вся работа до конца*. Дочел Спира. Прекрасно. Движение экономическое человечества тремя средствами: уничтожение земельной собственности Генри Джорджа. Налог на наследство, передающий накопленное богатство, если не в первом, то во втором поколении, обществу. И такой же налог на богатство, на излишек против 1000 рублей дохода на семью, или 200 на человека.

Приехали нынче Чертковы. Галя очень хороша. Третьего дня был жандарм-шпион, который признался, что он подослан ко мне. Было и приятно и гадко*,

[9 июня.] Нынче 9 июня 96. Я. П. Писал не много и не совсем хорошо. Кажется, что уясняется. Поутру беседовал с рабочим, пришедшим за книжками. […]

19 июня 96. Ясная Поляна. Все время чувствую себя слабым и дурно сплю. Вчера приехал Поша. Хорошо рассказывал про Ходынку, но написал плохо. Очень праздная, роскошная наша жизнь тяготит меня. Приехал Злинченко. Чужой. Молод и не так понимает, как я, то, что понимает, хотя во всем согласен. Докончил 13 июня начерно*. Теперь переделывал, но очень мало работаю. Сережа тут, и жалок и тяжел. Боролся с собой два раза и успешно. Ах, кабы всегда так!

Раз вышел за Заказ вечером и заплакал от радости благодарной – за жизнь. Очень живо представляются картины из жизни самарской: степь, борьба кочевого патриархального с земледельческим культурным. Очень тянет*. Коневская не во мне родилась. От этого так туго. Думал:

1) Очень важное об искусстве: что такое красота? Красота – то, что мы любим. Не по хорошу мил, а по милу хорош. Вот в том и вопрос, почему мил? Почему мы любим? А говорить, что мы любим потому, что красиво, это все равно, что говорить, что мы дышим потому, что воздух приятен. Мы находим воздух приятным потому, что нам нужно дышать. И так же находим красоту потому, что нам нужно любить: и кто не умеет видеть красоту духовную, видит хоть телесную и любит.

19 июля. Пирогово. Сегодня 19 июля 1896. Я в Пирогове. Приехали третьего дня с Таней и Чертковым. С Сережей, несомненно, произошел духовный переворот, он сам признает это, говоря, что он родился несколько месяцев тому назад. Мне очень радостно с ним. Дома за это время переживал много тяжелого. […]

За это время подвинулся в «Изложении веры». Далеко не то, что нужно и что хочу, совсем недоступно простолюдину и ребенку, но все-таки высказано все, что знаю, связно и последовательно. За это время еще написал предисловие к чтению Евангелия и отчеркнул Евангелия. Были посетители: англичане, американцы – никого значительного.

Буду выписывать, что записано:

1) Вчера иду по передвоенному черноземному пару. Пока глаз окинет, ничего, кроме черной земли, – ни одной зеленой травки. И вот на краю пыльной, серой дороги куст татарина (репья), три отростка: один сломан, и белый, загрязненный цветок висит; другой сломан и забрызган грязью, черный, стебель надломлен и загрязнен; третий отросток торчит вбок, тоже черный от пыли, но все еще жив и в серединке краснеется. Напомнил Хаджи-Мурата. Хочется написать. Отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля, хоть как-нибудь, да отстоял ее*.

2) Способен к языкам, к математике, быстр в соображении и на ответ, может петь, рисовать правильно, красиво, так же писать, но нет ни нравственного, ни художественного чутья и оттого ничего своего.

[…] 8) Вчера переглядывал романы, повести и стихи Фета. Вспомнил нашу в Ясной Поляне неумолкаемую в четыре фортепьяно музыку, и так ясно стало, что все это: и романы, и стихи, и музыка не искусство, как нечто важное и нужное людям вообще, а баловство грабителей, паразитов, ничего не имеющих общего с жизнью: романы, повести о том, как пакостно влюбляются, стихи о том же или о том, как томятся от скуки. О том же и музыка. А жизнь, вся жизнь кипит своими вопросами о пище, размещении, труде, о вере, об отношении людей… Стыдно, гадко. Помоги мне, отец, разъяснением этой лжи послужить тебе.

9) Еду от Чертковых 5 июля. Вечер и красота, счастье, благо на всем. А в мире людей? Жадность, злоба, зависть, жестокость, похоть, разврат. [Вымарано 5–6 слов.] Когда будет в людях то же, что в природе? Там борьба, но честная, простая, красивая. А тут подлая. Я знаю ее и ненавижу, потому что сам человек. (Не вышло.) […]

26 июля 96. Ясная Поляна. Утро. Всю ночь не спал. Сердце болит не переставая. Продолжаю страдать и не могу покорить себя богу. Одно: овладел похотью, но – хуже – не овладел гордостью и возмущением, и не переставая болею сердцем. Одно утешает… я не один, но с богом, и потому, как ни больно, чувствую, что что-то совершается. Помоги, отец*.

Вчера шел в Бабурино и невольно (скорее избегал, чем искал) встретил 80-летнего Акима пашущим, Яремичеву бабу, у которой в дворе нет шубы и один кафтан, потом Марью, у которой муж замерз и некому рожь свозить, и морит ребенка, и Трофим, и Халявка, и муж и жена умирали, и дети их. А мы Бетховена разбираем, и молился, чтобы он избавил меня от этой жизни. И опять молюсь, кричу от боли. Запутался, завяз, сам не могу, но ненавижу себя и свою жизнь.

30 июля 1896. Ясная Поляна. Много еще страдал и боролся и все не победил ни того – ни другого. Но лучше. Была Анненкова и хорошо сказала: [вымарано 5 слов]. Испортили мне и дневник, пишу ввиду возможности чтения живыми*. Поправило меня только сознание того, что надо жалеть, что она страдает и что моей вины нет конца. Сейчас сверху заговорили об Евангелии, и Танеев стал en ricanant[8] доказывать, что Христос советовал скопиться. Я рассердился – стыдно.

Ходил дня два назад к погорелым, не обедал, устал, а было хорошо. Таня уехала. Я ей советовал и жалею. Вчера был у адвоката, который хотел взять 100 рублей с нищей на свои украшения дома. То же и везде. За это время был в Пирогове, брат Сережа совсем пришел к нам. Радостная была поездка с Таней и Чертковым. Нынче в Деменке напутствовал умирающего мужика. В сочинении своем очень подвигаюсь. Попытаюсь записать теперь то, что вписано в книгу.

[…] 12) Балы, праздность, зрелища, процессии, увеселительные сады и т. п. дают страшное орудие в руки устроителей. Могут быть страшные влияния. И если что подчинять контролю, так это.

13) Я шел дорогой и думал, глядя на лес, на землю, на траву, какое смешное заблуждение: думать, что мир такой, каким он представляется мне. Думать, что мир такой, каким он представляется мне, значит: думать, что не может быть другого познающего существа, кроме меня с моими 6-ю чувствами. Я остановился и записывал это. Подошел Сергей Иванович. Я сказал ему, что я думал. Он сказал: да, одно верно, что мир не такой, каким мы его видим, и мы ничего не знаем так, как оно есть. Я сказал: нет, мы знаем нечто именно таким, какое оно есть. «Что же?» – То, что познает. Оно именно такое, каким мы его знаем.

14) Часто удивляются на то, что люди неблагодарны. Надо удивляться, как они могут быть благодарны за сделанное им добро. Как бы мало ни делали люди добро, они знают несомненно, что делание добра есть величайшее счастье. Как же людям благодарить других за то, что эти другие напились, когда в этом великое наслаждение?

15) Свободен только тот, кому никто и ничто не может помешать сделать то, что он хочет. Такое дело есть только одно: любить.

[…] 17) Эстетическое наслаждение есть наслаждение низшего порядка. И потому высшее эстетическое наслаждение оставляет неудовлетворенность. Даже, чем выше эстетическое наслаждение, тем большую оно оставляет неудовлетворенность. Все хочется чего-то еще и еще. И без конца. Полное удовлетворение дает только нравственное благо. Тут полное удовлетворение – дальше ничего не хочется и не нужно.

18) Ложь перед другими далеко не так важна и вредна, как ложь перед собой. Ложь перед другими есть часто невинная игра, удовлетворение тщеславия; ложь же перед собой есть всегда извращение истины, отступление от требований жизни. […]

[31 июля.] Жив. Сейчас вечер, 5-й час. Лежу и не могу заснуть. Сердце болит. Измучен. Слышу в окно, играют в теннис, смеются. Соня уехала к Шеншиным. Всем хорошо. А мне тоска, и не могу совладать с собой. Похоже на то чувство, когда St. Thomas запер меня и я слышал из своей темницы, как все веселы и смеются*. Но не хочу. Надо терпеть унижение и быть добрым. Могу. […]

Страшно подумать, сколько прошло времени: полтора месяца. Нынче 14 сентября 96. Ясная Поляна. За это время была поездка в монастырь с Соней. Было очень хорошо. Я не освободился, не победил, а только прошло. Написал о Хаджи-Мурате очень плохо, начерно. Все продолжал свою работу изложения веры. Чертковы уехали. Соня в Москве с 3-го. Нынче очень ждал ее и чуть было не огорчился. Приехал Лева с женой. Она ребенок. Они очень милы. Теперь тут все три сына с женами. Было письмо от голландца, отказавшегося от службы. Я написал к письму предисловие*. Написал еще с очень резкими суждениями о правительстве письмо к Калмыковой*. Все полтора месяца сжаты в этом. Да, еще был болен своей обычной болезнью и теперь еще не окреп желудком.

Да, за это время было письмо от индуса Тода и прелестная книга индийской мудрости Joga’s philosophy*.

За это время думал:

[…] 4) Сначала поражаешься, почему людям глупым свойственны такие уверенные, убедительные интонации. Но так и должно быть. Иначе бы их никто не слушал.

[…] 7) Одно из самых сильных средств гипнотизации – внешнего воздействия на душевное состояние человека – это наряд. Это хорошо знают люди: от этого монашеская одежда в монастырях и мундир в войске.

8) Вспоминал два прекрасные сюжета для повестей: самоубийство старика Персиянинова и подмена ребенка в воспитательном доме*.

9) Когда меня мучила моя слабость, я искал средств спасения, и одно такое я нашел в мысли о том, что нет ничего стоячего, что все течет, изменяется, что все это пока и надо только потерпеть пока, пока живы мы, я и те. А кто-нибудь уйдет первый. Пока не значит жить кое-как, а значит не отчаиваться, дотерпеть.

10) Хотел сказать, что благодарен, для того, чтобы хорошо расположить и потом сказать правду. Нет, думаю – нельзя. Это припишется своим достоинствам, и правда еще менее будет приятна. Человек, не признающий своих грехов, это сосуд, герметически закрытый крышкой и ничего в себя не пропускающий. Смириться, покаяться это значит открыть крышку, сделать себя способным к совершенствованию – благу.

[…] 13) Отчего негодяи стоят за деспотизм? Оттого, что при идеальном правлении, воздающем по заслугам, им плохо. При деспотизме же все может случиться. […]

Нынче 10 октября 96. Ясная Поляна. Почти месяц не писал, а казалось, что только вчера. За это время, хотя в очень дурном виде, но окончил изложение веры. За это время были японцы с письмом от Кониси*. Они, японцы, к христианству несравненно ближе, чем наши церковные христиане. Очень я их полюбил. Лева слаб. С Соней хорошо, хотя и слабо, но борюсь любовью. Хочу все изложение веры писать сначала. Вчера хорошее письмо от Веригина Петра. […]

Нынче 20 октября 96. Ясная Поляна (утром). Хочется записать три вещи.

1) В художественном произведении главное – душа автора. От этого из средних произведений женские лучше, интереснее. Женщина нет-нет да и прорвется, выскажет самое тайное души – оно-то и нужно, видишь, что она истинно любит, хотя притворяется, что любит другое. Когда автор пишет, мы – читатель, прикладываем ухо к его груди и слушаем и говорим: дышите. Если есть хрипы, они окажутся. И женщины не умеют скрывать. А мужчины выучатся литературным приемам, и его уж не увидишь из-за его манеры, только и знаешь, что он глуп. А что у него за душой – не увидишь. (Не хорошо, зло.)

2) Хотел записать то, что вчера, потушив свечу, стал щупать спички и не нашел, и нашла жутость. «А умирать собираешься! Что ж, умирать тоже будешь со спичками?» – сказал я себе, и тотчас же увидел настоящую свою жизнь в темноте, и успокоился. Что такое этот страх темноты? Кроме страха невозможности справиться в случае какого-нибудь случая, это страх отсутствия иллюзий главного из чувств – зрения, это страх перед созерцанием своей истинной жизни. У меня уже нет теперь этого страха, напротив, то, что было страхом, стало успокоением, осталась только привычка страха, но у большинства людей страх именно перед тем, что одно может дать успокоение.

[…] 4) Утонченность и сила искусства почти всегда диаметрально противоположны.

5) Правда ли, что произведения искусства добываются усидчивым трудом? То, что мы называем произведением искусства, – да. Но настоящее ли это искусство?

6) Японцы запели – мы не могли удержаться от смеха. Если бы мы запели у японцев, они бы смеялись. Тем более, если бы им играли Бетховена. Индийские и греческие храмы всем понятны. Всем понятны и статуи греческие. Понятна и живопись наша лучшая. Так что архитектура, скульптура, живопись, дойдя до своего совершенства, дошли и до космополитизма, общедоступности. До того же дошло, в некоторых своих проявлениях, искусство слова – в поучениях Будды, Христа, в поэзии Сакиамуни, Якова, Иосифа. В драматическом искусстве – Софокл, Аристофан – не дошли. Доходят в новых. Но в музыке совсем отстали. Идеал всякого искусства, к которому оно должно стремиться, это общедоступность, а они, особенно теперь музыка, лезет в утонченность.

7) Главное же, что хотелось бы сказать об искусстве, это то, что его нет в том смысле какого-то великого проявления человеческого духа, в каком его понимают теперь. Есть забава, состоящая в красоте построек, в изваянии фигур, в изображении предметов, в пляске, в пении, в игре на разных инструментах, в стихах, в баснях, сказках, но все это только забава, а не важное дело, которому можно сознательно посвящать свои силы. Так всегда и понимал и понимает это рабочий, неиспорченный народ. И всякий человек, не удалившийся от труда и жизни, не может смотреть на это иначе. Надо бы, надо бы высказать это. Сколько зла от этой важности, приписываемой паразитами общества своим забавам!

[…] 9) Когда страдаешь, нужно войти в себя, не искать спички, а потушить тот свет, который есть и который мешает видеть своего истинного я. Нужно перевернуть Ваньку-встаньку, который стоял на пробке, и поставить его на свинец, и тогда все станет ясно и прекратится большая доля страдания – вся та доля, которая не физическая.

10) Когда страдаешь страстью, то вот несколько рецептов паллиативов:

а) Вспомни, как прежде много раз ты страдал оттого, что соединял себя в своем сознании с своей страстью – похоти, корысти, охоты, тщеславия и вспомни, как все это проходило, и ты не находил уже того я, который тогда страдал. Так и теперь. Страдаешь не ты, а та страсть, которую ты неправильно соединил в одно с собою.

б) Еще, когда страдаешь, вспомни, что это страдание не есть неприятность, от которой можно желать избавиться, а есть самый труд жизни, самое то дело, которое ты приставлен делать. Желая избавиться от нее, ты делаешь то, что сделал бы человек, подняв плуг там, где крепка земля, где именно она и должна быть разделана.

в) Потом вспомни в ту минуту, когда ты страдаешь, что если в тех чувствах, которые в тебе, есть злоба, то страдание в тебе. Замени злобу любовью, и страдание кончится. […]

Нынче, должно быть, 23 октября 96. Ясная Поляна. Все эти дни разладился в работе. Написал вчера письмо иркутскому начальнику дисциплинарного батальона об Ольховике*. Сейчас вечер, сажусь писать, потому что чувствую особенную важность и серьезность остающихся мне часов жизни. И не знаю, что мне должно делать, но чувствую назревшее во мне и просящееся наружу выражение воли бога. Перечел «Хаджи-Мурата», не то. За «Воскресение» я взяться не могу. Драма занимает*. Прекрасная статья Carpenter’а о науке*. Все мы ходим близко около истины и с разных сторон раскрываем ее.

26 октября 96. Ясная Поляна. Все так же нездоровится. И не пишется. Голова болит. Вчера приехал Сережа. Написал письма Соне и Андрюше. Но кажется мне, что за это время сомнений я пришел к двум, очень важным, положениям: 1) то, что я и прежде думал и записывал: что искусство есть выдумка. Есть соблазн забавы куклами, картинками, песнями, игрой, сказками и больше ничего. Ставить же искусство, как это они делают (то же делают и с наукой), на один уровень с добром, есть sacrilège[9] ужасный. Доказательство, что это не так, есть то, что и про истину (правду) я могу сказать, что истина добро (как бог приговаривал: добро зело, тёйб), то есть хорошо, и про красоту можно сказать, что это хорошо; но про добро нельзя сказать, что оно красиво (оно бывает не красиво) или истинно (оно всегда истинно).

Есть только одно добро – хорошо и дурно, а истина и красота – это условия хорошие некоторых предметов. Другое очень важное – это то, что разум есть единственное средство проявления освобождения любви. Кажется, это важная мысль, пропущенная в моем изложении веры.

Нынче 1-е ноября 96. Ясная Поляна. Все время нездоровится и не работается. Написал только письма, в том числе в Кавказский дисциплинарный батальон*. Вчера, ходя ночью в метель по снегу, натрудил сердце, и оно болит. Думаю, что я очень скоро умру. Затем и записываю. Думаю, что умру без страха и противления. Сейчас сидел один и думал о том, как удивительно, что живут отдельно люди: подумал о Стасове, как он сейчас живет, что думает, чувствует? О Колечке тоже. И так странно, ново стало знание того, что они, все они, люди, живут, а я не живу в них, что они закрыты от меня.

2 ноября 96. Ясная Поляна. Если буду жив. Жив. Мне немного лучше. Писал изложение веры. Думаю, что правда – холодно, оттого, что хочет быть непогрешимо. Метель. Отослал письма Шмиту и Черткову. Не послал письма Калмыковой. Думал нынче об искусстве. Это игра. И когда игра трудящихся, нормальных людей – она хороша; но когда это игра развращенных паразитов, тогда она – дурна; и вот теперь дошло до декадентства.

Нынче 5 ноября 96. Ясная Поляна. Утро. Вчера был ужасный день. Еще третьего дня я за обедом высказал горячо и невоздержно Леве мой взгляд на неправильное его понимание жизни и того, что хорошо. Потом сказал ему, что чувствую себя виноватым. Вчера он начал разговор и говорил очень дурно, с мелким личным озлоблением. Я забыл бога, не молился, и мне стало больно, и я слил свое истинное я с скверным – забыл бога в себе, и ушел вниз. Пришла Соня, как вчера, и была очень хороша. Потом вечером, когда все ушли, она стала просить меня, чтобы я передал ей права на сочинения. Я сказал, что не могу. Она огорчилась и наговорила мне много. Я еще более огорчился, но сдержался и пошел спать. Ночь почти не спал, и тяжело. Сейчас нашел в дневнике рецепты*, прочел их, и мне стало легче: отделить свое истинное я от того, которое оскорблено и сердится, помнить, что это не помеха, не случайная неприятность, а самое мне предназначенное дело и, главное, знать, что если есть во мне нелюбовь к кому-нибудь, то, пока есть во мне эта нелюбовь, – я виноват. А как знаешь, что виноват, так – легко.

[…] Вчера написал восемнадцать страниц вступления об искусстве*.

Нельзя говорить про произведение искусства: вы не понимаете еще. Если не понимают, значит, произведение искусства не хорошо, потому что задача его в том, чтобы сделать понятным то, что непонятно.

[6 ноября.] Жив. Третий день продолжаю писать об искусстве. Кажется, хорошо. По крайней мере, пишется охотно и легко. Соня нынче уехала. И хорошо с ней и нехорошо. Лева уехал с женой к Илье. Мне стыдно, что мне легче. Получил письмо хорошее от Vanderveer, написал письмо еще начальнику батальона на Кавказе. Чертков прислал копию своего такого же письма. Нынче верхом ездил в Тулу, чудный день и ночь. Сейчас иду гулять навстречу девочкам. Думал:

1) Естественные науки, когда хотят определить самую сущность вещей, впадают в грубый материализм, то есть невежество. Таковы, кроме турбильонов Декарта, и атомы, и эфир, и происхождение видов. Все, что могу сказать: это то, что представляется мне так. Точно так же, как представляется мне свод небесный круглым, но я знаю, что он не круглый, а представляется мне таким только потому, что мое зрение во все стороны хватает на один и тот же радиус.

16 ноября 1896. Ясная Поляна. Утро. Все так же плохо работается, и от этого тяжело. Послезавтра еду в Москву, если бог велит. Лева с женой уехали в Москву, мне с ним, к стыду моему, тяжело. За это время было странное письмо от испанца Занини с предложением 22 000 фр. на добрые дела. Ответил, что желаю употребить их на духоборов*. Что-то будет? Послал Кузминскому о Витте и Драгомирове* и третьего дня целое утро усердно писал опять о войне*. Что-то выйдет?

Не переставая думаю об искусстве и об искушениях или соблазнах, затемняющих ум, и вижу, что к их разряду принадлежит искусство, но не знаю, как разъяснить. Очень, очень это занимает меня. Засыпаю и просыпаюсь с этой мыслью и до сих пор не пришел к решению. […]

[17 ноября] Вчера почти ничего не писал. Один с дочерьми. Как хорошо с ними. Это баловство. Это теплая ванна для чувств. Письмо от Андрюши, очень хорошее. В газетах борьба из-за репинского определения искусства, как забавы*. Как подходит к моей работе. Все не выяснилось вполне значение искусства. Ясно, и могу написать и доказать, но не кратко и просто. До этого не могу довести. Вчера письмо от Ивана Михайловича. Опять о духоборах.

Забава хорошо, если забава не развратная, честная, и за забавы не страдают люди. Сейчас думаю.

Эстетика есть выражение этики, то есть по-русски: искусство выражает те чувства, которые испытывает художник. Если чувства хорошие, высокие, то и искусство будет хорошее, высокое, и наоборот. Если художник нравственный человек, то и искусство его будет нравственным, и наоборот. (Ничего не вышло.) Думал нынче ночью:

1) Мы радуемся на успехи наши технические – пар…, фонографы. И так довольны этими успехами, что если нам скажут, что успехи эти достигаются только при гибели человеческих жизней, то, пожимая плечами, говорим: надо постараться, чтоб этого не было: 8-ми часовой день, страхования рабочих и т. п., но из-за того, что несколько людей гибнут, нельзя отказываться от тех успехов, которых достигли, то есть fiat[10] зеркало, фонограф и т. п., pereat[11] несколько людей. Стоит только допустить этот принцип, и нет предела жестокости, и очень легко добывать всякие технические усовершенствования.

У меня был знакомый в Казани, который в свою вятскую деревню за 130 верст ездил вот как: он покупал на конной пару лошадей за 20 рублей (лошади были очень дешевы), запрягал их и гнал 130 верст до места. Иногда они добегали до места, и у него оставались лошади и стоимость проезда, иногда не добегали части пути, и он нанимал. Но все-таки ему обходилось дешевле, чем нанимать ямских. Еще Свифт предлагал есть детей*. И это было очень выгодно. В Нью-Йорке компании железных дорог по городу давят каждый год несколько человек прохожих и не переделывают переезды так, чтобы не было возможности несчастий, потому что переделка эта стоит дороже, чем уплата семьям ежегодно раздавленных. То же происходит и в технических усовершенствованиях нашего века. Они делаются жизнями человеческими. А надо ценить каждую жизнь человеческую, не ценить, а ставить ее выше всякой цены, и делать усовершенствования так, чтоб жизни не гибли, не портились, и прекращать всякое усовершенствование, если оно вредит жизни человеческой.

22 ноября 96. Москва. Четвертый день в Москве. Недоволен собой. Нет работы. Запутался в статье об искусстве и не подвинулся вперед. Вчера получил письмо. Она хочет разъехаться с Сережей. Нынче написал ей длинное письмо. Писал от сердца, что думаю, и кажется – правду. Нынче же сам снес в Петровско-Разумовское*. Горбунов, Буланже, Дунаев. Сам был у Русанова. Очень хорошее впечатление. Читал Платона: эмбрионы идеализма*. Вспомнил два сюжета, очень хороших.

1) Измена жены страстному, ревнивому мужу: его страдания, борьба и наслаждение прощения*, и

2) Описание угнетения крепостных и потом точно такое же угнетение земельной собственностью, или, скорее, лишением ее*.

Сейчас играл Гольденвейзер. Одна фантазия фуга: искусственность ученая, холодная и претенциозная, другая Bigarure Аренского: чувственно, искусственно, и третья баллада Chopin: болезненно, нервно. Ни то, ни другое, ни третье не может годиться народу.

Приставленный ко мне бес все при мне и мучает меня.

Нынче 25. Очень слаб. Желудок не работает. Пытаюсь писать об искусстве – не идет. Одно хорошо. Нашел себя – свое сердце. Было столкновение с Соней или, скорее, огорчение. И жалость, любовь к ней превысила все, и стало хорошо. Письмо от Занини с предложением 31 500 франков. Тищенко хорошая повесть о бедности*. Теперь 3-ий час, иду гулять.

Нынче 27 ноября. Москва. 1896. Очень слаб, плох во всех отношениях. И сейчас только как будто проснулся. Думал:

[…] 3) Искусство, становясь все более и более исключительным, удовлетворяя все меньшему и меньшему кружку людей, становясь все более и более эгоистичным, дошло до безумия – так как сумасшествие есть только дошедший до последней степени эгоизм. Искусство дошло до крайней степени эгоизма и сошло с ума.

Очень мне было дурно, уныло эти дни.

Нынче 2 декабря 96. Москва. Пять дней прошло, и очень мучительных. Все то же. Вчера ходил ночью гулять, говорили. Я понял свою вину. Надеюсь, что и она поняла меня. Мое чувство: я узнал на себе страшную, гнойную рану. Мне обещали залечить ее и завязали. Рана так отвратительна мне, так тяжело мне думать, что она есть, что я постарался забыть про нее, убедить себя, что ее не было. Но прошло некоторое время – рану развязали, и она, хотя и заживает, все-таки есть. И это мучительно мне было больно, и я стал упрекать, и несправедливо, врача. Вот мое положение.

Главное – приставленный ко мне бес. Ах, эта роскошь, это богатство, это отсутствие заботы о жизни матерьяльной, как переудобренная почва. Если только на ней не выращивают, выпалывая, вычищая все кругом, хорошие растения, она зарастет страшной гадостью и станет ужасна. А трудно – стар и почти не могу. Вчера ходил, думал, страдал и молился, и, кажется не напрасно. Был вчера у княжны Елены Сергеевны. Очень было приятно. Все не могу работать. Сейчас попробую. В книге ничего не записано. Писал письма: Кони, Кудрявцевой. Вчера были фабричные и новый, Медоусов, кажется.

12 декабря 96. Много перестрадал в эти дни и, кажется, подвинулся вперед к спокойствию и добру – к богу. Много читаю об искусстве. Уясняется. Даже и не сажусь писать. Маша уехала. Приехали Чертковы. Нынче написал послесловие к воззванию*.

15 декабря 96. Москва. Сейчас 2 ч. утра. Ничего не делал. Болел желудок. Я спокоен: нет охоты писать. Странная потребность тревоги у Сони. Сейчас была у меня с вопросом, не пойти ли проведать Пелагею Васильевну. Странно.

Кое-что записано; не выписываю всего. Одно очень поразило меня: это мое ясное сознание тяжести, стеснения от своей личности, от того, что я – я. Это мне радостно, потому что это значит, что я сознал, признал хоть отчасти собою того не личного я.

Нынче 19 или 20 декабря. 20 декабря 96. Москва. Прошло пять дней, и чувство это стеснения, тяжести своего тела и потом сознания существования того, что не тело, страшно усилилось. Хочется скинуть эту тяжесть, освободиться от этих пут и вместе с тем чувствуешь их. Тело – надоело. Все это время ничего не работаю и испытываю тяжелую тоску.

[…] Ничего за это время не делал и не могу. Живу дурно.

Записаны разные пустяки об искусстве:

1) Приводят в доказательство того, что искусство хорошо, то, что оно производит на меня большое впечатление. Да кто ты? На декадентов производят сильное впечатление их произведения. Ты говоришь, что они испорчены. А Бетховен, не производящий впечатления на рабочего человека, производит такое впечатление на тебя только потому, что ты испорчен. Кто же прав? Какая музыка несомненна по своему достоинству? А та, которая производит впечатление и на декадента, и на тебя, и на рабочего человека: простая, понятная, народная музыка.

2) Какое бы облегчение почувствовали все, запертые в концерте для слушания Бетховена последних сочинений, если бы им заиграли трепака, чардаш или тому подобное.

[…] 4) Ничто так не путает понятий об искусстве, как признание авторитетов. Вместо того, чтобы по ясному и точному понятию об искусстве определять, подходят ли произведения Софокла, Гомера, Данта, Шекспира, Гете, Бетховена, Баха, Рафаэля, Микеланджело под понятие хорошего искусства и какие именно, – по существующим произведениям признанных великими художниками определяют само искусство и его законы. А между тем есть много произведений знаменитых художников ниже всякой критики, и много ложных репутаций, случайно получивших славу: Данте – Шекспир.

5) Читаю историю музыки:* из шестнадцати глав об искусственной музыке есть одна коротенькая глава о народной музыке, и о ней почти ничего не знают, так что история музыки не есть история того, как зарождалась и распространялась и развивалась настоящая музыка – музыка мелодий, а история искусственной музыки, то есть того, как уродовалась настоящая мелодичная музыка.

6) Искусственная, господская музыка, музыка паразитов, чувствуя свое бессилие, свою бессодержательность, прибегает, чтобы заменить настоящий интерес искусственным, то к контрапункту, фуге, то к опере, то к иллюстрации.

7) Церковная музыка потому и была хороша, что она была доступна массам. Несомненно хорошо только то, что всем доступно. И потому наверное: чем более доступна, тем лучше.

8) Различные характеры, выражаемые искусством, только потому трогают нас, что в каждом из нас есть возможности всех возможных характеров (забыл).

9) История музыки, как и все истории, написана по тому плану, чтобы показать, как она понемногу достигала того положения, в котором находится то, чего пишется история, теперь. Теперешнее же состояние музыки или то, чего пишется история, предполагается высшим. А что, как оно не только низшее, но совсем уродливое, случайное уклонение в уродливость?

10) Вера в авторитеты делает то, что ошибки авторитетов берутся за образцы.

11) Говорят, музыка усиливает впечатление слов в арии, песне. Неправда. Музыка перегоняет бог знает насколько впечатление слов. Ария Баха. Какие слова могут с ней тягаться во время ее воспроизведения. Другое дело слова сами по себе. На какую музыку ни положи Нагорную проповедь, музыка останется далеко позади, когда вникнул в слова. Crucifixe Фора*. Музыка жалка подле слов. Совсем два разных чувства – и несовместимые. В песне они сходятся только потому, что слова дают тон. Неточно. Об этом в другом месте.

12) Как-то живо вспомнил Вас. Перфильева и других, кого видал в Москве, и так ясно стало, что, несмотря на то, что они умерли, они есть.

13) Харибда и Сцилла художников: или понятно, но мелко, вульгарно, или мнимо возвышенно, оригинально и непонятно.

14) Поэзия народная всегда отражала, и не только отражала, предсказывала, готовила народные движения – крестовые походы, реформация. Что может предсказать, подготовить поэзия нашего паразитного кружка?.. – любовь, разврат; разврат, любовь.

15) Народная поэзия, музыка, вообще искусство иссякло, потому что все даровитое переманивалось подкупами в скоморохов богатых и знатных: камерная музыка, оперы, оды…

16) Во всех искусствах – борьба христианского с языческим. Христианское начинает побеждать, и набегает новая волна 15-го века – Возрождения, и только теперь, в конце 19-го, опять поднимается христианство, и язычество, в виде декадентства, дойдя до последней степени бессмыслия, уничтожается.

17) Кроме того, что даровитейшие люди из народа подкупами переманивались в лагерь паразитов, причиной уничтожения народной поэзии и музыки были: сначала закрепощение народа, а потом самое главное – книгопечатание.

18) Чертков говорил, что вокруг нас четыре стены неизвестности: впереди стена будущего, позади стена прошедшего, справа стена неизвестности о том, что совершается там, где меня нет, и четвертая, он говорит, стена неизвестности того, что делается в чужой душе. По-моему, это не так.

Три первые стены так. Через них не надо заглядывать. Чем меньше мы будем заглядывать за них, тем лучше. Но четвертая стена неизвестности того, что делается в душах других людей, эту стену мы должны всеми силами разбивать – стремиться к слиянию с душами и других людей. И чем меньше мы будем заглядывать за те три стены, тем больше мы будем сближаться с другими в этом направлении.

19) После смерти по важности и прежде смерти по времени нет ничего важнее, безвозвратнее брака. И так же, как смерть только тогда хороша, когда она неизбежна, а всякая нарочная смерть – дурно, так же и брак. Только тогда брак не зло, когда он непреодолим. […]

21 декабря. Москва. 96. Плохо выучиваюсь. Все страдаю, беспомощно, слабо. Только в редкие минуты поднимаюсь до сознания всей своей жизни (не только этой) и своих обязанностей в ней.

Думал и (почувствовал). Есть люди, лишенные как эстетического, так и этического (главное, этического) чувства, которым нельзя внушить того, что хорошо, еще менее, когда они делают и любят нехорошее и думают, что это нехорошее – хорошо. Сейчас была Соня, говорили. Только еще тяжелее стало.

22 декабря. Москва. 96. Е. б. ж. Начинает быть очень сомнительно, не переставая болит сердце. Нет отдыха ни на чем почти. Нынче Поша один – освежил. Гадко, что хочется плакать над собой, над напрасно губимым остатком жизни. А может быть, так надо. Даже наверное так надо.

25 декабря 96. Москва. 9 ч. вечера. Мне душевно лучше. Но нет работы умственной, художественной, и я тоскую. Сейчас испытываю это особенное святочное размягчение, умиление, поэтическую потребность. Руки холодные, хочется плакать и любить. За обедом грубые сыновья – были очень мучительны.

26 декабря 96. Москва. Все ничего не пишу, но как будто оживаю мыслями. Бес все не отходит от меня. Думал нынче о «Записках сумасшедшего». […]

1897

5 января 1897. Москва. Все нечего записать хорошего о себе. Нет потребности работы, и бес не отходит. Был нездоров дней шесть.

Начал перечитывать «Воскресение» и, дойдя до его решения жениться, с отвращением бросил. Все неверно, выдумано, слабо. Трудно поправлять испорченное. Для того, чтобы поправить, нужно: 1) попеременно описывать ее и его чувства и жизнь. И положительно и серьезно ее, и отрицательно и с усмешкой его. Едва ли кончу. Очень все испорчено.

Вчера читал статью Архангельского «Кому служить» и очень радовался*.

Дописал записную книжку. И вот выписываю из нее.

[…] 2) (К «Запискам сумасшедшего» или к драме.) Отчаяние от безумия и бедственности жизни. Спасение от этого отчаяния в признании бога и сыновности своей ему. Признание сыновности есть признание братства. Признание братства людей и жестокий, зверский, оправдываемый людьми небратский склад жизни – неизбежно приводит к признанию сумасшедшим себя или всего мира. […]

Нынче 12 января. Москва. Рано утром. Не сплю от тоски. И не виновата ни желчь, ни эгоизм и чувственность, а мучительная жизнь. Вчера сижу за столом и чувствую, что я и гувернантка – мы оба одинаково лишние, и нам обоим одинаково тяжело. Разговоры об игре Дузе, Гофмана, шутки, наряды, сладкая еда идут мимо нас, через нас. И так каждый день и целый день. Не на ком отдохнуть. Таня бедная и желала бы когда-то, да слабая, с слабыми духовными требованиями натура. Сережа, Илюша… Бывает в жизни у других хоть что-нибудь серьезное, человеческое – ну, наука, служба, учительство, докторство, малые дети, не говорю уж заработок или служение людям, а тут ничего, кроме игры всякого рода и жранья, и старческий flirtation[12] или еще хуже. Отвратительно. Пишу с тем, чтобы знали хоть после моей смерти. Теперь же нельзя говорить. Хуже глухих – кричащие. Она больна*, это правда, но болезнь-то такая, которую принимают за здоровье и поддерживают в ней, а не лечат. Что из этого выйдет, чем кончится? Не переставая молюсь, осуждаю себя и молюсь. Помоги, как ты знаешь.

15 января 97. Москва. Рано утром. Почти всю ночь не спал. Проснулся оттого, что видел во сне все то же оскорбление*. Сердце болит. Думал: все равно от чего-нибудь умирать надо. Не велит бог умирать ради его дела, надо так глупо, слабо умирать от себя, из-за себя. Одно хорошо, это то, что легко вытесняет из жизни. Не только не жалко, но хочется уйти от этой скверной, унизительной жизни. Думал и особенно больно и нехорошо то, что после того, как я всем божеским, служением богу жизнью, раздачей именья, уходом из семьи, пожертвовал для того, чтобы не нарушить любовь, – вместо этой любви должен присутствовать при унизительном сумасшествии.

[…] Нынче ночью думал, как надо написать памятку*. Это теперь главное, и надо захватить, пока не умер.

4 февраля 97. Никольское у Олсуфьевых. Я здесь уже четвертый день. И невыразимая тоска. Пишу об искусстве плохо. Сейчас молился и ужаснулся на то, как низко я упал. Думаю, спрашиваю себя, что мне делать, сомневаюсь, колеблюсь, как будто я не знаю или забыл, кто я, и потому, что мне делать. Помнить, что я не хозяин, а слуга, и делать то, к чему приставлен. С каким трудом я добивался и добился этого знания, как несомненно это знание и как я мог все-таки забыть его – не то что забыть, а жить, не применяя его.

Соня без меня читала этот дневник, и ее очень огорчило то, что из него могут потом заключить о том, что она была нехорошей женой. Я старался успокоить ее – вся жизнь наша и мое последнее отношение к ней покажет, какой она была женой. Если она опять заглянет в этот дневник, пускай сделает с ним, что хочет, а я не могу писать, имея в виду ее или последующих читателей, и писать ей как будто свидетельство. Одно знаю, что нынче ночью ясно представил себе, что она умрет раньше меня, и ужасно стало страшно за себя. Третьего дня я писал ей, что мы особенно вновь и понемногу (что всегда бывает особенно твердо) начали сближаться лет пять или четыре тому назад и хорошо бы, чтобы это сближение все увеличивалось до смерти одного из нас, моей, которая, я чувствую, очень близка. Ну, довольно об этом. Выпишу, что думал за это время.

1) В конце концов, всегда властвуют те, над которыми производится насилие, то есть те, которые исполняют закон непротивления. Так женщины ищут прав, а они властвуют именно потому, что они подчинены и были и еще суть – силе. Учреждения во власти мужчин, а общественное мнение во власти женщин. И общественное мнение в миллион раз сильнее всяких законов и войск. Доказательство того, что общественное мнение в руках женщин, – то, что не только устройство жилищ, пищи определяются женщинами, – расходуют богатство, следовательно, руководят работами людей женщины; успехи произведений искусств, книг, даже назначение правителей определяется общественным мнением, а общественное мнение определяется женщинами. Хорошо кто-то сказал, что мужчинам надо искать эмансипации от женщин, а не наоборот.

2) (К воззванию*.) Обличайте обманщиков, распространяйте истину и не бойтесь. Если бы распространять обман и убийство, то понятно, что было бы страшно, а то вы будете распространять освобождение от обмана и убийства. Кроме того, и нет основания бояться. Кого? Они, обманщики и убийцы, знают, что они обманщики и убийцы, и сами боятся. Помню, раз в деревне служивший у нас слабый и вялый 12-летний мальчик поймал на дороге и привел огромного здорового мужика-вора, унесшего из передней полушубок.

3) Поэты, стихотворцы выламывают себе язык так, чтобы быть в состоянии сказать всякую мысль всевозможными различными словами и чтобы из всяких слов уметь составлять подобие мысли. Таким упражнением могут заниматься только люди несерьезные. Так оно и есть.

[…] 5) Двадцать раз повторял, и двадцать раз, как новая, приходит мысль о том, что спасение от всех волнений, страхов, страданий, как физических, так в особенности духовных, в том, чтобы разбить в себе иллюзию единства своего духовного я с физическим. И это всегда можно. Когда разбита эта иллюзия, то я духовный может страдать только оттого, что он связан с физическим, но уж не от голода, боли, печали, ревности, стыда и т. п. В первом случае, пока он связан, он делает то, чего хочет физический я, сердится, осуждает, бранит, бьет; во втором случае, когда он отделен от физического, он делает только то, что может освободить его от мучительной связи; а освобождает только проявление любви.

6) (К статье об искусстве.) Когда целью искусства признается красота, то искусством будет все то, что для известных людей представляется красотой, то есть все то, что нравится известным людям.

7) Записано: вред искусства, в особенности музыки, и хотел написать, что забыл, но покуда писал, вспомнил. Вред искусства тот главный, что оно занимает время, скрывает от людей их праздность. Знаю, что оно вредно и для производящих, и для воспринимающих, когда оно поощряет праздность, но не вижу ясного определения того, когда оно позволительно, полезно, хорошо. Хотелось бы сказать, что только тогда, когда это есть отдых от труда, как сон; но не знаю еще, так ли.

8) (К воззванию.) Вы ошибаетесь, бедняки, если думаете устыдить, или растрогать, или убедить богача, чтобы он поделился с вами. Он не может этого сделать потому, что видит, что вы хотите того же, чего и он, что вы боретесь против него тем же средством, которым он борется против вас. Вы не только убедите его, но заставите его уступить вам только тем, что не станете искать того же, что он, не станете бороться с ним, а перестанете бороться, перестанете и служить ему.

9) Если искусства цель не добро, а наслаждение, то и распределение искусства будет иное. Если цель его – добро, то оно неизбежно распространится на наибольшее число людей; если цель его наслаждение, то оно сосредоточится в малом числе. (Неточно и еще неясно.)

10) Искусство есть (я написал пища) – но лучше сказать сон, необходимый для поддержания духовной жизни. Сон полезен, необходим после труда, но сон искусственный вреден – не освежает, не ободряет, но ослабляет.

11) Слушал контрапунктное пение a capella. Это уничтожение музыки, средство извращения ее. Нет мыслей, нет мелодий, и берется какая попало бессмысленная последовательность звуков, и из сочетаний этих последовательностей, ничтожных, составляется какое-то скучное подобие музыки. Самое лучшее, когда кончается последний аккорд.

6 февраля. Никольское. 97. Утром приехал Горбунов; вечером телеграмма, что Чертковы едут в четверг. Я собрался ехать с Соней. Поехали*. Здоровье лучше.

7 февраля. Петербург. 97. Поехал к Чертковым. У них радостно. Потом у Ярошенко. Вечер дома с Соней. Нам хорошо. Молюсь, чтобы и здесь и везде не отступать от сознания посланничества, исполняемого добротой.

Нынче 11 февраля 1897. Петербург. Ничего, ничего, молчание. Был у Стасова, у Толстой. Дурного не делал, но и хорошего тоже. Скорее хорошее. Помоги бог не сглазить, а лучше. Ничего не думаю.

Опять у Олсуфьевых в Никольском. 16 февраля 1897. Вернувшись третьего дня утром, заболел. Вчера было лучше. Писал об искусстве хорошо. Нынче уехала Соня после огорчившего ее разговора. Женщины не считают для себя обязательными и не могут двинуться вследствие требований разума. У них не натянут этот парус. Они идут на веслах без руля. Мне опять нездоровится и очень умиленно грустно. Написал письма Чертковым и Поше. Ничего не работал.

17 февраля 97. Никольское. Нехорошо себя чувствую. Пытался писать об искусстве. Приехала Таня. Хорошая, ясная. Все высказал ей. Письма получил: переделка «О жизни» от американца*. Написал два письма Соне: вчера и нынче, послал. Думал еще до Петербурга:

1) К воззванию: описать положение фабричных, прислуг, солдат, земледельцев в сравнении с богачами и показать, что все от обманов. 1-й обман, обман земли, 2-й обман, обман податей, таможен, 3-й обман, обман патриотизма, защита и, наконец, 4-й обман: голова всем, обман смысла жизни (религиозный) двух сортов: a) церковный и b) атеизм.

2) В средние века, в XI веке, поэзия была общая – народа и господ, les courtois et les vilains[13], потом разделилась и les vilains стали подделывать под господскую, а господа под народную. Надо, чтобы пришло опять соединение.

[…] 4) Почти каждый муж и жена упрекают друг друга в делах, в которых они не считают себя виноватыми. Но ни одна сторона не перестанет обвинять, ни другая никогда не оправдается.

5) Ни за поэтом, ни за живописцем не бегают, как за актером и, главное, музыкантом. Музыка производит прямо физическое действие, иногда острое, иногда хроническое.

6) Мы совершенно ложно приписываем ум и доброту таланту, так же, как и красоте. В этом большой самообман.

7) Пришло в голову с удивительной ясностью, что для того, чтобы всегда было хорошо: всегда думать о других, в особенности, когда говоришь с кем. […]

Нынче 20 февраля 97. Никольское, 7 часов вечера. Все так же дурно себя чувствую… Утром заснул, потом, и не пытаясь работать, пошел ходить. Чрезвычайная слабость. Душой спокоен, только скучно, что не могу работать. Полон дом народа. Нынче получил письмо от Сони. Все это сблизило нас. И кажется, я освободился вполне. Вчера написал много писем. Ходил и думал:

1) Нет большей причины заблуждений и путаницы понятий, самых неожиданных и иначе необъяснимых, как признавание авторитетов – то есть непогрешимой истинности или красоты лиц, книг, произведений искусства. Тысячу раз прав Мэтью Арнольд, что дело критики в том, чтобы выделять из всего того, что написано и сделано, хорошее от дурного и преимущественно дурного из среды того, что признано прекрасным, и хорошего из того, что признано плохим или вовсе не признано*.

Самый резкий пример такого заблуждения и страшных последствий этого, задержавших на века движение вперед христианского человечества, это авторитет священного писания и Евангелий. Сколько самых неожиданных, иногда нужных для своего оправдания, иногда ни на что не нужных и удивительных, наговорено и написано на тексты священного писания, иногда самые глупые или даже дурные. Вместо того чтобы сказать: а вот это очень глупо и, вероятно, или приписано Моисею, Исайе, Христу, или переврано, начинаются рассуждения, объяснения, нелепые, которые никогда бы не появлялись на свет, если бы не было этих нелепых стихов, а они не признавались бы вперед священными и потому разумными. Стоит только вспомнить нелепый Апокалипсис. То же самое с греческими трагиками, Вергилием, Шекспиром, Гете, Бахом, Бетховеном, Рафаэлем и новыми авторитетами.

22 февраля. Должно быть, пропустил 21. Нынче, должно быть, 22, суббота. Никольское. Вчера не работал. Перечел первую редакцию об искусстве – не дурно. Поехал за платьем Юшковой. Хорошо проехался. Вечер говорил об искусстве, потом слушал приехавших Конюсов, братьев. Все то же и скучно. Нынче немного лучше здоровьем, пошел на лыжах и почувствовал слабость сердца и жутость, когда зашел далеко. Теперь вечер. Хочется написать письма.

Думал к воззванию, глядя на бесчисленных сыновей Дормидона в пальтецах. Он их воспитывает, «производит» в люди. Зачем?

Вы скажете: вы живете так, как живете, для детей. Зачем? Зачем воспитать еще поколение таких же обманутых рабов, не знающих, зачем они живут, и живущих такою нерадостною жизнью?

[23 февраля.] Сегодня целое утро бодро писал и, кажется, подвинулся в статье об искусстве. Потом ходил перед обедом. Все пропасть народа. Нет серьезного разговора. Вчера была музыка – скучно. Нынче спектакль. Таня с Михаилом Адамовичем очень хорошо сыграли. Теперь вечер. Обошлось почти без изжоги.

24 февраля. Никольское. 1897. Нынче встал вялый и после завтрака сейчас заснул. Во 2-м часу пошел навстречу катающимся. Доехал домой, обедал. Борюсь с изжогой успешно. Ходил вечером гулять. Читал и читаю Аристотеля (Bénard) об эстетике*. Очень важно. Думал за эти дни:

1) Думал: отчего некоторым людям (моим хозяевам и их гостям) нельзя даже и говорить про истину и добро – так они далеки от нее? Это оттого, что они окружены таким толстым слоем соблазнов, что уж стали непроницаемы. Они [не] могут бороться с грехом, потому что из-за соблазнов не видят грех. В этом главная опасность и весь ужас соблазнов.

[…] 3) Здешний гость, генерал, представительный, чистый, корректный, с густыми бровями и важным видом (и необыкновенно добродушный, но лишенный всякого нравственного двигающего чувства) навел меня на поразительную мысль о том, как и какими путями самые равнодушные к общественной жизни, к благу общему, именно они-то вступают невольно в положение управителей людей. Я так и вижу, как он будет заведовать учреждением, от которого зависят миллионы жизней, и только потому, что он любит чистоплотность, элегантность, утонченную пищу, танцы, охоту, бильярд, всевозможные увеселения и, не имея средств, держится в тех полках, учреждениях, обществах, где все это есть, и понемногу, как добрый, безобидный, повышается и делается правителем людей – все, как Ф., и имя им легион. […]

1 марта 97. Никольское. Приехавший Сережа сильно заболел жабой. Он мне очень жалок, и я только что хотел поговорить с ним, попытаться утешить и ободрить его.

Нынче совсем ничего не мог писать утром – заснул. А ходил гулять и утром и вечером. Было очень приятно. Думал две вещи.

1) То, что смерть теперь уже прямо представляется мне сменой: отставлением от прежней должности и приставлением к новой. Для прежней должности кажется, что я уже весь вышел и больше не гожусь.

2) Думал об Адаме Васильевиче, как типе для драмы – добродушном, чистом, балованном, любящем наслаждения, но хорошем и не могущем вместить радикальные нравственные требования.* Еще думал:

3) Для твердости и спокойствия есть одно средство: любовь, любовь к врагам. Да вот мне задалась эта задача с особенной неожиданной стороны, и как плохо я сумел разрешить ее. Надо постараться. Помоги, отец.

[2 марта.] Жив. Совершенно здоров. Нынче писал довольно хорошо. Вечером после обеда ходил в Щелково. Очень была приятна прогулка при лунном свете. Написал письмо Поше, открытое. Получил письмо от Трегубова. Раздражается за то, что перехватывают письма. А я не досадую. Понял, что надо жалеть их, и истинно жалею. Завтра едем. Мы здесь целый месяц.

[4 марта.] Вчера было 3 марта 1897. Москва. Утром почти не занимался. Запнулся над историческим ходом искусства. Гулял. После обеда поехал. Приехал в 10. Дома хорошо бы, да не дружно.

4 марта 97. Москва. Встал поздно. Разбирался в бумагах. Написал письма Поше и Накашидзе. Ходил в публичную библиотеку. Взял книги. Вечером были Дунаев и Буланже. Теперь поздно, иду спать. Соня в концерте.

Батюшки, сколько дней пропустил. Нынче 9 марта 97. Москва. Из этих четырех дней дня два писал об искусстве и нынче довольно много. Очень захотелось писать «Хаджи-Мурата» и как-то хорошо обдумалось – умилительно. От Поши письмо; написал Черткову и Кони о страшном событии с Ветровой*. […]

Нынче 15 марта. Москва. 1897. Не дурно прожил. Вижу конец в статье об искусстве. Все то же спокойствие. Благодарю бога. Сейчас написал письма. Вечер. Иду в скучную гостиную.

Нынче 4 апреля 97. Москва. Почта месяц не писал (20 дней) и дурно прожил это время – тем, что мало работал. Все писал об искусстве – запутался последние дни. И теперь два дня не писал.

[…] Вчера думал очень хорошо о «Хаджи-Мурате» – о том, что в нем, главное, надо выразить обман веры. Как он был бы хорош, если бы не этот обман. Тоже чаще и чаще думаю о воззвании. Боюсь, что тема об искусстве заняла меня в последнее время по личным эгоистическим скверным причинам. Je m’entends[14]. […]

3) Церковные христиане не сами хотят служить богу, а хотят, чтобы бог им служил. […]

5) (К воззванию.) Мы так запутаны, что каждый шаг в жизни есть участие в зле: в насилии, в угнетении. Не надо отчаиваться; а медленно распутываться из тех сетей, в которые мы пойманы, не рваться (этим хуже запутаешься), а осторожно распутывать. […]

Я в очень физически дурном состоянии, почти лихорадка и предшествующая мрачность, но до сих пор духовное сильнее. Проводил Модовскую колонию. Иван Михайлович все еще на свободе. Все хорошо.

9 апреля 97. Москва. Был болен. Спокойно думал, что умру. Нынче хорошо писал об искусстве. Ивана Михайловича взяли, у Дунаева был обыск. У изгнанников* хорошо. Я внешне совсем, но внутренне не совсем спокоен. Стоит помнить, что все на благо, и когда помню, как теперь, – хорошо.

Нынче 3 мая. 97. Ясная Поляна. Почти месяц не писал. Не хороший и не плодотворный месяц.

Работал довольно пристально над статьей об искусстве. Она теперь в таком положении, что можно понять, что я хотел сказать, но сказано все еще дурно и много lacune[15] и неточностей. Вчера приехал сюда с Таней. Чувствую себя и физически, и умственно, и нравственно слабым. Нравственный человек начинает пробуждаться и недоволен. […] Удивительная весна. Сейчас пришел с Козловки, принес кашки и ландыши.

Многое думал и не записывал. Ничего доброго не сделал. Капуа*. Волоски лилипутов так связали меня, что скоро не двинусь ни одним членом, если не стану разрывать. Грустно, грустно и не от неудовлетворенности внешней. Ничего от жизни не хочу я, и не жаль мне прошлого ничуть, а на себя гадко, совестно, жаль своей души. […]

9 мая 97. Ясная Поляна. Ночь, 12 часов. Пошел было спать, но сошел, чтобы записать удивительное душевное состояние: мучительная тоска и не добрая. Болезнь ли это, или душевная слабость, но я очень страдаю. Молюсь. Нынче приехали патровские молоканы, я написал начерно письмо царю*. Хорошо бы.

16 мая. Письмо написал и послал, кажется, 11-го. Теперь, должно быть, подано. 13 приезжала Софья Андреевна. Вчера получил от нее письмо. Все то же. Всю ночь не спал. Никогда страдания не доходили до такой силы. Отец, помоги мне. Научи. Войди. Усилься во мне. Не могу прийти ни к какому решению. Не думать? Нельзя. Решить же ничего не могу. Жалеть не могу, и противодействовать не могу по жалости. Боже, помоги.

17 мая. Е. б. ж., что очень сомнительно. Сердце ужасно болит. Слезы в горле. Только пуститься, и я разрыдаюсь.

Ошибся днем. Сегодня 18 мая. Все так же, не переставая, болит сердце. Три ночи не спал и чувствую, что не буду спать и нынче. Не могу ничего работать. Кажется, пришел к решению. Трудно будет исполнить, но не могу и не должен иначе*. Вчера вернулись молокане, бросив мое письмо в навоз. Было досадно*. Сегодня же приехал Буланже. Переписал письма и послал с ним. От Черткова письма хорошие, но я ничего не вижу, не чувствую. Не живу. Сейчас уехал Лева с женой. […]

Нынче 16 июля. Не месяц уже не писано, а два с половиной. Много пережито и очень тяжелого и хорошего. Был болен. Очень сильные боли, кажется, в начале июля. Работал все время над статьей об искусстве, и что дальше, то лучше. Кончил и поправляю сначала. Маша вышла замуж*, а жалко ее, как жалко высоких кровей лошадь, на которой стали возить воду. Воду она не везет, а ее изорвали и сделали негодной. Что будет, не могу себе представить. Что-то уродливо неестественное, как из детей пирожки делать. Таня тоже нажила себе страдания*. Миша мучается. В Пирогове тоже та же беда*. Ужасно! Страсть, источник величайших бедствий, мы не то что утишаем, умеряем, а разжигаем всеми средствами, а потом жалуемся, что страдаем. Соню мне все последнее время жалко. От Черткова хорошие письма. Был киевский крестьянин Шидловский. Чувствую себя одиноким. То, что моя жизнь никому не только не интересна, но скучно, совестно им, что я продолжаю заниматься такими глупостями.

Думал за это время:

1) Тип женщины – бывают такие и мужчины, но больше женщины, – которые не могут видеть себя, у которых как будто шея не поворачивается, чтоб оглядеть себя. Они не то что не хотят каяться, они не могут себя видеть. Они живут так, а не иначе потому, что так им кажется хорошо. И потому, если они что сделали, то потому, что это было хорошо. Такие люди страшны. А такие люди бывают умные, глупые, добрые, злые. Когда они глупые и злые, это ужасно.

[…] 3) Второе условие искусства – новизна. Для ребенка все ново и потому много художественных впечатлений. Для нас же нова известная глубина чувства, та глубина, в которой человек достает свою отдельную от всех индивидуальность. Это для безразличного искусства. […]

4) К драме. Приводят к столу оборвыша и смеются над несоответствием и его неловкостью. Возмущение*.

5) Когда бывает, что думал и забыл, о чем думал, но помнишь и знаешь, какого характера были мысли: грустные, унылые, тяжелые, веселые, бодрые, помнишь даже ход: сначала шло грустно, а потом успокоилось и т. п., когда так вспоминаешь, то это совершенно то, что выражает музыка.

6) Сюжет: страстного молодого человека, любящего душевно больную женщину*. […]

Пропустил 3 дня. Нынче 21 июля 97. Ясная Поляна. Работаю довольно хорошо. Даже доволен своей работой, хотя и много изменяю. Нынче все сосредоточилось и много выиграло. Пересматривал опять все сначала. Окружающая жизнь очень мизерна. Дети не радуют. Не знаю отчего: от желудка ли, от жары или от излишних физических движений – чувствую себя по вечерам очень слабым. Хорошая речь Крукса о том, как бы понимал мир микроскопический человечек*. Был вчера Новиков, принес прекрасные записки Михаила Новикова*. Написал письма Carus, Ивану Михайловичу. Письмо от Евгения Ивановича.

Нынче 7 августа 97. Ясная Поляна. За это время пропасть гостей: Гинцбург (приятный), Касаткин (менее), Гольденвейзер (не неприятный). Два немца декаденты. Наивный и глуповатый французик. Был Новиков – писарь (очень сильный) и Булахов, тоже, силач нравственный и умственный. Очень плохо, слабо живу. Нынче еще приехали Стаховичи и Маклаковы. Очень мало доброты. Продолжаю работать над своей статьей об искусстве. И, странно сказать, – мне нравится. Вчера и нынче читал Гинцбургу, Соболеву, Касаткину и Гольденвейзеру. Впечатление производимое то самое, какое производит и на меня. От Crosby письмо с радостным письмом японца. От Черткова хорошие письма. Очень запущена переписка. Я совсем один и слабею. […]

[8 августа.] Был мужик с отбитой деревом рукой и отрезанной. Пашет, приделав петлю.

9 августа. Приехал Стахович. Читал статью. 10 глава нехорошо*. Занимался порядочно, написал плохие письма. Надо писать Поше, Ивану Михайловичу.

Записано в книге: 1) Прислуга делает жизнь ложной и развратной: как только прислуга, так увеличиваешь потребности; усложняешь жизнь и делаешь ее тяжестью; из радости, когда делаешь сам, делаешь досады; а главное, отрекаешься от главного дела жизни, исполнения братства людей. 2) Эстетическое и этическое – два плеча одного рычага: насколько удлиняется и облегчается одна сторона, настолько укорачивается и тяжелеет другая сторона. Как только человек теряет нравственный смысл, так он делается особенно чувствителен к эстетическому. […]

15 августа 97. Ясная Поляна. Продолжаю работать. Подвигаюсь. Был Ломброзо, ограниченный, наивный старичок. Маклаков. Приехал Лева с женой. Буланже – милый. Написал все письма. И Поше, и Ивану Михайловичу, и Вандерверу. Был тяжелый Леонтьев.

Кое-что многое хотелось записать, но забыл. Сейчас Таня приехала со свиданья с Сухотиным. Позвала меня к себе. Мне очень жаль ее. А что я могу ей сказать? Да будет то, что будет. Только бы не было греха. Возмутительный отчет о миссионерском съезде в Казани*.

1) Записано: женский характер, и помню, что было что-то очень хорошее; теперь забыл. Кажется, то, что особенность женского характера та, что руководит жизнью только чувство, а разум только служит чувству. Даже не может понять того, чтобы чувство могло быть подчинено разуму.

2) Но не только женщины, сколько мужчин есть таких, которые не слышат, не видят того, что неприятно, не видят так, как будто этого не существует.

3) Когда люди не в силах отделаться от суеверий, продолжают отдавать дань ему и вместе с тем видят, что другие освободились, то они сердятся на этих освободившихся. За что же я страдаю, делаю глупости, а он свободен?

4) Искусство, то есть художники, вместо того чтобы служить людям, эксплуатирует их.

5) С тех пор, как я стал стар, я стал смешивать людей: например, детей: Сережу с Андреем, Мишу с Ильей, также я смешиваю чужих, принадлежащих или отмеченных в моем мозгу к одному типу. Так что я знаю не Андрея, Сережу, а знаю собирательное лицо, к которому принадлежат Андрей, Сережа.

6) Мы так привыкли к мысли, что все для нас, что земля моя, что, когда приходится умирать, нас удивляет то, что моя земля, некоторая моя принадлежнось, останется, а меня не будет. Тут главная ошибка в том, что земля кажется чем-то приобретенным, приложенным ко мне, тогда как это я приобретен землею, приложен к ней.

7) Как хорошо бы было, если бы мы могли с тем же вниманием жить, делать дело жизни, главное, общение между людьми, с тем же вниманием, с которым мы играем в шахматы, читаем ноты и т. п.

Нынче 19 сентября. Больше месяца не писал. Все то же. И дело все подвигалось. И могло бы еще много подвинуться в смысле формы, но решительно некогда. Столько дела. Переписчица на ремингтоне переписывает набело. Дошел до 19 главы включительно. За это время важное, это высылка Буланже. Работу перебивало мне только письмо в шведские газеты по случаю премий Нобеля о духоборах. Соня боится. Очень жаль, но я не могу не сделать*. Еще перебило нездоровье: страшный чирей на щеке. Я думал, что рак, и рад, что не очень неприятно было думать это. Получаю новое назначение, то, которое, во всяком случае, не минует меня.

Был St. John, джентльмен и серьезный, но боюсь, что больше для славы человеческой, чем для себя, для бога. Еще перебило работу приезд молокан из Самары – об отнятых детях. Хотел писать за границу и написал даже очень резкое и, мне казалось, сильное письмо, но раздумал. Перед богом не следовало. Надо еще попробовать. Нынче написал письма государю, Олсуфьеву, Heath’у и Л. И. Чертковой и отправил молокан*. Хотел записать из книжечки, да поздно. Иду спать.

Нынче 22 сентября 97. Ясная Поляна. Вчера написал письмо Соне о том, что я не могу руководиться в своем писании ее суждениями*. Писал от души и с добрым чувством. И с таким же чувством приняла и она. Вчера докончил перевод с Langlet*. Нынче занят был искусством, но очень не пошло и потом прежнее не понравилось. Соня приехала нынче. […]

Нынче 14 октября 1897. Ясная Поляна. Третий день, как приехала Соня. Мы одни с ней. Она переписывает. Очень помогает. Я пишу все еще об искусстве. Нынче поправлял 10-ю главу. И уяснил то, что было смутно. Надо выписать из записной книжки, боюсь, что много забыл.

1) Нет большего подспорья для эгоистичной спокойной жизни, как занятие искусством для искусства. Деспот, злодей непременно должен любить искусство. Записано что-то в этом роде, теперь не помню.

[…] 4) К «Хаджи-Мурату» подробности: 1) тень орла бежит по скату горы, 2) У реки следы по песку зверей, лошадей, людей, 3) Въезжая в лес, лошади бодро фыркают, 4) Из куста держидерева выскочил козел.

5) Когда люди восхищаются Шекспиром, Бетховеном, они восхищаются своими мыслями, мечтами, вызываемыми Шекспиром, Бетховеном. Как влюбленные любят не предмет, а то, что он вызывает в них. В таком восхищении нет настоящей реальности искусства, но зато есть полная беспредельность.

[…] 7) […] Вообще – не знаю отчего – нет у меня того религиозного чувства, которое было, когда прежде писал дневник ни для кого. То, что его читали и могут читать, губит это чувство. А чувство было драгоценное и помогавшее мне в жизни. Начну сначала с нынешнего 14 числа писать опять по-прежнему так, чтобы никто не читал при моей жизни. Если будут мысли, стоящие того – могу и выписывать и посылать Черткову.

[…] 9) Все попытки жизни на земле и кормления себя своим трудом были неудачны и не могут не быть неудачны в России, потому что для того, чтобы человеку нашего воспитания кормиться своим трудом, надо конкурировать с мужиком, он устанавливает цены, сбивает их своим предложением. А он поколениями воспитан к суровой жизни и упорной работе, а мы поколениями воспитаны к роскошной жизни и праздной лени. Из этого не следует, что не надо стараться кормиться своим трудом, но только то, что нельзя ожидать осуществления этого в первом поколении.

[…] 13) Как только неприятное чувство к человеку, так значит, ты чего-то не знаешь, а тебе нужно узнать; нужно узнать мотивы того поступка, который неприятен тебе. А как только ясно понял мотивы, то сердиться можно так же мало, как на падающий камень.

[…] 15) Служить надо другим, а не себе уже только и потому, что в служении другим есть предел и потому тут можно поступать разумно – построить дом неимущему, купить корову, одежду – а в служении себе нет предела – чем больше служишь, тем хуже.

[…] 18) Ехал мимо закут. Вспомнил ночи, которые я проводил там, и молодость и красоту Дуняши (я никогда не был в связи с нею), сильное женское тело ее. Где оно? Уж давно одни кости. Что такое эти кости? Какое их отношение к Дуняше. Было время, когда эти кости составляли часть того отдельного существа, которое была Дуняша. Но потом это существо переменило центр, и то, что было Дуняшей, стало частью другого, огромного по величине своей, недоступного мне существа, которое я называю землею. Мы не знаем жизни земли и потому считаем ее мертвой, так же, как живущее один час насекомое считает мертвым мое тело, потому что не видит его движения.

[…] 20) Ужаснее всего: пьянства, вина, игры, корысти, политики, искусства, влюбленья. С такими людьми нельзя говорить, пока они не выспались. Страшно.

Письмо в Штокгольм напечатано*.

Нынче 16 октября 97. Ясная Поляна. Вчера не писал. Здоровье совсем справилось. Соня все со мной много работает, помогая мне. От Ольги Дитерихс письмо, от Черткова. Очевидно, он, а оттого и они пережили тяжелое время. Вчера вечером и нынче хотел писать «Хаджи-Мурата». Начал. Похоже что-то, но не продолжал, потому что не в полном обладании. Не надо портить и насильно. «Петербургские ведомости» до сих пор не напечатали*.

Записал: 1) Много у меня записано соображений, правил, которые если помнить, то будет хорошо жить. Да, правил слишком много, и все помнить всегда нельзя. То же, что с подделкой под искусство. Правил слишком много, и все помнить нельзя. Надо, чтобы шло изнутри, руководилось бы чувством. […]

Нынче 21 октября. Ясная Поляна. Получил корректуры из «Северного вестника» Карпентера и начал писать предисловие*. Поправлял «Искусство», получил письмо от Черткова и Буланже. Вчера не работалось. Ездил в Ясенки. […]

Нынче 26 октября 97. Ясная Поляна. Престранное дело. Третий день не могу писать. Недоволен всем, что написал. Есть новое и очень нужное для «Искусства», и никак не могу ясно выразить. Письмо от Вандервера.

Теперь утро. Поеду на почту.

Нынче 10 ноября. Ясная Поляна. 97. Много пережито в эти две недели. Работа все та же. Кажется, что кончил. Нынче написал письма и, между прочим, Гроту, чтобы набирать*. Была Соня, уезжала в Москву из Пирогова, куда мы вместе ездили. Там было хорошо. С тех пор как приехал, болит спина и по вечерам лихорадка. Александр Петрович у меня пишет. Нынче ездил с Левой в Ясенки, и он затеял комичный разговор о культуре. Он бы был не дурен, если бы не этот огромный знаменатель при очень маленьком числителе*.

Нынче написал девять писем. Осталось одно письмо Хилкову. Ужасное его дело и положение*. Был Михайла Новиков и еще крестьянин, поэт из Казани.

Думал: 1) Положение людей, одурманенных ложной религией, – все равно как в жмурках: завяжут глаза, да еще возьмут под мышки, да закрутят. А потом пустят. И всех. Без этого не пускают. (К воззванию.)

[…] 3) Шел по деревне, заглядывал в окна. Везде бедность и невежество, и думал о рабстве прежнем. Прежде видна была причина, видна была цепь, которая привязывала, а теперь не цепь, а в Европе волоски, но их так же много, как и тех, которыми связали Гулливера. У нас еще видны веревки, ну бечевки, а там волоски, но держат так, что великану-народу двинуться нельзя. Одно спасенье: не ложиться, не засыпать. Обман так силен и так ловок, что часто видишь, как те самые, которых высасывают и губят, – с страстью защищают этих высасывателей и набрасываются на тех, кто против них. У нас царь.

[11 ноября.] С утра писал «Хаджи-Мурата». Ничего не вышло. Но в голове уясняется. И очень хочется. […]

[12 ноября.] Нынче пришел Петр Осипов: «У нас стали продавать индульгенции». Владимирская, и велено через старосту выгнать народ в церковь. Лева нашел руду и находит очень естественным, что люди будут жить под землей с опасностью жизни, а он будет получать доход*. Третьего дня от Тани была телеграмма, что задержалась. Очень жду ее. Самое важное то, что решил писать воззвание: некогда откладывать. Нынче поправил о науке. Сейчас вечер. Взял две версии воззвания и хочу заняться.

14 ноября 97. Ясная Поляна. Недовольное письмо от Сони. И Таня пишет, что она недовольна, что я не еду. Хочу одного: сделать как лучше перед богом. Не знаю еще как. Ночью дурно спал – мысли нехорошие, недобрые. И апатия. Нет охоты заниматься. Поправлял предисловие о науке. Записано следующее:

1) Читал о действиях англичан в Африке*. Все это ужасно. Но – пришло в голову – может быть, это неизбежно нужно для того, чтобы к этим народам проникло просвещенье. Сначала задумался и подумал, что это так надо. Какой вздор. Почему же людям, живущим христианской жизнью, не пойти просто, как Миклухо-Маклай, жить к ним, а нужно торговать, спаивать, убивать.

[…] 3) Думал в pendant[16] к «Хаджи-Мурату» написать другого русского разбойника – Григория Николаева, чтоб он видел всю незаконность жизни богатых, жил бы яблочным сторожем в богатой усадьбе с lawn tennis’ом[17]*. […]

Нынче 17. 97. Ясная Поляна. Второй день думаю с особенной ясностью вот о чем:

1) Моя жизнь – мое сознание моей личности все слабеет и слабеет, будет еще слабее и кончится маразмом и совершенным прекращением сознания личности. В это же время, совершенно одновременно и равномерно с уничтожением личности, начинает жить и все сильнее и сильнее живет то, что сделала моя жизнь, последствия моей мысли, чувства; живет в других людях, даже в животных, в мертвой материи. Так и хочется сказать, что это и будет жить после меня. […]

2) Еще думал нынче же совсем неожиданно о прелести – именно прелести – зарождающейся любви, когда на фоне веселых, приятных, милых отношений начинает вдруг блестеть эта звездочка. Это вроде того, как пахнувший вдруг запах липы или начинающая падать тень от месяца. Еще нет полного цвета, нет ясной тени и света, но есть радость и страх нового, обаятельного. Хорошо это, но только тогда, когда в первый и последний раз.

3) Еще думал о той иллюзии, которой все подвержены, а особенно люди, деятельность которых отражается на других, иллюзия, состоящая в том, что, привыкнув видеть действие своих поступков на других, этим воздействием на других поверяешь верность своих поступков.

4) Еще думал: для гипнотизации нужна вера в важность того, что внушается (гипнотизация всех художественных обманов). Для веры же нужно невежество и воспитание доверия.

Сегодня поправил предисловие к Карпентеру. Получил телеграмму от Грота. Хочу отправить 10 главу. От Буланже грустное письмо.

Нынче 20 – вечер. 97. Ясная Поляна. Писал предисловие к Карпентеру. Много обдумал «Хаджи-Мурата» и приготовил матерьялы. Все тон не найду. Письма были от Сони, одно неприятное. А нынче хорошее. С ужасом думаю о поездке в Москву.

Нынче ночью думал о том моем старинном тройном рецепте против горя и обиды: 1) подумать о том, как это будет неважно через 10, 20 лет, как теперь стало неважно то, что мучало 10, 20 лет тому назад; 2) вспомнить, что сам делал, вспомнить такие дела, которые не лучше тех, которые тебя огорчают. 3) Подумать о том, в сто раз худшем, что могло бы быть. Можно прибавить к этому еще то, чтобы вдуматься в положение, в душу огорчающего тебя человека, понять, что он не может поступать иначе.

[…] Вчера был раздраженный разговор с Левой. Я много сказал ему неприятного, он больше молчал, под конец и мне стало совестно и жалко его, и я полюбил его. В нем много хорошего. Я забываю, как он молод.

Поправлял нынче корректуру перевода Карпентера. Желудок нехорош, и дурное расположение духа и слабость.

[21 ноября.] Жив. Все обдумываю и собираю матерьялы «Хаджи-Мурата». Нынче много думал, читал, начал писать, но тотчас же остановился. […]

[22 ноября.] Видел во сне очень живо, что Таня упала с лошади, разбила себе голову, умирает, и я плачу о ней.

24 ноября. Ясная Поляна. 97. Таня нынче приехала благополучно. Маша все плоха. Но не огорчилась моим письмом. Очень люблю их обеих. Все их слабости мне понятны и трогательны. Таня завтра едет в Москву. Я обещал ехать с Левой, но берет страх, как подумаю. Вчера и нынче готовил к отправке главы и Мооду и Гроту. Давно нет писем ни от Моода, ни от Черткова. Нынче милое письмо от Гали.

Прелестная погода; я ходил пешком далеко по Тульской дороге. Утром усердно работал над поправлением искусства. Вчера готовил «Хаджи-Мурата». Как будто ясно…

За это время думал:

1) Странная судьба: с отрочества начинаются тревоги, страсти, и думается: женишься, и пройдет. У меня и прошло, и был длинный период – лет восемнадцать – спокойствия. Потом стремление изменить жизнь, и отпор обратный. Борьба, страдания и, наконец, как будто гавань и отдых. Не тут-то было. Самое тяжелое начинается и продолжается и, должно быть, проводит в смерть. Это – смерть того или другого – при теперешних условиях страшнее всего. […]

[25 ноября.] Жив. Таня уехала. Очень мила – хороша. Я дурно сделал, что говорил с ней про свое положение. Поправлял «Искусство». Довольно хорошо написал письмо Мооду. От Гали хорошее письмо. Думал:

1) Нам всегда кажется, что нас любят за то, что мы хороши. А не догадываемся, что любят нас оттого, что хороши те, кто нас любит. Заметить это можно, если послушать то, что говорит тот жалкий и отвратительный и тщеславный человек, которого вы с великим усилием над собой пожалели: он говорит, что он так хорош, что вы и не могли поступить иначе. То же и когда тебя любят.

2) Раки любят, чтобы их варили живыми. Это не шутка. Как часто слышишь, да и сам говорил или говоришь то же. Человек имеет свойство не видать страданий, которые он не хочет видеть. А он не хочет видеть страданий, причиняемых им самим. Как часто я слышал про кучеров, которые дожидают, про поваров, лакеев, мужиков в их работе – «им очень весело». Раки любят, чтоб их варили живыми.

Нынче 28 ноября 97. Ясная Поляна. Два дня не писал. Все занят работой над искусством и предисловием к Карпентеру. От Сони огорченное письмо. Я дурно сделал, что сказал, а Таня дурно сделала, что передала. Нынче утром приехал Маковицкий, милый, кроткий, чистый. Много радостного рассказал про друзей. Я ездил в Ясенки: письмо от Моода хорошее и от Грота нехорошее. Нехорошо все эти дни на душе. В таком состоянии быть в Москве! Думал:

1) Часто, бывало, говоришь с человеком, и вдруг у него делается ласковое, радостное лицо, и он начинает говорить с вами так, что кажется, он сообщит вам нечто самое радостное для вас: оказывается, он говорит о себе. Захарьин о своей операции, Машенька о свидании с отцом Амвросием и его словах. Когда человек говорит об очень близком ему, он забывает, что другой не он. Если люди не говорят об отвлеченном или духовном, они непременно каждый говорит о себе. И это ужасно скучно.

Нынче 2 декабря. Ясная Поляна. 97. Тоскливое, грустное, подавленное состояние тела и душевных сил, но я знаю, что я жив и независимо от этого состояния, только мало я чувствую это я. Нынче было письмо от Тани о том, что Соня огорчена отсылкой предисловия в «Северный вестник». Я ужасно боюсь этого. За эти дни было нелепое раздраженное письмо от Грота. До сих пор ничего не решено. Я занимался все время поправками, добавками в «Искусство». Главное, за это время был Душан, которого я еще больше полюбил. Он составляет с славянским «Посредником»* центр маленькой, но думаю, что божеской работы. От Черткова все нет известий. Тоска, мягкая, умиленная тоска, но тоска. Если бы не было сознания жизни, то, вероятно, была бы озлобленная тоска. Думал:

[…] 2) Разговаривал с Душаном. Он сказал, что так как он невольно стал моим представителем в Венгрии, то как ему поступать? Я рад был случаю сказать ему и уяснить себе, что говорить о толстовстве, искать моего руководительства, спрашивать моего решения вопросов – большая и грубая ошибка. Никакого толстовства и моего учения не было и нет, есть одно вечное, всеобщее, всемирное учение истины, для меня, для нас особенно ясно выраженное в евангелиях.

[…] Кажется, кончил «Искусство».

3 декабря. Моя работа над «Искусством» многое уяснила мне. Если бог велит мне писать художественные вещи – они будут совсем другие. И писать их будет и легче и труднее. Посмотрим.

Нынче 6 декабря 1897. Москва.

4-го ездил в Долгое. Очень умиленное впечатление от развалившегося дома. Рой воспоминаний*. Два дня почти ничего не писал – только готовил главы «Искусства» и укладывался. От Сони самые тяжелые письма. 5 приехал. Ее нет. Она в страшном возбуждении уехала к Тройце. Все наделала моя статья в «Северном вестнике». Я нечаянно ошибся. От Грота глупые письма. Он душевно больной. Был у Трубецкого. Уступил им. Вечером приехала Соня, успокоенная. Поговорили, и стало хорошо. Ничего не записано. Проснулся дурно.

[7 декабря.] Вчера еще и еще говорили, и я слышал от Сони то, чего никогда не слыхал: сознание своей вины. Это была большая радость. Благодарю тебя, отец. Что бы ни было дальше. Уж это было, и это большое добро. Был у Стороженко. Вечером был Касаткин. Спрашивал об образцах*. Утром поправлял «Искусство». Ничего не записал – суетно. Здоровье хорошо.

Нынче 13. Утро. Написал письмо Чертковым. Кажется, очень хорошо исправил 10 главу. Вчера читал переписку St. John о половом вопросе и очень возмутился и неприятно поговорил с ним у Русанова. У Русанова голова Хаджи-Мурата. Нынче утром хотел писать «Хаджи-Мурата». Потерял конспект. Кое-что записано. Хочу записать теперь сюжеты, которые стоит и можно обработать, как должно.

1) Сергий*. 2) Александр*I. 3) Персиянинов*.

4) Рассказ Петровича, мужа, умершего странником*.

5) – следующие хуже – Легенда о сошествии Христа во ад и восстановлении ада*. 6) «Фальшивый купон»*. 7) «Хаджи-Мурат». 8) Подмененный ребенок*. 9) Драма христианского воскресения*, пожалуй, и 10) «Воскресение», суд над проституткой, 11) Прекрасно. 11) Разбойник – убивающий беззащитных*. 12) Мать*. 13) Казнь в Одессе*.

Дома тяжело. Но я хочу и буду радостен. […]

Нынче 17 декабря 97. Москва. Все в очень дурном состоянии душевном; борюсь с недоброжелательством. Отдал статью. Телеграфировал в Англию. Еще нет ответа. Сейчас куча народа целый вечер. Нынче написал 12 писем. Но ничего не работал. Нынче думал самое старое: то, что надо совершенствоваться в любви, в чем никто помешать не может и что очень интересно. Любовь же не в исключительных привязанностях, а в добром, не злом отношении ко всякому живому существу. Письма написал: 1) Поше, 2) Маше, 3) Ивану Михайловичу, 4) кн. Вяземскому, 5) Бондареву, 6) Страхову, 7) учителю Робинзону, 8) священнику Долю, 9) Crosby, 10) Чижову, 11) Николаеву в Казань, 12) –

Заканчиваю тетрадь в нехорошем настроении. Завтра начну новое. Недоволен нынче и статьею об «Искусстве».

Дневник 1897. 21 декабря. Москва. Начинаю новую тетрадь как будто в новом душевном состоянии. Вот уже дней пять ничего не делаю. Обдумывал «Хаджи-Мурата», но нет охоты и уверенности. Об искусстве напечатали. Чертков недоволен*. И здесь тоже. Вчера получил анонимное письмо с угрозой убийства, если к 1898 году не исправлюсь. Дается срок только до 1898 года. И жутко и хорошо. Соня очень слаба, и мне ее ужасно жаль. В ней тоже происходит перелом. Бегаю на коньках. Признак недеятельного состояния духа, что ничего не записано. Сейчас прочел рассказ Чехова «На подводе». Превосходно по изобразительности, но риторика, как только он хочет придать смысл рассказу. Удивительно прояснилось у меня в голове благодаря книге об искусстве.

26 декабря. 97. Москва. Я третьего дни заболел и теперь еще не поправился. Читаю много. Нехорошо на душе, вечер.

27 декабря. 97. Москва. Е. б. ж.

Жив. Нынче 29 декабря 97. Москва. Утро. Думал о «Хаджи-Мурате». Вчера же целый день складывалась драма-комедия: «Труп». Все еще нездоровится. Вчера был у Берса. Получены угрожающие убийством письма. Жалко, что есть ненавидящие меня люди, но мало интересует и совсем не беспокоит. Записал кое-что. […]

Написал предисловие Черткову. 82

1898

Прошло два дня. 1-ое января 1898. Очень грустно, уныло, нездорово встречаю новый год. Не могу работать, и все болит живот.

Получил письмо от Федосеева из Верхоленска о духоборах, очень трогательное. Еще письмо от редактора «The adult» о свободной любви. Если бы было время, хотелось бы написать об этом предмете. Должно быть, и напишу. Главное, показать, что все дело в выгораживанье для себя возможности наибольшего наслаждения без думы о последствиях. Кроме того, они проповедуют то, что уже есть и очень дурно. И почему отсутствие внешней restreint[18] поправит все дело. Я, разумеется, против всякой регламентации и за полную свободу, но только идеал есть целомудрие, а не наслаждение.

Думал за это время только одно и, кажется, важное, именно:

1) Все мы думаем, что наша обязанность, призвание – это делать разные дела: воспитать детей, нажить состояние, написать книгу, открыть закон в науке и т. п., а дело у всех нас только одно: делать свою жизнь, сделать так, чтобы жизнь была цельным, разумным, хорошим делом. […]

Нынче уже 4-ое. Мне немного лучше. Хочется работать. Вчера Стасов и Римский-Корсаков, кофе, глупый разговор об искусстве. Когда я буду исполнять то, что много баить – не подобаить. Получил вольно печатанную брошюру. […]

Нынче 13 января 98. Москва. Больше недели не писал. И ничего почти не делал. Все нездоровится. Уныло. И то добр и спокоен, а то тревожен и не добр. Третьего дня было тоскливо. И пришли мужики: Валахов с Степаном Петровичем и два тульские. И так легко, бодро стало. Надо не поддаваться среде. Можно всегда вступать в среду – бога и его людей. Давно так нехорошо не было на душе. Письмо от Поши. Написал Поше, Ивану Михайловичу, Чертковым, Мооду и Буланже. Все пытаюсь найти удовлетворяющую форму «Хаджи-Мурата», и все нет. Хотя как будто приближаюсь. Вчера праздновали Танины именины – тяжело. Нынче телеграмма о статье «Что такое искусство?»*. Кой-что записано и, кажется, важное.

1) Огромной важности, и надо будет хорошенько изложить: организация, всякая организация, освобождающая от каких-либо человеческих, личных, нравственных обязанностей. Все зло мира от этого. Засекают, развращают, одуряют людей, и никто не виноват. В рассказ о восстановлении ада – это главное новое средство. […]

[3 февраля.] Все так же умственно непроизводителен. Утром хватился, что пропущено в «Искусстве» место о троице*, и, ничего не работая, пошел к Гроту, оттуда в редакцию; пришел в 3-м часу, почитал, лег, обедал. Пришли Тароватый, потом Меньшиков, Попов, Горбунов, еще один, Гуленко, Суллер. Читал «Пахаря» Ляпунова* и очень тронут. Записано следующее:

[…] 8) Одно из самых обычных заблуждений состоит в том, чтобы считать людей добрыми, злыми, глупыми, умными. Человек течет, и в нем есть все возможности: был глуп, стал умен, был зол, стал добр, и наоборот. В этом величие человека. И от этого нельзя судить человека. Какого? Ты осудил, а он уже другой. Нельзя и сказать: не люблю. Ты сказал, а оно другое.

9) Говорят про царя, что не виноват он, а его окружающее – неправда: он один причиной всего. Жалеть его можно и должно, но нужно знать, где причина.

[…] 13) Сила в рабочем народе. Если он несет свое угнетение, то только потому, что он загипнотизирован. Вот в этом-то все дело – уничтожить этот гипноз. […]

Нынче 19 февраля 1898. Москва. Долго не писал. Сначала был нездоров. Дней пять, как лучше. За это время все исправлял и дополнял и портил последние главы об искусстве. Решилась отправка Карпентера с предисловием в «Северный вестник»*. Поправлял и это предисловие. Общее впечатление от этой статьи «о науке», так же как и от 20 главы, раскаяние. Чувствую, что это правда, что это надо, но больно, что оскорбляю, огорчаю много добрых заблудших. Очевидно, 0,999 не поймут, во имя чего я осуждаю нашу науку, и будут возмущены. Надо бы было сделать это с большей добротой. И в этом я виноват, но теперь поздно.

[…] Записано следующее:

[…] 2) Странно, Таня возится с дантистами, и ей выдернули не тот зуб, и это обстоятельство более всего мне подтвердило то, что я дурно поступил, отдав именье детям. Им бы было лучше. Только надо было уметь, не нарушая любви, сделать это. А я не умел.

[…] 5) Священнику, вообще духовному лицу, чтобы загладить свой грех, надо с амвона перед всем народом покаяться в обмане – сказать: простите, что обманывал вас… какая сильная сцена! И правдивая.

6) Наше искусство с поставкой потех для богатых классов не только похоже на проституцию, но есть не что иное, как проституция.

Нынче 25. Ничего не записано. Кое-что поправлял. Нынче писал письма. Больше семи писем. Но ничего не могу писать, хотя не перестаю думать о «Хаджи-Мурате» и воззвании.

Больше трех недель не писал. Нынче 19 марта 98. Москва. Кончил все свои письма. За это время написал серьезные письма: 1) В американскую колонию, 2) В «Петербургские ведомости» о духоборах, 3) В английские газеты о духоборах же и 4) Предисловие к английскому изданию «Что такое искусство?» – о цензурных изуродованиях.

Внутренняя жизнь моя та же. Как я и предвидел: новое сознание жизни для бога, для совершенствования любви, притупилось, ослабело и, когда понадобилось на днях, оказалось не недействительным, но менее действительным, чем я ожидал. Главное событие за это время – разрешение духоборам выселиться. «Что такое искусство?», кажется, теперь совсем кончилось. Соня уехала вчера в Петербург. Она все так же неустойчива. Работал за все это время мало.

Записано довольно много, попробую выписать.

1) Одно из величайших заблуждений при суждениях о человеке в том, что мы называем, определяем человека умным, глупым, добрым, злым, сильным, слабым, а человек есть все: все возможности, есть текучее вещество, есть <img src="image002.jpg" width="263" height="44" alt="" border="0">и т. д.

Это есть хорошая тема для художественного произведения и очень важная и добрая, потому что уничтожает злые суждения – рака́ – и предполагает возможность всего хорошего. Работники дьявола, уверенные в присутствии дурного в человеке, достигают великих результатов: суеверия, казни, войны. Работники божьи достигли бы больших результатов, если бы они более верили в возможность добра в людях. […]

Нынче 21 марта 98. Москва. Продолжаю выписки. Мне очень нездоровится, слаб. Но, слава богу, спокоен – живу настоящим. Сейчас привел в порядок бумаги «Искусства».

[…] 13) Как бы хорошо написать художественное произведение, в котором бы ясно высказать текучесть человека, то, что он, один и тот же, то злодей, то ангел, то мудрец, то идиот, то силач, то бессильнейшее существо.

14) Каждый человек, как и все, несовершенный во всем, все-таки в чем-нибудь одном более совершенен, чем в другом, и эти-то совершенства предъявляет как требование к другому и осуждает.

[…] 16) Есть такая игрушка английская peepshow[19] – под стеклышком показывается то одно, то другое. Вот так-то показать надо человека Хаджи-Мурата: мужа, фанатика и т. п.

[…] 20) Честолюбие служебное и корыстолюбие скупцов потому так заманчивы, что они очень просты. При всякой другой цели жизни надо многое соображать, думать, и никогда не видишь ясно результатов. А тут так просто: была одна звезда, стало две, был один миллион, стало два и т. д.

[…] 22) Говорил с Пешковой о женском вопросе. Вопроса женского нет. Есть вопрос свободы, равенства для всех человеческих существ. Женский же вопрос есть задор.

23) Чем виноватее сам перед своей, хотя бы и скрытой совестью, тем охотнее и невольно ищешь вины других и, в особенности, тех, перед которыми виноват.

[…] 25) Стал думать о себе, о своих обидах и своей будущей жизни и опомнился. И так мне естественно было сказать себе. Тебе-то что за дело до Льва Николаевича? И хорошо стало. Стало быть, есть тот, кому мешает подлый, глупый, тщеславный, чувственный Лев Николаевич. […]

12 апреля 1898. Москва. В числе событий этого времени был приезд духоборов, заботы об их переселении, смерть Брашнина. Занятия «Carthago delenda est» и «Хаджи-Мурат». Работал довольно мало: душевное состояние довольно хорошее. Посетители – больше из мужиков молодые – хорошие.

С вчерашнего дня состояние душевное очень тяжелое. Не даюсь, не высказываюсь никому, кроме бога. Я думаю, что это очень важно. Важно молчать и перетерпеть. То страдания перейдут к другим и заставят их страдать, а то перегорят в тебе. Это дороже всего. Много помогает мысль о том, что в этом моя задача, мой случай возвыситься – приблизиться немного к совершенству.

Нынче 27 апреля 1898. Гриневка*. Третий день здесь. Мне хорошо. Немного нездоров. Соня нынче утром уехала – грустная и расстроенная. Очень ей тяжело. И очень ее жалко, и не могу еще помочь. За последнее время в Москве все кончал «Carthago delenda est». Боюсь, что не кончил, и она еще придет ко мне. Хотя порядочно. Здесь ничего не работал. Бедствие голода далеко не так велико, как было в 91 году. Так много лжи во всех делах в высших классах, так все запутано ложью, что никогда нельзя просто ответить ни на какой вопрос: например, есть ли голод? Постараюсь получше раздать порученные деньги*.

Вчера был разговор все о том же. Хороша ли исключительная любовь. Резюме такое: нравственный человек будет смотреть на исключительную любовь – все равно женатый или холостой – как на зло, будет бороться с ней; малонравственный человек будет считать ее добром и будет поощрять ее. Совсем безнравственный человек не понимает даже и это и смеется над ней.

«Русские ведомости» запретили из-за духоборов и меня – это жалко, и мне досадно*.

1) Пословица. Хорошему сыну состоянье не заводи, дурному – не оставляй. […]

Нынче 29, утро. Гриневка. 1898. Была большая слабость. Со вчерашнего дня лучше. Но ничего не мог писать. Ходил в Лопашино, переписывал*. Читал Боккаччио. Начало господского безнравственного искусства. Нет писем. Был Сережа. Продолжаю: Думал:

1) Смотришь, вглядываешься в жизнь человека, особенно женщины – видишь, из какого миросозерцания вытекают его поступки, видишь, главное, как неизбежно отскакивают всякие доводы, противные этому миросозерцанию, и не можешь себе представить, как могло бы измениться это миросозерцание – вроде как косточка финиковая – как она прорастет, а есть условия, когда изнутри пойдет изменение и совершится. Живой человек всегда может родиться, семя прорасти.

[…] 4) Одна из настоятельнейших потребностей человека, равная, даже более настоятельная, чем еда, питье, похоть, и про существование которой мы часто забываем, это потребность проявить себя – знать, что это сделал я. Очень много поступков, иначе непонятных, объясняются этой потребностью. Надо помнить ее и при воспитании, и имея дело с людьми. Главное, надо стараться, чтобы это было деятельность, а не хвастовство.

5) Отчего дети и дурачки [поднимаются] на такую страшную высоту, выше большинства людей? Оттого, что разум их не извращен ни обманами веры, ни соблазнами, ни грехами. На пути к совершенству у них ничего не стоит. Тогда как у взрослых стоит грех, соблазн и обман. Первым надо только идти, вторым надо бороться.

[…] 7) Дети эгоистичны без лжи. Жизнь вся учит бесцельности, гибельности эгоизма. И потому старики достигают неэгоистичности без лжи. Два предела.

8) Стал соображать о столовых, о покупке муки, о деньгах, и так нечисто, грустно стало на душе. Область денежная, то есть всякого рода употребление денег, есть грех. Я взял деньги и взялся употреблять их только для того, чтобы иметь повод уехать из Москвы. И поступил дурно.

[…] 10) Во сне нынче думал, что самое короткое выражение смысла жизни такое: мир движется, совершенствуется; задача человека участвовать в этом движении и подчиняться и содействовать ему.

Слабость все продолжается. Записал все очень плохо.

4 мая 1898. Гриневка, вечер. Вчера был полон дом гостей: Цуриковы, Ильинская, Стахович. Ничего не делал днем. Утром написал письма Черткову, Соне и еще кому-то. Третьего дня был в Сидорове и у Сережи. Утром читал Черткова статью*. Очень хорошо. 1-го мая были Линденберг и учитель и ходили в Каменку. 30-го ездил в Губаревку. Огорчает меня то, что совсем как бы потерял способность писать. К стыду своему, не равнодушен к этому. На днях во сне живо думал о контрасте задавленного народа и Давящих, но не записал. Нынче, да и в прежние дни, как будто уясняю себе «Хаджи-Мурата», но не могу писать. Правда, что мешают. Думал:

1) Как следит атлет за увеличением мускулов, так следи за увеличением любви или хоть, по крайней мере, за уменьшением злобы и лжи, и будет полная, радостная жизнь.

[…] Чудная погода, дружная, жаркая весна. Мне спокойно и хорошо.

Нынче 9 мая 98. Гриневка. За эти дни были посетители: Маша, Варя. Я езжу, каждый день где-нибудь открываю столовую. Ничего не пишу, чувствую слабость. Вчера был ливень. Я ездил в Бобрик. Нынче ходил в Никольское. Ездил в Губаревку и, возвращаясь лесом, думал: все вокруг так прекрасно, как должно быть. […]

Нынче 15 мая. Утро. 98. Гриневка. Эти два дня ездил в Манцево, Кукуевку и вчера в Бастыево. Писал «Хаджи-Мурата» неохотно. Опять упражнялся – глупо, почти душевная болезнь. Написал письмо Поше нехорошо. Со всеми мне здесь приятно. Сейчас перечел этот дневник и остался не очень недоволен. Ах, если бы больше помнить свое переходное, служебное здесь положение! Ничего не записано. Здоровье хорошо бы, если бы не болели позвонки. Начал писать письма. И это не идет. Надо спокойно ждать и жить перед богом.

Нынче 27 мая 98. Гриневка. Утро. За это время писал. «Воззвание»* и написал статью о положении народа*.

Нынче, кажется, 12 июня. Ясная Поляна. 1898. Поехал с Соней к Цуриковым, Афремовым, Левицким. Очень приятное впечатление, полюбил многих; но заболел и не сделал дела, а наделал много хлопот и Левицким и домашним. Соня приехала сама больная и страшно возбужденная страхом за меня*. Дня четыре, как приехал в Ясную, и хорошо поправляюсь. Написал много писем. Получил до 4000 рублей, которые не могу употребить в нынешнем году. Здесь Маша с мужем и Илюша. И Вестерлунды. Дора родила*. Таня совсем собирается замуж. Жаль ее, а может быть, так надо для ее души. Нынче совсем неожиданно стал доканчивать «Сергия»*. Нет известий из Англии. Есть очень много записанного.

[…] 2) Хотя это и записано прежде, не могу не повторить: сила правительств в том, что у них в руках самопитающийся круг власти: ложное учение производит власть; а власть дает возможность распространять одно ложное учение, устраняя все противное ему, обличающее его.

3) Люди спокойно живут в таком устройстве, при котором не только матерьяльная власть в руках людей или человека, случайно заменяющихся одни другими, но в руках этих людей или человека власть над душами людей. Так что люди могут быть воспитаны и настроены так, как этого захочется случайно находящимся во власти, может быть, дурному, развратному человеку или людям. Если бы люди только поняли, чем они рискуют при этом, они ни минуты не могли бы жить при этих условиях.

[…] 12) Как странно и тяжело на меня действует вид детей моих, владеющих землей и заставляющих работать народ. Как угрызение совести. И это не рассуждение, а чувство, и очень сильное. Виноват я был, не отдав землю мужикам? Не знаю.

13) Лесков воспользовался моей темой, и дурно. Чудесная мысль моя была три вопроса: какое время важнее всего? какой человек? и какое дело?

Время сейчас, сию минуту, человек тот, с которым сейчас имеешь дело, и дело то, чтобы спасти свою душу, то есть делать дело любви*. […]

14 июня 1898. Ясная Поляна. Вечер. Оба дня писал «Отца Сергия». Недурно уясняется. Написал письма. Нынче были крестины. Все не могу быть вполне добр к Леве. Трудно. Но не унываю.

Нынче 22 июня 98. Ясная Поляна. 16-го заболел очень сильно. Никогда не чувствовал себя столь слабым и близким к смерти. Совестно пользоваться тем уходом, который окружающие дают мне. Ничего не мог делать. Только читал, записал кое-что. Нынче мне гораздо лучше. Ухтомский носился с статьей и все-таки отказался печатать. Телеграфировал Меньшикову, чтобы он попытался в «Вестнике Европы» и «Русском труде». Боюсь, надоем ему*. Юношей прогнали. Запретили выдавать купленную муку*. Лева заговорил о своей повести*. Я сказал ему больно, что как раз некультурно (его любимое) то, что он сделал, не говоря о том, что глупо и бездарно. Нынче уехали его очень грубые и некультурные, но добродушнейшие beaux parents[20].

Получил письмо от Черткова, хорошее. Приехал Дитрихс. Был милый Дунаев. Рассказывают про большой бунт фабричных. Допишу после.

Нынче 28 июня 98. Ясная Поляна. Вечер. Только теперь поправился и испытываю наслаждение convalescence[21]. Особенно ярко, живо чувствую природу, и большая ясность мысли… Писал немного воззвание. Нынче писал «Отца Сергия». И то и другое недурно. Писал довольно много писем. Вчера получил все неприятные, от Monet’а*, a главное, от Гали с известием, что они перессорились*. Поша уезжает в Швейцарию, а Буланже в Болгарию. Таня уехала к Маше, вчера приезжал Илья. Нынче приехал Миша и Саша. Миша очень беден духом. С Левой было очень тяжело, разумеется, по моей вине. Особенно живо понял и почувствовал это, получив известие о ссорах в Англии. Только одно, одно настоящее дело нам задано: жить любовно с братьями, со всеми – нужно отрешение от себя. Писал об этом друзьям и буду для себя стараться. […] Записано:

1) Paul Adam делает жестокую характеристику мужика, вообще рабочего:* и грубый, и эгоист, и раб, и изувер – все может быть справедливо, но одно, что он без нас будет существовать, а мы без него – все сгаснем. И потому нельзя нам его судить. (Что-то не то.)

2) Мне бывает особенно неприятно, когда люди, мало жившие и думавшие, мне не верят и, не понимая меня, спорят в вопросах нравственных. Это от того же, от чего ветеринару было бы досадно, если бы с ним спорили люди, не сведущие в его искусстве. Разница только в том, что ветеринарное, поварское, самоварное, какое хотите искусство или знание признается искусством или знанием, в котором компетентны только изучавшие эту область; в деле же нравственности все считают себя компетентными, потому что каждому нужно оправдывать свою жизнь, а жизнь оправдывается только теориями нравственности. И каждый составляет себе их.

3) Я часто думал о влюблении, о хорошем, идеальном, исключающем всякую чувственность – влюблении, и не мог найти ему место и значение. А место и назначение это очень ясное и определенное: оно в том, чтобы облегчать борьбу похоти с целомудрием. Влюбление должно у юношей, не могущих выдержать полного целомудрия, предшествовать браку и избавить юношей в самые критические годы от 16 до 20 и больше лет от мучительной борьбы. Тут и место влюблению. Когда же оно врывается в жизнь людей после брака, оно неуместно и отвратительно.

4) Меня часто спрашивают совета в вопросах владения землей. Я по старой привычке отвечаю, тогда как, в сущности, на такие вопросы так же неприлично отвечать, как было бы неприлично отвечать на вопросы о том, как воспользоваться владением или трудом, оброком крепостного раба. […]

Нынче 30 июня 98. Ясная Поляна. Все нездоровится, и очень слаб. Но, кажется, поправляюсь и душевное состояние хорошее. Третьего дня получил письмо о ссоре в Англии. Писал им. Очень грустно и очень поучительно. […] Меньшиков телеграфирует, что напечатает Гайдебуров с урезками*. Эти дни писал «Сергия» – не хорошо.

Продолжаю записанное прежде.

[…] 9) Живо вспомнил, какой огромной важности дело – полная, до мелочей, во всем правдивость, избегание всяких внешних лживых форм. И решил держаться этого It is never too late to mend[22].

[…] 16) (К воззванию.) Люди старательно свяжут себя так, чтобы один человек мог двигать ими всеми, потом веревку от этой своей связанной толпы отдадут кому попало. И удивляются, что им дурно. Удивительный обман. Люди сплачиваются, связываются сами собою перед опасностью для защиты. Но опасности нет никакой, и они продолжают связывать себя и отдаются в руки тем, которые хотят властвовать.

17 июля. Ясная Поляна. 98. Утро. Особенного ничего не было за эти одиннадцать дней. Решил отдать свои повести: «Воскресение» и «Отец Сергий» в печать для духоборов*. Соня уехала в Киев. Внутренняя борьба. Мало верю в бога. Не радуюсь экзамену, а тягочусь им, признавая вперед, что не выдержу. Всю ночь нынче не спал*. Рано встал и много молился. Нынче приехали Дитерихсы и Горбуновы. Мне было приятно с ними. Взялся за «Воскресение», и сначала шло хорошо, но с тех пор как встревожился – два дня ничего не мог сделать.

[…] Записано много. Сейчас едва ли успею.

1) Помыслы ведут к мечтаниям, мечтания к страстям, страсти к бесам. (Из «Добротолюбия»)*.

2) Эстетическое наслаждение, получаемое от природы, доступно всем. Все различно воспринимают его, но не на всех оно действует, так же должно действовать и искусство.

[…] 4) К «Отцу Сергию». Один хорош – с людьми падает. […]

3 августа 98. Пирогово. Опять все по-старому. Опять так же гадка моя жизнь. Пережил очень много. Экзамена не выдержал. Но не отчаиваюсь и хочу переэкзаменовки. Особенно дурно держал экзамен потому, что имел намерение перейти в другое заведение*. Вот эти мысли надо бросить, тогда будешь лучше учиться. За это время вернулась Соня, была милая Таня Кузминская. Работал над «Воскресением», идет очень плохо, хотя и кажется, что обдумал гораздо лучше.

Третий день в Пирогове. Дядя Сережа не так хорош, как бывал прежде, – не в духе. Марья Николаевна. Два дня ничего в голову не идет. За это время было тревожное известие о положении духоборов и о том, что M. H. Ростовцеву посадили в тюрьму. Писем давно нет от Чертковых. Должно быть, перехватывают. Буду продолжать записывать незаписанное:

[…] 2) Есть два приема деятельностей людских, и по тому, какого из этих двух родов деятельностей они преимущественно держатся, и два рода людей: одни употребляют свой разум на то, чтобы узнать, что хорошо и что дурно, и поступают сообразно этому знанию; другие поступают, как им хочется, и потом уже употребляют свой разум на то, чтобы доказать, что то, что они. сделали, хорошо, а чего не сделали, дурно.

3) Совершенно ясно, что выгоднее все делать сообща, но рассуждения для этого недостаточно. Если бы рассуждение было достаточно, то это давно бы уже было. То, что это видно по капиталистам, не может убедить людей жить сообща. Кроме рассуждения о том, что это выгодно, надобно, чтобы сердце было готово так жить (мировоззрение было такое, которое совпадало бы с указанием разума), а этого нет и не будет, пока не переменятся желания сердца, то есть мировоззрение людей.

[…] 14) Есть обычные, иногда умышленные, иногда неумышленные, недоразумения о моих взглядах, которые, признаюсь, раздражают меня:

15) Я говорю, что бог, сотворивший мир в шесть дней, пославший сына, сам этот сын, – не бог, а что бог есть то, что одно есть, непостижимое благо, начало всего; против меня говорят, что я отрицаю бога.

16) Я говорю, что не надо насилием противиться насилию, против меня говорят, что я говорю, что не надо бороться со злом.

17) Я говорю, что надо стремиться к целомудрию, и на этом пути будет в первой степени девственность, во второй – чистый брак, в третьей – не чистый, то есть не единственный, но брак; против меня говорят, что я отрицаю брак и проповедую прекращение рода человеческого.

18) Я говорю, что искусство есть деятельность заражающая, и чем более заразительно искусство, тем оно лучше. Но что эта деятельность хороша или дурна независимо от того, насколько оно удовлетворяет требованиям искусства, то есть заразительности, еще и потому, насколько она удовлетворяет требованиям религиозного сознания, то есть нравственности, совести; против меня говорят, что я проповедую тенденциозное искусство и т. п.

[…] 19) К «Воскресению». Нельзя было думать и помнить о своем грехе и быть самодовольным. А ему надо было быть самодовольным, чтобы жить, и потому он не думал, забыл. […]

Нынче 24 августа 98. Ясная Поляна. За это время не получал писем от Черткова и очень недоумеваю. Кажется, за это время были духоборы. Письма от Хилкова и Ивана Михайловича. Ответил всем. Нынче приехал Суллер. Все работаю над «Воскресением» и доволен, даже очень. Боюсь столкновений. Соня нездорова; но духом хороша. И мне хорошо. Полон дом народа: Машенька, Стахович, Вера Кузминская, Вера Толстая. Выписываю:

[…] 2) Люди живут в мире, не исполняя своего призвания, вроде того, как бы заводские рабочие заняты были только тем, как поместиться, питаться, гулять.

[…] 5) Ты хочешь служить человечеству? Хорошо. То, что ты хотел сделать, сделает другой. Доволен ли ты? Нет, недоволен потому, что важно для меня не то, что сделается, а то, что я сделаю, то, что сделаю свое дело. Лучшее доказательство, что дело не в деле, а в своем движении к добру.

[…] 7) Эгоизм, вся жизнь эгоистическая, законен только до тех пор, пока не проснулся разум; как скоро он проснулся, то эгоизм законен только в той мере, в которой он нужен, чтобы поддержать себя, как орудие, нужное для служения людям. Назначение разума служить людям. В том весь ужас, что его употребляют на служение себе.

8) Человек отдается иллюзии эгоизма, живет для себя и страдает. Стоит ему начать жить для других, и страдание облегчается, и получается лучшее благо мира: любовь людей.

9) Как отучают себя от куренья, от дурных привычек, так можно и должно отучать себя от эгоизма. Захочешь увеличить свое удовольствие, захочешь выставить себя, вызвать любовь других, остановись. Если нечего делать для других или не хочется ничего делать, не делай ничего, но только не делай для себя.

10) Баварец рассказывал про их жизнь. Он хвалится высокой степенью свободы, а между тем у них обязательное и религиозное грубокатолическое обучение. Это самый ужасный деспотизм. Хуже нашего.

[2 ноября.] Страшно посмотреть, сколько времени не писал – больше двух месяцев. И не только ничего не было дурного, но скорее все хорошее. Юбилей* был не так противен и тяжел, как ожидал. Продажа повести и получение 12-ти тысяч, которые отдал духоборам, устроилось хорошо*. Был недоволен Чертковым и увидал, что виноват я. Приезжал духобор из Якутска. Очень полюбил его. Сережа вполне близок делом и чувством. Нарочно не трогаю словами. С Соней очень хорошо. Люблю ее больше, чем прежде. Маша жалка своей слабостью, но духом все так же близка. Таня разорвала, но в очень неустойчивом положении*. Андрюша женится на Дидрихс* и очень сблизился. Чужды Миша и Лева. Но, слава богу и благодарность ему, что он пробудился, разгорелся во мне, и мне естественно или любить и радоваться, или любить и жалеть. И какое счастие.

Вчера был Archer, приехавший от Черткова, полюбил его. Дела очень много, но я весь поглощен «Воскресением», берегу воду и пускаю только на «Воскресение». Кажется, будет недурно. Люди хвалят, но я не верю. Кое-что записал – все очень важное. То запишу после, но сейчас хочется записать то, что сейчас вечером гулял по дорожке и ясно не только думал, но чувствовал.

1) Под ногами морозная твердая земля, кругом огромные деревья, над головой пасмурное небо, тело свое чувствую, чувствую боль головы, занят мыслями о «Воскресении», а между тем я знаю, чувствую всем существом, что и крепкая морозная земля, и деревья, и небо, и мое тело, и мои мысли – что все это только произведение моих пяти чувств, мое представление – мир, построенный мной, потому что таково мое отделение от мира, какое есть. И что стоит мне умереть, и все это не исчезнет, но видоизменится, как бывают превращения в театрах: из кустов, камней сделаются дворцы, башни и т. п. Смерть есть не что иное, как такое превращение, зависящее от другой отдельности от мира, другой личности: то я себя, свое тело с своими чувствами считаю собою, а то совсем иное выделится в меня. И тогда весь мир станет другим. Ведь мир такой, а не иной только потому, что я считаю собой то, а не другое. А делений мира может быть бесчисленное количество. Не совсем ясно для других, но для меня очень.

14 ноября. Опять не видал, как прошли одиннадцать дней. Очень увлеченно занят «Воскресением» и хорошо подвигаюсь. Совсем близок к концу. Был Сережа и Суллер и уехали оба на Кавказ с моим письмом к Голицыну*. Вчера приехала Соня. Очень хорошо. Я себя давно так умственно и физически хорошо, бодро не чувствовал.

Не могу разобрать, что записано, что нет:

[…] 2) Жить для других кажется трудно так же, как кажется трудно работать. Но как и в работе, за заботу других может быть лучшая награда: любовь других. Может и не быть. Тогда как в работе награда внутренняя: наработался, устал и хорошо.

[…] 5) Женщины точно так же, как и мужчины, одарены чувством и умом, но разница в том, что мужчина, большей частью, считает обязательным и для себя и выше чувств веления ума (разум), женщина же считает обязательным для себя и выше разума – чувство. То же, но только на разных местах.

[…] 7) Думаешь, что ты один и страдаешь от одиночества, а ты не только в согласии, но ты один со всеми – только искусственные и устранимые преграды отделяют тебя. Устрани их, и ты один со всеми. Устранение этих преград по мере сил и есть дело жизни.

[…] 9) Смотришь на людей, целующих икону, подлезающих под нее, обожающих и боящихся ее. Если людей могли обмануть так, то нет обмана, на который бы они не поддались.

10) Записано, что тяжело оттого, что жизни нет, а есть только эгоистическое существование. Не могу вспомнить, что я еще разумел под этим.

11) Бог проявляется в нас сознанием. Пока нет сознания, нет бога. Только сознание дает возможность добра, воздержания, служения, самопожертвования.

Все зависит от того, на что направлено сознание.

Сознание, направленное на животное я, убивает, парализирует жизнь; сознание, направленное на духовное я, возбуждает, возвышает, освобождает жизнь.

Сознание, направленное на животное я, усиливает, разжигает страсть, производит страх, борьбу, ужас смерти; сознание, направленное на духовное я, освобождает любовь. Это очень важно, и если буду жив, напишу это.

[…] 15) Прогресс нравственный человечества происходит только оттого, что есть старики. Старики добреют, умнеют и передают то, что они выжили, следующим поколениям. Не будь этого, человечество не двигалось бы. А какое простое средство! […]

Казалось, дня три не писал. А вот десять дней. Нынче 25 ноября. Ясная Поляна. 98. Соня тогда уехала с хорошим чувством, я обещал приехать 1 декабря. Миша мучает ее, и она тоскует. Хочется поскорее приехать к ней. Хочется тоже съездить в Пирогово. Мы одни: Таня, Маша, Коля. Только Лиза Оболенская. Я все так же усердно занимаюсь «Воскресением». Вчера ночью обдумывал статью о том, почему развращается народ. Нет никакой веры. Младенцем насильно окрестят, а потом считают уголовным преступлением всякое рассуждение о вере (совращение) и всякое отступление. Только и есть вера, что у сектантов. Может быть, введу это в воззвание*. А жалко. Хорошо думалось ночью. «Воскресение» разрастается. Едва ли влезет в 100 глав*. Записано следующее и, кажется, очень важное. Нужно бы в изложение веры.

1) Мы очень привыкли к рассуждениям о том, как надо устроить жизнь других людей – людей вообще. И нам такие рассуждения не кажутся странными. А между тем такие рассуждения не могли бы никогда [возникнуть] между религиозными и потому свободными людьми: такие рассуждения суть последствия деспотизма: управления одним человеком или людьми другими. Так рассуждают и сами деспоты, и люди, развращенные ими; говорят, если бы я имел власть, я бы сделал с другими то-то и то-то. Это заблуждение вредно не только потому, что оно мучает, уродует людей, подвергающихся насилию деспотов, но и ослабляет во всех людях сознание необходимости исправлять себя. Тогда как это одно единственно действительное средство воздействия на других людей. […]

Диалог

Нынче ночью был разговор и сцена, которая подействовала на меня еще гораздо более, чем последняя ее поездка*. Для характеристики разговора надо сказать, что я в этот день только что приехал в 12-м часу ночи из поездки за восемнадцать верст для осмотра именья Маши. Я не говорю, что в этом был труд для меня, это было удовольствие, но все-таки я несколько устал, сделав около сорока верст верхом, и не спал в этот день. А мне 70 лет.

Под влиянием твоих разговоров, усталости и хорошего, доброго расположения духа я лег спать с намерением не говорить ничего о том, что было, и в надежде, что все это, как ты утешала меня, само собой сойдет на нет. Легли. Помолчали. Она начала говорить.

О. Ты поедешь в Пирогово, будешь меня бранить Сереже?

Я. Я ни с кем не говорил, ни с Таней, дочерью.

О. Но с Таней, сестрой, говорил?

Я. Да.

О. Что же она говорила?

Я. То же, что тебе… мне тебя защищала, тебе, вероятно, за меня говорила.

О. Да, она ужасно строга была ко мне. Слишком строга. Я не заслуживаю.

Я. Пожалуйста, не будем говорить, уляжется, успокоится и, бог даст, уничтожится.

О. Не могу я не говорить. Мне слишком тяжело жить под вечным страхом. Теперь, если он* заедет, начнется опять. Он не говорил ничего, но, может быть, заедет.

Известие, что он приедет – как всегда бывало – может быть, а в действительности наверное – было мне очень тяжело. Только что хотел не думать об этом, как опять это тяжелое посещение. Я молчал, но не мог уж заснуть и не выдержал, сказал:

Я. Только что надеялся успокоиться, как опять ты будто приготавливаешь меня к неприятному ожиданию.

О. Что же мне делать? Это может быть, он сказал Тане. Я не звала. Может быть, он заедет.

Я. Заедет он или не заедет, неважно, даже твоя поездка не важна, важно, как я говорил тебе, два года назад говорил тебе, твое отношение к твоему чувству. Если бы ты признавала свое чувство нехорошим, ты бы не стала даже и вспоминать о том, заедет ли он, и говорить о нем.

О. Ну, как же быть мне теперь?

Я. Покаяться в душе в своем чувстве.

О. Не умею каяться и не понимаю, что это значит.

Я. Это значит обсудить самой с собой, хорошо ли то чувство, которое ты испытываешь к этому человеку, или дурное.

О. Я никакого чувства не испытываю, ни хорошего, ни дурного.

Я. Это неправда.

О. Чувство это так неважно, ничтожно.

Я. Все чувства, а потому и самое ничтожное, всегда или хорошие, или дурные в наших глазах, и потому и тебе надо решить, хорошее ли это было чувство, или дурное.

О. Нечего решать, это чувство такое неважное, что оно не может быть дурным. Да и нет в нем ничего дурного.

Я. Нет, исключительное чувство старой замужней женщины к постороннему мужчине – дурное чувство.

О. У меня нет чувства к мужчине, есть чувство к человеку.

Я. Да ведь человек этот мужчина.

О. Он для меня не мужчина. Нет никакого чувства исключительного, а есть то, что после моего горя мне было утешение музыка, а к человеку нет никакого особенного чувства.

Я. Зачем говорить неправду?

О. Но хорошо. Это было. Я сделала дурно, что заехала, что огорчила тебя. Но теперь это кончено, я сделаю все, чтобы не огорчать тебя.

Я. Ты не можешь этого сделать потому, что все дело не в том, что ты сделаешь – заедешь, примешь, не примешь, дело все в твоем отношении к твоему чувству. Ты должна решить сама с собой, хорошее ли это, или дурное чувство.

О. Да нет никакого.

Я. Это неправда. И вот это-то и дурно для тебя, что ты хочешь скрыть это чувство, чтобы удержать его. А до тех пор, пока ты не решишь, хорошее это чувство или дурное, и не признаешь, что оно дурное, ты будешь не в состоянии не делать мне больно. Если ты признаешь, как ты признаешь теперь, что чувство это хорошее, то никогда не будешь в силах не желать удовлетворения этого чувства, то есть видеться, а желая, ты невольно будешь делать то, чтобы видеться. Если ты будешь избегать случаев видеться, то тебе будет тоска, тяжело. Стало быть, все дело в том, чтобы решить, какое это чувство, дурное или хорошее.

О. Дурно я сделала, что сделала тебе больно, и в этом раскаиваюсь.

Я. Вот это-то и дурно, что ты раскаиваешься в поступках, а не в том чувстве, которое ими руководит.

О. Я знаю, что я никого больше тебя не любила и не люблю. Я бы желала знать, как ты понимаешь мое чувство к тебе. Как же бы я могла любить тебя, если бы любила другого?

Я. Твой разлад от этого-то и происходит, что ты не уяснила себе значения своих чувств. Пьяница или игрок очень любит жену, а не может удержаться от игры и вина и никогда не удержится, пока не решит в своей душе, хорошее ли чувство его любовь к игре и к вину. Только когда это решено, возможно избавление.

О. Все одно и то же.

Я. Да не могу я ничего сказать другого, когда ясно, как день, что все дело только в этом.

О. Ничего дурного я не делала.

Так с разными вариациями разговор приходил все к тому же. Она старалась показать, что чувство это очень неважное, и потому не может быть осуждаемо, и нет причин бороться с ним. Я все время возвращался к тому, что если в душе чувство признается хорошим, то от него нет избавления и нет избавления от тех сотен тысяч мелочных поступков, которые вытекают из этого чувства и поддерживают его.

О. Ну что же будет, если я признаю чувство дурным?

Я. То, что ты будешь бороться с ним, будешь избегать всего того, что поддерживает его. Будешь уничтожать все то, что было связано с ним.

О. Да это все к тому, чтобы лишить меня единственного моего утешения – музыки. Я в ужасном cercle vicieux[23]. У меня тоска. Тоску эту я разгоняю только игрой на фортепьяно. Если я играю, ты говоришь, что это все в связи с моим чувством, если я не играю, я тоскую, и ты говоришь, что причиной мое чувство.

Я. Я одно говорю: надо решить, хорошее это или дурное чувство. Без этого наши мучения не кончатся.

О. Нет никакого чувства, нечего решать.

Я. Пока ты так будешь говорить, нет выхода. Но, впрочем, если у человека нет того нравственного суда, который указывает ему, что хорошо, что дурно, человек, как слепой, разобрать цвета не может. У тебя нет этого нравственного судьи, и потому не будем говорить – два часа.

Долгое молчание.

О. Ну вот, я спрашиваю себя совершенно искренно: какое мое чувство и чего бы я желала? Я желала бы больше ничего, как то, чтобы он раз в месяц приходил посидеть, поиграть, как всякий добрый знакомый.

Я. Ну ведь вот ты сама этими словами подтверждаешь, что у тебя исключительное чувство к этому человеку. Ведь нет никакого другого человека, ежемесячное посещение которого составляло бы для тебя радость. Если посещение раз в месяц приятно, то приятнее еще раз в неделю и каждый день. Ты невольно этим самым говоришь про свое исключительное чувство. И без того, чтобы ты не решила вопрос о том, хорошо ли это, или дурно, ничего измениться не может.

О. Ах, все одно и одно. Мученье. Другие изменяют мужьям, столько их не мучают, как меня. За что? За то, что я полюбила музыку. Можно упрекать за поступки, а не за чувства. Мы в них не властны. А поступков никаких нет.

Я. Как нет? А поездка в Петербург, и туда и сюда, и вся эта музыка?

О. Да что ж особенного в моей жизни?

Я. Как что ж особенного? Ты живешь какой-то исключительной жизнью. Ты сделалась какой-то консерваторской дамой.

Слова эти почему-то ужасно раздражают ее.

О. Ты хочешь измучить меня и лишить всего. Это такая жестокость.

Она приходит в полуистерическое состояние. Я молчу довольно долго, потом вспоминаю о боге. Молюсь и думаю себе: «Она не может отречься от своего чувства, не может разумом влиять на чувства. У нее, как у всех женщин, первенствует чувство, и всякое изменение происходит, может быть, независимо от разума, в чувстве… Может быть, Таня права, что это само собой понемногу пройдет своим особенным, непонятным мне женским путем. Надо сказать ей это, думаю я, и с жалостью к ней и желанием успокоить ее, говорю ей это, – то, что я, может быть, ошибаюсь, так по-своему ставя вопрос, что она, может быть, придет к тому же своим путем и что я надеюсь на это. Но в это время в ней раздражение дошло до высшей степени.

О. Ты измучил меня, долбишь два часа одной и той же фразой: исключительное, исключительное чувство, хорошее или дурное, хорошее или дурное. Это ужасно. Ты своей жестокостью доведешь бог знает до чего.

Я. Да я молился и желал помочь тебе…

О. Все это ложь, все фарисейство, обман. Других обманывай, я вижу тебя насквозь.

Я. Что с тобой? Я именно хотел доброе.

О. Нет в тебе доброго. Ты злой, ты зверь. И буду любить добрых и хороших, а не тебя. Ты зверь.

Тут уж начались бессмысленные, чтобы не сказать ужасные, жестокие речи: и угрозы, и убийство себя, и проклятия всем, и мне и дочерям. И какие-то угрозы напечатать свои повести, если я напечатаю «Воскресение» с описанием горничной*. И потом рыдания, смех, шептание, бессмысленные и, увы, притворные слова: голова треснет, вот здесь, где ряд, отрежь мне жилу на шее, и вот он, и всякий вздор, который может быть страшен. Я держал ее руками. Я знал, что это всегда помогает, поцеловал ее в лоб. Она долго не могла вздохнуть, потом начала зевать, вздыхать и заснула и спит еще теперь.

Не знаю, как может разрешиться это безумие, не вижу выхода. Она, очевидно, как жизнью дорожит этим своим чувством и не хочет признать его дурным. А не признав его дурным, она не избавится от него и не перестанет делать поступки, которые вызываемы этим чувством, поступки, видеть которые мучительно, и стыдно видеть их мне и детям.

1899

2 января 1899. Ясная Поляна. Последний раз писал 25 ноября, стало быть месяц и неделю. Писал в Ясной Поляне, потом был в Москве, где ни разу не писал. В конце ноября ездил в Пирогово. Первого вернулся и с тех пор не совсем здоров; болела и болит поясница, а последнее время было что-то вроде желчной лихорадки. Второй день лучше. За все это время занимался исключительно «Воскресением». Были сношения о духоборах и бесчисленное количество писем. Со мной Колечка Ге, с которым отдыхаю. В семье не радостно: Маша болела (вчера кончилось, выкинула). Таня тревожна и мертва. Миша ошалел. Андрюша сомнителен. С Соней живу хорошо. Я стариковски спокоен. Вот и все. Довольно много есть, что записать. Буду записывать на пропущенных страницах. В последнее время как будто ослабел интерес к «Воскресению» и радостно чувствую другие, более важные интересы – понимание жизни и смерти. Многое как бы ясно.

2 января 99. Записанное.

[…] 3) Искусство наше есть то же, что соус к пище. Если есть один соус – вкусно, но не будешь сыт и испортишь желудок.

[…] 9) Физическая работа важна тем, что она мешает уму праздно и бесцельно работать.

10) Пожалуй, что важнее знать то, о чем не надо думать, чем знать то, о чем надо думать.

11) Женщины слабы и хотят не только не знать своей слабости, но хотят хвастаться своей силой. Что может быть отвратительней?

12) Человек добрый, если только он не признает своих ошибок и старается оправдывать себя, может сделаться извергом.

13) Вся забота правителей состоит не в том, как они говорят, чтобы утвердить религию в народе, а, напротив, в том, чтобы выхолостить народ от религии. И в России они почти достигли этого.

Писано 2 января.

Нынче 21 февраля. Более шести недель не писал. Я все в Москве. Сначала шло «Воскресение», потом совсем остыл. Написал письмо фельдфебелю* и в шведские газеты*. Дня три, как опять взялся за «Воскресение». Подвигаюсь. Студенческая стачка. Они все меня втягивают. Я советую им держаться пассивно, но писать письма им не имею охоты* – слаба и духом и телом. Мне спине лучше. Живет интересный и живой француз Sinet. Первый религиозный француз*. Очень многое нужно записать. Был в очень дурном духе, теперь хорошо.

26 июня 1899. Ясная Поляна. Четыре месяца не писал, не скажу, чтобы дурно провел это время. Усиленно работал и работаю над «Воскресением». Есть много, есть недурное, есть то, во имя чего пишется. На днях был тяжело болен. Теперь здоров. Соня уедет нынче к сыновьям. Она была тяжело больна и теперь еще слаба. Все продолжается критическое время. Часто очень нежно жалко ее. Так было нынче, когда она прощалась. Тяжелые отношения из-за печатания и переводов «Воскресения»*. Но большей частью спокоен. Запущена переписка. Все присылают деньги голодающим, а я ничего не могу, как только передавать их по почте*. Колечка со мной, помогает в работе. Сережа всякий раз радует, когда приезжает. Таня беспокоит своим легкомыслием, ушла в эгоистическую любовь. Она вернется, надеюсь. Продолжаю выписывать из книжечки.

[…] 17) Нам кажется, что настоящая работа – это работа над чем-нибудь внешним – производить, собирать что-нибудь: имущество, дом, скот, плоды, а работать над своей душой – это так, фантазия, а между тем всякая другая, кроме как работа над своей душой, усвоение привычек добра, всякая другая работа – пустяки.

[…] 21) Кажется странным и безнравственным, что писатель, художник, видя страдания людей, не столько сострадает, сколько наблюдает, чтобы воспроизвести эти страдания. А это не безнравственно. Страдание одного лица есть ничтожное дело в сравнении с тем духовным – если оно благое – воздействием, которое произведет художественное произведение.

[…] 27) Зло мира, причина его очень проста. Все ищут midi à 14 heures[24]. То в экономическом, то в политическом устройстве. Сейчас читал рассуждение в немецком парламенте о том, как помочь тому, что крестьяне бегут в города. А разрешение всех вопросов одно, и никто не признает его и даже не интересуется им. А разрешение одно, ясно и несомненно: власть имеющие развратились, потому что имеют власть и составили себе учение религиозное, соответствующее их развращению. И это самое учение они усиленно с детства прививают народу.

Спасение одно: разрушение ложного учения.

[…] 29) Нельзя выдумать для жестоких поступков более выгодных условий, как то сцепление чиновников, которое существует в государстве.

30) Будущего нет. Оно делается нами.

[…] 33) Мы сердимся на обстоятельства, огорчаемся, хотим изменять их, а все возможные обстоятельства суть не что иное, как указания того, в каких сферах, как нужно действовать. Ты в нужде – работай, в тюрьме – думай, в богатстве – освобождайся… и т. п.

34) Пресса – это лживость with a vengeance[25]. […]

[…] 45) Все дело в мыслях. Мысль начало всего. И мыслями можно управлять. И потому главное дело совершенствования: работать над мыслью.

28 сентября 1899. Ясная Поляна. Все работал над «Воскресением». Теперь запнулся на 3-й части. Уже давно не иду вперед. Соня в Москве. Я выработал себе спокойствие, не нарушавшееся. Не говорить. И знать, что так надо, что в этих-то условиях и надо жить. Здесь Илья, Соня с детьми, Андрюша с женой, Маша с мужем. Все чаще и чаще думаю о философском определении материи – пространства и времени. Нынче запишу, если успею.

Читал интересную книгу о том, что Христа никогда не было, а это миф*. Вероятий за то, что это правда, столько же за, сколько против. Вчера с помощью Маши очистил все письма. Многие оставил неотвеченными. Думал за это время.

Все болею. Редкий день без болей. Недоволен собой и нравственно. Очень опустился: не работаю физически и занят собой – здоровьем. Как трудно покорно переносить болезнь – идти к смерти без противления, а надо.

[…] 3) Я сорвал цветок и бросил. Их так много, что не жалко. Мы не ценим этой неподражаемой красоты живых существ и губим их, не жалея – не только растения, но животных, людей. Их так много. Культура – цивилизация есть не что иное, как загубление этих красот и заменение их. Чем же? Трактиром, театром…

[…] 5) Дороже всего на свете добрые отношения между людьми, а устанавливаются эти отношения не вследствие разговоров – напротив, от разговоров портятся. Говорить как можно меньше, и в особенности с теми людьми, с которыми хочешь быть в хороших отношениях.

[…] 8) Братство естественно, свойственно людям. Не братство – разделение старательно воспитывают.

[…] 14) Люди, уверяющие других, что разум не может быть руководителем жизни, это те, разум которых так извращен, что ясно видят, что он заведет их в болото.

Сегодня 2 октября 1899. Ясная Поляна. Все нездоров. Не страдаю, но чувствую постоянную угрозу. Нравственно лучше – больше помню бога в себе и смерть. Кажется, выбился из трудного места «Воскресения»*. Андрюша поразительно переменился к лучшему. Может, ухудшится, но уж это было и оставит следы. Колечка уехал. Соня приехала – нездорова. Продолжаю выписывать из записной книжки.

[…] 4) Совесть есть память общества, усвояемая отдельным лицом.

5) В старости чувствуешь то же, что в путешествии: сначала мысли в том месте, из которого едешь, потом в самом путешествии, потом в том месте, куда едешь. Я испытываю это все чаще и чаще, думая о смерти. […]

Нынче 13 октября 99. Ясная Поляна. Все не вполне здоров – так и надо. Но это не мешает жить, думать и двигаться к назначенному пределу. «Воскресение» плохо двигается, послал четыре главы, кажется, нецензурные, но, по крайней мере, кажется, остановился на одном, и больше важных перемен делать не буду. Не переставая, думаю о брате Сереже, но от погоды и нездоровья не могу собраться поехать. Таня, кажется, окончательно решила выходить*. Соня была в Москве и нынче едет опять. У меня нынче какой-то умственный праздник, и не нынче, а все последние дни: в «Воскресение» вдумал хорошие сцены. Об отдельности, представляющейся нам материей в пространстве и движением во времени, все чаще и чаще и яснее и яснее думаю. Еще получил брошюры Westrup’а из Америки о деньгах*, которые поразили, мне уяснив все неясное в финансовых вопросах и сведя все, как и должно было быть, к насилию правительств.

Если успею – запишу. Еще важная радостная мысль, хотя и старая, но которая мне пришла как новая, и радует меня очень, а именно:

1) Главная причина семейных несчастий та, что люди воспитаны в мысли, что брак дает счастье. К браку приманивает половое влечение, принимающее вид обещания, надежды на счастие, которое поддерживает общественное мнение и литература, но брак есть не только не счастье, но всегда страдание, которым человек платится за удовлетворение полового желания, страдание в виде неволи, рабства, пресыщения, отвращения, всякого рода духовных и физических пороков супруга, которые надо нести, – злоба, глупость, лживость, тщеславие, пьянство, лень, скупость, корыстолюбие, разврат – все пороки, которые нести особенно трудно не в себе, в другом, а страдать от них, как от своих, и такие же пороки физические, безобразие, нечистоплотность, вонь, раны, сумасшествие… и пр., которые еще труднее переносить не в себе. Все это, или хоть что-нибудь из этого, всегда будет, и нести приходится всякому тяжелое. То же, что должно выкупать: забота, удовлетворение, помощь, все это принимается как должное; все же недостатки, как не должное, и от них страдают тем больше, чем больше ожидалось счастья от брака.

Главная причина этих страданий та, что ожидается то, чего не бывает, а не ожидается того, что всегда бывает. И потому избавление от этих страданий только в том, чтобы не ждать радостей, а ждать дурного, готовясь переносить его. Если ждешь всего того, что описано в начале 1001 ночи, ждешь пьянства, вони, отвратительных болезней, то упрямство, неправдивость, пьянство даже можно не то что простить, а не страдать и радоваться, что нет того, что могло бы быть, что описано в 1001 ночи, нет сумасшествия, рака и т. п. И тогда все доброе ценится.

Не в этом ли и главное средство для счастья вообще? Не оттого ли люди так часто несчастны, особенно богатые? Вместо того, чтобы сознавать себя в положении раба, который должен трудиться для себя и для других и трудиться так, как этого хочет хозяин, люди вообразят себе, что их ждут всякого рода наслаждения и что все их дело в том, чтобы пользоваться ими. Как же при этом не быть несчастным? Все тогда, и труд, и препятствия, и болезни, необходимые условия жизни, представляются неожиданными страшными бедствиями. Бедные поэтому менее бывают несчастны: они вперед знают, что им предстоит труд, борьба, препятствия, и потому ценят все, что дает им радость. Богатые же, ожидая только радостей, во всех препятствиях видят бедствия и не замечают и не ценят тех благ, которыми пользуются. Блаженны нищие, ибо они утешатся, голодные – они насытятся, и горе вам, богатые…

27 октября 99. Ясная Поляна. Живем одни – Таня (на последках и жалко), Ольга, Андрюша, Жули и Андрей Дмитриевич. Хорошо, но часто хвораю: больше больных дней, чем здоровых, и оттого мало пишу. Отослал девятнадцать глав, очень неконченных. Работаю над концом. Много думал, кажется, хорошего.

[…] 2) Война, суды, казни, угнетение рабочих, проституция и многое другое – все это необходимое, неизбежное последствие и условие того языческого строя жизни, в котором мы живем, и изменить что-либо одно иди многое из этого невозможно. Что же делать? Изменять самый строй этой жизни, то, на чем он стоит. Чем? Тем, чтобы, во-первых, не участвовать в этом строе, в том, что поддерживает его, в военщине, в судах, податях, ложном учении и т. п., и во-вторых, делать то, в чем одном человек всегда совершенно свободен: в душе своей заменить себялюбие и все, что вытекает из него – злобу, корысть, насилие и пр., – любовью и всем тем, что вытекает из нее: разумностью, смирением, милосердием и пр. Как колеса машины нельзя повернуть силой, они все связаны с шестернями и другими колесами, а пустить и не пустить пар, который задвигает их, легко, так точно страшно трудно изменить самые внешние условия жизни, но быть добрым или злым легко. А это: быть добрым или злым – изменяет все внешние условия жизни. […]

20 ноября 1899. Москва. Много не записано. Я в Москве. Таня уехала зачем-то с Сухотиным. Жалко и оскорбительно. Я 70 лет все спускаю и спускаю мое мнение о женщинах, и все еще и еще надо спускать. Женский вопрос! Как же не женский вопрос! Только не в том, чтобы женщины стали руководить жизнью, а в том, чтобы они перестали губить ее. […]

Нынче 18 декабря 1899. Москва. Почти месяц не писал. Был тяжело болен. Очень больно было сутки, потом отдых и слабость. И смерть стала больше, чем естественна, почти желательна. Так и осталось теперь, когда выздоравливаю. Это новая радостная ступень. Кончил «Воскресение». Нехорошо. Не поправлено. Поспешно. Но отвалилось и не интересует более.

Здесь Сережа, Маша с мужем, Марья Александровна. Мне хорошо. Ничего не начинал еще писать. Больше всего, занимает философия, но ничего очень не хочется. Отдыхаю. Написал письма. Попытаюсь выписать записанное.

[…] 4) Материя есть все то, что доступно нашим чувствам. Наука заставляет нас предполагать, что есть материя, недоступная нашим чувствам. В этой области могут быть существа, составленные из этой материи и ощущающие ее – эту недоступную нашим чувствам материю. Я не думаю, чтобы такие существа были, я только думаю, что наша материя и наши чувства, ощущающие ее, есть только одна из бесчисленных возможностей жизни.

[…] 6) Читал о книге Энгельгарта*. Эволюция прогресса жестокости. Я думаю, что тут есть большая доля правды. Жестокость увеличилась преимущественно потому, что совершилось, содействующее увеличению матерьяльного богатства людей, разделение труда. Все говорят о выгодах разделения труда, не видя того, что необходимое условие разделения труда, кроме омашинения человека, есть еще устранение условий, вызывающих человеческое нравственное общение людей. Если мы делаем одно и то же дело, как земледельцы, понятно, что между нами установится обмен услуг помощи, но между пастухом и фабричным ткачом не может быть общения. (Кажется, неверно. Подумаю.)

[…] 11) Обыкновенно говорят: это очень глубокомысленно и потому не вполне понятно. Это неправда. Напротив. Все то, что глубоко, то ясно до прозрачности. Как вода, которая бывает мутна на поверхности, а чем глубже, тем прозрачнее. […]

Нынче 20 декабря 99. Москва. Здоровье нехорошо. Душевное состояние хорошее, готов к смерти. По вечерам много народа – устаю. В 51 № не вышло «Воскресение»*, и мне было жаль. Дурно. Обдумываю философское определение жизни. Думал нынче о «Купоне» – хорошо. Может быть, напишу. […]

1900

1 января 1900. Москва. Сижу у себя в комнате, и у меня все, встречая новый год. Все это время ничего не писал, нездоровится. Много надо записать.

[…] 2) Если ребенку раз внушено, что он должен верить, что бог – человек, что бог 1 и 3, одним словом, что 2 × 2 = 5, орудие его познания навеки исковеркано: подорвано доверие к разуму. А это самое делается над всеми детьми. Ужасно.

[…] 4) Вспомнил свое отрочество, главное юность и молодость. Мне не было внушено никаких нравственных начал – никаких; а кругом меня большие с уверенностью курили, пили, распутничали (в особенности, распутничали), били людей и требовали от них труда. И многое дурное я делал, не желая делать, – только из подражания большим.

[…] 7) Сережа с Усовым говорили о различных пониманиях устройства мира: прерывности или непрерывности материи. При моем понимании жизни и мира: материя есть только мое представление, вытекающее из моей отдельности от мира. Движение же есть мое представление, вытекающее из моего общения с миром, и потому для меня не существует вопроса о прерывности или непрерывности материи.

8) Ехал наверху на конке, глядел на дома, вывески, лавки, извозчиков, проезжих, прохожих, и вдруг так ясно стало, что весь этот мир с моей жизнью в нем есть только одна из бесчисленного количества возможностей других миров и других жизней и для меня есть только одна из бесчисленных стадий, через которую мне кажется, что я прохожу во времени. […]

8 января. Вечер. Несколько дней ничего не делал. Письмо духоборам* оставил и исправлял только статью о 36-часовом дне*. Нынче подвинулся к окончанию. Здесь Маша. (Вот хотел о них писать и остановился, потому что они прочтут*.) Мне хорошо на душе, несмотря на то, что здоровье подорвано. Потуги смерти, то есть нового рождения. Не могу смотреть на них иначе. Особенно когда болен, и чем больнее, тем яснее и спокойнее.

Сейчас простился и уехал Стасов. Образцовый тип ума. Как хотелось бы изобразить это. Это совсем ново.

Нынче известие из Сызрани. Больно за Сережу*. Записать немного.

1) Читаю газеты, журналы, книги и все не могу привыкнуть приписать настоящую цену тому, что там пишется, а именно: философия Ницше, драмы Ибсена и Метерлинка и наука Ломброзо и того доктора, который делает глаза. Ведь это полное убожество мысли, понимания и чутья.

2) Читаю о войне на Филиппинах* и в Трансваале*, и берет ужас и отвращение. Отчего? Войны Фридриха, Наполеона были искренни и потому не лишены были некоторой величественности. Было это даже и в Севастопольской войне. Но войны американцев и англичан среди мира, в котором осуждают войну уж гимназисты, – ужасны. […]

16 января 1900. Москва. Ничего не работал. Нездоровье скрытое. Душевно слаб, но не зол. И рад этому. Приехала Лизанька* из Сызрани и Воробьев из Нальчика. Хуже уж, кажется, ничего не может быть. А неправда: может быть хуже. И потому не надо жалеть. Едва ли не всегда страдания физические и страдания самолюбия – гордости, тщеславия – не ведут к движению вперед духовному. Всегда особенно страдания гордости. А мы, дурачье, жалуемся. Получил письма от St. John и Sinet – хорошие.

Нынче думал, что мое положение несомненно мне – но всякое положение – на пользу. Волшебная палочка дана. Только умей ею пользоваться.

Записать надо:

Был Горький. Очень хорошо говорили. И он мне понравился. Настоящий человек из народа*.

Какое у женщин удивительное чутье на распознавание знаменитости. Они узнают это не по получаемым впечатлениям, а по тому, как и куда бежит толпа. Часто, наверное, никакого впечатления не получила, а уж оценивает, и верно.

Записываю.

1) Нельзя быть достаточно осторожным в поощрении в себе тщеславия – любви к похвале. Если бы враг хотел погубить человека, то вернее чем споить – захвалить его. Развивается болезненная чувствительность – при похвале, ведущая к праздному расслаблению, при порицании – к озлоблению и унынию. Главное, увеличивает болезненность и уязвимость.

2) Читал «Даму с собачкой» Чехова. Это все Ницше. Люди, не выработавшие в себе ясного миросозерцания, разделяющего добро и зло. Прежде робели, искали; теперь же, думая, что они по ту сторону добра и зла, остаются по сю сторону, то есть почти животные. […]

27 января 1900. Москва. Почти две недели не писал. Ездил смотреть «Дядю Ваню» и возмутился*. Захотел написать драму «Труп», набросал конспект*.

Очень тяжело было от появления Г. Все расплата не кончена. Так ему и надо*. Хотел записать из книжечки – не могу. Был здоров, хотя умственно не бодр. Дня два стало хуже.

13 марта 1900. Больше двух месяцев не писал. Маша уехала, потом уехал Андрюша с Ольгой. Здоровье за это время значительно улучшилось.

Писал все 1) письмо духоборам, которое кончил и послал*, 2) о патриотизме, которое много раз переписывал и которое ужасно слабо, так что вчера решил или бросить, или все сначала, и, кажется, есть, что сказать сначала*. Надо показать, что теперешнее положение, особенно Гаагская конференция*, показали, что ждать от высших властей нечего и что распутыванье этого ужасного губительного положения если возможно, то только усилием частных отдельных лиц.

О 36-часовом дне, кажется, выйдет. Главное, будет показано, что теперешнее предстоящее освобождение будет такое же, какое было от крепостного права, то есть что тогда только отпустят одну цепь, когда другая будет твердо держать. Невольничество отменяется, когда утверждается крепостное право. Крепостное право отменяется, когда земля отнята и подати установлены; теперь освобождают от податей, когда орудия труда отняты. Отдадут – имеют намерение отдать – рабочим орудия труда, только под условием обязательности для всех работы.

За это время были молокане из Карса – хотят переселяться*, два духобора из Архангельска. Известие о пяти в Владикавказской тюрьме*. Плутни Тверского, чтобы выманить духобор*. Приехал милый Буланже и приятные люди: Суллер и Коншин. Колечка* живет, помогает мне. Сережа с нами – добр, но, к сожалению, не вполне близок. […]

Стану выписывать:

[…] 4) Кабы женщины только понимали всю красоту девственности, до такой степени она вызывает лучшие чувства людей, они бы чаще удерживали ее. А то беспрестанно видишь страшное падение девственности или в грубую похоть со всем обманом глупой влюбленности, или раскаяние в своей высоте и красоте.

5) Видел во сне: один стоит на столбе и люди любуются им и хвалят, другой, чтобы победить, превзойти его, пляшет на гвоздях. Третий просто добрый.

6) Искусство, поэзия: «Для берегов отчизны дальней»* и т. п., живопись, в особенности музыка, дают представление о том, что в том, откуда оно исходит, есть что-то необыкновенно хорошее, доброе. А там ничего нет. Это только царская одежда, которая хороша только тогда, когда она на царе жизни – добре (что-то нехорошо, но так записано).

[…] 11) В работном доме священник, толкуя народу первую заповедь Нагорной проповеди, разъяснял, что гневаться можно и должно, как гневается начальство, и убивать можно по приказанию начальства. Это было ужасно.

Все можно простить, но не извращение тех высших истин, до которых с таким трудом дошло человечество.

12) Лессинг, кажется, сказал, что каждый муж говорит или думает, что одна на свете была дурная, лживая женщина и она-то моя жена*. Происходит это оттого, что жена вся видна мужу и не может уже его обманывать, как обманывают его все другие. […]

19 марта 1900. Москва. Мало, не успешно работаю, хотя здоров. В мыслях же идет работа хорошая. Читал психологию*, и с большой пользой, хотя и не для той цели, для которой читаю.

Приехала Таня – довольна, счастлива. И я рад за нее и с ней. Жалею, что Сережа по взглядам чужд, от легкомыслия и самоуверенности, хотя добр, и оттого нет с ним того полного сближения, какое есть с Машей и Таней. […]

При каждом бое часов вспоминать:

[…] 3) Что лучше ничего не делать, чем делать ничего – ложь.

4) Что присутствие всякого человека есть призыв к высшей осторожной и важной деятельности.

5) Что униженным, смиренным быть выгодно, а восхваляемым, гордым – обратное.

6) Что теперешняя минута никогда не повторится.

7) Что ничего неприятного тебе быть не может – если неприятно, то значит, ты спутался.

8) Что всякое дурное, даже пустое дело вредно тем еще, что накатывает дорогу привычке, и всякое доброе дело – наоборот.

9) Не осуждай.

10) Обсуживая поступки других людей, вспоминай свои.

Нынче 24 марта 1900. Москва. Вчера была страшная операция Тани*. Я несомненно понял, что все эти клиники, воздвигнутые купцами, фабрикантами, погубившими и продолжающими губить десятки тысяч жизней, – дурное дело. То, что они вылечат одного богатого, погубив для этого сотни, если не тысячи бедных, – очевидно дурное, очень дурное дело. То же, что они при этом выучиваются будто бы уменьшать страдания и продолжать жизнь, тоже нехорошо, потому что средства, которые они для этого употребляют, таковы (они говорят: «до сих пор», а я думаю по существу), таковы, что они могут спасать и облегчать страдания только некоторых избранных, главное же потому, что их внимание направлено не на предупреждение, гигиену, а на исцеление уродств, постоянно непрестанно творящихся.

Пишу то «Патриотизм», то «Денежное рабство»*. И первое много улучшил, но вот второй день не пишу. Читаю психологию. Прочел Вундта и Кефтинга. Очень поучительно. Очевидна их ошибка и источник ее. Для того, чтобы быть точными, они хотят держаться одного опыта. Оно и действительно точно, но зато совершенно бесполезно, и вместо субстанции души (я отрицаю ее) ставят еще более таинственный параллелизм.

[…] Думал за это время:

[…] 5) Все наши заботы о благе народа подобны тому, что бы делал человек, топча молодые ростки, уродуя их и потом вылечивая каждое деревцо, травку отдельно. Это главное относится к воспитанию. Слепота наша к делу воспитания поразительна. […]

6 апреля 1900. Москва. Сейчас вечер. Сережа играет, и я чувствую себя почему-то до слез умиленным, и хочется поэзии. Но не могу в такие минуты писать. Живу не очень дурно, все работаю ту же работу, загородившую мне художественную, и скучаю по художественной. Очень просится.

Был на лекции Оболенского, и странная случайность: обратился к его сыну. Такая же странная случайность: в тот вечер, как ехал к Олсуфьеву, чтобы передать прошение молокан, приехал миссионер американский с прошением государю о веротерпимости на Кавказе. Мне было неприятно обязываться перед Олсуфьевым, несмотря на его добродушие. […]

Записано следующее:

1) Подошел к ломовым извозчикам и стал против головы молодого, добродушного, сильного, косматого, вороного жеребца и понял его характер и полюбил его. И так понятно и несомненно стало, что начало всего, первое знание, из которого исходят все другие, то, что я – отдельная личность и другие существа – такие же.

[…] 5) Всякие внешние обязанности мешают, заслоняют важнейшие обязанности к самому себе. Несчастные цари воспитываются и поддерживаются в признании такого огромного количества внешних обязанностей, что не остается совсем места для обязанностей к себе. Я это заметил, когда говорил о том, что нашему царю надо главное исполнять требования нравственности – оказалось, что таких нет, кроме супружеской верности; он должен и казнить, и грабить, и развращать. […]

7 апреля 1900. Москва, е. б. ж.

Да, не записал самого главного, того, что думал нынче на прогулке.

12) Меня уж давно тревожит мысль о том, какое значение при моем мировоззрении получают положения о неисчезаемости материи и энергии. Материя есть предел, и потому всякие изменения материи только изменяют форму предела; то был лед, то вода, то пар, то кислород и углекислота. Но и то и другое и третье продолжают быть пределами между мной и земным шаром с его атмосферой. Но с энергией у меня не выходило этого же. Энергия, которую можно рассматривать, как движение, есть нечто действительное, а не кажущееся мне только, не есть только средство представления моего единства со всем миром. И потому мое прежнее положение о том, что движение есть только то, что соединяет меня со всем миром, – неверно. Движение есть сама жизнь.

Жизнь есть расширение пределов, в которых заключен человек. Пределы эти представляются человеку материей в пространстве. Пределы эти отделяют его от других существ, сами в себе заключают пределы между различными существами. Человек по аналогии с собой узнает в других существах эти пределы. Там, где он их не узнает, он называет эти пределы неорганической материей, т. е. признает, что он не видит, не познает то существо, которое граничит с ним. Так граничат с ним земля, воздух, светила.

Расширение этих-то пределов, которое мы не можем себе представить иначе, как движением, и составляет то, что мы называем жизнью. Такую жизнь мы сознаем в себе, такую видим во всех существах и такую поэтому можем предполагать в тех существах, которых мы не можем обнять и которые мы видим одной их мертвой стороной.

При этом мировоззрении мне показалось, что закон сохранения энергии получает объяснение. Закон сохранения энергии при этом мировоззрении относится только к мертвой материи, т. е. что там, где нет жизни, не может быть никакого усиления движения.

Может быть, выйдет после, но теперь устал и боюсь еще больше запутать.

2 мая 1900. Москва. Почти месяц не писал. Все время был занят двумя статьями. И хочется думать, что кончил. Было и тяжелое, было и хорошее. Больше хорошего. Мало думал вне работы. Работа все поглощала. Завтра еду к Маше.

В книжке записано:

1) Сердишься иногда на людей, что они не понимают тебя, не идут за тобой и с тобой, тогда как ты совсем рядом стоишь с ними. Это все равно, что, ходя по лабиринту (какие бывают в садах), требовать, чтобы человек, стоящий совсем рядом с тобой, только за стенкой, шел по одному направлению с тобой. Ему надо пройти целую версту, чтобы сойтись с тобой, и сейчас идти не только не в одном, но в обратном направлении, чтобы сойтись с тобою. Знаешь же ты, что ему надо идти за тобой, а не тебе за ним, только потому, что ты уж был на том месте, на котором он стоит.

2) Каждое искусство представляет свое отдельное поле, как клетка шахматной доски. У каждого искусства есть соприкасающееся ему искусство, как у шахматной клетки клетки соприкасающиеся. Когда верхняя поверхность клетки использована, – чтобы работать на ней, то есть чтобы произвести что-либо новое, надо идти глубже. Это трудно. Тогда люди захватывают соприкасающиеся клетки и производят этой смесью нечто новое. Но смесь эта – музыки с драмой, с живописью, лирикой, и обратно – не есть искусство, а извращение его.

[…] 4) Жизнь наша господская так безобразна, что мы не можем радоваться даже рождению наших детей. Рождаются не слуги людям, а враги их, дармоеды. Все вероятия, что они будут такими.

[…] 7) Мало того, что есть люди, которые не могут не поступать дурно, есть люди, которые не могут понять, что, поступая дурно, они поступают дурно. […]

Нынче 5 мая. Пирогово. 1900. Приехал хорошо. Совершенно здоров. Ожил от деревни. Видел Сережу. Грустно, но правдиво хорошо. Таня уехала. Маша, кажется, опять выкинула.

Обдумал «Новое рабство» сначала и нынче много изменил и улучшил.

Ничего не записано. Думал:

Счастливы и несчастливы те люди, которые не знают раскаяния. Сделав несчастье людей, они умрут с уверенностью, что они облагодетельствовали их. Понять же всю свою виновность им слишком было бы тяжело. Это раздавило бы их, а не исправило.

Думаю о крестьянском романе*.

Нынче 13 мая 1900. Пирогово. Запишу хоть то, что мне очень, очень хорошо. 11 часов.

Нынче 17 мая. Пирогово. 1900. Проснулся от мыслей.

[…] Вчера написал 2-й акт «Трупа». Теперь 7 часов утра.

Начинаю новую тетрадь. 1900 г. 19 мая. Ясная Поляна.

Вчера приехал из Пирогова, где провел прекрасные пятнадцать дней. Кончил «Рабство»* и написал два акта*. Мне и здесь хорошо. Здоровье было испортилось. Теперь лучше. Перечел кучу писем. Ничего важного. Нынче писал последнюю главу.

Поздно. Завтра выпишу из книжечки.

23 июня 1900. Ясная Поляна. Больше месяца не писал. Провел эти тридцать пять дней не дурно. Были тяжелые настроения, но религиозное чувство побеждало. Все время, не переставая и усердно, писал «Рабство нашего времени». Много внес нового и уясняющего. Ужасно хочется писать художественное, и не драматическое, а эпическое – продолжение «Воскресения»: крестьянская жизнь Нехлюдова. До умиления трогает природа: луга, леса – хлеба, пашни, покос. Думаю – не последнее ли доживаю лето. Ну, что ж, и то хорошо. Благодарю за все – бесконечно облагодетельствован я. Как можно всегда благодарить и как радостно.

Были за это время американец Курти, Буланже, St. John. Я полюбил его. Здоровье хорошо. […]

Нынче 12 июля. Ясная Поляна. Таня здесь. Жалкая. Все еще пишу каждый день «Рабство нашего времени». Два раза думал, что готово. Теперь третий раз думаю это.

Был нездоров. Вчера странно кружилась голова. Как хорошо жить, помня о смерти, помня о том, что ты идешь и должен работать на ходу.

Очень много надо записать, а не помню, на чем остановился.

[…] 2) Совесть и есть не что иное, как совпадение своего разума с высшим.

3) Кто видит смысл жизни в усовершенствовании, не может верить в смерть, – в то, чтобы усовершенствование обрывалось. То, что совершенствуется, только изменяет форму.

4) Когда у человека очень много обязанностей, он пренебрегает обязанностями к себе, к своей душе; а они только важны. Бедные цари, воображающие себе так много и важных обязанностей.

[…] 15) Безнравственно живущим и желающим продолжать так жить людям невыгодно верить, что мир движется по ступеням идеи к добру, и они не верят в это.

[…] 26) Всякого ребенка из достаточных классов самым воспитанием ставят в положение подлеца, который должен нечестной жизнью добывать себе, по крайней мере, восемьсот рублей в год.

[…] 33) Я серьезно убежден, что миром управляют: и государствами, и имениями, и домами – совсем сумасшедшие. Несумасшедшие воздерживаются или не могут участвовать.

[…] 37) Разрушаем миллионы цветков, чтобы воздвигать дворцы, театры с электрическим освещением, а один цвет репья дороже тысяч дворцов. […]

7 августа 1900. Ясная Поляна. Таня заболела и теперь еще лежит. Я сильно болел: ужасные боли, долго не поправлялся. Нынче лучше. Чувствую близость смерти, стараюсь встретить ее спокойно и, кажется, спокойно встречу ее; но пока здоров, как нынче, не могу живо перенестись в процесс перехода.

Кончил и отослал и «Рабство нашего времени» и о смерти Гумберта*. Думаю, что сделал, что должно и что мог. Здесь теперь Меньшиков (в нем что-то задерживающее его, какая-то цепляющая рогатка) и Страхов Федор Алексеевич, весь ясный, – я люблю его.

Нынче написал сцену в «Труп». Теперь запишу из книжечки.

[…] 4) Как у глаза есть веко, так у дурака есть самоуверенность для защиты от возможности поранения своего тщеславия. И оба, чем более берегут себя, тем менее видят – зажмуриваются.

5) Наши чувства к людям окрашивают их всех в один цвет: любим – они все нам кажутся белыми, не любим – черными. А во всех есть и черное и белое. Ищи в любимых черное, а главное – в нелюбимых белое. […]

15 августа. Все эти дни был совершенно здоров, писал «Труп» – окончил. И втягиваюсь все дальше и дальше.

Софья Андреевна уехала в Москву и в гости. Сознание необходимости любви помогает мне. Замечаю на Леве. Тане лучше. В книжечке записано. (Нынче хуже.)

Записано:

1) Между старыми и молодыми, если оба нормальны, происходит странное недоразумение. Человек 20 лет, обращаясь к 5-летнему, знает разницу понимания и сообразно с этим и обращается с ребенком. Но человек 50 лет не так уже обращается с 35-летним и даже с 20-летним. А разница та же. Та же даже и между 80-летним и 65-летним. От этого-то надо уважать старость и старикам уважать самих себя и не становиться на одну ногу с молодыми – спорить. Недоразумению этому помогает еще и то, что все человечество идет вперед, и молодой человек, усвоив то, что свойственно его времени, думает, что он сам впереди старика и что ему нечему учиться у него.

2) Если хочешь узнать себя, то замечай, что ты помнишь и что забываешь. Если хочешь узнать, что считаешь важным и что нет, замечай, что забываешь, что помнишь. То, что помнишь, вот это-то может быть предметом художественного произведения. Например: отчего упоминание об одном человеке напоминает другого, одного события – другое или человека. Вот в этой связи самое важное в твоем мировоззрении. По этим признакам узнаешь сам себя.

[…] 4) Брак, разумеется, хорошо и необходимо для продолжения рода; но если для продолжения рода, то (прекрасная выписка из Ницше) надо, чтобы родители чувствовали в себе силы воспитать детей не дармоедами, а слугами людям и богу. А для этого нужно быть в силах жить не трудами других, а своими, больше давая, чем беря от людей. У нас же буржуазное правило, что жениться можно только тогда, когда крепко сидишь на шее людей, то есть имеешь средства. Нужно как раз обратное: может жениться только тот, кто может жить и воспитать ребенка, не имея средств. Только такие родители могут хорошо воспитать детей. […]

21 августа 1900. Ясная Поляна. Писал драму и недоволен ею совсем. Нет сознания, что это – дело божие, хотя и многое исправилось: лица изменились.

Все тот же экзамен и все та же практика. Немного лучше. Нынче поднялся старый соблазн*. Александр Петрович ушел. Вчера был Буланже с редактором. Читал George Eliot и Ruskin’а и очень оценил.

Нынче все яснее и яснее представляется обличение неверия и разбойничьего царства. Это нужно писать.

В книжечке записано:

[…] 2) Почему помнишь одно, а не помнишь другое? Почешу Сережу называю Андрюшей, Андрюшу – Сережей? В памяти записан характер. Вот это, то, что записано в памяти без имени и названия, то, что соединяет в одно разные лица, предметы, чувства, вот это-то и есть предмет художества. Это очень важно. Надо разъяснить.

[…] 6) Признак развратности нашего мира – это то, что люди не стыдятся богатства, а гордятся им.

7) Вдруг стало ясно, что как несправедливо, когда старик говорит: пожил, пора и умереть. Старик не имеет права говорить так. Он – плод, зерно. Былку можно затоптать, но зерно надо съесть. Это не значит то, что старику надо бояться смерти; напротив, надо, не боясь смерти, жить. И тогда только легко жить и жизнь полезна, когда не боишься смерти.

8) Странное мое положение в семье. Они, может быть, и любят меня, но я им не нужен, скорее encombrant;[26] если нужен, то нужен, как всем людям. А им в семье меньше других видно, чем я нужен всем. От этого: несть пророк без чести… […]

Нынче 26. Все эти дни, хотя и здоров, не писал. Начал о безверии*. Переменил кое-что в драме, и к лучшему, но ничто не привлекает к работе, хотя и то и другое нравится.

Попробую записать.

1) Тем нехороша умственная работа, что, пока не влечет к ней, испытываешь праздность. А за работу физическую – сапоги, не хочется браться – и потому, что тяжело, и потому, что покажется ненатуральным. Думал, что если не можешь работать ни умственно, ни телесно, то все силы, все внимание употребляй на то, чтобы быть любовным. Это работа и высшая и всегда возможная, даже в одиночестве: думать о людях с любовью.

2) Есть люди, одаренные в сильной степени нравственным и художественным чувством, и есть люди, почти лишенные его. Первые как бы сразу берут и знают интеграл. А вторые делают сложные вычисления, не приводящие их к окончательным выводам. Точно как будто первые проделали все вычисления где-то прежде, а теперь пользуются результатами. […]

30 августа 1900. Ясная Поляна. 72 года. Все эти дни ничего не могу работать. Нет охоты. Думается кое-что хорошо – слава богу и благодарение – добро. […]

Любовь – это стремление к благу, которое до тех пор, пока мы признаем смысл в своей отдельной жизни, признается за стремление к своему личному благу, но есть сама сущность жизни, которая стремится к благу всего. Разум – это уяснение средств достижения блага, – пока жизнь в личности; достижения блага личности, когда жизнь во всеобщем благе, в достижении этого всеобщего блага.

Как-то спросил себя: верю ли я, точно ли верю в то, что смысл жизни в исполнении воли бога, воля же в увеличении любви (согласия) в себе и в мире и что этим увеличением, соединением в одно любимого я готовлю себе будущую жизнь? И невольно ответил, что не верю так в этой определенной форме. Во что же я верю? спросил я. И искренне ответил, что верю в то, что надо быть добрым: смиряться, прощать, любить. В это верю всем существом. […]

7 сентября 1900. Ясная Поляна. Был нездоров, нынче лучше. Все борюсь с собой. Иногда лучше. Хуже не бывает. И то хорошо. Соня у Маши. Андрюша уезжает. Ужасно видеть шестнадцать нагруженных подвод. Salomon и Сережа здесь. Работа не идет никакая. Журнал не устраивается*. Сейчас пытался писать драму – не идет.

Записано следующее:

[…] 3) Андрюша едет один в коляске, и ему кажется (да и всем почти, глядящим на него), что если он едет и одет так великолепно, то он имеет и соответствующие великолепию достоинства. Я сам всегда на себе это чувствовал при хорошем платье, обстановке. Как же вредна для духовной жизни роскошь! Самое вредное: без основания увеличивает знаменатель.

[…] 5) Источник всех бедствий, от которых страдают люди, в том, что они хотят предвидеть будущее: сначала для себя каждый и для него работать, потом для семьи, потом для народа. Человек может только делать то, что должно, предоставляя жизни складываться так, как того хочет высшая воля или судьба. Человек ходит, бог водит.

Зачем же дана человеку способность предвидеть будущее? И не могу ответить. Вижу, что предвидение и деятельность в виду будущего – источник зла, и то, что это предвиденье необходимо для жизни: необходимо, сея семена, предвидеть, что будет лето и осень и что они вырастут и т. п. Возвращусь к этому.

[…] 9) Ученые объяснения большей частью производят то впечатление, что бывшее ясно и понятно становится темно и запутанно.

[…]. 11) К большой драме* думал о том, как изобразить доброе, хорошее существо, совершенно лишенное возможности понять христианское мировоззрение.

[…] 13) Все в жизни очень просто, связно, одного порядка и объясняется одно другим, но только не смерть. Смерть совсем вне этого всего, нарушает все это, и обыкновенно ее игнорируют. Это большая ошибка. Напротив, надо так свести жизнь с смертью, чтобы жизнь имела часть торжественности и непонятности смерти, и смерть – часть ясности, простоты и понятности жизни.

14) К малой драме:* умирая, Федя говорит: а может быть, я ошибся. Ну да что сделано, то сделано. Несите.

Нынче 22 сентября 1900. Ясная Поляна. Все это время плохо работал. И работал-то дело пустое. Галя Черткова пишет, что не дам ли я напечатать два начала воззваний. Я начал пересматривать и все над этим работал. В одном вписал недурное о том, что у христианских народов нет никакой религии*.

Все время в очень дурном, недобром расположении духа. Вспоминание о том, что во мне бог, уж не помогает.

Был у Маши и у брата Сережи. Очень хорошо был у Андрюши. Жду чего-то. А ждать нечего, кроме труда, хорошего, божеского труда, и смерти. Здоровье слабо. Последнее время тоска, знобит и жар. В эту минуту, 11 часов вечера, мне хорошо. Таня уехала. Нынче от нее милое письмо. Соня в Москве.

Записано следующее:

1) Мне кажется, что как есть критический половой возраст и многое решается в этом возрасте, так есть критический духовный возраст – около 50 лет, когда человек начинает серьезно думать о жизни и решать вопрос об ее смысле. Обыкновенно решение этого времени бесповоротно. Беда, если оно ошибочно. […]

Нынче 5 октября 1900. Ясная Поляна. Все тем же занят. Одну, о земельном труде, послал. Над другой все работаю. Был бодрый Буланже. Журнал не брошен. Что выйдет. Здоровье хорошо. Была тоска, но напрасно сказал, что сознание бога в себе не помогает. Помогает. Читаю китайских классиков. Очень важно. Написал десять писем. Есть кое-что записать, но нынче некогда.

9 октября. Здоровье продолжает быть хорошо. Было много посетителей, – кроме Дунаева с дочерью и Ив. Ив. Бочкарева, все литературные: Веселитская (очень приятно), Тотомианц, молодой марксист, тоже приятный; вчера Поссе и Горький. Эти менее приятны*. Состояние духа среднее.

[…] Все кончаю «Неужели это так надо?». Кажется, нынче окончательно и завтра пошлю.

Читаю мало. В эту минуту малое напряжение мысли.

За эти дни важно было то, что я, не помню уж по какому случаю, кажется после внутреннего обвинения моих сыновей, – я стал вспоминать все свои гадости. Я живо вспомнил все, или, по крайней мере, многое, и ужаснулся. Насколько жизнь других и сыновей лучше моей. Мне не гордиться надо и прошедшим, да и настоящим, а смириться, стыдиться, спрятаться – просить прощение у людей. Написал: у бога, а потом вымарал. Перед богом я меньше виноват, чем перед людьми. Он сделал меня, допустил меня быть таким. Утешение только в том, что я не был зол никогда; на совести два-три поступка, которые и тогда мучали, а жесток я не был. Но все-таки гадина я отвратительная. И как хорошо это знать и помнить. Сейчас становишься добрее к людям, а это – главное, одно нужно.

[…] 2) Литераторам, их трудам приписывается неподобающее им значение и важность, потому что в руках литераторов – пресса, устанавливающая общественное мнение. Только этим можно объяснить эти странно серьезные рассуждения критиков о значении героев поэм, романов… Тем же объясняется и преувеличенное значение, придаваемое искусству. Они все одной клики.

[…] 4) Страшный, неразрешимый вопрос: как могут люди умные, образованные – католики, православные – верить в нелепости церковной веры, может быть объяснен только гипнозом. В детском возрасте и потом в минуты подавленного состояния людям внушаются идеи, и они так крепко засаживаются, что люди потом не в силах освободиться от них. Читая прошлого года книги о гипнозе, я не нашел в них ответа на вопрос: как освобождаться от гипноза? Я думаю, что одно средство: нарушение связи с гипнотизатором, естественный образ жизни и главное подъем в область духовной самодеятельности.

Об этом надо подумать. Это ужасно важно.

Говорят: гипнотизаторы подлежат суду за внушение поступков противозаконных. А внушение в детском, восприимчивом к гипнозу возрасте всех ужасов церковной веры не только не запрещается, но запрещается невнушение. Это ужасно. […]

[10 октября.] Утром долго не мог взяться за работу, потом опять поправил конец и чувствую, что все еще не кончил. Погулял. Дождь.

Неприятное впечатление, которое в то время, как получил, не успел преодолеть: это Лёвино, переписываемое девочками какое-то писание. Tout comprendre…[27]

Ездил верхом далеко по тульской дороге и кое-что думал. Запишу прямо сюда, а не в книжку.

1) Если человек все говорит про поэтическое, знайте, что он лишен поэтического чувства. То же о религии, о науке (я любил говорить о науке), о доброте – тот зол. […]

16 октября. Ясная Поляна. 1900. Завтра, если ничто не помешает, еду к Тане. Все это время был здоров. […] Да еще дни три назад упал и повредил больную руку. Теперь лучше.

Несмотря на хорошее здоровье, за эти дни ничего не делал видного. Кончил: «Неужели так надо?» и, отослав, ни за что не брался. Здоров и умственно бездеятелен. Только третьего дня гулял, много хорошо думал – только не до конца. Немирович-Данченко был о драме. А у меня к ней охота прошла*.

«Не убий» во всех газетах, даже в итальянских, с исключениями. Жду посетителей*. […]

[28 октября]. Нынче 27 октября 1900. Кочеты. Я у Тани уже десять дней и не писал ни дневника, ничего, хотя здоровье хорошо. Нынче не 27, а 28.

[…] Думал:

1) Жизнь есть постоянное творчество, то есть образование новых высших форм. Когда это образование на наш взгляд останавливается или даже идет назад, то есть разрушаются существующие формы, то это значит только то, что образуется новая, невидимая нам форма. Мы видим то, что вне нас, но не видим того, что в нас, только чувствуем это (если не потеряли сознания и не признаем видимого внешнего за всю нашу жизнь). Гусеница видит свое засыхание, но не видит бабочки, которая из нее вылетит.

2) Память уничтожает время: сводит во единое то, что происходит как будто врозь.

3) Сейчас ходил и думал: есть религия, философия, наука, поэзия, искусство большого большинства народа: религия, хотя и прикрытая суевериями, вера в бога – начало, в неистребимость жизни; философия бессознательная: фатализма, матерьяльности и разумности всего существующего; поэзия сказок, жизненных истинных событий, легенд; и искусство красоты животных, произведений труда, вырезушек и петушков, песен, пляски. И есть религия истинного христианства: философия от Сократа до Амиеля, поэзия: Тютчев, Мопассан, – искусство (не могу найти примеров живописи) – Шопен в некоторых произведениях, Гайдн. И есть религия, философия, поэзия, искусство толпы культурной: религия – евангелики*, Армия спасения*, философия – Гегель, Дарвин, Спенсер, поэзия – Шекспир, Дант, Ибсен. Искусство – Рафаэль, декаденты, Бах, Бетховен, Вагнер.

[…] 9) Есть аристократия не ума, но нравственности. Такие аристократы те, для которых нравственные требования составляют мотив поступков.

10) Думал о том, что если служить людям писанием, то одно, на что я имею право, что должен делать, это – обличать богатых в их неправде и открывать бедным обман, в котором их держат.

[30 октября.] Начал утром писать послание китайцам*. Мало и плохо написал начало. Разговаривал хорошо с Александром Михайловичем и с приехавшими Шепелевыми.

Все не совсем здоров – как будто лихорадка, но желудок хорош. Ничего не записал. Писем нет,

31 октября. 1900. Кочеты. Е. б. ж.

Пишу вечером. Ездил верхом. Утром получил письма, прочел и написал. Послезавтра хочу ехать. Все та же слабость и бездействие. Ничего не записал.

7 ноября 1900. Москва. Е. б. ж.

Мне очень было тяжело до тех пор, пока не сознал того, что это-то одно и нужно мне: нужно готовить не [к] будущей жизни себя, а, живя хорошо этой жизнью, готовить будущую жизнь.

[…] 2) Думал о трех статьях: 1) Письмо китайцам, 2) О том, что всё на убийстве, и 3) что у нас quasi-христиан нет никакой религии*. Об этом много думал хорошего, гуляя нынче:

1) О могуществе человека дикого, смягчаемого патриархальным гостеприимством; 2) о страшном могуществе нашего мира, ничем не смягчаемом; 3) о том, что историческая судьба заставила принять христианство, и 4) главное, о том, что техника: порох, ружья, телеграфы дают подобие мира, скрывают постоянно убийство или угрозу его.

12 ноября 1900. Москва. (Утро.) Здоровье очень хорошо. Ничего не пишу, занимаюсь Конфуцием, и очень хорошо. Черпаю духовную силу. Хочу записать, как я понимаю теперь «Великое учение» и «Учение середины»*. […]

2) Поразило меня известие, что княгиня Вяземская, квинтэссенция будто бы аристократии: упряжки à la Daumon, и французский лепет, и на ее имя в Тамбовской губернии 19 кабаков, приносящих по 2000 рублей. И они говорят – не о чем писать, и описывают прелюбодеяния. […]

14 ноября 1900. Москва. Получил тяжелое известие от Маши*. Написал письма Сереже, Маше, Марии Александровне. Занимаюсь Конфуцием, и все другое кажется ничтожным. Кажется, порядочно. Главное то, что это учение о том, что должно быть особенно внимательным к себе, когда один, сильно и благотворно действует на меня. Только бы удержалось в той же свежести.

18 ноября 1900. Москва. Утро. Здоровье лучше. Писать ничего не хочется. Обдумываю без лени кое-что. Вчера узнал, что журнал будет разрешен*. Надо быть готовым бросить его равнодушно.

[…] Слышал разговоры о Лёвином сочинении и заглянул в книгу и не могу победить отвращения и досады. Надо учиться.

Опять пишу утром, 19 ноября 1900. Москва. Потому утром, что ничего не могу делать. Стараюсь приучиться к этому и не роптать. Внутренняя работа идет, и потому не только не роптать, но радоваться надо. Удивительно устроен человек. Или здесь работай, или готовься для работы там. Самая же лучшая работа здесь тогда, когда готовишься для работы там.

Много ходил с Михаилом Сергеевичем. Я его начинаю просто любить. Был у Буланже. Он очень болен. Говорил с Филипповым о марксизме. […]

23 ноября 1900. Москва. Продолжается все та же слабость, но, слава богу, продолжается и то же душевное спокойствие, по крайней мере, увеличение этого спокойствия и доброты.

Конфуция – учение о том, чтобы быть особенно внимательным к себе, когда один, все еще приносит плоды.

Думал за это время:

1) Песня Капказ;* 2) Все забыл, а было 3. Помню только:

1) Мы, богатые классы, разоряем рабочих, держим их в грубом непрестанном труде, пользуясь досугом и роскошью. Мы не даем им, задавленным трудом, возможности произвести духовный цвет и плод жизни: ни поэзии, ни науки, ни религии. Мы все это беремся давать им и даем ложную поэзию – «Зачем умчался на гибельный Капказ» и т. п., науку – юриспруденцию, дарвинизм, философию, историю царей, религию – церковную веру. Какой ужасный грех. Если бы только мы не высасывали их до дна, они бы проявили и поэзию, и науку, и учение о жизни.

Нездоровится сейчас.

26 ноября 1900. Москва. Утро. Вот уже больше месяца, с переезда к Тане 18-го октября, что я ничего не пишу; мне, по крайней мере, кажется, что не могу работать: нет охоты, нет мыслей, нет веры в важность своих мыслей, в возможность выразить их связно. Радуюсь тому, что это не мешает мне работать нравственно и, кажется, что не совсем безуспешно: нет недоброжелательства. Успех в добре тем еще хорош, что нельзя гордиться, тщеславиться, даже утешаться им. Успех этот только тогда успех, когда он незаметен самому себе. […]

28 ноября. Москва. 1900. Утро. Все та же апатия. Вчера читал статью Новикова и получил сильное впечатление: вспомнил то, что забыл: жизнь народа – нужду, унижение и наши вины*. Ах, если бы бог велел мне высказать все то, что я чувствую об этом. Драму «Труп» надо бросить. А если писать, то ту драму* и продолжение «Воскресения». […]

1 декабря. 1900. Москва. Все больше и больше привыкаю к своему состоянию и сознаю благотворность его. Вчера была куча посетителей. Все ничего не пишу и даже не отвечаю письма. Все болит и слабость.

1) Какое ужасное свойство самоуверенность, довольство собой. Это какое-то замерзание человека: он обрастает ледяной корой, сквозь которую не может быть ни роста, ни общения с другими, и ледяная кора эта все утолщается и утолщается. Навели меня на эти мысли мои отношения с многими людьми: это все, ужасно сказать, свиньи, перед которыми нельзя кидать жемчуга. Видишь, что он несчастен от заблуждения, в котором находится, живешь с ним, говоришь и знаешь то, что облегчит, спасет его – и не можешь сказать ему, а впрочем. […]

8 декабря. За это время получил письмо из Канады о женах, желающих ехать к мужьям в Якутскую область, и написал письмо государю*, но еще не послал.

[…] От Маши милое письмо. Как я люблю ее, и как радостна атмосфера любви, и как тяжела обратная.

За это время думал:

1) Всякое философское и религиозное учение есть только учение о том, что должно делать. И вот на эту мерку, если примерить учение Ницше?

Ах, как мне тяжело, тяжело, умильно тяжело. Если бы всегда оставалось так!

2) Один человек придумывает себе предлоги, чтобы спешить, не поспевать, делать торопливо, он весь суета; другой видит во всем повод злобы, третий – во всем повод своего возвеличения, четвертый – во всем повод печали, пятый – во всем повод любви. И все совершающиеся события, которыми пользуются эти люди для проявления себя, – ничто, одна иллюзия; важны же духовные свойства этих людей, их сочетания, взаимодействие. В этом одном жизнь, истинная реальность. […]

Нынче 15. Событие то, что Давыдов одобрил письмо государю и взялся послать его*. Стараюсь устранить в своем сознании себя от этого дела, только чтобы была забота о деле.

Соня в Ясной. Я был вчера нездоров, жар. Нынче совсем хорошо. Проезжал Лева. Мне было с ним лучше. Хотя пассивная гимнастика была, и очень сильная.

[…] 2) Прошел мимо лавчонки книг и вижу «Крейцерову сонату». И вспомнил: и «Крейцерову сонату», и «Власть тьмы», и даже «Воскресение», я писал без всякой думы о проповеди людям, о пользе, и между тем это, особенно «Крейцерова соната», много принесло пользы. Не то ли и с «Трупом»?

[…] 5) Думал о том, что Шопенгауэра «Parerga und Paralipomena»* гораздо сильнее его систематического изложения.

Мне не надо (да и некогда), главное, не надо писать систему. Из того, что я здесь записываю, выяснится мой взгляд на мир, и если он нужен кому, то им и воспользуются.

6) Сейчас Саша грубо сказала. Я огорчился, а потом постарался вызвать любовь, и все прошло. Как удивительно любовь все, все развязывает.

7) Очень важная дорогая мне мысль. Обыкновенно думают, что на культуре, как цветок, вырастает нравственность. Как раз обратное. Культура развивается только тогда, когда нет религии и потому нет нравственности (Греция, Рим, Москва). Вроде жирующего дерева, от которого незнающий садовод будет ждать обильного плода оттого, что много пышных ветвей. Напротив, много пышных ветвей оттого, что нет и не будет плода. Или телка яловая.

19 декабря. 1900. Москва. Все эти четыре дня был нездоров и очень слаб. Нынче лучше. Был Лева и начал разговор о своем писанье. Я огорчил его, сказав правду. Нехорошо. Надо было сделать мягче, добрее.

За это время много надо записать. Написал письма все.

Записываю следующее:

[…] 2) Художник для того, чтобы действовать на других, должен быть ищущим, чтоб его произведение было исканием. Если он все нашел и все знает и учит или нарочно потешает, он не действует. Только если он ищет, зритель, слушатель, читатель сливается с ним в поисках. […]

Нынче 29 декабря 1900. Москва. У Левы умер ребенок. Мне их очень жаль. Всегда в горе есть духовное возмездие и огромная выгода. Горе – бог посетил, вспомнил… Таня родила мертвого и очень хороша, разумна. Соня в Ясной. Здесь Илья. Поразительно ребячлив.

Пришел старичок из Нижнего. Я все не работаю, слаб и по вечерам разбит. Духом хуже, чем был.

Записать надо следующее:

1) Читал об удивительных машинах, заменяющих труд и страдания человека. Но это все равно, как выдумать сложный аппарат, посредством которого можно сечь и убивать без труда и напряжения. Проще не сечь и не убивать. Так и машины, производящие пиво, вино, бархат, зеркала и т. п. Вся сложность нашей городской жизни в том, что придумают себе и приучат себя к вредным потребностям, а потом все усилия ума употребляют на то, чтобы удовлетворять им или уменьшать вред от удовлетворения их: вся медицина, гигиена, освещение и вся городская вредная жизнь. Прежде, чем говорить о благе удовлетворения потребностей, надо решить, какие потребности составляют благо. Это очень важно.

2) Читал Ницше «Заратустра» и заметку его сестры о том, как он писал*, и вполне убедился, что он был совершенно сумасшедший, когда писал, и сумасшедший не в метафорическом смысле, а в прямом, самом точном: бессвязность, перескакивание с одной мысли на другую, сравнение без указаний того, что сравнивается, начала мыслей без конца, перепрыгивание с одной мысли на другую по контрасту или созвучию и все на фоне пункта сумасшествия – idée fixe[28] о том, что, отрицая все высшие основы человеческой жизни и мысли, он доказывает свою сверхчеловеческую гениальность. Каково же общество, если такой сумасшедший, и злой сумасшедший, признается учителем?

3) Когда человек ищет благо во всем, кроме любви, он все равно как во мраке ищет пути. Когда же он познал, что благо и его и всего существующего – в любви, так солнце взошло, и он видит свой путь и не может уже хвататься за то, что не дает ему благо. […]

31 декабря 1900. Москва. Все не пишу и очень нравственно низок. Сейчас получил письмо от господина, устраивающего библиотеку. Он как будто укоряет меня в корыстолюбии при продаже моих сочинений: налог на бедных и т. п… И мне стало ужасно обидно, что он, не зная моего отношения к этому, подозревает, упрекает меня. Мало того, я почувствовал к нему ненависть и был в недоумении, как поступить: молчать, сказать, чтобы обратился в склад к жене. И все было нехорошо. Хотел подняться выше этого и не мог, до тех пор пока не догадался, что все дело в моем отношении к нему. Надо не ненавидеть, а любить его: разъяснить ему его ошибку, ему помочь. Да, только одна любовь развязывает все узлы. Думал:

1) О том, что дети это увеличительные стекла зла. Стоит приложить к детям какое-нибудь злое дело и то, что казалось по отношению взрослых только нехорошим, представляется ужасным по отношению детей: несправедливость сословий, еврейство, разврат, убийство…

2) Думал нынче о том, что главная неестественность драматических произведений есть то, что говорят все лица одинаково долго и их слушают. В действительности это не так: каждое лицо имеет возможность говорить и выслушивать по свойствам своего характера и ораторского искусства. Хотел так переделать свою драму. Да видно, мое сочинительство кончилось. Что ж, и то хорошо.

1 января нового года и столетия. Е. б. ж.

1901

[1 января 1901 г. Москва.] Пишу утром, потому что ничего не делаю, кроме чтения. Читал «Six Systems of Indian Philosophy»* и отчет министра финансов*. И остаюсь равнодушен к тому и другому. […]

9 января 1901. Москва. Ничего не писал все это время, кроме ничтожных писем. Последнее время был нездоров и теперь еще не хорош. От Черткова письма о неупотреблении денег и упреки за намерение участвовать в журнале*. […]

19 января 1901. Москва. Все это время был нездоров и слаб. В выдавшиеся хорошие дни написал длинное письмо к Серебренникову в Нижний*. Душевное состояние довольно хорошо, если бы только поменьше празднословия.

За это время записано:

1) Люди живут своими мыслями, чужими мыслями, своими чувствами, чужими чувствами (то есть понимать чужие чувства, руководствоваться ими). Самый лучший человек тот, который живет преимущественно своими мыслями и чужими чувствами, самый худший сорт человека – который живет чужими мыслями и своими чувствами. Из различных сочетаний этих четырех основ, мотивов деятельности – все различие людей.

Есть люди, не имеющие почти никаких, ни своих, ни чужих мыслей, ни своих чувств и живущие только чужими чувствами; это самоотверженные дурачки, святые. Есть люди, живущие только своими чувствами, – это звери. Есть люди, живущие только своими мыслями, – это мудрецы, пророки; есть – живущие только чужими мыслями, – это ученые глупцы. Из различных перестановок по силе этих свойств – вся сложная музыка характеров.

[…] 5) Мужчина должен подняться до целомудрия женщины, а не женщина, как это происходит теперь, спуститься до распущенности мужчины.

[…] 8) Помочь нужде других можно только жертвой. Жертва всегда тиха, легка и радостна. Люди же желают помогать, не жертвуя – через других. И для этого всегда нужен шум и усилия, и даже страдания. И люди, пытающиеся помогать так, всегда и хвастаются и жалуются.

9) Мы все – и это не сравнение, а почти описание действительности – вырастаем и воспитываемся в разбойничьем гнезде, и только когда вырастем и оглядимся, то понимаем, где мы и чем мы пользуемся. И вот тут-то начинаются различные отношения к этому положению; одни пристают к разбойникам и грабят, другие думают, что они не виноваты, если только пользуются грабежом, не одобряя его и даже стараясь прекратить его, третьи возмущаются и хотят разрушить гнездо, но они слабы, и их мало. Что же надо делать? […]

6 февраля. Москва. 1901. Как ужасно давно не писал. Все время не совсем здоров, или, стареясь, приближаюсь к смерти. За это время ничего не написал, кроме неважных писем. Немного ослабел в внимании к себе, но не могу жаловаться. Соблюдаю спокойствие и доброжелательство. Нынче должна приехать Таня. Была свадьба Миши*. Боюсь, что она еще больше, чем большинство женщин, нерелигиозна. А может быть, и совсем обратное. Дай-то бог.

Записано довольно много и казалось важным.

1) Главное, надо стараться разрушить постоянно поддерживаемый правительством обман, что все, что оно делает, оно делает для порядка, для блага подданных. Все, что оно делает, оно и делает или для себя (грабит покоренных), или для того, чтобы leur donner le change[29] и уверить их, что оно делает это для них.

[…] 6) Приспособления для ласкания внешних пяти чувств, как красивое убранство жилищ, утвари, а главное одежд, особенно женских, есть то, что разжигает похоть. Как музыка, духи, гастрономическая пища, гладкие, приятные на ощупь поверхности. Блеск, свет, красота солнца, деревьев, травы, неба, даже вид человеческого тела без искусственных украшений, пенье птиц, запахи цветов, вкус простой пищи, плодов, осязание природных вещей не вызывает похоти. Ее вызывают электрическое освещение, убранство, наряды, музыка, духи, гастрономические блюда, гладкие поверхности.

Нынче 8 февраля 1901. Москва. Вчера в первый раз понял, и понял на NN, сдержанном, холодном и хитром, как и отчего он и все те, кто не разделяет христианского взгляда на жизнь, ненавидят и должны ненавидеть, и не меня, а то, что я исповедую. Отделить же то, что я исповедую, от меня слишком трудно.

[…] 11) Задумался хорошо, свежо, снова о том, что такое время. И всем существом почувствовал его реальность или, по крайней мере, реальности того, на чем оно основано. Основано оно на движении жизни, на процессе расширения пределов, которое не переставая происходит в человеке. Пускай само время – категория мышления, но без движения жизни его бы не было. Время есть отношение движения своей жизни к движению других существ. Не оттого ли оно идет медленно в начале жизни и быстро в конце, что расширение пределов совершается все с увеличивающейся и увеличивающейся быстротой? Мера скорости – в сознании расширения. В детстве я подвинусь на вершок в то время, как солнце обойдет свой годовой круг и месяц свои двенадцать и тринадцать кругов, а в старости я подвинусь на два вершка, пока солнце обойдет круг и месяц свои двенадцать. Так как мера во мне, то я и говорю, что скоро.

Быстрота расширения подобна падению – обратно пропорциональна квадрату расстояний от смерти. […]

11 февраля. Москва. 1901. Жив, но очень слаб и, главное, дурен. Борюсь и не могу побороть недобрые чувства к людям. Не отдаюсь им, но и не одолеваю. Читаю книгу Чичерина: «Наука и религия»*. Точка зрения верна, но самоуверенность, туманность выражения, предвзятые мысли, – и оттого легкомысленно и sans portée[30]. Пропасть писем, на которые не могу отвечать. Одно в моем душевном состоянии хорошо, это то, что не только без ропота, но иногда с удовольствием смотрю на страдания и приближение смерти.

В книжечке ничего не записано.

Вчера был Янжул. Я спросил его о том, что он думает о смерти, об уничтожении или неуничтожении. Он не понимает так же, как не понимает корова. И сколько таких людей! А ты разговариваешь с ними и огорчаешься, что они не соглашаются! Тут ужасно трудно установление такого отношения, чтобы не презирать, а любить их, как любишь животных, не требуя от них большего, чем чего требуешь от животных. Главное то, что многие из них сами разрушают это отношение, вступая в споры о том состоянии души, которое недоступно им. Написал и думаю: как нехорошо то, что я написал. Это нарушает братство людей. Пускай они в том состоянии, в каком находятся теперь, как дети (а не животные), не понимают. Относись к ним всегда с уважением, как к понимающим. Это тебе тяжело, больно, что они оскорбляют самое дорогое тебе. Терпи. Ты не знаешь, когда они проснутся. Может быть, сейчас, и ты, твои слова – то самое, что пробудит их.

Читал речь на сельскохозяйственном съезде. Напыщенно, бессодержательно, глупо и самоуверенно*. Мы все хотим помогать народу; а мы – нищие, которых он кормит, одевает. Что могут дать нищие богатым? Это надо понять раз навсегда, и тогда исправится наше отношение к народу. Только посторонитесь вы, пристающие к нему нищие, не мешайте ему, как нищие в Италии, и он все сделает, и не те глупости, которые вы предлагаете ему, а то, о чем вы и понятия не имеете.

Еще думал, что обращение к китайцам надо оставить. А прямо озаглавить: «Безбожное время» или «Новое падение Рима». И прямо начать с указания на отсутствие религии.

Прошел почти месяц. Нынче 19 марта. За все это время ничего не написал, кроме обращения к царю и его помощникам*, и кое-какие изменения, и все скверные, в «Хаджи-Мурате», за которого взялся не по желанию.

За это время было странное отлучение от церкви и вызванные им выражения сочувствия*, и тут же студенческие истории, принявшие общественный характер* и заставившие меня написать обращение к царю и его помощникам и программу*. Старался руководиться только желанием служить, а не личным удовлетворением. Еще не посылал. Как будет готово, пошлю. Все время болею и болями в ногах и теле, и желудком. Нынче получше.

Записано в книжке следующее:

[…] 5) Пришел Александр Петрович, я его очень холодно принял, потому, что он бранил меня. Но когда он ушел, я лишился покоя. Где же та любовь, то признание целью жизни увеличение любви, которое ты исповедуешь? – говорил я себе; и успокоился тогда, когда исправил. Это иллюстрация того, как слабо укоренилось в душе то, что исповедуешь, но вместе с тем и того, что оно пустило корешки. Еще нет того, чтобы на всякий запрос был ответ любви, но уже есть то, что когда отступил от этого, то чувствуешь необходимость поправить. Не сразу отзывается, а fait long feu[31].

6) У женщин только два чувства: любовь к мужчине и к детям, и выводные из этих чувств, как любовь к нарядам для мужчин и к деньгам для детей. Остальное все головное, подражание мужчинам, средство привлечения мужчин, притворство, мода.

[…] 12) Что больше живу, то больше ужасаюсь на последствия алкоголя и никотина. Не говоря о тех явных, грубых последствиях увеличения преступности, заболеваний, страшной траты жизней, эти наркотики сбивают с людей (это особенно заметно в нашем кругу) верхи мыслей и чувств, самый главный и нужный цвет разума. От этого видишь людей, которые могут служить, писать книги, производить художественные вещи, но не могут понимать самого главного: смысла жизни, и даже полагающие, что этого совсем и не нужно. Какие-то духовные кастраты. И имя им легион. Я окружен ими.

Нынче 28 марта 1901. Москва. Третьего дня посланы обращения царю и другим. За это время писал ответ неизвестным корреспондентам* и немного «Хаджи-Мурата». Записано только одно – то, что стало совершенно ясно, что все наше православие есть колдовство от страха. И корень всего – вера в чудесное. Хорошее письмо от Власова. Вчера вечером, сидя один, живо вообразил себе смерть: заглянул туда или, скорее, представил себе всю ожидающую перемену с такой ясностью, как никогда, и было немного жутко, но хорошо.

31 марта. Москва. 1901. Утро. «Ответ Синоду», кажется, кончил. Из Петербурга ничего. Написал маленький адрес петербургским литераторам*. Продолжаются приветствия и ругательства. Здоровье хорошо. Хотел кончить «Хаджи-Мурата», но не работалось. Письмо от Черткова. Отвечал ему. Ничего интересного.

9 дней не писал. Нынче 8 апреля 1901. Москва. Несколько раз хворал. Кончил ответ, нынче написал письма. Больше ничего не делал. Собрал матерьял для «Памятки»*. Все продолжаются адресы и приветствия.

Записано:

1) Главная причина религиозного консерватизма – это то, что хорошо живется – эгоизм.

2) Есть характеры, которые забывают все, что они сделали дурного другим, и хвастаются этим, и помнят все, что им сделали.

3) Скажи, как ты перешел от бдения к сну и в чем состоит этот переход? Также невозможно понять и сказать, в чем состоит переход от жизни к смерти.

4) Сколько труда для подавления и предупреждения восстаний: и тайная, и явная полиция, и шпионы, и тюрьмы, и ссылки, и войска! И как легко уничтожить причины восстания.

5) Счастливые периоды моей жизни были только те, когда я всю жизнь отдавал на служение людям. Это были: школы, посредничество, голодающие и религиозная помощь.

Вчера читал и смотрел картины мучений в французских дисциплинарных батальонах* и разрыдался от жалости и к тем, которые страдают, и больше к тем, которые обманывают и развращают.

22 апреля 1901. Москва. Долго не писал. Все болен. Руки, ноги болят и слабость. Надо приучаться жить, то есть служить, и больному, то есть до смерти. «Ответ» производит, кажется, хорошее действие. Да это не мое дело. Ничего не писал. А нужно: 1) ответить письма; 2) написать Поше о воспитании; 3) к военным; 4) об отсутствии религии; 5) окончить «Хаджи-Мурата». Это все на мази, и надо делать. А я ничего не делаю.

Записано следующее:

[…] 7) Есть три отрасли педагогики, потому что есть три рода мышления: 1) логический, 2) опытный и 3) художественный. Наука, учение есть не что иное, как усвоение того, что думали до нас умные люди. Умные люди думали всегда в этих трех родах: или делали логические выводы из положения – мысли: математика и математические науки; или наблюдали и, отделив наблюдаемое явление от всех других, делали выводы о причинах и следствиях явлений; или описывали то, что видели, знали, воображали. Короче: 1) мыслили, 2) наблюдали и 3) выражали. И потому три рода наук: 1) математические, 2) опытные и 3) языки. […]

29 апреля 1901. Москва. Здоровье лучше, но хуже, чем было. Рад, что могу работать. Пишу письмо о воспитании. Народную программу бросил. Душевное состояние хорошо, спокоен и большей частью добр. Запишу, что думал, после.

7 мая 1901. Москва: Завтра хотим уехать. Здоровье получше,

1) Ужасен тип людей, хотящих быть всегда правыми. Они готовы осудить невинных, святых, самого бога, только бы быть правыми.

[…] 4) Видел во сне тип старика, который у меня предвосхитил Чехов*. Старик был тем особенно хорош, что он был почти святой, а между тем пьющий и ругатель. Я в первый раз ясно понял ту силу, какую приобретают типы от смело накладываемых теней. Сделаю это на Хаджи-Мурате и Марье Дмитриевне.

[…] 7) Думал о требованиях народа и пришел к мысли, что главное – собственность земли; что если бы было установлено отсутствие собственности земли, а принадлежность ее тому, кто ее обрабатывает, то это было бы самым прочным обеспечением свободы. Более прочным, чем habeas corpus[32]. Ведь и habeas corpus не есть физическое обеспечение, а только нравственное, то, что человек чувствует себя вправе защищать свой дом. Точно так же и еще больше он должен чувствовать себя вправе защищать свою землю, ту, с которой он кормит семью.

Тут Таня милая. Получил от Черткова письмо о свободе печати и боюсь, что неприятно ответил*. Написал длинное письмо о воспитании*.

10 мая 1901. Ясная Поляна. Два дня, как приехал. Здоровье лучше, но не совсем. Не писал оба дня. Гулял и думал. Приятно уединение. Но я не добр, и оттого не радостно. Хотел записать много из книжечки, теперь 12 часов ночи, но болит живот и отложил. Завтра, е. б. ж.

С Левой хорошо.

11 мая 1901. Ясная Поляна. Вечер. Записываю то, что в книжечке:

1) Вписать в предисловие о «Büttnerbauer’е», что Орлову есть что сказать, и он умеет сказать*. А сказать ему есть то, что он любит мужика, того, кто кормит нас. От этого же обратили внимание на Горького. Мы все знаем, что босяки – люди и братья, но знаем это теоретически; он же показал нам их во весь рост, любя их, и заразил нас этой любовью. Разговоры их неверны, преувеличенны, но мы все прощаем за то, что он расширил нашу любовь.

[…] 10) Отыскивая причину зла в мире, я все углублялся и углублялся. Сначала причиной зла я представлял себе злых людей, потом дурное общественное устройство, потом то насилие, которое поддерживает это дурное устройство, потом участие в насилии тех людей, которые страдают от него (войско), потом отсутствие религии в этих людях, и, наконец, пришел к убеждению, что корень всего религиозное воспитание. И потому, чтобы исправить зло, надо не сменять людей, не изменять устройство, не нарушать насилие, не отговаривать людей от участия в насилии и даже не опровергать ложную и излагать истинную религию, а только воспитывать детей в истинной религии. […]

Нынче, кажется, 13 мая 1901. Ясная Поляна. Пишу утром. Ничего не работается второй день. Мы одни с Соней. Мне хорошо. Кое-что обдумываю, но не могу найти формы и подразделения предметов; кроме художественных работ: 1) О религии и отсутствии ее, 2) о воспитании, 3-е о требованиях народа – земля (habeas corpus), 4-e – об открытых картах, что власть держится только войском. […]

Нынче 8 июня. Не писал почти месяц. Здоровье получше. Отношения со всеми домашними хороши.

Пишу «К рабочему народу»*. Саша старательно переписывает. Записано около шестнадцати пунктов. Напишу теперь хоть несколько:

1) Работа физическая без напряжения сверх силы вызывает добродушное желание общения. Шел мимо сторожа. Он пашет, собаки набросились, а он добродушно хвалится собаками.

2) Все на свете растет, продолжительно изменяется, делая спиральные круги. Так, по крайней мере, нам кажется; и жизнь людей – круг спирали завершается в этой жизни, – так и животные, и растения, и планеты.

3) Ужасно одиноко положение того, кто не чувствует своего единения со всеми отдельными существами. Когда подумаешь о всех людях, существах, живущих отдельно, – ужас берет. Успокаивает и радует даже, когда их обнимаешь разумом и любовью. […]

Нынче 9 июня. Ясная Поляна. 1901. Хочу записать:

1) Одно из самых вредных дел, в особенности для той самой цели, которой хотят достигнуть, есть обучение искусству, то есть тем образцам, которые считаются лучшими, тому вкусу, который царствует. Ничто так не задерживает развития искусства. Разве мы не знаем, какие уродливые вкусы считались высшими и какие безобразия – образцами. […]

16 июля. Ясная Поляна. 1901. Больше месяца не писал. Был тяжело болен с 27 июня, хотя и перед этим недели две было нехорошо. Болезнь была сплошной духовный праздник: и усиленная духовность, и спокойствие при приближении к смерти, и выражения любви со всех сторон…

Кончил «Единственное средство». Не особенно хорошо, слабо.

Записываю то, что давно записано.

[…] 3) Для того чтобы быть услышанным людьми, надо говорить с голгофы, запечатлеть истину страданием, еще лучше – смертью.

[…] 5) Страшная непобедимая сила в мирских делах – жестокость, непризнание обязательности своих обещаний и слов и наглая ложь.

6) Китайцы говорят: мудрость в том, чтобы знать, что ты знаешь то, что знаешь, – и знаешь, что не знаешь, чего не знаешь; я прибавляю к этому: еще большая мудрость знать, что нужно знать и чего можно не знать и что знать прежде и что после.

[…] 9) Женщин узнают только мужья. Только муж видит их за кулисами. От этого Лессинг и говорил, что все мужья говорят: одна была дурная женщина, и та моя жена. Перед другими же они так искусно притворяются, что никто не видит их, какие они в действительности, в особенности пока они молоды.

10) Главная способность женщин это – угадыванье, кому какая роль нравится, и играть ту роль, которая нравится.

11) Материнство – их настоящая жизнь и великое дело, а они воображают, что материнство мешает им жить, то есть притворяться, по вкусу избранных мужчин. […]

18 августа 1901. Ясная Поляна. Ровно месяц не писал. За это время написал две памятки – не дурно*. Хочется еще написать о религии, об отсутствии ее, и письмо Николаю*. Тогда можно отдохнуть за художественным. Хотя драма христианская – наверное дело божие.

За это время решено ехать в Крым. Мне это скорее приятно. Здоровье очень ослабело: ослабело сердце. А сам поправляюсь и, к сожалению, потерял подъем, бывший во время болезни.

Маша здесь и Машенька. Продолжаю работать внутренно с малым успехом, но не унываю. «Не выполняя божественного служения в каждом добровольном поступке нашей жизни, мы совсем не выполняем его», – говорит Рёскин*. Вот это надо делать и помнить.

Записано за это время:

1) Что было мне радостно и хорошо во время болезни, это то, что, умирая, я живу точно так же, как всегда. Нижнее глубокое течение истинной жизни не прерывается смертью. И что я чувствовал или, скорее: не чувствовал перерыва.

[…] 6) Часто слышишь, что молодежь говорит: я не хочу жить чужим умом, я сам обдумаю. Зачем же тебе обдумывать обдуманное. Бери готовое и иди дальше. В этом сила человечества. […]

Страшно сказать: не писал почти два месяца. Нынче 10 октября 1901. Гаспра, на южном берегу.

Здоровье все так же плохо. То ухудшения, то улучшения, но слабые. Прежнее здоровье окончательно кончилось. И так хорошо, и не только и так хорошо, но именно хорошо. Приготовление к переходу.

Приехали сюда 8-го сентября с Буланже, Машей и Колей. Саша очень мила. Теперь здесь Сережа. Внутренняя работа как будто понемногу двигается.

Умер Адам Васильевич*. И очень хорошо.

За все это время работаю над «Религией»*. Кажется, подвигается, но и умственно стал слабее, меньше времени могу работать.

За это время записано:

[…] 10) Одна из самых обычных и важных ошибок, которые делают люди в своих суждениях, та, что люди считают хорошим то, что любят.

[…] 13) Жизнь – серьезное дело! Ах, кабы всегда, особенно в минуты решений, помнить это!

[…] 16) Предприниматели (капиталисты) обкрадывают народ, делаясь посредниками между рабочими и поставщиками орудий и средств труда, также обкрадывают купцы, становясь посредниками между потребителями и продавцом. Тоже под предлогом посредничества между обиженными и обидчиками устанавливается грабеж государственный. Но самый ужасный обман – это обман посредников между богом и людьми.

[…] 18) Нет более ненужного дела, как приобретение себе, удержание или увеличение богатства. […]

11 октября 1901. Гаспра. Е. б. ж.

Нынче 24 октября 1901. Гаспра. Слова: е. б. ж. все больше и больше получают значения. За это время писал «О религии». Здоровье все chancelante[33], под гору. Еще надо написать о революционной брошюре, полученной от Ивана Михайловича*, и о праве иметь отношение с богом, по случаю речи Стаховича*. Вчера нездоровилось животом. Нынче, особенно теперь вечером, в очень дурном настроении, которого не могу преодолеть. Тут Четвериков, Дунаев Саша, оба выпивши. И вся компания [вымарано 4–5 слов] очень чуждая. Саша очень мила. Было нехорошо, но теперь все прекрасно.

Записано кое-что, и важное, но теперь поздно, не буду писать.

29 ноября 1901 г. Гаспра. Опять почти два месяца не писал. Все время нездоров. Даже редко лучше. Главное ревматические боли и слабость. Кажется, с 14-го начал вспрыскивать мышьяк. Нынче чувствую себя более бодрым и потому пишу. Таня родила опять мертвого, перенесла хорошо.

Я думаю, что кончил «О религии». Как всегда, сомневаюсь в важности и доброте этого сочинения, но кажется теперь более основательно, чем в прежних случаях.

Дома хорошо. Машу мало вижу. Рад, что и Горький и Чехов мне приятны, особенно первый*. Хорошие письма от члена суда, и приятное было сближение с Михайловым и штундистами.

Записывал мало. Вот что записано:

1) Когда ровно течет струя воды, то кажется, что она стоит. Так же кажется с жизнью своей и общей. Но замечаешь, что струя не стоит, а течет, когда она убывает, особенно когда каплет; так же и с жизнью.

2) Когда я буду умирать, я желал бы, чтобы меня спросили: продолжаю ли я понимать жизнь так же, как я понимал ее, что она есть приближение к богу, увеличение любви… Если не буду в силах говорить, то если да, то закрою глаза, если нет, то подниму их кверху.

[…] 7) Есть ужасные заслонки, замыкающие сердца и сознания людей и мешающие им принять истину. Как отворять их? Как проникать за них? Не знаю, а в этом величайшая мудрость.

[…] 9) Люди различаются еще тем, что одни прежде думают, потом говорят и делают, а другие прежде говорят п делают, а потом уже думают.

10) Другое различие людей то, что одни чувствуют прежде других, а потом себя, а другие прежде себя, хотел сказать: а потом других, но большей частью такие люди ограничиваются тем, что чувствуют только себя. Это – ужасное различие.

[…] 12) Все люди закупорены, и это ужасно. Но они закупорены для одного человека, а для другого открыты. У каждого человека есть отверстие, через которое он может воспринять истину, но истина передается ему не со стороны отверстия. Одно средство – изливать, если она есть в тебе, истину в мир, и она найдет отверстие. […]

Нынче, кажется, 1 декабря. Вчера было очень хорошо. Написал письмо члену суда Полякову, записал дневник и подвинулся в 16-й главе «О религии». Нынче дурно спал – мало. Боли и слабость. Дурно писал и не кончил. Наши поехали на Учан-Су. Я один с Таней дома, и я не в духе. Прекрасная глава в романе Поленца*, который очень подзадоривает меня – но напрасно – писать. Опять лучше, яснее, ближе смотрю на смерть.

26 декабря 1901. Гаспра. Стало было лучше, потом опять хуже. Поехал в Ялту ночевать и там заболел сердцем. Пробыл неделю у Маши. Опять начинаю поправляться. Был милый Буланже. Нынче уехал. Кончил «О религии». Но, должно быть, пересмотрю еще. Дней десять писал о веротерпимости, и надоело. Слишком неважно. Впрочем, и письмо государю не очень хочется писать.

Кое-что думал:

[…] 3) Так ясно видна ближайшая задача жизни. Она в том, чтобы жизнь, основанную на борьбе и насилии, заменить жизнью, основанной на любви и разумном согласии. И огромный матерьял, который должен быть духовно переработан для этого, лежит нетронутым еще в рабочем народе всех рас и вер.

4) Всякий человек закован в свое одиночество и приговорен к смерти. «Живи зачем-то один, с неудовлетворенными желаниями, старейся и умирай». Это ужасно! Единственное спасение – это вынесение из себя своего «я» любовь к другому. Тогда, вместо одной, две ставки, больше шансов. И человек невольно, стремясь к этому, любит людей. Но люди смертны, и если в жизни одного больше горя, чем радости, – то тоже и в жизни других. И потому положение все то же отчаянное. Только и утешения, что на миру смерть красна. Одно полное спасение была бы любовь к бессмертному, к богу. Возможна ли она? […]

1902

Нынче 22 января 1902. [Гаспра.] Почти все время был болен, то есть приближался к смерти*. И довольно хорошо жил. За это время написал письмо государю и послал через Николая Михайловича*. И письмо, и он нынче в Петербурге. Не знаю, передаст ли. Превосходная книга Мадзини* и мысли Рёскина*.

Нынче приехал Граубергер, говорит совершенно справедливо, что для христианина в наше время есть только одно приличное местопребывание – тюрьма. […]

[23 января.] Все слаб. Приехал Бертенсон. Разумеется, пустяки. Чудные стихи:

Зачал старинушка покряхтывать,

Зачал[34] покашливать,

Пора старинушке под холстинушку,

Под холстинушку да и в могилушку*.

Что за прелесть народная речь. И картинно, и трогательно, и серьезно.

Думал:

Нет более явного доказательства ложного пути, на котором стоит наука, это ее уверенность в том, что она все узнает.

5 мая. Три с половиной месяца не писал. Был тяжело болен и теперь еще не справился. Хочу вписать то, что думалось и записалось в это время*. […]

30 января 1902.

1) Отобрали у рабочих все молоко, наделали пирожных и ванн, а потом с помощью науки хотят делать наипитательнейшим то далеко не достаточное количество, которое осталось для рабочих. Вот цель нашего ученого земледелия, техники, медицины. […]

31 января 1902. 1 ч. дня.

[…] 2) Понятно, что в молодости ничтожная цель удовлетворения чувства кажется единой целью жизни, но это-то переставление нижней цели на место высшей есть источник всех бедствий людей. Если цель моя добыть и соблюсти чистую воду для питья для ближних и животных, я не полезу в этот источник с грязным сосудом, ногами или одежде, только чтобы поскорее удовлетворить свою похоть.

[…] 5) Как ясно, когда стоишь на пороге смерти, что это несомненно так, что нельзя жить иначе. Ах, как благодетельна болезнь. Она, хоть временами, указывает нам, что мы такое и в чем наше дело жизни.

31 января 1902. 2 ч. дня. 1) Часто говорят про людей: эгоисты, самоотверженные, – это неверно: одинаково распределено и то и другое свойство. Скупой, художник, политический деятель направляет свое самоотвержение на то, что по существу эгоистично, и тогда представляется нам вполне эгоистом. Наоборот, врачи, сестры милосердия и т. п. Но бывает, что самоотвержение и эгоизм сталкиваются на одном предмете, и это бывает в мирской любви родных, друзей и в особенности матерей семейства.

2 февраля 1902.

Огонь и разрушает и греет. Так же и болезнь. Когда, здоровый, стараешься жить хорошо, освобождаясь от пороков, соблазнов, то это делаешь с усилием и то как бы приподнимешь одну давящую сторону, а все остальное давит. Болезнь же сразу приподнимает всю эту грязную чешую, и сразу делается легко, и так страшно думать, что, как это знаешь по опыту, как только пройдет болезнь, она опять наляжет всей своей тяжестью.

5 февраля 1902.

[…] 2) Один человек совершает самое ужасное преступление и мучается и сознает, что это дурно, что он мог не делать этого. Другой же совершает как бы ничтожный безнравственный поступок и оправдывает себя и живет весело, спокойно. Преступление первого производит только матерьяльное зло, часто обращающееся в духовное добро для себя и для других. Проступок же второго производит неисчислимые бедствия и для себя – тем, что открывает свободную дорогу другим худшим поступкам, и для других – примером спокойствия и довольства в зле.

[…] 5) (К письму.)* И потому вы приходите к убеждению о неосуществимости этой идеи, тогда как осуществление идеи освобождения земли от права собственности без сравнения может быть легче осуществлено, чем восстановление отжившей идеи самодержавия, без всякой высшей цели, – самодержавия для самодержавия, того самого, чем занято теперь все правительство. [Февраль.]

1) De mortius aut bene aut nihil[35],– какое языческое, ложное правило! О живых говори добро или ничего. От скольких страданий это избавило бы людей, и как это легко. О мертвых же почему не говорить и худого. В нашем мире, напротив, установилось правило: с некрологами и юбилеями говорить о мертвых одни страшно преувеличенные похвалы, следовательно, только ложь. И это наносит людям ужасный вред, сглаживая и делая безразличным понятие добра и зла.

2) Надо проболеть тяжелой болезнью, чтобы убедиться, в чем жизнь: чем слабее тело, тем сильнее становится духовная деятельность. […]

8 март.

1) Белинский без религии – из нижнего этажа. Гоголь религиозный – из верхнего*.

[…] 2) Вересаев пишет*, что после одушевления служения людям наступает разочарование, компромиссы. Он спрашивает: отчего? А только оттого, что это делалось по гипнозу, по кружковскому чувству, по славе людской, а не по установленному отношению к бесконечному. […]

21 март 1902.

[…] 3) Три модные философии на моей памяти: Гегель, Дарвин и теперь Ницше. Первый оправдывал все существующее; второй приравнивал человека к животному, оправдывал борьбу, то есть зло в людях; третий доказывает, что то, что противится в природе человека злу – есть ложное воспитание, ошибка. Не знаю, куда идти дальше.

4) Говорят: вернитесь к церкви. Но ведь в церкви я увидал грубый, явный и вредный обман. «Продолжайте у нас покупать муку», – но ведь я знаю, что ваша мука – с известкой, вредна.

[…] 9) Жизнь, какая бы ни была, есть благо, выше которого нет никакого. Если мы говорим, что жизнь зло, то только в сравнении с другой жизнью, лучшей или воображаемой. В жизни может быть зло, а самая жизнь не может быть злом. Благо может быть только в жизни. И потому нельзя говорить, что отсутствие жизни может быть благо.

Здоровье может быть только в теле, и потому нельзя говорить, что отсутствие тела есть здоровье.

10 апрель 1902. Гаспра.

[…] 3) («К рабочему народу».)* Не имеете права требовать восьмичасовой день и пр. А требовать земли для пропитания имеете неотъемлемое право, даже обязанность по отношению ваших детей.

[…] 6) Говорят: прекрати существующий порядок – все погибнет. Все равно как сказать: растает река и все погибнет. Нет, пойдут корабли, начнется настоящая жизнь.

Нынче 22 мая 1902. Гаспра. Тиф прошел*. Но все лежу. Жду третьей болезни и смерти. В очень дурном настроении. Есть кое-что записать, но откладываю. Сейчас молюсь. И молитва, как всегда, помогает.

23, 24 мая 1902. Гаспра. Вчера был очень слаб. Нынче лучше. Немного пописал «К рабочему народу». И начинает образовываться. Хотели снести на воздух, но холодный ветер. Стыдно, что недобро отнесся к Тане за то, что отсоветовала выходить. Перешел на кресло. Ног будто нет.

25, 26, 27 мая 1902. Гаспра. Три дня был на воздухе, сначала четыре, пять и нынче шесть часов. Понемногу оправляюсь. Это были потуги смерти, то есть нового рождения, и дан отдых. Нынче получил грустное известие об аресте Суллера*. Был персиянин-разносчик, вполне просвещенный человек, говорит, что он бабист*.

Теперь 7-й час. Понемногу работаю над обращением к народу (недурно).

Нынче 3 июня 1902. Продолжаю проводить дни на воздухе, работаю. Почти кончил обращение. Недурно. Поправляюсь, но вижу, что ненадолго. […]

1 июля 1902. Ясная Поляна. Три дня, как приехали из Гаспры. Переезд был физически тяжел. Я поправлялся, но вчера опять жар и слабость. Я не обижаюсь. А готовлюсь или, скорее, стараюсь последние дни, часы прожить получше. Все исправлял: «К рабочему народу». Начинает принимать вид, и, кажется, кончил.

1) Как ни трудно скрыть необходимость делания добра, люди разными обходными, хитрыми путями достигают этого. Но добро может всякую минуту стряхнуть с себя закрывающие его покровы и привлечь к себе людей. И вот для того, чтобы этого не случилось, придумано средство наложить на покровы, скрывающие добро, камень такой, который бы оно не могло поднять. Камень этот – смешное, le ridicule, – установить такое общественное мнение, что делание добра (настоящего добра) est ridicule, смешно. Устроить бал, базар для игры в благотворительность можно, а выносить за собой горшок – смешно.

2) Точно так же, как я читал в Иене вывешенное у немца, профессора математики изречение, что дорога не истина, а процесс ее открытия: дорога не степень нравственного совершенства, до которой достигаешь, а процесс совершенствования.

[…] 8) Моя последняя болезнь была сильная потуга рождения, но теперь дан отдых, чтобы набраться силы для следующей, чтобы она была действительна.

9) Мы часто не ценим добрых поступков несимпатичных нам людей именно потому, что они нам несимпатичны. Это большая ошибка. Нужно как раз обратное, для того чтобы вызвать в себе любовь там, где ее еще нет. […]

Нынче 4 июля. Ясная Поляна. 1902. Кажется, кончил «К рабочему народу». Здоровье недурно. […]

5 августа. Никак не ожидал, что так долго не буду писать. 22 июля послал «К рабочему народу»* и с тех пор писал «Хаджи-Мурата», то с охотой, то с неохотой и стыдом. За это время были посетители – не помню. Четвертый день ничего не пишу. Расстрялся мыслями о «Хаджи-Мурате». Теперь, кажется, уяснил. Здоровье вообще лучше.

1) Удивительное дело: я знаю про себя, как я плох и глуп, а между тем меня считают гениальным человеком. Каковы же остальные люди?

[…] 4) В музыке есть элемент шума, контраста, быстроты, прямо действующий на нервы, а не на чувство. Чем больше этого элемента, тем хуже музыка. То же и в других искусствах: в поэзии – декламация, в живописи – яркость красок. […]

8 августа 1902. Ясная Поляна. Ночью. Очень тяжелый день. Болит печень, и не могу победить дурного расположения.

Пишу «Хаджи-Мурата», и все совестно. Брошюра священника – больно. За что они ненавидят меня?* Надо писать им любовно. Помоги мне.

Здесь Машенька, Лиза; была Глебова. Письма от Сережи.

20 сентября. Ясная Поляна. 1902. Полтора месяца не писал. Все время писал «Хаджи-Мурата». Здоровье поправляется. Душевным состоянием могу быть доволен. Нет недобрых чувств ни к кому. Много думалось. Много записать надо.

1) Если умели люди власти подкупить церковь, чтобы она оправдывала их положение, то как же им не подкупить науку.

[…] 7) Думал о безнравственности медицины. Все безнравственно. Безнравствен страх болезни и смерти, который вызывает медицинская помощь, безнравственно пользование исключительной помощью врачей, доступной только богатым. Безнравственно пользоваться исключительными удобствами, удовольствиями, но пользоваться исключительной возможностью сохранения жизни есть верх безнравственности. Безнравственно требование медицины скрывания от больного опасности его положения и близости смерти. Безнравственны советы и требования врачей о том, чтобы больной следил за собой – своими отправлениями, вообще жил как можно меньше духовно, а только матерьяльно: не думал бы, не волновался, не работал.

[…] 9) Гипноз предания, т. е. внушения людям повторения того, что делали их предки, есть главная преграда движения вперед – освобождения человечества.

10) Мое выздоровление похоже на то, что экипаж вытащили из трясины, в которой он завяз, не на ту сторону, куда неизбежно надо ехать, а на эту. Через трясину не миновать ехать.

23 сентября 1902. Ясная Поляна. Все поправлял «Хаджи-Мурата». Нынче утром писал немного «К духовенству»*.

[…] Нынче утром сейчас обдумывал статью о непонимании христианства и иррелигиозности, которая должна предшествовать статье «К духовенству». «Главная причина зла или бедствий нашего времени». Такое должно быть заглавие*. […]

26 сентября 1902. Ясная Поляна. Здоровье хорошо. Оставил «Хаджи-Мурата», и нет охоты к продолжению «К духовенству», а как будто хочется писать художественное. Написал письмо Шмиту, посылаю деньги, и одному юноше, которому предстоит призыв.

За это время думал хорошо. Кое-что забыл.

1) Очень живо представил себе внутреннюю жизнь каждого отдельного человека. Как описать, что такое каждое отдельное «я»? А кажется, можно. Потом подумал, что в этом, собственно, и состоит весь интерес, все значение искусства – поэзии. […]

27 сентября 1902. Ясная Поляна. Ничего хорошего не писал, только нынче как будто втянулся в «Обращение к духовенству». Лева живет у нас, и мне чрезвычайно радостны добрые, простые отношения с ним. Написал письма неважные. Были интересные черниговские посетители – один желает отказаться от воинской повинности. Написал. Здоровье хорошо. Хорошо и душевное состояние. Чувствую спокойно близость смерти. В книжечке ничего нет. Завтра, должно быть, закончу дневник.

29 сентября 1902. Ясная Поляна. Очень хорошо себя чувствую. «К духовенству» не ладится. И хочется, и много есть что сказать, а не вяжется.

[…] Кончаю эту тетрадь. Два года и четыре месяца. Много пережито, и все хорошее. Да, еще хотел записать:

[…] 2) Как радостно замечать в себе свободные, бессознательно почти совершаемые поступки, которые прежде были делом усилия. Ничто так не показывает роста, как заметка на стене.

6 октября 1902. Ясная Поляна. Вчера начал поправлять и продолжать «Фальшивый купон». Все пишу «К духовенству». Слабее, чем я ожидал. Был Горький и Пятницкий. Эпиктет говорит: укрепляй в себе довольство своею судьбой. С этим все победишь.

29 октября 1902. Ясная Поляна. Недели три болею печенью. Все поправляю «К духовенству». Кажется, кончил или близок к этому. […]

Нынче 4 ноября 1902. Ясная Поляна. За это время важное: суд Афанасья*, арест Новикова*, смерть матери Михайлова и приезд Петра Веригина. Записать много есть чего. Запишу сейчас то, что думал:

1) Читаю «Postscriptum de ma vie», V. Hugo*. Об infini[36] он расписывает расстояния звезд, быстроту, продолжительность времени и что-то в этом видит величественное. Меня никогда это не озадачивало, не пугало, я всегда видел в этом недоразумение и никогда не признавал реальности этих страстей величин пространства и времени.

[…] 3) Сознание стоит, события жизни движутся через него, а нам кажется, что движется сознание, как облака, бегущие мимо луны.

4) Эгоизм – сумасшествие. Сумасшествие – эгоизм.

5) Люди хотят свободы и для достижения ее входят в рабство учреждений, из которого никогда не выходят и не выйдут.

6): 1) Сознать христианскую истину – это первая ступень; 2) это попытка сейчас осуществить ее в жизни; 3) негодование, озлобление на врагов истины; 4) отчаяние; 5) попытки примирения; 6) все в себе, перед богом, не заботясь о последствиях. То же записано иначе:

1) Восторг познания истины.

2) Желание и надежда сейчас осуществить ее.

3) Разочарование в возможности осуществить ее в мире, надежда осуществить ее в своей жизни.

4) Разочарование и в этом, и отчаяние.

5) Все для души, не заботясь о последствиях.

(Это программа драмы.)*

[…] 8) Читая Мережковского об Эврипиде, я понял его христианство. Кому хочется христианство с патриотизмом (Победоносцев, славянофилы), кому с войной, кому с богатством, кому с женской похотью, и каждый по своим требованиям подстраивает себе свое христианство*. […]

Нынче 30 ноября 1902. Ясная Поляна. Хотел записать многое, но поправлял об отдельности и запоздал. Здоровье хорошо. Рад, что не перестаю думать о смерти и чаще прежнего в жизни вспоминаю о своем отношении к пославшему. Много есть что записать, и недурное. Кончил легенду*, взялся опять за «Хаджи-Мурата», и должно быть, е. б. ж., завтра кончу. […]

11 декабрь 1902. 1) Мы знаем, что без физических усилий мы ничего не достигнем. Почему же думать, что в области духовной можно достигнуть чего-либо без усилия.

2) Любовь настоящая есть только любовь к ближнему, ровная, одинаковая для всех. Одинаково нужно заставить себя любить тех, которых мало любишь или ненавидишь, и перестать слишком любить тех, которых слишком любишь. Одно не дошло, другое перешло линию. От того и другого все страдания мира. […]

13 декабря 1902.

1) Напрасно думают критики, что движение интеллигенции может руководить народными массами (Милюков)*. Еще более напрасно думал бы писатель сознательно руководить массами своими сочинениями. Пусть только каждый приводит свое сознание в наибольшую ясность и жизнь в наибольшее соответствие с требованиями этого сознания.

2) Если на вопрос: можете ли вы играть на скрипке? вы отвечаете: не знаю, я еще не пробовал, то мы сейчас же понимаем что это шутка. Но когда на такой же вопрос: можете ли вы писать сочинения? – мы отвечаем: «может быть, могу, я не пробовал», – мы не только не принимаем это за шутку, но постоянно видим людей, поступающих на основании этого соображения. Доказывает это только то, что всякий может судить о безобразии бессмысленных звуков неучившегося скрипача (найдутся такие дикие люди, которые найдут и эту музыку прекрасной), но что нужно тонкое чутье и умственное развитие для того, чтобы различать между набором слов и фраз и истинным словесным произведением искусства.

1903

6 января 1903 г. Я теперь испытываю муки ада. Вспоминаю всю мерзость своей прежней жизни, и воспоминания эти не оставляют меня и отравляют жизнь*. Обыкновенно жалеют о том, что личность не удерживает воспоминания после смерти. Какое счастие, что этого нет! Какое бы было мучение, если бы я в этой жизни помнил все дурное, мучительное для совести, что я совершил в предшествующей жизни. А если помнить хорошее, то надо помнить и все дурное. Какое счастие, что воспоминание исчезает со смертью и остается одно сознание, – сознание, которое представляет как бы общий вывод из хорошего и дурного, как бы сложное уравнение, сведенное к самому простому его выражению: х = равно положительной или отрицательной, большой или малой величине. Да, великое счастие уничтожение воспоминания, с ним нельзя бы жить радостно. Теперь же с уничтожением воспоминания мы вступаем в жизнь с чистой, белой страницей, на которой можно писать вновь хорошее и дурное.

5 февраля 1903. Ясная Поляна. Месяц не писал. Болел два месяца и теперь болен. Сердце слабо. И это хорошо. Очень живо напоминает о близкой смерти. За это время больше всего был занят своими воспоминаниями. Понемногу подвигаюсь. Но до сих пор – нехорошо. Еще начал писать послесловие [к обращению] к рабочему народу, но не подвигаюсь. Занят тоже философским изложением истинной жизни. Неужели я заблуждаюсь. Очень уж ясно я чувствую, что тут есть что-то новое и полезное.

Нынче 12 февраля. Ясная Поляна. Все сердце слабо, но силы понемногу прибавляются. Послесловие все не годится. В воспоминаниях немного подвинулся. Философское изложение жизни все не уясняется. […]

20 февраля 1903. Ясная Поляна. Здоровье немного лучше. Второй день езжу кататься. Не работается. Нет охоты.

Вчера получил статью Поссе об обращении «К рабочему народу». Очень они огорчены. Явно они загипнотизированы, верующие в теорию, не выдерживающую критики*.

1 марта 1903. Ясная Поляна. Читал статью Мечникова опять о том же: что если вырезать прямую кишку, то люди не будут более думать о смысле жизни, будут так же глупы, как сам Мечников. Нет, без шуток. Мысль его в том, что наука улучшит организм человека, освободит его от страданий, и тогда можно будет найти смысл – назначение жизни. Наука откроет его. Ну а как же до этого жить всем? Ведь и жили уже миллиарды с прямой кишкой. А что как, по вашей же науке, солнце остынет, мир кончится до полного усовершенствования человеческого организма? К чему же было огород городить.

Здоровье лучше – тверже, но ничего не работаю. Софья Андреевна в Москве. От Маши нет писем. […]

9 марта 1903. Ясная Поляна. Здоровье шатко, приближаюсь к смерти. И спокойно. Душевное состояние очень хорошо – добро. Написал вчера письма. Прекрасная философская статья поляка*. […]

11 марта 1903. Ясная Поляна. Все пишу определение жизни и все недоволен. Писал третьего дня, и опять надо переизложить. Но прежде, чем это сделать, хочу записать отрывочные мысли этого времени.

Здоровье значительно лучше. Вчера приехал Лева. И я счастлив, что мне с ним хорошо. […]

1) Мы живем только тогда, когда помним о своем духовном я. А это бывает в минуты духовного восторга или минуты борьбы духовного начала с животным.

2) Не совсем уясненное это то, что часто (а может быть, и всегда) наше довольство, недовольство жизнью, наше впечатление от событий происходят не от самых событий, а от нашего душевного состояния. И этих душевных состояний, очень сложных и определенных, есть очень много. Так, есть состояние стыда, состояние упрека, умиления, воспоминания, грусти, веселости, трудности, легкости. Как возникают эти состояния? Не знаю. Но знаю, что бываю в состоянии стыда, и тогда все стыдно, а если не к чему приложить стыд, то стыдно беспредметно. Тоже с состоянием упрека, с умилением, тоже с воспоминанием, как это ни странно. Все вспоминаешь, а нечего вспоминать, то вспоминаешь то, что сейчас есть, и то, что вспоминал это еще прежде; то же с грустью, веселостью… и много других состояний, которые надо определить и обдумать их происхождение.

[…] 4) Часто люди, либералы-государственники, вообще всякие доктринеры считают хорошим, борясь только с одним из проявлений лжи, допускать и не бороться с другими. Это все равно, что при наводнении останавливать только одну из заливающих вас струй воды, предоставив другим затапливать вас. […]

13 марта 1903. Ясная Поляна. Опять все то, да не то. Надо сначала. Нынче встал с болью живота. Приехали Мимочка и Гольденвейзер.

Надо записать три вещи, кроме новой версии определения жизни.

1) Второй раз встречаю в жизни незаслуженную, ничем не вызванную ненависть от людей только за то, что им хочется иметь такую же репутацию, как моя. Они начинают любить, потом хотят быть тем, что любят, но то, что они любят, не они, и мешает им быть таким же, и они начинают ненавидеть: Меньшиков, Лева. Вот доказательство зла славы.

[…] Я очень счастлив тем, что стал совсем по-настоящему веротерпим. И научили меня неверотерпимые люди! […]

14 марта. Здоровье недурно. Ноги болят.

[…] 4) Читал «Opinions sociales Anatole France’а»*. Как и все правоверные социалисты и поклонники науки и потому отрицатели религии, он говорит, что не нужно милосердие, любовь, нужно только justice[37]. Это справедливо, но для того, чтобы в действительности была justice, нужно, чтобы в стремлении, в идеале было самоотречение, любовь. Для того, чтобы был честный брак, нужно стремление к полному целомудрию. Для того, чтобы было истинное знание, нужно стремиться к познанию духовного мира. (Тогда будет знание матерьяльного. А иначе будет невежество.) Для того, чтобы было справедливое распределение услуг, надо стремиться отдать все, ничего не беря себе. (А иначе будет грабеж чужого труда.) Для того, чтобы попасть в цель, надо целить выше и дальше ее. Для того, чтобы подняться высоко на исполинских шагах, надо бежать прочь от столба. […]

Сегодня 20 марта. Ясная Поляна. 1903. Вчера и нынче писал письма. Написал их 26. Здоровье получше, но не забываю близость перехода.

Записано в книжечке кое-что. А что-то очень важное написал на закладке и потерял.

1) Обыкновенно думают, что жизнь старика суживается, сходит на нет. Все зависит от того, как смотреть на жизнь. Если смотреть на жизнь, как на матерьяльную силу, сейчас на наших глазах видоизменяющую отношения ближайших предметов и людей, то жизнь молодого человека представляется могущественной, а жизнь старика – ничтожной; если же смотреть на жизнь, как на силу духовную, дающую духовное направление деятельности людей, то жизнь старика, чем он старше, тем могущественнее изменяет огромное количество отношений предметов и людей. […]

14 апреля 1903. Ясная Поляна. Давно не писал. Духовно слаб все это время. Третий день нездоров: насморк, кашель. И нынче, слабый, читал Торо и духовно поднялся*. […] Впишу здесь то, что записано до 2 апреля.

1) Обыкновенно меряют прогресс человечества по его техническим, научным успехам, полагая, что цивилизация ведет к благу. Это неверно. И Руссо, и все восхищающиеся диким, патриархальным состоянием, так же правы или так же не правы, как и те, которые восхищаются цивилизацией. Благо людей, живущих и пользующихся самой высшей, утонченной цивилизацией, культурой, и людей самых первобытных, диких совершенно одинаково. Увеличить благо людей наукой – цивилизацией, культурой так же невозможно, как сделать то, чтобы на водяной плоскости вода в одном месте стояла бы выше, чем в других. Увеличение блага людей только от увеличения любви, которая по свойству своему равняет всех людей; научные же, технические успехи есть дело возраста, и цивилизованные люди столь же мало в своем благополучии превосходят нецивилизованных, сколько взрослый человек превосходит в своем благополучии не взрослого. Благо только от увеличения любви. […]

Продолжаю писать 29 апреля 1903. Ясная Поляна. За это время все пишу о послесловии*. Кажется, кончаю. Стало порядочно. Написал письмо о кишиневском событии* и телеграмму*. Здоровье было хорошо. Простудился, были холода, но нынче лучше. Книга от Мечникова. Хочется написать о ней*. […]

[1 мая.]

4) Все – живое. Все – организмы. Мы не признаем некоторых только потому, что они или слишком велики, как земля, солнце, или слишком малы, как частицы минералов, кристаллов.

5) Как молодости радостно сознание роста, так старости должно быть радостно сознание распадения ограничивающих пределов.

[…] 13) Кто-то спрашивает меня: судьба ли от человека или человек от судьбы? – Чем больше живешь духовной жизнью, тем независимее от судьбы; и наоборот.

14) В наш век существует ужасное суеверие, состоящее в том, что мы с восторгом принимаем всякое изобретение, сокращающее труд, и считаем необходимым пользоваться им, не спрашивая себя о том, увеличивает ли это изобретение, сокращающее труд, наше счастье, не нарушает ли оно красоты. Мы, как баба, через силу доедающая говядину, потому что она досталась ей, хотя ей и не хочется есть и еда наверное будет ей во вред. Железные дороги вместо пешей ходьбы, автомобили вместо лошади, чулочные машины вместо спиц.

15) Приемы естественных наук, основывающих свои выводы на фактах, – самые ненаучные приемы. Фактов нет. Есть наше восприятие их. И потому научен только тот прием, который говорит о восприятии, о впечатлениях. […]

Нынче 13 мая 1903. Ясная Поляна. Здоровье нехорошо – печень. Но силы не слабеют. Послесловие кончил и послал. Здесь Таня с мужем и Страхов с своим ужасным делом*. […]

Кажется, 17 мая 1903. Ясная Поляна. Все нездоровится желудком. Нынче ночью увидал в глазах искру яркого света и почему-то вслед за этим не то что понял, а почувствовал всем существом призрачность (иллюзорность) всего того, что дают чувства и что мы считаем реальным миром.

Поправлял «Хаджи-Мурата». Дошел до Николая Павловича*, и как будто уясняется.

Записать одно:

1) Доказательство того, что воспоминание есть сознание, и наоборот, есть то, что чем дольше живешь, тем более слабеет воспоминание и усиливается сознание.

26 мая 1903. Ясная Поляна. Здоровье недурно. Записал кое-что в книжечке. Здесь запишу следующее:

1) Здешняя жизнь не иллюзия и не вся жизнь, а одно из проявлений, вечных проявлений вечной жизни.

27 мая 1903. Ясная Поляна. Нынче еду в Пирогово. Все вожусь с Николаем Павловичем. Все нехорошо. Вчера зато много обдумал об определении жизни. Кажется, хорошо.

29 мая 1903. Ясная Поляна. Вчера был в Пирогове. Благополучно съездил и благополучно нашел. NN очень неприятен мне. Борюсь с переменным успехом. Нынче записал маленькую прибавку к послесловию и послал. Нынче же, гуляя, думал очень важное, что и запишу. Саша уехала. Приехала Леночка. Вечером ходил и восторгался красотой природы. […]

3 июня 1903. Ясная Поляна. Все желудок неладен. Все борюсь. Вчера хорошо писал о Николае. Нынче писал письма и записал следующее:

1) Всякая власть чует, что она существует только благодаря невежеству народа, и потому инстинктивно и верно боится просвещения и ненавидит его. Есть, однако, условия, при которых власть волей-неволей должна делать уступки просвещению; тогда она делает вид, что покровительствует ему, берет его в свои руки и извращает. Но есть и такие условия – так велика сила власти, при которых этого не нужно. В таких условиях был Николай – и понял это и так и действовал.

2) Николай считал всех людей такими же, как те, которые окружали его. А те, котор. ые окружали его, были подлецы; и потому он всех людей считал подлецами. […]

Сегодня 4-е июня 1903. Ясная Поляна. Мало спал. Все живот болит. Вчера дал Мише переписать мои дневники для Поши. Там много мне интересного. Нынче сел за работу: хотел продолжать воспоминания, но не мог, не берет. Вчера читал Николая I*. Очень много интересного. Надо прежде, чем продолжать, – прочесть.

9 июня 1903. Ясная Поляна. Здоровье лучше. Немного подвигаюсь в Николае Павловиче. Задумал три новые вещи. Умирать пора, а я задумываю. 1) Рассказ о бале и сквозь строй; 2) Крик беса при приближении Христа, и 3) Кто я такой, – описать себя сейчас со всеми слабостями и хорошим. […]

18 июня 1903. Ясная Поляна. Здоровье хорошо. Была дурная погода три дня, и я чувствовал себя очень слабым. Много езжу верхом. Посетители: Давыдов, Абрикосовы, Маслов, Глебов.

Ничего или почти ничего не работаю. Решил Николая Павловича оставить почти как есть, а если понадобится, то писать отдельно.

[…] Задумал три новые вещи:

1) Крик теперешних заблудших людей: материалистов, позитивистов, ницшеанцев, крик (Map. 1, 24): «Оставь: что тебе до нас, Иисус Назарянин? Ты пришел погубить нас. Знаю тебя, кто ты, святой божий». (Очень бы хорошо.)

2) В еврейский сборник:* веселый бал в Казани, влюблен в Корейшу, красавицу, дочь воинского начальника – поляка, танцую с нею; ее красавец старик-отец ласково берет ее и идет мазурку. И наутро, после влюбленной бессонной ночи, звуки барабана, и сквозь строй гонит татарина, и воинский начальник велит больней бить. (Очень бы хорошо.)*

и 3) Описать себя по всей правде, какой я теперь, со всеми моими слабостями и глупостями, вперемежку с тем, что важно и хорошо в моей жизни. (Тоже хорошо бы.)*

Все это много важнее глупого «Хаджи-Мурата». […]

[19 июня.] Не писал. Большая слабость, но совсем здоров. Ничего не пишу. Записать надо две:

1) Все люди более или менее приближаются к тому или другому пределу: один – жизнь только для себя, другой – жизнь только для других.

2) Перечел Франциска Ассизского. Как хорошо, что он обращается к птицам, как к братьям! А разговор его с frère Léon о том, что есть радость?!* […]

23 июня. Ясная Поляна. 1903. Здоровье хорошо. Ем ягоды, езжу верхом много. Вялость умственная.

Записать одно:

1) Я очень дурной по свойствам человек, очень туп к добру, и потому мне необходимы большие усилия, чтобы не быть совсем мерзавцем. Как Юрий Самарин как-то очень хорошо сказал, что он – прекрасный учитель математики, потому что очень туп к математике. Я – совершенно то же в математике, но я, главное, то же в деле добра – очень туп, и потому не совсем дурной, – нет, смело скажу: хороший учитель.

4 июля. Ясная Поляна. 1903. Выписал мысли. Поправлял «Хаджи-Мурата». Здоровье недурно. Только слабее прежнего. Много задумываю писаний; очевидно, неисполнимых. Нынче читал, как обучались солдаты. Как бы хорошо, наивно рассказать это. […]

Нынче, кажется, 10 июля 1903. Ясная Поляна. Все слабел и вчера совсем ослабел. Сердце болело. Приехали Маша с Колей, Андрюша, Лева. Нынче получше. На душе хорошо. Хорошо уясняется вопрос о жизни. Уяснил также Николая Павловича. […]

21 июля 1903. Ясная Поляна. Здоровье все так же хорошо, живу все так же растительной жизнью. Пытался написать сказку*, но не пошло.

[…] 2) Думал о том, что для выражения всего моего отношения к власти недостаточны ни формы рассуждения, ни обращения, ни художественного произведения, а нужна новая форма. Может быть, я ищу ее.

3) Не могу достаточно повторять себе (и другим), что есть три двигателя жизни человеческой: а) чувство, вытекающее из различных общений человека с другими существами; б) подражание, внушение, гипноз, и в) вывод разума. На миллион поступков, совершающихся вследствие первых двух двигателей, едва ли один совершается на основании выводов разума. Распределение это происходит и в каждом человеке (то есть что человек из миллиона поступков совершает один по разуму) и в различных людях.

Папа – избрание и Серафим*. Какая иллюстрация силы внушения.

25 июля 1903. Ясная Поляна. Написал три сказки*. Еще плохо, но может быть порядочно. Думал три вещи. Постараюсь вспомнить.

1) Обращаются к царю, советуя ему сделать то-то и то-то для общего блага. И я делал это. От него ждут помощи, действий, а он сам чуть держится. Все равно, как человеку, который еле-еле руками, зубами держится за сук над пропастью, советовать помочь поднять бревно на стену. […]

9 августа. Ясная Поляна. 1903. Все время здоров. Написал в один день «Дочь и отец»*. Не дурно. Сказки кончил. […]

20 августа. Только нынче кончил сказки, и не три, а две. Недоволен. Зато «А вы говорите» недурно*. Здоровье все хорошо. Нынче еду в Пирогово. […]

27 августа 1903. Ясная Поляна. Ночь. Был в Пирогове. Сережа лучше, чем я ожидал. Рад был Маше. Прибавил третью, выпущенную сказку. Здоров, много езжу верхом; вчера был в Таптыкове. Все обдумывал Николая I. Надо кончать, а то загромаждывает путь других работ. […]

3 сентября 1903. Ясная Поляна. Жив, но нездоров, 29-го ездили верхом, лошадь наступила на ногу, и разлитие желчи, и весь нездоров, и нога не справляется. 28-е прошло тяжело. Поздравления прямо тяжелы и неприятны – неискренно земли русской и всякая глупость. Щекотание тщеславия, слава богу, никакое. Авось нечего щекотать. Пора.

Думал очень важное, но не додумал до конца. Возвращусь после, а теперь запишу, как понимаю:

1) Часто смешиваю людей: дочерей, некоторых сыновей, друзей, неприятных людей, так что в моем сознании не лица, а собирательные духовные существа. Так что я ошибаюсь не тогда, когда называю одного вместо другого, а тогда, когда считаю каждого отдельным существом. Неясно. Но je m’entends[38].

2) О литературе. Толки о Чехове: разговаривая о Чехове с Лазаревским, уяснил себе то, что он, как Пушкин, двинул вперед форму. И это большая заслуга. Содержания же, как у Пушкина, нет*. Горький – недоразумение. Немцы знают Горького, не зная Поленца*.

Нынче 22 сентября 1903. Ясная Поляна. Пишу несколько дней (больше недели) предисловие о Шекспире*. Здоровье хорошо. Нога заживает. Мало мыслей. Записать три вещи. Слава богу, спокоен и не зол.

Сегодня 6 октября 1903. Ясная Поляна. Здоровье немного разладилось, и все та же вялость и бедность мыслей. Все пишу предисловие к Кросби. […]

Ясная Поляна. 14 ноября 1903. Пять недель не писал. Все время был занят Шекспиром, который все разрастался; кажется, пришел к концу. Не могу похвалиться за это время умственной энергией, но душевное состояние хорошо. Дня три тому назад заболел тяжелым желчным припадком.

Совершенно спокойно думал о смерти, только некоторое нетерпение, как бы не долго страдать. Разумеется, это неправда, самые страдания могут быть употреблены на то же вечное дело жизни. Отчасти понимал, что это возможно, но не всем существом.

Был в Пирогове. Кажется, 9-го. Очень радостно было с братом. Он разлагается, как и я, телом, и, как и я, растет духом, но только в нем это особенно радостно видеть, с его особенною простотой и правдивостью. Говоря о своем горе и болезни, он сказал: бог и на меня оглянулся, как говорят мужики.

В книжечке записано:

1) Когда жизнь людей безнравственна и отношения их основаны не на любви, а на эгоизме, то все технические усовершенствования, увеличение власти человека над природою: пар, электричество, телеграфы, машины всякие, порох, динамиты, робулиты – производят впечатление опасных игрушек, которые даны в руки детям.

[…] 3) Обыкновенно думают, что прогресс в увеличении знаний, в усовершенствовании жизни, – но это не так. Прогресс только в большем и большем уяснении ответов на основные вопросы жизни. Истина всегда доступна человеку. Это не может быть иначе, потому что душа человека есть божеская искра, сама истина. Дело только в том, чтобы снять с этой искры божьей (истины) все то, что затемняет ее. Прогресс не в увеличении истины, а в освобождении ее от покровов. Истина приобретается, как золото, не тем, что оно приращается, а тем, что отмывается от него все то, что не золото.

[…] 9) Читал университетские очерки Гегидзе*. Бедный, искренний юноша видит нелепость университетской науки и всей культуры и ужас того разврата, которому он подпадает. В одном месте, говоря о том, что делать, какую поставить себе цель в жизни, он, вперед решая, что такою целью, конечно, не может быть самосовершенствование, перебирает все другие цели, и все они не удовлетворяют его. Да простит бог тех, которые внушили и внушают нашим молодым поколениям, что нужна и похвальна внешняя деятельность, а что самосовершенствование, то единственное назначение человека, которое удовлетворяет всем, требованиям и его души, и всех внешних условий, именно это самосовершенствование не только не нужно, но смешно и даже вредно.

Бедный юноша мечется, отыскивая достойную цель жизни, и естественно бедное, заблудшее существо останавливается на женской любви, наивно воображая, что в этой любви главное, высшее назначение человека. Не имея перед собою никакой духовной цели, ему, естественно, представляется, что то, вложенное в животную природу человека стремление к продолжению рода, выражающееся более или менее поэтическою любовью, и есть высшее назначение человека. Хотелось бы напечатать несколько слов по этому поводу.

Нынче 24 ноября 1903. Ясная Поляна. Все копаюсь с предисловиями и к Шекспиру и к Гаррисону*. Почти кончил. Здоровье хорошо, но умственно не боек. Сейчас думал, кажется мне, что очень важное, а именно:

1) Мы знаем в себе две жизни: жизнь духовную, познаваемую нами внутренним сознанием, и жизнь телесную, познаваемую нами внешним наблюдением.

Обыкновенно люди (к которым я принадлежу), признающие основой жизни жизнь духовную, отрицают реальность, нужность, важность изучения жизни телесной, очевидно, не могущего привести ни к каким окончательным результатам. Точно так же и люди, признающие только жизнь телесную, отрицают совершенно жизнь духовную и всякие основанные на ней выводы, отрицают, как они говорят, метафизику. Мне же теперь совершенно ясно, что оба не правы, и оба знания: матерьялистическое и метафизическое – имеют свое великое значение, только бы не желать делать несоответствующие выводы из того или другого знания. Из матерьялистического знания, основанного на наблюдении внешних явлений, можно выводить научные данные, то есть обобщения явлений, но нельзя выводить никаких руководств для жизни людей, как это часто пытались делать матерьялисты, – дарвинисты, например. Из метафизических знаний, основанных на внутреннем сознании, можно и должно выводить законы жизни человеческой, – как? зачем? жить: то самое, что делают все религиозные учения, но нельзя выводить, как это пытались многие, законы явлений и обобщения их.

Каждый из этих двух родов знания имеет свое назначение и свое поле деятельности. […]

Кажется, 30 ноября 1903. Ясная Поляна. Кончил предисловие – недурно. Написал несколько писем. Андрюшино несчастие*. Все не кончил Шекспира, хотя и близится к концу. Здоровье было все время очень хорошо.

[…] Третьего дня видел во сне, что я сочиняю комический по форме рассказ крестьянина, набравшегося непонятных слов, но рассказ трогательный. И было очень хорошо. Вообще всю ночь была особенно оживленная деятельность мозга: представил себе еще три народные типа: один – силач, богатырь, медлитель, но подверженный припадкам бешенства, где делается зверем. Другой – болтун, хвастун, поэт, нежный и самоотверженный минутами. Третий – эгоист, но изящный, привлекательный, даровитый и бабник.

Хочу каждый день писать хоть понемногу воспоминания.

2 декабря 1903. Ясная Поляна. Здоровье посредственно. Все вожусь с Шекспиром и решил перестать писать его по утрам, а начать новое или драму, или о религии, или кончить «Купон». Если будет расположение по вечерам, то поправлять Шекспира и писать воспоминания. Два дня не писал. Было что-то хорошее записать, забыл.

19 декабря 1903. Ясная Поляна. Андрюшины поступки огорчают меня. Стараюсь сделать, что могу. Здоровье очень хорошо; но умственная деятельность все слаба. Стараюсь принимать это как должное и отчасти достигаю. Кончил заниматься Шекспиром и начал о значении религии*. Но написал два начала, и оба нехороши. Немного написал воспоминания, но, к сожалению, не продолжал. Нет охоты. «Фальшивый купон» обдумал, но не писал.

Записано в книжечке кое-что:

[…] 2) Могу перенестись в самого ужасного злодея и понять его, но не в глупого человека. А это очень нужно.

[…] 4) Художник, поэт и математик или вообще ученый. Поэт не может делать дело ученого, потому что не может видеть только одно и перестать видеть общее. Ученый не может делать дело поэта, потому что всегда видит только одно, а не может видеть всего.

5) Бывают люди машинные, которые отлично работают, когда их приводят в движение, но сами не могут двигаться.

6) Истинно целомудренная девушка, которая всю данную ей силу материнского самоотвержения отдает служению богу, людям, есть самое прекрасное и счастливое человеческое существо. (Тетенька Татьяна Александровна.)

25 декабря 1903. Ясная Поляна. Начал писать «Фальшивый купон». Пишу очень небрежно, но интересует меня тем, что выясняется новая форма, очень sobre[39]. Записать надо кое-что – забыл. Одно помню, а именно:

1) Стараюсь заснуть и не могу именно потому, что спрашиваю себя: засыпаю ли я? то есть сознаю себя. Сознание и есть жизнь. Когда буду умирать, если я сознаю себя, то не умру.

29 декабря 1903. Ясная Поляна. Здоровье хорошо. Морозы. Не пишу два дня. Обдумываю о религии. […]

30 декабря. Ясная Поляна. 1903. Ездил верхом. 20° мороза. Здоровье хорошо; но нет сил работать, хотя многое обдумал.

Хочется написать: 1) Народный рассказ об ангеле, убившем ребенка;* 2) О мужике, не ходившем в церковь;* и 3) О раскольнике в тюрьме и революционере;* 4) свое психическое, бестолковое, слабое состояние; 5) Что ты, Иисусе, сыне божий, пришел мучать нас*. […]

[Список художественных сюжетов]*

1) Купон.

2) Это ты.

3) Церковь, старик.

4) Измена жены

5) Ангел, убивший ребенка

6) Кормилица

7) Александр I

8) Разбойник кается

9) Кто важен, что важно, когда?

10) Барин и крестьянин. Труд, болезнь и смерть.

1) Труп

2) Своя драма.

3) Хаджи-Мурат.

4) Дети умней стариков

5) Мать.

6) Записки сумасшедшего

7) Персианинов

8) Самара. Башкиры и поселенцы

9) Кто я теперь

10) Что ты пришел мучить нас

11) Бал и сквозь строй 163

1904

2 января 1904. Ясная Поляна. Написал в старом дневнике рассказ «Божеское и человеческое». Два дня был нездоров. Нынче лучше. Хорошо думается. […]

3 января 1904. Ясная Поляна. Здоровье не совсем хорошо: желчь – печень. Ездил верхом, оттепель. Здесь Сережа и тетя Таня. Очень хорошо думается. Понемногу подвигаюсь в «Фальшивом купоне». Но очень уж беспорядочно. Занят тоже исправлением «Мыслей»*. Думал:

1) Боюсь ли я смерти? Нет. Но при приближении ее или мысли о ней не могу не испытывать волнения вроде того, что должен бы испытывать путешественник, подъезжающий к тому месту, где его поезд с огромной высоты падает в море или поднимается на огромную высоту вверх на баллоне. Путешественник знает, что с ним ничего не случится, что с ним будет то, что было с миллионами существ, что он только переменит способ путешествия, но он не может не испытывать волнения, подъезжая к месту. Такое же и мое чувство к смерти.

2) Я сначала думал, что возможно установление доброй жизни между людьми при удержании тех технических приспособлений и тех форм жизни, в которых теперь живет человечество, но теперь я убедился, что это невозможно, что добрая жизнь и теперешние технические усовершенствования и формы жизни несовместимы. Без рабов не только не будет наших театров, кондитерских, экипажей, вообще предметов роскоши, но едва ли будут все железные дороги, телеграфы. А кроме того, теперь люди поколениями так привыкли к искусственной жизни, что все городские жители не годятся уже для справедливой жизни, не понимают, не хотят ее. Помню, как Юша Оболенский, попав в деревню во время метели, говорил, что жизнь в деревне, где заносит снегом так, что надо отгребаться, невозможна. Теперь есть люди, и это те, которые считаются самыми образованными, которые удивляются не тому, как могли люди устроиться так, что для них нет ни метелен, ни темноты, ни жара, ни холода, ни пыли, ни расстояния, как живут городские люди, а удивляются тому, как это люди, живя среди природы, борются с ней. […]

6 января 1904. Ясная Поляна. Здоровье немного лучше. Чудная погода. Составлял новый календарь. Нынче пишу «Фальшивый купон». Записать надо:

1) Два ума: ум в области матерьяльной – наблюдения, выводы, рассуждения о наблюдаемом, и другой ум в области духовной: отношение к богу, к людям, другим существам, нравственные требования… Большей частью, даже всегда, чем больше один ум, тем меньше другой.

11 января 1904. Ясная Поляна. Был нездоров печенью дня четыре. Не писал. Вчера кончил прибавку к Гаррисону и занимался календарем. Чувствую себя очень, очень хорошо. Очень определенно без усилия живу перед богом. И очень радостно. […]

14 января 1904. Ясная Поляна. Проснулся нынче здоровый, физически сильный и с подавляющим сознанием своей гадости, ничтожества, скверно прожитой и проживаемой жизни. И до сих пор – середины дня – остаюсь под благотворным этим настроением. Как хорошо, даже выгодно чувствовать себя, как нынче, униженным и гадким! Ничего ни от кого не требуешь, ничто не может тебя оскорбить, ты всего худшего достоин. Одно только надо, чтобы это унижение не переходило в отчаянность, в уныние, не мешало стремлению хоть немного выпростаться из своей вонючей ямы, – не мешало работать, служить, чем можешь. Сейчас пришло в голову кое-что. И прежнее записать:

1) Какое праздное занятие вся наша подцензурная литература! Все, что нужно сказать, что может быть полезно людям в области внутренней, внешней политики, экономической жизни и, главное, религиозной, все, что разумно, то не допускается. То же и в деятельности общественной. Остается забава детская. «Играйте, играйте, дети. Чем больше играете, тем меньше возможности вам понять, что мы с вами делаем». Как это стало несомненно ясно мне.

2) Всех людей можно себе представить придавленными огромным – ну, хоть дощатым полом – или, лучше, войлоком. И все лежат, скорчившись, согнувшись, и им тяжело, душно, и нужно и хочется расправиться. И вот каждый, вместо того чтобы по мере сил выпрямиться, стать во весь рост (стараться быть совершенным, как отец наш небесный), каждый прорывает войлок, выпрастывает руки, кладет на войлочный покров и сидит или лежит. Тем, которые не прорвали войлок и хотят выпрямиться, становится еще тяжелее, и возможность поднять весь покров вследствие дыр становится еще труднее. Все эти дыры – это всевозможные деятельности людские: и государственная, и общественная, и научная, и художественная. Нужна же одна деятельность: выпрямления. (Не вышло.)

16 января. Вчера писал о религии. Здоровье недурно. Нынче ничего не могу писать, не выспался. Соня приехала. Вчера был Буланже. Нынче все пытался работать над календарем, но не мог ничего сделать. Вчера думал:

1) Естественники, физиологи рассуждают о том, как получаются человеком впечатления от внешнего мира, и исследуют глаз, волны света, источник колебания волн эфира и воздуха для слуха и нервов для осязания и т. п., а дело все в том, что человек и всякое живое существо неразрывно связано – есть одно со всеми существами мира и знает их так же, как себя, только несколько отдаленнее. И когда получает впечатления, познает их, только вспоминает то, что знает.

2) Как прав Амиель, что для всякого чувства и мысли есть свой зенит, на котором надо стараться удержать, запечатлеть чувство или мысль. Пропустишь – и не восстановишь. Так я думал о разбойничьей шайке правительств так сильно и ясно дня два тому назад, а теперь все холодно и не сильно.

18 января 1904. Ясная Поляна. Здоровье хорошо. Вчера, гуляя, думал о смерти, чувствовал ее приближение с радостным, да, радостным спокойствием.

[…] Вчера немного добавил к Шекспиру* и просмотрел «Купон» и «Камень»*. На душе хорошо.

22 января 1904. Ясная Поляна. Здоровье все хорошо, но смерть близка. Плохо работалось. […]

27 января. Ясная Поляна. 1904. Три дня насморк и кашель, и три дня ничего не писал. И имею слабость думать, что это дурно. Кое-что записано в книжечку. […]

28 января 1904. Ясная Поляна. Все не справлюсь. И печень и насморк. Нынче немного поправлял «Купон». И хорошо думал о войне, которая началась*. […]

Не знаю, как удастся. До сих же пор голова работает плохо. И то хорошо, как и все. Записано:

1) Точно так же для серьезного отношения к жизни нужно понимать и помнить, что я умру, как и то, что меня не было прежде.

[…] 4) У европейских народов 133 миллиарда долга. Кто кому должен? Бедняки, трудящиеся – богачам, владеющим бумагами. Может быть, когда-нибудь будет иначе, но до сих пор проценты на долги выплачивают трудящиеся рабочие; получают же эти проценты – богатые, владетели бумаг.

Все болит печень, и нет энергии работать.

2 февраля 1904. Ясная Поляна. Здоровье хорошо. Последнее время голова посвежее. Работаю над «Купоном», а о войне не пишется*. […]

19 февраля 1904. Ясная Поляна. Все время пишу о войне. Не выходит еще. Здоровье недурно. Но с некоторых пор сердце слабо. Никак не могу приветствовать смерть. Страха нет, но полон жизни, и не могу. Читал Канта, восхищался, теперь восхищаюсь Лихтенбергом*. Очень родствен мне. Записать надо было о трех степенях сознания. Нынче написал об этом Черткову. Написал письма. Как важно было в голове о трех степенях сознания, и как бедно вышло в изложении. Но я еще вернусь к этому.

23 февраля 1904. Ясная Поляна. Пишу о войне, здоровье хорошо. Хочется написать продолжение «Божеского и человеческого», и мне очень нравится. […]

25 февраля 1904. Ясная Поляна. Здоровье хорошо. Все кончаю о войне.

[…] Нынче поправил Николая Павловича в «Хаджи-Мурате» и бросил. Если будет время, то напишу отдельно о Николае.

27 февраля 1904. Ясная Поляна. Еду нынче в Пирогово. Написал пропасть писем. Вчера поправлял «О войне». […]

7 марта. Ясная Поляна. 1904. Очень хорошо съездил с Сашей в Пирогово. Маше, по письму, хуже. Не могу не жалеть. Все поправляю о войне. Кажется, кончил. Порядочно. Не хорошо, но порядочно. Довольно вяло работаю. Нет художественной охоты. Записать было чего-то два, и оба забыл. Помню, потому что записал, только вот что:

[…] 2) Прекрасная пословица: живой живое и думает, то есть что, пока человек жив, он не может весь не отдаваться интересам этого мира. От этого так страшна смерть, когда человек, полный жизни, думает о ней. Когда же приближается смерть раной, болезнью, старостью, человек перестает думать о живом и смерть перестает быть страшною.

3) Смерть – это захлопнутое окно, через которое смотрел на мир, или опущенные веки и сон, или переход от одного окна к другому.

4) Чем глупее, безнравственнее то, что делают люди, тем торжественнее. Встретил на прогулке отставного солдата, разговорились о войне. Он согласился с тем, что убивать запрещено богом. – Но как же быть? – сказал он, придумывая самый крайний случай нападения, оскорбления, которое может нанести враг. – Ну, а если он или осквернит, или захочет отнять святыню?

– Какую?

– Знамя.

Я видел, как освящаются знамена. А папа, а митрополиты, а царь. А суд. А обедня. Чем нелепее, тем торжественнее.

5) Видел сон. Я разговариваю с Гротом и знаю, что он умер, и все-таки спокойно, не удивляясь, разговариваю. И в разговоре хочу вспомнить чье-то суждение о Спенсере или самого Спенсера, что тоже не представляет во сне различия. И это рассуждение я знаю и говорил уже прежде. Так что рассуждение это было и прежде и после. То, что я разговаривал с Гротом, несмотря на то, что он умер, и то, что рассуждение о Спенсере было и прежде и после и принадлежало и Спенсеру и другому кому-то – все это не менее справедливо, чем то, что было в действительности, распределенное во времени. Во сне часто видишь такие вещи, которые, когда их наяву распределяешь во времени, кажутся нелепыми, но то, что о себе узнаешь во сне, зато гораздо правдивее, чем то, что о себе думаешь наяву. Видишь во сне, что имеешь те слабости, от которых считаешь себя свободным наяву, и что не имеешь уже тех слабостей, за которые боишься наяву, и видишь, к чему стремишься. Я часто вижу себя военным, часто вижу себя изменяющим жене и ужасаюсь этого, часто вижу себя сочиняющим только для своей радости.

Сон, который я видел нынче, навел меня на мысль о том. Сновидения ведь это – моменты пробуждения. В эти моменты мы видим жизнь вне времени, видим соединенным в одно то, что разбито по времени; видим сущность своей жизни – степень своего роста.

10 марта 1904. Ясная Поляна. Здоровье хорошо. Ходил пешком. Приехал Щербаков и вечером Илья и Горчаков. Александр Петрович призвал меня к экзамену, и я сначала замялся, не мог победить недоброго чувства, но потом справился. Писал эпиграфы* и поправил конец. […]

Пропустил день, нынче 12 марта 1904. Ясная Поляна. Здоровье хорошо. Все поправляю «О войне» и недоволен. Ходил пешком. Вчера был Аренский, нынче Ольга приезжала советоваться. Жалко. И не знаю, что советовать. Читал о Николае I.

13 марта 1904. Ясная Поляна. Здоров. Ездил верхом. Чудная погода. Дополнял «О войне». Получше. Записать что-то было, забыл.

14 марта 1904. Ясная Поляна. Здоров. Приехали Буланже и Варенька. Поправлял «О войне» и немного «Божеское и человеческое». Ходил гулять. […]

[15 марта.] 14 марта 1904. Ясная Поляна. Здоровье хорошо. По вечерам большая вялость. Не работается. Ездил верхом. Мы одни: Саша и Юлия Ивановна. Письмо от Тани. Писал «О войне». Все не кончил. Лучше. Кое-что надо записать, но нынче поздно. Думается хорошо.

День пропустил. Нынче 15.

16 марта 1904. Ясная Поляна. Е. б. ж. Очень нездоровится. Сердце слабо. Перебои и боль. Гулял. Холодно. Писал «О войне». Почти кончил. Читал «Maine de Biran»*. Очень интересно мне.

17 марта. Ясная Поляна. Е. б. ж. 1904. Все пишу «О войне». Кажется, кончил. Здоровье лучше, но не совсем. Тяжесть в груди. Написал письма все. Ездил верхом. Есть что записать, но до другого раза.

18 марта. Ясная Поляна. 1904. Е. б. ж.

Пишу 19-го.

Вчера не записал. Ходил пешком. Лишнее съел. И нездоровилось. Думаю, что кончил «О войне» – дал переписывать.

[…] Читал «Maine de Biran» и Николая I. Ясно стало, что весь интерес Николая I в том, чтобы показать подлость тех, которые отстали от товарищей для успеха: Ростовцев, Шипов, Блудов. Cette canaille, ces malfaiteurs[40].

20 марта 1904. Ясная Поляна. Не совсем здоров. Вчера написал 2-ю часть «Божеского и человеческого» недурно. Нынче поправлял и прибавлял «О войне». Тоже лучше. Вчера ездил верхом, нынче ходил пешком и очень устал. Читал письма и «Maine de Biran».

21 марта 1904. Ясная Поляна. Здоровье лучше, ездил верхом. Плохо поправлял «О войне». Читал «Maine de Biran». Записать все не удосужусь. К письму Наживину* надо бы прибавить: дело христианина не судить, а любить.

29 марта 1904. Ясная Поляна. Утро. Все поправлял «О войне». Нынче поправил «Божеское и человеческое». Здоровье слабо. Так, как должно быть – разрушаются пределы. Записать надо:

[…] 4) Живо представил себе тот внутренний мир тайный, одному владельцу его известный, какой есть во мне, во всех людях, в Машеньке-сестре, Соне, старике-раскольнике и др. […]

Не писал пять дней. Нынче 5-ое. Все время не болен, но слаб, и нет умственной охоты работать. Кроме того, были посетители: Кони и др. Ничего за все время не работал. Записать надо:

[…] 2) Нынче думал о Николае I, об его невежестве и самоуверенности и о том, какая ужасная вещь то, что люди с низшей духовной силой могут влиять, руководить даже высшей. Но это только до тех пор, пока сила духовная, которой они руководят, находится в процессе возвышения и не достигла высшей ступени, на которой она могущественнее всего.

Хочется писать декабристов*.

3) Все думаю об объяснении гипноза. И не могу найти ясного определения.

4) Нынче читал философскую книгу об этике Спинозы:* вызвала много мыслей. Обоснование этики возможно только на признании божественности природы того, что мы называем собою. Но как beibringen[41] эту мысль неразвитым людям? Внушение. Хотелось бы выяснить роль внушения в жизни общества.

Начал было писать «Камень угла», но не мог продолжать.

Александра Андреевна умерла*. Как это просто и хорошо.

Мне очень хорошо.

7 апреля 1904. Ясная Поляна. Немного лучше. Начал писать заключение к «Войне». […]

29 апреля 1904. Ясная Поляна. Все это время писал еще прибавление к статье о войне. Нынче кончил и доволен ей. […]

Нынче думал очень важное. Иногда мне кажется, что это – откровение истины, иногда кажется, что это – философский бред.

[…] 2) Человек познает что-либо вполне только своей жизнью. Я знаю вполне себя, всего себя до завесы рождения и прежде завесы смерти. Я знаю себя тем, что я – я. Это высшее или, скорее, глубочайшее знание. Следующее знание есть знание, получаемое чувством: я слышу, вижу, осязаю. Это знание внешнее; я знаю, что это есть, но не знаю так, как я себя знаю, что такое то, что я вижу, слышу, осязаю. Я не знаю, что оно про себя чувствует, сознает. Третье знание еще менее глубокое, это знание рассудком; выводимое из своих чувств или переданное знание словом от других людей – рассуждение, предсказание, вывод, наука.

Первое. Мне грустно, больно, скучно, радостно. Это несомненно.

Второе. Я слышу запах фиалки, вижу свет и тени и т. д. Тут может быть ошибка.

Третье. Я знаю, что земля кругла и вертится, и есть Япония и Мадагаскар, и т. п. Все это сомнительно.

Жизнь, я думаю, в том, что и третье и второе знание переходят в первое, что человек все переживает в себе. […]

7 мая 1904. Ясная Поляна. 1) Третьего дня встретил оборванного просящего прохожего. Разговорился с ним: он бывший воспитанник Педагогического института. Он – ницшеанец sans le savoir[42]. Да какой убежденный. «Служение богу и ближним, подавление своих страстей – это узость, нарушение законов природы. Надо следовать страстям, они дают нам силу и величие». Поразительно, как учение Ницше, эгоизм, есть необходимое следствие всей совокупности quasi-научной, художественной и, главное, quasi-философской и популяризаторской деятельности. Мы не удивляемся и не сомневаемся в том, что если в хорошо разработанную землю попали семена и при этом будет тепло, влага и ничто не затопчет посев, то вырастут известные растения. Возможно также верно определить, какие будут духовные последствия известных умственных, художественных, научных воздействий.

2) Мне все больше и больше кажется, что нужно и есть что сказать о причинах подавления духовной жизни людей и средствах избавления. Все то же старое: причина всего – насилие, оправдываемое разумом насилие, и средство избавления: религия, то есть сознание своего отношения к богу. То же хочется выразить в художественной форме. Николай I и декабристы. Читаю много хорошего по этому.

[…] Несколько дней здоровье нехорошо. Вял. Нет охоты работать. Отослал давно «О войне»* и жду действия, хотя знаю, что никакого не будет и не следует ждать.

8 мая 1904. Ясная Поляна. Нынче получил письмо от матроса из Порт-Артура. Угодно ли богу, или нет, что нас начальство заставляет убивать?*

Есть это сомнение, и я пишу о нем, но знаю тоже, что есть великий мрак в огромном числе людей. Но, как Кант говорит, как только ясно выражена истина, она не может не победить все. Когда? Это другой вопрос. Нам хочется скоро, а у бога 1000 лет как один час. Думается мне, что для того, чтобы кончились войны (и с войнами узаконенное насилие), нужны вот какие исторические события: нужно

1) чтобы Англия и Америка были в войнах разбиты государствами, введшими общую воинскую повинность;

2) чтобы они вследствие этого ввели общую воинскую повинность, и 3) что тогда только все люди опомнятся.

11 мая. Ясная Поляна. 1904. Здоровье лучше. Приехали Михайлов и Николаев, приезжают Мережковские. Все дни ничего не писал. Англичанин с письмом от Черткова*. Душевное состояние хорошо. […]

20 мая 1904. Ясная Поляна. Последние дни писал предисловие к статье Черткова*. Кое-что добавил к войне. А перед этим дня два ничего не делал. Здоровье недурно, хотя чувствую убыстряющееся приближение к переходу.

24 мая 1904. Ясная Поляна. Ничего не пишу. Здоровье хорошо. Соня больна. Невралгия. […] Все читаю декабристов и Николая. Очень казалось бы нужно.

25 мая 1904. Ясная Поляна. Вчера писал «Божеское и человеческое». Здоровье хорошо. […]

28 мая 1904. Ясная Поляна. Все поправлял «Божеское и человеческое». Здоровье со вчерашнего дня испортилось. […]

30 мая 1904. Ясная Поляна. Третий день нездоров – печень, но нынче гораздо лучше. Немного прибавлял к «Божескому и человеческому». Кажется, не дурно. «Камень главы угла», то есть «О религии», я решил бросить то, что написано, и начать сначала. […]

2 июня 1904. Ясная Поляна. Вчера писал письма. За работу ни за какую браться не хочется. Отпустил Brigs’а. Умный малый. Был Гегидзе. Напрасно. Здоровье получше. Война и набор в солдаты мучает меня. Думал:

1) Человек, взрослый человек, без религиозного мировоззрения, без веры, есть духовный, нравственный калека, он может делать то, что свойственно человеку, может жить только благодаря искусственным приспособлениям: забавы, искусство, похоть, честолюбие, корыстолюбие, любопытство, наука. И такой человек – как и калека – всегда во власти всех, с ним можно сделать все, что хочешь. И такова вся наша, вся европейская (и американская) интеллигенция. Эта интеллигенция-калека ни во что не верит, ничего не умеет делать, кроме пустяков, но знает, что ей надо жить. И жить она может только чужими трудами. Заставить же кормить, содержать себя она может только людей тоже без религии. И потому все усилия ее направлены на то, чтобы или извратить ту веру, которую имеет народ, или совсем лишить ее народ. Первым делом специально занято духовенство, вторым – ученые: наука, литература, искусство. […]

4 июня 1904. Ясная Поляна. Несколько дней не пишется. Здоровье не совсем. Война – набор запасных, не переставая, страдаю. Попытался вчера писать воспоминания – не пошло. Думал:

[…] 2) Война есть произведение деспотизма. Не будь деспотизма, не могло бы быть войны; могли бы быть драки, но не война. Деспотизм производит войну, и война поддерживает деспотизм.

Те, которые хотят бороться с войной, должны бороться только с деспотизмом.

6 июня 1904. Ясная Поляна. Вчера немного писал «Камень». Немного нездоровится.

[…] Несчастные брошенные солдатки ходят. Читаю газеты, и как будто все эти битвы, освящения штандартов так тверды, что бесполезно и восставать, и иногда думаю, что напрасно, только вызывая вражду, написал я свою статью, а посмотришь на народ, на солдаток, и жалеешь, что мало, слабо написал. […]

9 июня 1904. Ясная Поляна. Все та же слабость духовная. И то хорошо. Слава богу, продолжаю сознавать себя истинным собою. Ездил вчера в Тулу. Ничего не пишу. Посетители: Давыдов, Бестужев, Кун, Michael Davitt нынче. […]

11 июня 1904. Ясная Поляна. Вчера записал дневник, написал несколько писем, и больше ничего. Здоровье лучше, но та же умственная бездеятельность. Ездил верхом. Все помню свое (не знаю, как ясно, коротко выразить) – свою истинную жизнь, что она в настоящем. И очень хорошо. Стоит вспомнить, и то, что тревожило – перестает, что сердило – перестает, что огорчало – радует. Саша идет – беспокоюсь*. Да ведь это не моя жизнь. Что будет, то хорошо. Сердит то, что Ухтомский глупо пишет, да ведь он не знает, и опять это не я в настоящем. Из книги чужой листы пропали. Да ведь это так должно было быть. Твое дело отнестись к этому как должно. […]

13 июня 1904. Ясная Поляна. Все та же умственная слабость и нездоровится. Печень. Вчера поправлял Пошину биографию. Кое-что вписывал*. Плохо. Ездил верхом. Дурно обошелся с офицером. Не забыл, но не умел иначе. Сейчас пойду к нему. Записать надо два: о боге и о посланничестве. Боюсь, что нынче я не в духе и дурно запишу. Еще что-то хорошее думал и забыл. Проводил Андрюшу. Удивительно, почему я люблю его. Сказать, что оттого, что он искренен, правдив, – не правда. Он часто неправдив (правда, это сейчас видно). Но мне легко, хорошо с ним, люблю его. Отчего? […]

15 июня 1904. Ясная Поляна. Вчера только написал письмо Мооду. Физически в самом дурном духе, но без усилия держусь и часто, и когда нужно, вспоминаю о своем посланничестве. […]

18 июня 1904. Ясная Поляна. Здоровье не совсем. Ничего не пишу. Думал о себе:

1) что не обманываю ли я себя, хваля бедность? Увидал это на письме к Молоствовой*. Вижу это на Саше. Жаль их, боюсь за них без коляски, чистоты, амазонки. Объяснение и оправдание одно: не люблю бедность, не могу любить ее, особенно для других, но еще больше не люблю, ненавижу, не могу не ненавидеть то, что дает богатство: собственность земли, банки, проценты. Дьявол так хитро подъехал ко мне, что я вижу ясно перед собой все лишения бедности, а не вижу тех несправедливостей, которые избавляют от нее. Все это спрятано, и все это одобряется большинством. Если бы вопрос был прямо поставлен, как бы мне больно ни было, я решил бы его в пользу бедности. Надо ставить себе вопрос прямо и прямо решать его. […]

20 июня 1904. Ясная Поляна. Здоровье лучше, но не могу пристально работать, не хочется. Кроме того, много посетителей: Сухотины, Таня главное. Кое-что думаю и забываю, кое-что помню, а именно:

1) Эгоизм – самое дурное состояние, когда это эгоизм телесный, и самое вредное себе и другим; и эгоизм – сознание своего высшего «я» – есть самое высшее состояние и самое благое для себя и других. Стоит заботиться о себе телесном – и ряд неустранимых трудностей и бед; стоит заботиться о себе духовном – и все легко, и все благо.

2) Чем больше живешь, тем становится короче и время и пространство: что время короче, это все знают, но что пространство меньше, это я теперь только понял. Все кажется все меньше и меньше, и на свете становится тесно.

3) Споры бывают только оттого, что спорящие не хотят воротиться к тем положениям, на которых они основывают свои выводы. Если бы они сделали это, они увидали бы или что положения, принимаемые ими за аксиомы, несогласимы, или то, что кто-нибудь один, а может быть, и оба делают неправильные выводы из верных основ. […]

22 июня 1904. Пирогово. Вчера приехал в Пирогово. Брат в очень дурном состоянии, не столько физическом, сколько духовном. Правда, положение очень тяжело, удар, рот на сторону, слюна и боли; но оно становится тяжелее оттого, что он не хочет покориться. В таком положении есть только два выхода: противление, раздражение и увеличение страданий, как это у него, или, напротив: покорность, умиление и уменьшение страданий, даже до уничтожения их.

[…] Вчера в «Русских ведомостях» суждение о моей статье в Англии*. Мне было очень приятно, самолюбиво приятно, и это дурно.

24 июня 1904. Ясная Поляна. Письма Черткова и англичанина по случаю статьи «О войне». Боюсь, что вызвало раздраженье тем, что там не с богом думано. И льстиво самолюбию, и сознание нехорошего поступка. Все можно сказать любя, с богом, а я не умел. Все еще помню и живу высшим сознанием. Маша здесь. И не только все так же, но еще больше близка мне, без разговоров. А она.

27 июня 1904. Вчера расстроился желудком, печенью. Вялость, сонливость и даже дурное расположение духа. Поймал себя на ворчании на Илью Васильевича. Стыдно. А остальное хорошо. Не забываю своего чина. За это время думал три вещи: две ясные, третья – только смутно представляющаяся. Вчера пробовал писать «Камень». Не пошло. Записать:

1) Николай Павлович распоряжается миллионами, посылает тысячи на военную бойню и иногда сам удивляется: как это его слушаются*. […]

28 июня 1904. Ясная Поляна. Нынче еще ночью умственно проснулся. Чего не коснусь, все, что вчера было темно и ненужно, – ясно и интересно.

[…] 5) Вспомнил военную выправку при Николае Павловиче (Записки Розена*, трех забей, одного выучи), вспомнил крепостное право и то испытанное мною отношение к человеку, как к вещи, к животному: полное отсутствие сознания братства. Это главное в том, что я хотел бы писать о Николае I и декабристах.

[…] 7) Избавиться совсем от желания славы людской невозможно. Слава людская, любовь людей не может не радовать. Надо только не искать ее, не делать ничего для нее.

2 июля 1904. Ясная Поляна. Вчера написал много писем, – Гришенко о свободе воли и Толь о статье*. Вчера как будто проснулся, а нынче опять вял. Много думал о том же: движении, веществе, времени, пространстве…

[…] 2) Было время, когда анархизм был немыслим. Народ хотел обожать и покоряться, и правители были уверены в своем призвании и не думали об утверждении своей власти и не делали ничего для этого. Теперь же народ уже не обожает и не только не хочет покоряться, но хочет свободы, правители же не делают то, что считают нужным для своей и народной славы, а заняты тем, чтобы удержать свою власть. Народы чуют это и не переносят уже власть, хотят свободы, полной свободы. С тяжелого воза надо сначала скидать столько, чтобы можно было опрокинуть его. Настало время уже не скидывать понемногу, а опрокинуть.

3) Разве мыслима разумная жизнь в государстве, где глава его торжественно благословляет иконами, целует их и заставляет целовать?

3 июля 1904. Ясная Поляна. Все не пишется и не думается. Вчера получил письма Евгения Ивановича и Черткова о предисловии, о том самом, что я писал им. И мне было очень приятно. Думал:

[…] 3) Екатерина II или Николай I, начиная царствовать, удивляются на то, как легко царствовать, как мало усилия нужно для того, чтобы быть великой царицей, великим царем.

7 июля 1904. Здоровье лучше. Переделал предисловие. Ездил к Булыгину вчера. Был Симонович. Он мне нравится. Нынче слепой* и Бутурлин. […]

12 июля 1904. Ясная Поляна. Все время не пишется и думается мало. Притом посетители. Нынче как будто посвежее. Переделывал предисловие. Кажется, порядочно о свободе. […]

17 июля 1904. Ясная Поляна. Все так же мало пишется. Кое-что думаю и немного работаю предисловие. Был в Пирогове. Сережа не спокоен, противится. И тяжело и ему и другим. Дорогой увидал дугу новую, связанную лыком, и вспомнил сюжет Робинзона – сельского общества переселяющегося. И захотелось написать 2-ю часть Нехлюдова. Его работа, усталость, просыпающееся барство, соблазн женский, падение, ошибка, и все на фоне робинзоновской общины*. […]

18 июля 1904. Ясная Поляна. Вчера нездоровилось, не обедал. Захватился, как говорил немец. Нынче хорошо. Сейчас сижу в своей комнате и издалека слушаю неумолкаемый разговор и знаю, что разговор этот идет с раннего утра и будет идти до позднего вечера, и шел и вчера, и третьего дня, и раньше, и всегда, и будет идти до тех пор, пока говорящим не нужно будет работать. И главное, все сказано, говорить нечего. Одно средство наполнять разговор – это говорить злое про отсутствующих или спорить зло с присутствующими. Ужасное бедствие – праздность. Люди созданы так, чтобы работать, а они, создав рабов, освободились от труда, и вот страдают, и страдают не одной скукой и болтовней, но атрофией мускулов, сердца, отвычкой труда, неловкостью, трусостью, отсутствием мужества и болезнями.

Но это только те страдания, которые себе наживают праздные люди, а скольких лучших радостей они лишаются: труд среди природы, общение с товарищами труда, наслаждение отдыха, пища, когда она идет на пополнение затраченного, общение с животными, сознание плодотворности своего труда… Моя жизнь погублена, испорчена этой ужасной праздностью. Как бы хотелось предостеречь других от такой же погибели.

Ах, как бы хотелось написать II часть Нехлюдова!

Записать:

[…] 3) Мы постоянно забываем, что мы не стоим, а идем, и сами каждый отдельно в возрасте и все вместе с веком. Заблуждение это особенно сильно в детстве. Дети любят, чтобы все было по-старому, и не хотят верить тому движению, в котором они участвуют. Но с годами движение это убыстряется, как камень, падающий сверху, и старики видят уже быстрое явное движение. Для правильной жизни надо всегда помнить, что мы не стоим, а движемся, и не цепляться за то, от чего мы уходим.

21 июля 1904. Ясная Поляна. Здоровье держится. Погода – дождь и холод. Все понемногу поправлял предисловие, а нынче кончил. Записать:

1) Во сне кажется естественным то, что безумно, так и в этой жизни.

2) Говорят: жизнь наша – тайна. Нет никакой тайны для разумных вопросов. А для неразумных вопросов все тайна.

22 июля 1904. Ясная Поляна. Просится новая большая работа, нужная, важная, огромная. Не хочу даже здесь сказать, в чем она*. Хотел начинать нынче, но не могу, нет охоты. Кончил предисловие. Все та же неохота, неспособность работать. Здоровье порядочно.

23 июля 1904. Ясная Поляна. Все то же – хорошо. Не пишу, но хорошо думается. Если бы написать, что думается, сказал бы: ныне отпущаеши… Хочу попытаться начать.

24 июля 1904. Ясная Поляна. Начал вчера и оставил. Не пошло. А все думаю. Нынче ночью думал о том же, и хорошо. Вчера ездил к погорелым в… (забыл) Городну. (Память очень слабеет.) Неприятно, фальшивая благотворительность. Дома хорошо. Без усилия добро. Нехорошо было, слушал «Божеское и человеческое» и волновался. Нынче думаю все-таки окончить «Камень». Чувствую, что должно. Прямо сознание обязанности сказать, чего не знают и в чем заблуждаются. Попытаюсь сделать это как можно кратче и проще. Записать:

1) Чем больше люди разъединены, тем возможнее, нужнее кажется деспотизм – насилие. Теперь же, когда они все живут одной жизнью, деспотизм – appendix[43] не нужный, вредный, губительный. У бабочки выросли крылья, и ей и тесно в куколке, и нужно расправить крылья, и куколка пересохла. […]

29 июля 1904. Ясная Поляна. Все то же. Почти не пишу. Работал немного «Камень». Но, кажется, хорошо, плодотворно думаю. Дня два тому назад был в удивительном, странном настроении: кротком, грустном, смиренном, покорном и умиленном. Хорошо.

Часто меня посещают, и четвертого дня я вздумал записать, кто да кто были? Были: 1) От Гиля убившийся в шахте крестьянин. Я послал его к Голднблатту. 2) Потом солдатка о возвращении мужа. Я написал ей прошение.

3) Потом ребята с железной дороги. Отобрал им книжки.

4) Потом барыня из Тифлиса о религиозном воспитании. Высказал ей, что думал. В понедельник, вторник тоже не меньше посетителей. Так что хорошо. Записать:

[…] 2) Очень важное для статьи «Новая жизнь». Главная ошибка борющихся с существующим злом та, что хотят бороться извне. Перестроится мир не извне, а изнутри. И потому вся энергия на внутреннюю работу. […]

2 августа 1904. Ясная Поляна. Все не пишется. Решил вчера сначала без поправок или почти без поправок писать о значении религии. И хорошо обдумал это. Съехались все сыновья провожать Андрюшу и Ольга. Война волнует, но меньше, потому что пар пошел в работу. Записать то, что вообще и что к статье о религии. Именно:

1) Слушая музыку и задавая себе вопрос: почему такая и в таком темпе, вперед как бы определенная последовательность звуков? я подумал, что это оттого, что в искусстве музыки, поэзии художник открывает завесу будущего – показывает, что должно быть. И мы соглашаемся с ним, потому что видим за художником то, что должно быть или уже есть в будущем. То же – и в высшей степени – в нравственной проповеди, в пророчестве.

2) Пришло в голову восторженно блаженное состояние женщины-красавицы, знающей, что ею любуются, в то время как она слушает прекрасную музыку и знает, чувствует, что на нее смотрят.

3) Буду писать прямо в статью.

Жизнь никогда не стоит на месте, а всегда не переставая движется, движется кругами, как будто возвращающими все живущее, через уничтожение, к прежнему несуществованию; в сущности же эти самые круги в своем возникновении и исчезновении составляют новые, другие, большие круги, которые, также возникая и уничтожаясь, составляют еще большие круги, и так до бесконечности и вверх и вниз.

Знаем мы это прежде всего и яснее всего, несомненнее всего по своей жизни, начинающейся рождением, продолжающейся усилением, доходящим до мертвой, неподвижной точки, и потом равномерно ослабевающей и кончающейся не ничем, а смертью. Отличие рождения и смерти от возникновения из ничего и уничтожения в ничто – то, что, хотя жизнь как бы возвращается к своему началу, она возвращается иная, чем та, которой началась. Там был ребенок, – при смерти старец.

Так что процесс жизни не бесцелен, каким бы он был при простом возникновении и исчезновении, а цель его, очевидно, сделать из ребенка юношу, мужа, старца. То же самое можем видеть мы и вверху или впереди. То же самое видим мы и внизу или позади в жизнях бесчисленных клеток, составляющих тело, возникающих и умирающих. Тела наши составляют частицы того большого круга, который совершает земля, солнце, которые также рожаются, стареются и умирают. Все, что мы видим, знаем, подлежит этому закону жизни – рождения и смерти. В микроскопических телах мы не видим этого потому, что процесс совершается слишком скоро, в телескопических не видим потому, что процесс для нас слишком медленен. Знаем мы твердо этот процесс только в себе. Для чего-то нужно всякому человеческому существу переделаться из ребенка в старика и во время этой переделки исполнить какое-то назначение. Если бы цель жизни состояла только в том, чтобы люди переделывались из детей в стариков, то люди не умирали бы до старости. Если же цель жизни состояла бы только в служении людей друг другу, людям совсем не нужно было бы умирать.

Так что жизнь человеческая есть и рост жизни и служение.

Закон этот рождения, роста и умирания относится не к одной телесной стороне жизни, но и к духовной. Духовная жизнь зарождается, растет и доходит до зенита не на середине жизни, но на конце ее.

10 августа 1904. Ясная Поляна. Давно не писал. Дня четыре был нездоров. Все не работается, но думается хорошо. Составляю дня четыре новый календарь. Вчера приехала Таня из Пирогова, и, как всегда, смерть застает неготовым, заставляет все внимательнее и внимательнее вникать в жизнь и смерть*. […]

15 августа 1904. Пирогово. Три дня здесь. Понемногу заболевал, и вчера было совсем худо: жар и, главное, изжога жестокая. У Сережи было очень тяжело. Он жестоко страдает и физически и нравственно, не смиряясь. Я ничего не мог ему сделать, сказать хорошего, полезного. Первый день переводил*, вчера ничего не делал, нынче неожиданно нашел начало статьи о религии и написал 1½ главы. Вдруг стало ясно в голове, и я понял, что мое нездоровье уж готовилось. Оттого тупость.

Заглавие надо дать: «Одна причина всего», или «Свет стал тьмою», или «Без бога».

Записать надо:

1) Люди придумывают себе признаки величия: цари, полководцы, поэты. Но это все ложь. Всякий видит насквозь, что ничего нет и царь – голый.

Но мудрецы, пророки?.. Да, они нам кажутся полезнее других людей, но все-таки они не только не велики, но ни на волос не больше других людей. Вся их мудрость, святость, пророчество ничто в сравнении с совершенной мудростью, святостью. И они не больше других. Величия для людей нет, есть только исполнение, большее или меньшее исполнение или неисполнение должного. И это хорошо. Так лучше. Ищи не величия, а должного. […]

17 августа 1904. Пирогово. Нынче гораздо лучше; поправляюсь. Думаю идти к Сереже. Вчера сидел на воздухе, гулял. Кое-что записал. Сейчас думал о том, что решительно надо оставить мысль отделывать свои сочинения. А надо писать то, что уясняется в голове, как сложилось по разным отделам: 1) мудрости – религии – философии; 2) художественных вещей: а) «Воскресения», б) Декабристов, Николая, в) поправки ясные написанному художественному; 3) Воспоминания. Воспоминания непременно надо записывать, как вспомнится: какие времена, состояния, чувства живо вспомнятся и покажутся стоящими записи. Это очень бы было хорошо. Не знаю, удастся ли.

Записать:

1) Кощунство, возмущающее меня не умышленно, а непосредственно, не икона в помойной яме, не Евангелие вместо оберточной и всякой бумаги (хотя и тут испытываю что-то неприятное), но то, когда говорят шутя, играя, забавляясь софизмами, о нравственности, добре, любви, разуме, боге, как это делает Жером Жером, которого я читаю здесь, и как делают это многие и многие и научные, и журнальные, и художественные писатели и нарочно и нечаянно.

2) Гуляя, вспомнил живо свое душевное состояние в молодости, в особенности после военной службы. До этого еще было живо, чуть живо стремление совершенствоваться. Во имя чего, я не определял, не знал, но чувствовал – есть то, во имя чего это нужно. Но после военной службы я был совершенно свободен от всяких духовных уз, то есть совсем раб своего животного. Было одно, во имя чего я еще мог принести в жертву похоти животного и даже жизнь самого животного (война, дуэль, к которой всегда готовился), и только одно, а то все было возможно. И так было до 50 лет. Как бы я хотел избавить от этого людей! […]

19 августа 1904. Пирогово. Нынче как будто лучше. Спал без болей и изжоги. Вчера Сергей Васильевич говорил, что Сережа боится умереть ночью. Сейчас пойду к нему. Читаю Тэна*. Очень мне кстати.

1) Он описывает бедствия анархии 1780 – 90 годов. Едва ли они больше бедствий теперешней японской войны, происходящей при самом правильном государственном порядке.

2) Спор с Колей, запишу после.

Говорил о том, что нет большего и меньшего материального блага, что во всем компенсация, что крестьянка, питающаяся хлебом и квасом, после родов встающая, заедаемая нечистью и т. п., не несчастнее барыни со своими прихотями, капризами, нервами и действительными страданиями. Что как нельзя в одном месте поднять уровень пруда, нельзя дать себе или другому большего или меньшего блага.

«Если так, то зачем сострадать, помогать людям? Им так же хорошо, как и мне».

Но дело в том, что мне нехорошо, если я в числе тех, которые имеют избыток вещественных благ, если я держусь обмана того, что, отнимая от других или удерживая, можно увеличить свое благо. Мне дурно, и я не могу не стремиться избавиться от этого. Кроме того, и главное, если я знаю, что смысл моей жизни в любви, т. е. в перенесении себя в жизнь, интересы других, я буду помогать другому, потому что таково его желание, и желание не вредное, если он хочет пищи, отдыха, буду помогать, как я буду помогать ребенку, уронившему и сломавшему игрушку. […]

20 августа 1904. Пирогово. Сегодня гораздо лучше. Вчера получил письма. Соня не очень ждет. Все-таки завтра хочу ехать, если велит бог. От Черткова приятное о предисловии и от Lucy Malory тоже*. Много хожу. И все читаю Тэна. Очень для меня важно.

Читая историю Французской революции, становится несомненно ясно, что основы революции (на которые так несправедливо нападает Тэн) несомненно верны и должны быть провозглашены, и что, как он говорит, воображаемый человек, то есть идеал человека, гораздо действительнее француза известного времени и места, и что руководиться этим воображаемым человеком для устройства жизни гораздо практичнее, чем руководиться соображениями о свойствах такого-то и такого-то француза; ошибка была только в том, что провозглашенные принципы предполагалось осуществлять так же, как и прежние злоупотребления: насилием. L’assemblée constituante[44] была бы совершенно права, если бы она объявила те же самые принципы, а именно: что никто не может владеть другим, не может владеть землей, никто не может собирать подати, никто не может казнить, лишать свободы; объявила, что отныне никто, то есть правительство, не будет поддерживать этих прав, и больше ничего. Что бы из этого вышло – не знаю, и никто не знает, что бы вышло и теперь, если бы это было объявлено; но одно несомненно, что не могло бы выйти того, что вышло в Французской революции.

Частные люди никогда не побьют, не зарежут и не ограбят одной тысячной того числа, которое побьют и ограбят правительства, то есть люди, признающие за собой право убивать и грабить. Может быть, не было готово французское общество к такому перевороту тогда; может быть, оно не готово и теперь; но несомненно, что переворот этот должен совершиться, что человечество все более и более приготавливается к этому перевороту и что придет время, когда человечество будет готово к нему.

22 августа 1904. Ясная Поляна. Вчера вернулся из Пирогова. Сережа кончается. Я был не нужен ему. […]

26 августа 1904. Пирогова. Сережа умер*. Тихо, без сознания, выраженного сознания, что умирает. Это тайна. Нельзя сказать, хуже или лучше это. Ему было недоступно действенное религиозное чувство (может быть, я еще сам себя обманываю; кажется, что нет). Но хорошо и ему. Открылось новое, лучшее. Так же, как и мне дорога, важна степень просветления, а на какой она ступени в бесконечном кругу, безразлично.

Два дня работал над календарем, уясняется. Но еще трудно. […]

27 августа 1904. Пирогово. Был совсем здоров. Расстроился объедением. Стыдно. Смерть все удивительней и удивительней. Был на похоронах, нес до церкви. Гриша хорош, спокоен. Я вял. Вчера переводил для календаря. […]

1 сентября 1904. Ясная Поляна. Все это время переводил и читал для «Круга чтения» и написал предисловие. Работа подвигается, но очень ее много.

Записать надо:

1) По мере того, как открывается сущность жизни, т. е. что человек узнает свою безвременную, беспространственную природу, уничтожается, умаляется его материальная природа, т, е. разбиваются пределы, отделяющие его от других существ (земля, и в землю пойдешь). (Здесь я что-то забыл.)

2) Не только люди к старости, но животные добреют. Добреют ли растения? Что делается в них, мы не знаем, но то, чем проявляются их жизни в старости, имеет свойства добра: они роняют свои плоды, семена, служат другим и перестают бороться (гниют), уступают место другим. […]

15 сентября 1904. Ясная Поляна. Две недели не писал. Все время занят выписками для «Круга чтения». Набралось, кроме полного одного года, еще, вероятно, целый год. Не читаю газет, а читаю Амиеля*, Карлейля*, Мадзини*, и очень хорошо на душе. Здоровье не дурно. Душевное состояние – хочется похвалиться, но боюсь; все-таки скажу, что очень радостно. Записать надо много:

[…] 2) Странная вещь: очень часто я по чувству влеком больше к безнравственным, даже жестоким, но цельным людям (Вера, Андрюша и многие другие), чем к либеральным, служащим людям и обществу людям. Я объяснил это себе. Люди не виноваты, если они не видят истинного смысла жизни, если они еще слепы – не как совы, но как щенята. Одно, что они могут делать хорошего, это не лгать, не лицемерить, не делать того, что похоже на настоящую человеческую, религиозную деятельность, но не есть она. Когда же они лицемерят, делают для людей, но не для бога, оправдывают себя, они отталкивают.

[…] 8) Прекрасная сказка Андерсена о горошинах, которые видели весь мир зеленым, пока стручок был зеленый, а потом мир стал желтый*, а потом (это уже я продолжаю) что-то треснуло, и мир кончился. А горошина упала и стала расти.

9) Несколько раз за это время охватывало чувство радости и благодарности за то, что открыто мне. […]

15 сентября 1904. Ясная Поляна. Начинаю эту тетрадь продолжением того, что надо записать на 15 сентября.

11) В старости отмирают способности, внешние чувства, которыми общаешься с миром: зрение, слух, вкус, но зато нарождаются новые не внешние, а внутренние чувства для общения с духовным миром, – и вознаграждение с огромным излишком. Я испытываю это. И радуюсь, благодарю и радуюсь. […]

22 сентября 1904. Ясная Поляна. Неделю не писал. Здоровье хорошо. Умственно дремлю. Начал было писать «Свет во тьме»*, но нет охоты продолжать. Кое-что делал для «Календаря». Надо выписать биографии*. Читал Канта*. Его бог и бессмертие, то есть будущая жизнь, удивительны по своей недоказанности. Впрочем, он сам говорит, что не снимает с одной чаши весов своего желания доказать бессмертие. Основная же мысль о вневременной воле, вещи самой в себе, совершенно верна и известна всем религиям (браминской), только проще, яснее выраженная. Остается одна, но зато громадная заслуга: условность времени. Это велико. Чувствуешь, как бы ты был далеко назади, если бы, благодаря Канту, не понимал этого.

Соня в Москве. Погода чудная.

Записать надо:

[…] 8) О, как бы хотелось написать катехизис (без вопросов и ответов) нравственности, всем, главное, детям, понятный и убедительный!* Вот когда сказал бы: ныне отпущаеши.

[8 октября] 7 октября 1904. Ясная Поляна. Больше двух недель не писал. Очень занят «Кругом чтения». Подвигается, еще много работы. Кое-что и, казалось, важное записал. Здоровье в общем хорошо; но упорная боль в правой кишке. Может быть, пустяки, а может быть – важное, к смерти. Думаю без противления. Здесь Горбунов и Абрикосов. Теперь 1-й час ночи. Не стану записывать. А то дурно запишу, а кажется, много важного.

22 октября 1904. Ясная Поляна. Сто лет не писал. Все время занят «Кругом чтения». Много работал и много сделал. Но чем дальше, тем [больше] видишь, что могло бы быть лучше. Не знаю, где остановлюсь. Приятно сознавать, что в этом деле во мне есть только увлечение самой работой. Помогали Иван Иванович, новый друг, очень славный, Федоров и милый Абрикосов. Записать надо пропасть и, кажется, не дурно. Сейчас, нынче было особенно важное: 1) Опять, что со мной так часто бывало, приходит мысль, кажущаяся странной, парадоксом; но приходит с другой стороны, другой, третий раз, начинаешь думать о предметах и мыслях, связанных с нею, и вдруг приходишь к убеждению, что это не только не парадокс, не случайная мысль, а самая основная, важная, которая открывает новую важную сторону жизни. Так это было со мной с мыслью о призвании человека совершенствоваться. Я осторожно, робко относился к этой мысли, потому что одним она кажется труизмом, а другим чем-то неприятным, глупо смешным, против чего они озлобленно восстают. И вот я пришел к убеждению, что это мысль, разрешающая все сомнения, что в этом ясный и единственно доступный нам смысл жизни.

Зачем нужно (началу жизни, богу, или просто: зачем нужно) то, чтобы мы совершенствовались, я не знаю и не могу знать. Могу только догадываться, что это нужно для того, чтобы было осуществлено наибольшее благо как отдельных личностей, так и совокупностей их, так как ничто так не содействует благу и тех и других, как стремление к совершенствованию. Но если я не знаю зачем, я несомненно знаю, что в этом закон и цель нашей жизни.

Знаю я это по трем самым убедительным доводам: потому что, во-1-х, вся наша жизнь есть стремление к благу, то есть к улучшению своего положения. Совершенствование же есть самое несомненное улучшение своего положения. И стремление к совершенствованию не есть предписание разума, а есть свойство, прирожденное человеку. Всякий человек всегда сознательно или бессознательно стремится к этому. Это первое. Во-2-х, это одна-единственная деятельность из всех человеческих деятельностей, которая не может быть остановлена и которая в стеснениях, страданиях, болезнях, самой смерти может совершаться так же свободно, как и всегда. Это второе. Третье доказательство того, что это есть назначение человека, то, что для человека, сознательно поставившего себе эту деятельность целью, исчезает все то, что мы называем злом, или, скорее, претворяется в добро. Гонения, оскорбления, нужда, телесные страдания, болезни свои и близких людей, смерти друзей и своя, все это такой человек принимает как то, что не только должно быть, но что нужно ему для его совершенствования.

Притча о талантах* говорит это самое. Жизнь есть увеличение своей души, и благо не в том, какая душа, а в том, насколько человек увеличил, расширил, усовершенствовал ее. Зачем это? Никто не знает и не может знать. Но что это есть, это мы все, если не знаем, то смутно чувствуем и можем знать.

[…] 3) Всякое приобретенное знание не принадлежит тому, кто усвоил его, а всем тем, кому оно может быть нужно. Этому естественно следуют все владеющие знанием (всегда есть потребность сообщить его) и те, которые ищут его. Противодействуют этому общению только те, дела которых совершаются во мраке.

[…] 7) Если даже мирские радости и бедствия, которые могут постигнуть человека, одинаковы для добродетельного, самоотверженного и порочного, себялюбивого человека (хотя это не так, и для добродетельного всегда вероятней больше радостей и меньше бедствий), то все-таки добродетельный человек всегда будет в барышах, так как будет испытывать то особенное внутреннее благо, которое дает добрая жизнь, благо, которого лишен человек порочный.

[…] 13) Мы можем знать о нашей жизни, назначении и смысле ее ровно, сколько это нам нужно для нашего блага.

14) Мы не любим людей не потому, что они злы, а мы считаем их злыми потому, что не любим их.

[…] 22) Спрашивают, зачем умирают дети, молодые, которые мало жили. Почем вы знаете, что они мало жили? Ведь это ваша грубая мерка временем, а жизнь меряется не временем. Все равно, что сказать: зачем это изречение, эта поэма, эта картина, это музыкальное произведение такие коротенькие, за что их оборвали и не растянули до величины самых больших речей, картин, пьес? Как к значению (величине) произведений мудрости, поэзии неприложима мерка длины, так и к жизни. Почему вы знаете, какой внутренний рост совершила эта душа в свой короткий срок и какое воздействие она имела на других.

Духовную жизнь нельзя мерять телесной меркой.

[…] 25) Сколько есть людей, всем недовольных, все осуждающих, которым хочется сказать: подумайте, неужели вы только затем живете, чтобы понять нелепость жизни, осудить ее, посердиться и умереть. Не может этого быть. Подумайте. Не сердиться вам надо, не осуждать, а трудиться, чтобы исправить то дурное, которое вы видите.

5 ноября 1904. Ясная Поляна. Не писал с 22 октября. Все занят «Кругом чтения». В достоинстве сомневаюсь. Скорее склоняюсь думать, что плохо. Немного писал «Камень», но главное то, что складывается: «Закон божий». Хочу начать так:

Людям дурно жить оттого, что они не только не сознают свое истинное положение в мире, но представляют себе это положение совсем не тем, что оно есть. Люди думают, что они живут телесно в этом мире, а между тем они не живут в нем, а только проходят через него. Живут люди духовно вне времени и пространства; жизнь же в этом мире есть только исполнение известного назначения. Сравнить заблуждение человека, думающего, что вся его жизнь – жизнь здесь, можно с тем, что если бы человек…

5 ноября начал это. А нынче 21 ноября 1904. Ясная Поляна, и жалею, что не дописал. А надо, и могу. Все занят «Кругом чтения» и боюсь, что даром трачу остатные силы. Есть другие, более важные вещи.

[…] 1) Если только помнить то состояние не жизни, из которого я вышел и к которому иду, то как не ценить всех тех благ, которыми полна эта жизнь. Человек утопающий, всегда утопающий, не знающий другого состояния, вынырнул на мгновение в последний раз и недоволен тем состоянием, которое он испытывал. Помни всегда все то, что не только угрожает, но свойственно тебе: разрушение, страдания, смерти близких, своя смерть, и ты будешь ценить всякий час свободный от всего этого, и радость жизни будет самое естественное твое чувство. […]

Нынче 24 ноября 1904. Ясная Поляна. В нерешительности и слабости, что писать. Нынче начал «Камень». Но плохо. Надо писать три вещи. Это самое необходимое: 1) Камень, 2) о государственной форме и 3) исповедание веры*. Если будет время и силы по вечерам, то воспоминания без порядка, а как придется. Очень стал живо вспоминать. Не знаю, удастся ли живо выразить. […]

1 декабря 1904. Ясная Поляна. Кончил пристально заниматься «Кругом чтения». Начал «Кто я?». Очень хорошо на душе. Все лучше и лучше. […] Записать надо:

1) Существующий строй до такой степени в основах своих противоречит сознанию общества, что он не может быть исправлен, если оставить его основы, так же, как нельзя исправить стены дома, в котором садится фундамент. Нужно весь, с самого низа, перестроить. Нельзя исправить существующий строй с безумным богатством и излишеством одних и бедностью и лишениями масс, с правом земельной собственности, наложения государственных податей, территориальными захватами государств, патриотизмом, милитаризмом, заведомо ложной религией, усиленно поддерживаемой. Нельзя всего этого исправить конституциями, всеобщей подачей голосов, пенсией рабочим, отделением государства от церкви и тому подобными пальятивами. […]

7 декабря 1904. Ясная Поляна. Ничего не работается. Живу радостно. Особенно сильно чувствую временность жизни служения, и хорошо. Начал изложение веры и делаю кое-что для «Круга чтения».

11 декабря 1904. Ясная Поляна. Здоровье хуже. Боли в животе, и не работается. Остановился в изложении веры, два дня переводил Паскаля*. Очень хорош. Спинозу прочел и выбрал*. […]

[12 декабря 1904.] Духовно меньше хорошо, оттого что не могу привыкнуть к мысли, что моя деятельность кончена. Надо не только примириться, но радоваться. Значит, бог не хочет. Записать надо. Теперь 1-й час. Запишу завтра.

13 декабря 1904. Ясная Поляна. Е. б. ж.

Жив, но пропустил много дней. Нынче 22 декабря 1904. Ясная Поляна. Немного начал «Единое на потребу», и начал недурно, но не было охоты продолжать. Еще написал несколько писем. Боюсь, огорчил Молоствову*. Работал над «Кругом чтения», вписал Спинозу. Записать надо многое, главное, то радостное, твердое, ясное, почти всегда любовное состояние, в котором нахожусь. Вот уж именно: откуда мне сие? За что, при моей гадкой жизни, так много счастия? […]

Нынче 31 декабря 1904. Ясная Поляна. Все это время одолевает какая-то слабость. Кажется, сердце. Нет ни малейшего нежелания уйти (умереть). Одно: инерция движения жизни, мысли: как будто на быстром ходу остановился, и неловко и даже больно. Пытался писать «Единое на потребу», только напутал, ничего не вышло. Пытался продолжать воспоминания. Тоже плохо.

За эти дни вышло мое письмо к Николаю II. Чертков напечатал по переданному мною согласию через Душана. Мне было неприятно. Если бы против меня были приняты меры какие бы ни были, чем жесточе, тем лучше, это было бы мне приятно, но мне кажется, что я поступил неделикатно по отношению Николая II и Николая Михайловича*. Мне было особенно неприятно потому, что я все эти дни в грустном (не недобром и не недовольном, но грустном) настроении от состояния тела. Как всегда, вспомнил все, что надо в этих случаях: 1) что было и забыл (это ничтожно), 2) что бывает настоящее горе (тоже не действует), 3) что это призыв к усилию, к тому, чтобы поступить как можно лучше, 4) что если это сделает, что обо мне люди будут дурно думать, то это-то и хорошо.

Записать надо:

[…] 3) Как легко избавиться от споров! Споры всегда только оттого, что хочешь быть прав, не хочешь признать своей ошибки перед людьми. А как легко сказать: впрочем, может быть, я ошибаюсь (цапли). И не только сказать, но и подумать. Решаются вопросы не в спорах, а в расследовании с самим собою, когда сам себе возражаешь всеми силами. Если в споре хорошо возражают, не спорь, а с благодарностью прими к сведению возражение и обдумай его один, сам с собою. Так легко: а может, я ошибаюсь.

4) Сдача Порт-Артура огорчила меня*, мне больно. Это патриотизм. Я воспитан в нем и несвободен от него так же, как несвободен от эгоизма личного, от эгоизма семейного, даже аристократического, и от патриотизма. Все эти эгоизмы живут во мне, но во мне есть сознание божественного закона, и это сознание держит в узде эти эгоизмы, так что я могу не служить им. И понемногу эгоизмы эти атрофируются. […]

1905

[1 января 1905. Ясная Поляна.] Бездна народа*, и я устал от них. Но рад тому, что как появление письма*, так и это неприятное скопление вызывает не неудовольствие, а поощрение к внутренней работе: поступить наилучшим образом по отношению к тому, что неприятно. Думал как раз об этом:

1) Мы гадаем, ищем, желаем счастия, то есть таких условий, при которых нам бы было хорошо, а между тем нам хорошо может быть только от нашего усилия побороть то, что нам нехорошо. Так что выходит совершенно обратное того, что мы думали: то самое, что мы называем счастьем: здоровье, богатство, слава, красота, все это – Капуи*, все это ослабляет нашу энергию, устраняет возможность или, по крайней мере, не вызывает потребность проявить усилие, – то самое, что дает истинное благо. И обратно: все, что считается несчастием, вызывает эти усилия. На этом зиждется и то ужасное заблуждение, что внешние формы общественной жизни есть благо, и надо устраивать их. Хочется сказать парадокс, что чем лучше формы общественной жизни, тем ниже и умы и характеры людей (Америка до освобождения негров). Искать того, что называется счастливыми условиями жизни: богатства, славы, здоровья, красоты, привлекательности, – это все равно, что согреваться у печки, а не здоровым трудом на свежем воздухе.

2) Устройство внешних форм общественной жизни без внутреннего совершенствования – это все равно, что перекладывать без известки, но на новый манер разваливающееся здание из неотесанных камней. Как ни клади, все не будет защищено от непогоды и будет разваливаться. […]

2 января 1905. Ясная Поляна. Здоровье лучше. Гости свалили. На душе радостно. […]

20 января 1905. Ясная Поляна. Долго не писал. Все это время. И странное дело, все время борюсь с дурным, унылым, бездеятельным состоянием духа. Только и делал, что написал заметку о моей телеграмме и событиях*. Все это мало интересует меня. Здоровье хорошо. Записать надо:

1) Живем мы только для того, чтобы пользоваться благом жизни. Весь смысл жизни, доступный нам, только в том, чтобы мы имели возможность участвовать в божеской жизни; и потому мы должны быть счастливы. Если мы несчастливы, то это значит только то, что мы делаем не то, что должно, или не делаем того, что должно. Так что не только благо есть последствие исполнения долга, но наш долг в том, чтобы мы испытывали благо.

2) Музыка есть стенография чувств. Вот что это значит: быстрая или медленная последовательность звуков, высота, сила их, все это в речи дополняет слова и смысл их, указывая на те оттенки чувств, которые связаны с частями нашей речи. Музыка же без речи берет эти выражения чувств и оттенков их и соединяет их, и мы получаем игру чувств без того, что вызывает их. От этого так особенно сильно действует музыка, и от этого соединение музыки с словами есть ослабление музыки, есть возвращение назад, выписывание буквами стенографических значков.

[…] 9) Общественный прогресс истинный – в большем и большем единении людей. Для единения людей нужны три вещи: 1) сила, которая заставляла бы людей соединяться, так же, как для того, чтобы камни сложились в здание, нужно, чтобы были люди-каменщики, которые соединяли бы эти камни. Эта сила есть помимо воли людей: их дело только не мешать проявлению этой силы любви, 2) что нужно, это то, чтобы люди для того, чтобы могли соединиться, не имели бы свойств, отталкивающих их друг от друга: пороков, страстей, себялюбия, так же, как для того, чтобы сложить здание из камней, надо обтесать их, чтобы в них не было неправильных форм. И третье, что нужно, это то, чтобы, соединившись, люди сознавали бы необходимость и благо этого соединения, и чтобы это сознание держало их вместе так же, как известь или цемент держит вместе камни здания. […]

Пропустил больше недели. Нынче 29 января 1905. Ясная Поляна. Пишу «Единое на потребу», и оттого ли, что я соединил два разные начала, или просто не в духе, пишу, но идет плохо. Был все время Поша. Очень люблю его. Саша уехала в Петербург. Соня в Москве. Сережа здесь, и мне тяжело с ним. Хочу победить себя, но еще не могу. Рад, что после одного, первого спора (не очень резкого) не пошел дальше. Нынче получил второе письмо от Гали – нехорошее*. Есть задор и отсутствие серьезной внутренней религиозной работы. Спорить, доказывать тоже нельзя и потому не надо. Утром нынче было через Ледерле письмо от двух отказавшихся от службы матросов: они в Кронштадте в тюрьме. Хочу сейчас написать им и их начальнику. Поискал в календаре имя начальника – не нашел. Раздумал писать.

Утром был от Накашидзе милый человек Кипиани, который рассказал чудеса о том, что делается на Кавказе: в Гурии, Имеретии, Менгрелии, Кахетии. Народ решил быть свободным от правительства и устроиться самому. Душан записал. Надо будет изложить. Это – великое дело*. Бывают разные состояния: что совестно, грустно, досадно, умиленно, а нынче состояние: все не важно, не интересно, не стоит.

Записать надо все-таки многое:

1) Слушал политические рассуждения, споры, осуждение и вышел в другую комнату, где с гитарой пели и смеялись. И я ясно почувствовал святость веселья. Веселье, радость – это одно из исполнений воли бога.

2) В последнее время я почувствовал, как я духовно спустился после той духовной, нравственной высоты, на которую меня подняло мое пребывание в общении с теми лучшими мудрейшими людьми, которых я читал и в мысли которых вдумывался для своего «Круга чтения». Несомненно можно духовно поднимать и спускать себя тем обществом присутствующих или отсутствующих людей, с которым общаешься.

3) Мы так привыкли к болтовне об общем благе, что уже не удивляемся на то, как человек, не делая никакого дела, прямого труда для общего блага, не высказывая никакой новой мысли, говорит о том, что, по его мнению, нужно делать, чтобы всем было хорошо. В сущности, ведь ни один человек не может знать хорошенько, что ему самому нужно для его блага, а он с уверенностью говорит о том, что нужно для всех. Это – особенная черта только нашего времени. Платон, Солон, Конфуций, Сен-Симон, Фурье, Овен высказывают новые идеалы и новые законы; рядовые люди работают для себя, своей семьи, своей общины, предлагая свои мнения о ближайших интересах; но что такое, какое значение всех этих разговоров и статей о всем известном и надоевшем? […]

Нынче 1 февраля 1905. Ясная Поляна. Все пишу свою «Единое на потребу». Или плохо идет, или вовсе не идет, и продолжаю быть в состоянии «не стоит». Все яснее тщета и глупость политических интересов. С Сережей было неприятно. Я был недобр. И страдаю за это. Лева был у царя, и я рад этому. Странно сказать, что это совсем освободило меня от желания воздействовать на царя*. Удивительные сведения из Гурии, как они упразднили правительство и освободились, одновременно стали вести лучшую жизнь и стали более свободны. Записать надо очень важное, не знаю, осилю ли. Два дня писал понемногу воспоминания. […]

Все, что движется, мне представляется движущимся, в сущности же уже есть и всегда было и будет то, к чему, по направлению чего движется что-либо. Вся моя жизнь от рождения и до смерти – несмотря на то, что я могу находиться в начале или середине ее – уже есть; и то, что будет, также несомненно есть, как и то, что было. Также есть и все то, что будет с человеческим обществом, с планетой землей, с солнечной системой; я только не могу видеть всего, потому что я отделен от Всего. Я вижу только то, что открывается мне по мере моих сил. Я живу и, переходя от одного состояния в другое, вижу (так сказать) внутренность жизни. И, кроме того, главное, имею радость творчества жизни. […]

Не писал сто лет, то есть восемнадцать дней. Нынче 18 февраля 1905. Ясная Поляна. Был слаб умственно все это время. Печень. Нынче посвежее. Все писал «Единое на потребу». И все плохо. Все нет конца. «Круг чтения» мне не понравился. Страхов взял на себя работу*. И я очень рад.

[…] 8) Вспомнил, как удивительно все события моей жизни отклоняли меня от честолюбивой, тщеславной карьеры. И Барятинский, и Левин, и Философов*, и…[…]

24 февраля 1905. Ясная Поляна. Начал писать «Корнея Васильева». Плохо. Все слаб. Занимался «Кругом чтения». Хочется записать о жизни. […]

Нынче 28 февраля 1905. Ясная Поляна. Писал «Алешу»*, совсем плохо. Бросил. Поправил Паскаля и Ламенэ*. Дописал «Корнея». Порядочно.

[…] 2) Большинство людей живут так, как будто идут задом к пропасти. Они знают, что сзади пропасть, в которую всякую минуту могут упасть, но не смотрят на нее, а развлекаются тем, что видят.

6 марта 1905. Ясная Поляна. Живу очень счастливо. Поправил Паскаля и Ламенэ. Просмотрел «Единое на потребу» и, кажется, больше не буду править. Тут Маша и Коля. Написал кое-какие ничтожные письма. Записать надо как будто важное:

1) Как смешны люди, исследуя и большую и малую бесконечность своими телескопами и микроскопами. Это все равно, что человек, отыскивающий своих знакомых в доме, в котором, ему сказано, что никто никогда не жил и не может жить. Бесконечность есть только указание на то, что там, где предмет его изучения идет в бесконечность, как звезды и микробы, должна быть ошибка постановки вопроса, и изучение ни к чему не может привести.

2) Подумал о том, что преподается в наших школах, гимназиях: главные предметы:1) древние языки, грамматика – ни на что не нужны; 2) русская литература, ограничивающаяся ближайшими, то есть Белинский, Добролюбов и мы, грешные. Вся же великая всемирная литература закрыта. 3) История, под которой понимается описание скверных жизней разных негодяев королей, императоров, диктаторов, военачальников, то есть извращение истины, и 4) венец всего – бессмысленные, глупые предания и догматы, которые дерзко называют законом божиим.

Это в низших школах. В низших школах отрицание всего разумного и нужного. В высших школах, кроме специальностей, как техника, медицина, сознательно уже преподается матерьялистическое, то есть ограниченное, узкое учение, долженствующее объяснять все и исключать всякое разумное понимание жизни.

Ужасно! […]

9 марта 1905. Ясная Поляна. Писал «Кто я». Ни хорошо, ни дурно. Живется очень хорошо. Все больше помню и приучаюсь жить для бога. Это не трудно. Дело привычки. Думаю, что возможно и для молодых. Записать хочется сейчас:

[…] 3) Как опасна жизнь для славы людской! Для себя, для своего эгоизма можно сделать много дурного, но для славы людской делается ужасное, такое, которое в сто, тысячу раз хуже всего того, что может сделать человек из эгоизма.

Нынче 18 марта 1905. Ясная Поляна. Дней пять живу не бодро, сплю и борюсь с мрачностью. Это хорошо. Надо внутреннее усилие. Вчера вспомнил с осуждением о нелюбимом человеке и поймал себя на разжигании недоброжелательства. Да, или вовсе не думать о нелюбимых (естественно) людях, или, если думать, то только о том, что в них доброе, и меряя их дурное с таким же своим дурным. Свое всегда будет больше, хотя и в другом роде.

Поправлял вчера «Единое на потребу» и запнулся перед концом. Надо сделать лучше, что не трудно, потому что очень плохо.

[…] Записать надо одно:

1) Тургенев написал хорошую вещь: «Гамлет и Дон-Кихот» и в конце присоединил Горацио*. А я думаю, что два главные характера – это Дон-Кихот и Горацио, и Санхо Панса, и Душечка*. Первые большею частью мужчины; вторые большей частью женщины. Сыновья мои все Дон-Кихоты, но без самоотвержения, дочери все – Горации с готовностью к самоотвержению.

20 марта 1905. Ясная Поляна. Все нездоровится. Три дня ничего не писал, кроме писем. Нынче не выходил. Борюсь с славой людской. Письма укорительные, и не мог преодолеть неприятного чувства. […]

22 марта 1905. Ясная Поляна. Нынче проснулся. Очень хорошо работал «Единое на потребу». И кажется, даже наверное, кончил. Хочется много работать. […]

30 марта 1905. Ясная Поляна. Последние дни болею сердцем, и от этого ничего не работается, а очень хочется: и Хельчицкого*, и Илюшин рассказ*. И Фильку, и «Несчастную девушку»*. И учение веры. Думал о смерти хорошо. Жизнь перед богом все еще держится. Написал письмо о перекувыркнутой телеге*. Исправил корректуры «Круга». Записать:

1) Нужнее всего мне две вещи: победить заботу о мнении людей и недоброе чувство к ним.

Для первого – пользоваться всяким случаем осуждения, непонимания тебя, не огорчаясь и не справляя.

Для второго очень важное: не позволять себе думать недобро о людях. Нынче был опыт с Левой*, и нынче опыт первого: письмо о сочинениях*. […]

3 апреля 1905. Ясная Поляна. Был нездоров сердцем. Все проще и проще, естественнее и естественнее смерть. Несмотря на нездоровье, кое-что сделал, именно: предисловие к «Сети веры» (и недурно) и выборки из «Сети веры» (8) и предисловие к учению XII апостолов. Хуже, но годится. И письмо о перекувыркнутой телеге.

1) Все время думаю о том, как бы приучиться жить совершенно независимо от мнения людского (исключая изучение того, что им (людям) нужно, чтобы можно было служить им), независимо даже от желания их любви к себе, а только для бога, для исполнения закона своей жизни. Я думаю и чувствую даже, что можно приучить себя к этому. При такой одинокой, с одним богом жизни, теряется энергическая побудительная сила славы, одобрения людского, но приобретается великое спокойствие, постоянство и твердое сознание верности пути. Надо, надо приучать себя к этому. Я думаю, что можно приучить и детей.

[…] 5) Назначение человека – благо. И благо, хотя и различное, свойственно ребенку, юноше, мужу, старцу.

[…] 7) Умственная мужская деятельность за деньги, в особенности газетная, есть совершенная проституция. И не сравнение, а тождество.

6 апреля 1905. Ясная Поляна. Два дня (считая и нынешний) ничего не пишу. Вчера попробовал «Зеленую палочку»*. Не пошло. Все не то. Не могу соединить: всю истину, как я ее понимаю, с простотой изложения. Были Фельтен и Сергеенко, сын. Кажется, я вел себя хорошо. Записать надо:

[…] 3) Как нужно, нужно отвыкнуть от мысли о награде, похвале, одобрении. За все хорошее, что мы можем сделать, нам не может быть никакой отплаты. Плата вперед получена нами такая, что с самым большим усердием не отработаешь ее. […]

16 апреля 1905. Ясная Поляна. Все это время болею сердцем. Прежде не замечал, а теперь чувствую: стеснение, перебои. И хорошо, серьезно. От этого и не мог работать. А очень хочется и изложение веры, и о Генри Джордже, которого прочел по Николаеву* и вновь восхищен.

Бывает это последнее время такое – минутами – ясное понимание жизни, какого никогда прежде не было. Точно сложное уравнение приведено к самому простому выражению и решению. […]

Нынче 21 (вечер) апреля 1905. Ясная Поляна. За это время лучше сердце. Начал писать «Народные заступники»*. Недурно. И Генри Джорджа. Вчера с Бутурлиным был у Петра Осипова, и он жестко упрекал меня за то, что я говорю, а скупаю землю. Было и больно и хорошо. Почувствовал, как полезно, укрепляюще осуждение, в особенности незаслуженное, и как пагубно, расслабляюще похвалы, и особенно незаслуженные (а они все незаслуженные). Записать надо:

[…] 4) Чем хуже становится человеку телесно, тем лучше ему становится духовно. И потому человеку не может быть дурно. Я долго искал сравнения, выражающего это. Сравнение самое простое: коромысло весов. Чем больше тяжесть на конце телесном, чем хуже телесно и в смысле славы людской (тоже телесное), тем выше поднимается конец духовный, тем лучше душе.

5) Все чаще и чаще думаю о памяти, о воспоминании, и все важнее и важнее, основное и основное представляется мне это свойство. Я получаю впечатление. Его нет в настоящем. Оно есть только в воспоминании, когда я начинаю, вспоминая, обсуждать его, соединять с другими впечатлениями и мыслями. Я получил радость или оскорбление. В настоящем нет ни радости, ни оскорбления, оно начинает действовать только в воспоминании. Из бесчисленного количества впечатлений, которые я получал, я очень многие забыл, но они оставили следы в моем духовном существе. Мое духовное существо образовано из них. […]

Нынче 4 мая 1905. Ясная Поляна. Казалось, что недавно не писал, а вот прошло почти три недели. Нет, только две недели. Не писал ни дневника, ни писем. Чувствовал себя очень хорошо, а нынче дурно: слабо, уныло, тупо. За это время окончил «Великий грех». Написал рассказ на молитву*. Казалось хорошо, и умилялся во время писания, а теперь почти не нравится. Записать:

[…] 5) Для животного существа в человеке нужно счастье извне, для разумного, духовного существа нужно только усилие (усилие сознания) изнутри.

[…] 7) Саша от боли вспрыснула морфий. Няня не одобрила: пострадать надо, когда бог посылает. А Мечников хочет уничтожить не только страдания, но и смерть*.

Разве он не жалкий, испорченный ребенок в сравнении с народной мудростью старушки? […]

19 мая 1905. Ясная Поляна. Не писал больше двух недель. Здоровье все так же плохо: постоянная изжога, боль в желудке и печени. Но живу не очень дурно. Мысль о необходимости сознания жизни перед богом перестала действовать сильно, как новое, но, надеюсь, что проложила колею и часть ее (мысли) перешла в бессознательную деятельность. Поправлял все это время «Великий грех» и все еще не кончил. Соня больна. Нынче у ней был сильный припадок болей. Записать надо:

1) Записано: сознание останавливает время, то есть иллюзию.

Вчера получилось известие о разгроме русского флота. Известие это почему-то особенно сильно поразило меня*. Мне стало ясно, что это не могло и не может быть иначе: хоть и плохие мы христиане, но скрыть невозможно несовместимость христианского исповедания с войной. Последнее время (разумея лет 30 назад) это противоречие стало все более и более сознаваться. И потому в войне с народом нехристианским, для которого высший идеал – отечество и геройство войны, христианские народы должны быть побеждены.

Если до сих пор христианские народы побеждали некультурные народы, то это происходило только от преимущества технических военных усовершенствований христианских народов (Китай, Индия, африканские народы, хивинцы и среднеазиатские); но при равной технике христианские народы неизбежно должны быть побеждены нехристианскими, как это произошло в войне России с Японией. Япония в несколько десятков лет не только сравнялась с европейскими и американскими народами, но превзошла их в технических усовершенствованиях. Этот успех японцев в технике не только войны, но и всех матерьяльных усовершенствований ясно показал, как дешевы эти технические усовершенствования, то, что называется культурой. Перенять их и даже дальше придумать ничего не стоит. Дорого, важно и трудно добрая жизнь, чистота, братство, любовь, то самое, чему учит христианство и чем мы пренебрегли. Это нам урок.

Я не говорю этого для того, чтобы утешить себя в том, что японцы побили нас. Стыд и позор остаются те же. Но только они не в том, что мы побиты японцами, а в том, что мы взялись делать дело, которое не умеем делать хорошо и которое само по себе дурно.

3) Не дописал 19-го и пишу нынче утром, 24 мая 1905. Ясная Поляна. Нынче приезжает Чертков. Все это время исправлял, дополнял «Великий грех». Кажется, кончил. Но последний разгром флота вызывает ряд мыслей, которые надо высказать.

[…] 5) Говорят о нечестности крестьян, о лживости, воровстве. Это-то и ужасно. Ужасно то, что мы, те, которые ограбили и грабим крестьян, – мы виноваты в этом. Какой честности, правдивости требовать от человека по отношению к разбойникам, которые ограбили и захватили его?

[…] 7) Стареясь, жалко молодых радостей: веселья, дружбы, любви… И не нужно лишаться их. Стареешься, живи этими радостями в молодых, переносясь в них, любя их, руководя ими.

[…] 9) Как мы не знаем жизнь трудового народа! Не знаем всех тех жертв жизнями, которые они несут ради своего труда. Все это я думал, глядя на то, как откапывали засыпанного Семена Владимирова*. Самопожертвование, радость самопожертвования – видна в Алексее Жидкове, Герасиме. Удивительно. Надо бы выяснить это людям.

[…] 14) Очень важное: полезно заниматься особым родом молитвы. В мыслях перебирать людей нелюбимых, вникая в их душу и думая о них с любовью. У меня длинный список такого поминания. И у всех есть. Это очень полезно. […]

15) Очень хочется вложить в Илюшин рассказ свою исповедь и откровение о мужиках. А то не успею. […]

6 июня 1905. Ясная Поляна. Третьего дня уехал Чертков. Было очень, сверх ожидания, хорошо с ним. Был тяжелый разговор с С. (сыном). Трудное испытание. Я не выдерживаю его. Сократил «Великий грех», выбросил многое. Мне жалко. Поша милый приехал. Здоровье Сони нехорошо. Хотел написать: сомнительно, да боялся, что она прочтет. Оставляю, потому что точно сомнительно. Нынче приехал малеванец очень хороший, и жду с неудовольствием Долгорукова.

Вчера сидело много народа: старые, молодые, мужья, жены, девушки, дети, и мне так ясно стало, что это все отверстия – окна, через которые я вижу бога. Все они равномерно открываются мне сниманием той пелены, которая покрывает их. И, понимая это, сердиться на них: требовать от них одинакового понимания.

Начал купаться четыре дня тому назад. […] Хорошо. Часто прямо сознаю, что хорошо. Записать надо:

[…] 4) Чем старше я становлюсь, тем воспоминания мои становятся живее. И удивительно, вспоминаю только радостное, доброе и наслаждаюсь воспоминанием не меньше, иногда больше, чем наслаждался действительностью. Что это значит? То, что ничто не проходит, ничто не будет, а все есть. И чем больше открывается жизнь, тем резче выделяется доброе, истинное от дурного, ложного.

5) Пропасть народа, все нарядные, едят, пьют, требуют. Слуги бегают, исполняют. И мне все мучительнее и мучительнее и труднее и труднее участвовать и не осуждать.

6) Аналогия церкви и науки подтверждается во всем: так же не доказывают, не объясняют, не вникают в несогласное, а утверждают, не слушают и сердятся.

[…] 8) Меня сравнивают с Руссо. Я много обязан Руссо и люблю его, но есть большая разница. Разница та, что Руссо отрицает всякую цивилизацию, я же отрицаю лжехристианскую. То, что называют цивилизацией, есть рост человечества. Рост необходим, нельзя про него говорить, хорошо ли это, или дурно. Это есть, – в нем жизнь. Как рост дерева. Но сук или силы жизни, растущие в суку, неправы, вредны, если они поглощают всю силу роста. Это с нашей лжецивилизацией.

9) Если гуляют и топчут хороший луг, я жалею, но не негодую, но когда под видом блага народа, любви к нему, в сущности же из корысти, славы людской и самых разнообразных целей, всковыривают луг и засевают абсянтом или портят, и он зарастает полынью, я не могу не негодовать. Знаю, что дурно, но не могу не негодовать против самодовольных либералов, которые делают это. […]

12 июня 1905. Ясная Поляна. Было очень дурное расположение духа. Старался пользоваться им. Написал в два дня рассказ «Ягоды». Не дурно. Сейчас был Миша и разговаривал хорошо. Очень может быть, что в нем пробудится жизнь. Во всех должна пробудиться. Все больше и больше болею своим довольством и окружающей нуждою.

[…] Пишу и сплю. Так слабо себя чувствую. Хотел писать и «Силоамскую башню»* и «Зеленую палочку» и ничего не могу.

18 июня 1905. Ясная Поляна. Больше недели чувствую себя физически очень дурно: желудок, кишки. Написал только вступление к «Великому греху» и несколько ничтожных писем. Записать надо несколько, кажущихся мне важными, вещей.

1) (К «Силоамской башне».) Это разгром не русского войска и флота, не русского государства, но разгром всей лжехристианской цивилизации. Чувствую, сознаю и понимаю это с величайшей ясностью. Как бы хорошо было суметь ясно и сильно выразить это. […]

29 июня 1905. Ясная Поляна. Больше недели нездоров желудком. Почти ничего не делал. Лева здесь. Мне его всей душой жалко, но помочь ему невозможно. Может быть, так и нужно. И ему хорошо в его слепоте. Только нынче немного пописал «Силоамскую купель». Пошу чем больше вижу, тем больше ценю и люблю. Саша грубеет. Или нет идеалов, или очень низкие. Здоровье Сони не определенно. Скорее вероятно, что нет дурного. С ней очень хорошо.

Записать надо: самое главное.

[…] 2) (К «Силоамской башне».) Изменение государственного устройства может произойти только тогда, когда установится новая центральная власть или когда люди местами сложатся в такие соединения, при которых правительственная власть будет не нужна. А вне этих двух положений могут быть бунты, но не перемена устройства.

3) Toqueville говорит, что большая революция произошла именно во Франции, а не в другом месте, именно потому, что везде положение народа было хуже, задавленнее, чем во Франции. En détruisant en partie les institutions du moyen âge on avait rendu cent fois plus odieux ce qui en restait[45]. Это верно. И по той же причине новая, следующая революция освобождения земли должна произойти в России, так как везде положение народа по отношению к земле хуже, чем в России.

[…] 8) Революция только та благотворна, которая разрушает старое только тем, что уже установила новое (гурийцы). Не склеивать рану, не вырезать ее, а вытеснять ее живой клетчаткой.

9) Увеличение свободы есть просветление сознания.

10) Свобода есть освобождение от иллюзии, обмана личности.

11) Как французы были призваны в 1790 году к тому, чтобы обновить мир, так к тому же призваны русские в 1905.

3 июля 1905. Ясная Поляна. Немного лучше. Переделывал предисловие к «Великому греху». Не работается. Нынче живо думал: только бы смотреть на выработку в себе любви как на главное дело жизни, и дела всегда есть, и не будешь жалеть, что не пишется. Думал: нездоровье, боль, дурное расположение духа? Я этого нынче желал, чтобы в этих состояниях испытать себя и победить.

1) Павла Николавна, как и многие, говорит, что не любит принципов, потому что нельзя live to it[46]. Это – неспособность мыслить. Принципы – это сознание истины, добра, и вся жизнь есть приближение к ним. Как же жить без них. […]

5 июля 1905. Ясная Поляна. Вся жизнь наша есть проявление сознания…

Начал выписывать мысли, но чувствую себя столь слабым, что отложу до другого раза. Все боль желудка. Не спал от боли. И опять утро не работаю.

Все хочется писать совет людям в теперешнее время, и все не в силах. Видно, не надо. И так хорошо, и дело, самое важное дело, есть. Записать:

1) Цивилизация шла, шла и зашла в тупик. Дальше некуда. Все обещали, что наука и цивилизация выведут нас, но теперь уже видно, что никуда не выведет: надо начинать новое. […]

31 июля 1905. Ясная Поляна. Не писал 28 дней. Никак не думал, чтобы так долго. Все это время был физически довольно здоров, но духовно слаб: мало писал. Мало подвинулся в «Конце века». Но кажется, за это время было немало мыслей, может быть, и интересных. Сейчас запишу их. За все это время была большая лень, слабость и дурное расположение, но, слава богу, мало проявлявшееся. Записываю.

1) Записано так: пассивная революция началась в России.

2) В такие времена борьбы, как теперь в России, нужно, первое: воздерживаться от того, чтобы помогать той или другой стороне; второе: отыскивать средства примирения.

3) Интеллигенция внесла в жизнь народа в сто раз больше зла, чем добра.

4) Записано: Не прав ли Сютаев? А теперь не могу вспомнить, в чем.

5) Революция теперь никак не может повторить того, что было 100 лет назад. Революции 30, 48 годов не удались потому, что у них не было идеалов, и они вдохновлялись остатками большой революции. Теперь те, которые делают русскую революцию, не имеют никаких: экономические идеалы – не идеалы*.

6) Революция плодотворная только та, которую нельзя остановить. […]

14) Как хорошо, что я бываю и зол, и глуп, и гадок и знаю это про себя. Только благодаря этому я могу (к несчастью, только иногда) кротко, прощая, переносить злость, глупость, гадость других.

[…] 16) Ничто так не подвигает к добру, как сознание того, что тебя любят. Оно подвигает и тем, что радостно быть любимым, и делаешь то, что вызывает любовь, подвигает и прямо, непосредственно тем умилением, которое возбуждает любовь, возбуждаемая и испытываемая.

17) Слишком хорошо, легко бы было жить, если бы не было того, что тревожит, огорчает, испытует.

18) Все совершающиеся изменения в жизни людей, все существенные – совершаются по духовным причинам. Но это не только не значит того, что изменения эти произвольны, но, напротив, показывает, что они непроизвольны, так как изменения духовные вне власти человека – они сама жизнь.

19) Цивилизация лжехристианская завела христианские народы в такой тупик, из которого ясно, что нет никакого выхода, и надо идти назад, не всю дорогу назад, а ту часть дороги, которая завела в тупик.

20) Сидим на дворе, обедаем десять кушаний, мороженое, лакеи, серебро, и приходят нищие, и люди добрые продолжают есть мороженое спокойно. Удивительно!!!!

[…] 24) Русская революция должна разрушить существующий порядок, но не насилием, а пассивно, неповиновением. […]

Нынче 10 августа 1905. Ясная Поляна. Был в Пирогове. Два или три дня чувствовал себя особенно слабым, но после трех дней стало работаться, и почти кончил «Конец века». Было очень хорошо в уединении и у Маши. Вернулся 7-го, и здесь было хорошо. Вчера нагрешил, раздражился о сочинениях – печатании их. Разумеется, я кругом виноват. Хорошо ли, дурно это, но всегда после такого греха: разрыва любовной связи – точно рана болит. Спрашивал себя: что значит эта боль? И не мог найти другого ответа, как только то, что открывается (посредством времени) сущность своего существа. Считаешь его лучшим, чем оно есть.

Странное испытываю я теперь в хорошие минуты ощущение понимания смысла жизни, такого ясного, что становится жутко. Надо попытаться выразить. […]

11 августа 1905. Ясная Поляна. Порядочно работал. На душе хорошо.

«Подмененный ребенок»* хорошо бы.

27 августа 1905. Ясная Поляна. Писал все время «Конец века». Кажется, порядочно. Почти кончил. Все еще «почти». Вышли «Единое на потребу» и «Великий грех», и кажется, что «Великий грех» врезался в препятствие, и прет, и, может быть, ломает. Сейчас прочел критику американца. Очевидно, против шерсти, и больно. То же отношение в России: или молчание, или раздражение боли. Хорошо.

Как мне ясно определилась теперь история моих отношений к Европе: 1) радость, что меня, ничтожного, знают такие великие люди; 2) радость, что они меня ценят наравне с своими; 3) что ценят выше своих; 4) начинаешь понимать, кто те, которые ценят; 5) что они едва ли понимают; 6) что они не понимают; 7) ничего не понимают, что они, те, оценкой которых я дорожил, глупые и дикие. Сегодня получил критику на «Великий грех» жалкую и Questionnaire[47] редактора «Echo» о смертной казни, почему она необходима и справедлива*. И фамилия редактора – Sauvage*.

Просыпаюсь утром и спрашиваю себя: что у меня впереди? и отвечаю: ничего, кроме смерти. Ничего не желаю. Все хорошо. Что же делать? Как же жить? Наполнять остающуюся жизнь делами, нужными пославшему. И как легко! Как спокойно! Как свободно! Как радостно!

Записать:

1) Кто свободнее: монгол, раб Чингис-хана или богдыхана, который может отнять у него имущество, жену, детей, жизнь, или бельгиец, американец, посредством выборов управляющий будто бы сам собою?

[…] 7) В детстве желают всего, в юности и мужестве – чего-либо одного, в старости – ничего.

8) Жизнь есть умирание. Хорошо жить – значит хорошо умирать. Постарайся хорошо умирать. […]

9 сентября 1905. Ясная Поляна. От Маши дурные известия. Очень жаль ее, и не могу утолить боль. Все время писал «Конец века» и редко бывал чем-нибудь так доволен. Кажется, что хорошо. Могло бы и должно бы быть много лучше, но и так ничего. Перед этим было почему-то очень грустно. Чувствую себя одиноким, и хочется любви. Разумеется, это неправда. И так очень хорошо. Все так же часто слишком ясен смысл жизни и тяжела бессмысленная жестокая жизнь. Нынче был еврей, корреспондент «Руси». В конце разговора, вследствие моего несогласия с ним, он сказал: «Этак вы и убийство Плеве признаете нехорошим». Я сказал ему: «Жалею, что говорил с вами», – и с раздражением ушел, то есть поступил очень дурно.

Записать надо:

1) Во мне два начала: духовное и телесное; они борются. И постепенно побеждает духовное. Борьбу этих начал я сознаю собой и называю своей жизнью.

[…] 6) Все революции были большее и большее осуществление вечного, единого, всемирного закона людей. […]

19 сентября 1905. Ясная Поляна. Совсем кончил «Конец века» и редко был так доволен тем, что написал. Это поймут меньше, чем что-либо из того, что я писал, а между тем это оставит след в сознании людей.

Маша опять потеряла начавшегося ребенка. Таня еще держится. Очень жаль их. Все время относительно здоров и порядочно работаю по утрам. Хочется для «Круга чтения» заменить рассказ «Царь и пустынник». Очень противен он мне. Весь выдуман.

[…] Читаю Канта. Очень хорошо.

20 сентября 1905. Ясная Поляна. Утром писал «Конец века». Все доволен. На душе тоска, которая не поборает меня, но которую не могу не чувствовать. Редко, кажется, никогда не испытывал такой тоски. Записать одно, очень важное:

1) Старо это. И много раз думал и говорил и писал, но нынче особенно живо чувствую: когда грустно, тяжело, стыдно, стоит только подумать, что это-то мне и нужно побороть, и все проходит, а иногда и радостно становится.

21 сентября 1905. Ясная Поляна. Унылое состояние. Начал думать, что это оттого, что никто меня не любит. Стал перечислять всех нелюбящих. Но вспомнил, за что меня любить? Именно не за что. Только бы мне любить, а это их дело. И любят меня много больше, чем я того стою.

Потом ночью много думал о себе. Я исключительно дурной, порочный человек.

1) Во мне все пороки, и в высшей степени: и зависть, и корысть, и скупость, и сладострастие, и тщеславие, и честолюбие, и гордость, и злоба. Нет, злобы нет, но есть озлобление, лживость, лицемерие. Все, все есть, и в гораздо большей степени, чем у большинства людей. Одно мое спасенье, что я знаю это и борюсь, всю жизнь борюсь. От этого они называют меня психологом. […]

23 сентября 1905. Ясная Поляна. Кончил «Конец века». Маша вне опасности. Милое, духовное письмо. Сейчас – утро – письмо от интеллигентного сына крестьянина с ядовитым упреком, под видом похвалы «Великому греху», что я сам не отдаю свою землю. Ужасно стало обидно. И оказалось на пользу. Понял, что я забыл то, что живу не для доброго мнения этого корреспондента, а перед богом. И стало легко, и даже очень. Да, никогда не забывать всю серьезность жизни.

27 сентября 1905. Ясная Поляна. Был довольно дурно, тяжело, мрачно настроен. За это время думал: хорошо человеку не только физически, но и духовно пострадать. Жить в довольстве, согласии, любви со всеми людьми. Как же бы стал умирать тогда. Совсем кончил «Конец века» и примеряюсь к новой работе. Не знаю, что: учение или драму?*[…]

6 октября 1905. Ясная Поляна. Продолжаю быть здоров, но работал за это время мало. Кончил «Конец века» и читал с отметками Александра I*. Уж очень слабое и путаное существо. Не знаю, возьмусь ли за работу о нем.

Не помню, есть ли что записать. Одно, что есть: о значении старости, запишу отдельно, как предисловие к «Зеленой палочке» или учению о том, как жить и как воспитывать детей*.

12 октября 1905. Ясная Поляна. Шесть дней не писал. Дня четыре нездоровится – печень. Ничего не писал. «Федор Кузмич» все больше и больше захватывает*. Читал Павла. Какой предмет! Удивительный!!!* Читал и Герцена «С того берега» и тоже восхищался. Следовало бы написать о нем – чтобы люди нашего времени понимали его*. Наша интеллигенция так опустилась, что уже не в силах понять его. Он уже ожидает своих читателей впереди. И далеко над головами теперешней толпы передает свои мысли тем, которые будут в состоянии понять их. Записать:

[…] 3) Совершенно ясно понял и почувствовал все безумие нашей, богатых, освобожденных от труда сословий, жизни и то, что оно не может быть иначе. Люди, не работая, то есть не исполняя один из законов своей жизни, не могут не ошалеть. Так шалеют перекормленные домашние животные: лошади, собаки, свиньи. […]

23 октября 1905. Ясная Поляна. Не писал долго. Все время поправлял, добавлял «Конец века». Продолжаю быть довольным. Кончил. Больше не буду. Чертков прислал корректуры «Божеского и человеческого», и мне очень не понравилось, а переделать хочется, но едва ли осилю: предмет огромной важности: отношение к смерти. Есть план, но как удастся исполнить. […]

Мне тяжело среди окружающих. […]

3 ноября 1905. Ясная Поляна. Почти две недели не писал. Нездоров последнее время – желчь: слабость и дурное расположение. Провинился вчера с Ильей. Спорил. Временами тяжело. Писал «Божеское и человеческое» недурно. Затеял обращение к народу*. Нехорошо. Записано немного:

1) Ехал верхом и думал о своей жизни: о праздности и слабости большей ее части. Только по утрам исполняю свое назначение – пишу. Только это от меня нужно. Я орудие чье-то. […]

22 ноября 1905. Ясная Поляна. За это время поправлял «Божеское и человеческое» и все недоволен. Но лучше. Начал Александра I*. Отвлекся «Тремя неправдами»*. Не вышло. Здоровье – равномерное угасание. Очень хорошо. Великое событие – Таня родила*. Приехала Маша с мужем. Очень хочется писать «Александра I». Читал Павла и декабристов*. Очень живо воображаю. […]

Пропустил эти страницы и пишу. 9 декабря 1905. Ясная Поляна. За это время закончил «Божеское и человеческое». Писал: «Свободы и свобода», как отдельную статью, и нынче включил в «Конец века» и послал в Москву и в Англию. Вероятно, поздно. Пускай по-старому. Вчера продолжал «Александра I». Хотел писать «Воспоминания», но не осилил. Все забастовки и бунты. И чувствую больше, чем когда-нибудь, необходимость и успокоение от ухождения в себя. Как-то на днях молился богу, понимал свое положение в мире по отношению к богу, и было очень хорошо. Да, забыл, третьего дня писал «Зеленую палочку». Записать надо:

1) Как это люди не видят, что жизнь есть зарождение нового сознания, а смерть – прекращение прежнего и начало нового.

2) Когда наступит новый, разумный, более разумный склад общественной жизни, люди будут удивляться тому, что принуждение работать считалось злом, а праздность – благом. Тогда, если бы тогда было наказание, лишение работы было бы наказанием.

[…] 5) Переход от государственного насилия к свободной, разумной жизни не может сделаться вдруг. Как тысячелетия слагалась государственная жизнь, так, может быть, тысячелетия она будет разделываться.

16 декабря. Писал немного «Александра I». Но плохо. Пробовал писать воспоминания – еще хуже. Два дня совсем ничего не писал. Все нездоров желудком и был очень сонен умственно и даже духовно. Ничто не интересует. Такие периоды я еще не привык переносить терпеливо. В Москве продолжаются ужасы озверения. Известий нет, поезда не ходят*. Иногда думаю написать соответственно обращению к царю и его помощникам – к интеллигенции и народу*. Но нет сильного желания, хотя знаю ясно, что сказать. Все борюсь с своей антипатией к NN и почти безуспешно. Вчера он не понял, начал из середины, не понимая, и у меня заколотило сердце. Colère rentrée[48] еще хуже. Надо, надо победить. От Черткова телеграмма. «Конец века» вышел 23, 10. Из Москвы ничего не знаю.

[…] Да, еще: ясно пришел в голову рассказ – сопоставление параличной старушки, радующейся на то, что может уже до печки дойти, с плешивым Потоцким: «Ah, que je m’embête!»[49]*

18 декабря 1905. Ясная Поляна. Немного лучше, но продолжается умственная слабость. Вчера ничего не писал. Нынче начал писать «Александра I», но плохо, неохотно. Записать надо то, что видел во сне.

Кто-то говорит мне: вы хороший человек? Я говорю: сказать, что я хороший человек, будет несмирение, то есть что я не – хороший человек; сказать, что я дурной, будет рисовка. Правда в том, что я бываю и хороший и дурной человек. Вся жизнь в том проходит, что, как гармония, стягивается и растягивается и опять стягивается – от дурного до хорошего и опять к дурному. Быть хорошим значит только то, чтобы желать чаще быть хорошим. И я желаю этого.

23 декабря 1905. Ясная Поляна. Здоровье лучше, умственно свежее. Говорил о революции и увлекся писать все то же в краткой форме: «Правительство, революционеры, народ». Все эти дни писал это, и кажется, годится.

[…] Не дотрогивался в это время ни до «Александра I», ни до воспоминаний. А хочется. Записать:

[…] 2) Один из главных мотивов революции это – чувство, которое заставляет детей ломать свои игрушки, страсть к разрушению.

3) Теперь, во время революции, ясно обозначились три сорта людей с своими качествами и недостатками. 1) Консерваторы, люди, желающие спокойствия и продолжения приятной им жизни и не желающие никаких перемен. Недостаток этих людей – эгоизм, качество – скромность, смирение. Вторые – революционеры – хотят изменения и берут на себя дерзость решать, какое нужно изменение, и не боящиеся насилия для приведения своих изменений в исполнение, а также и своих лишений и страданий. Недостаток этих людей – дерзость и жестокость, качество – энергия и готовность пострадать для достижения цели, которая представляется им благою. Третьи – либералы – не имеют ни смирения консерваторов, ни готовности жертвы революционеров, а имеют эгоизм, желание спокойствия первых и самоуверенность вторых.

Думал, что для воспоминаний – напишу ли я когда подробно – надо хотя бы из каждого возраста написать сцены, события, душевные состояния самые характерные.

27 декабря 1905. Ясная Поляна. Все эти дни исправлял «Правительство, революционеры и народ». Кажется, кончил, но не знаю, куда девать. Довольно хорошо себя чувствую и живу. Нынче – теперь утро – проводил Дунаева и Никитина, бездна Сухотиных, и чувствую себя слабым. Получил письмо от Великанова*. Надо ответить наилучшим образом не только письмом, но и делом. Трудно. Тем лучше. Решай трудное. Поправил вчера корректуры «Круга чтения» за июль месяц. И мне очень не понравилось. Неприятное чувство остается от игры в карты, а все-таки несравненно лучше разговоров. Записать надо:

[…] 2) Дунаев ужасается на зверство людей. Я не ужасаюсь. Это кажется удивительно, но происходит это оттого, что тот ужас, который он испытывает теперь при проявившемся зверстве (причина которого в отсутствии религии), я испытал 25 лет тому назад, когда увидал себя вооруженным рассудком животным, лишенным всякого понимания смысла своей жизни (религии), и увидал кругом всех людей такими. Я тогда ужаснулся и удивлялся только тому, что люди не режут, не душат друг друга. И это не фраза, что я ужаснулся тогда. Я действительно ужаснулся тогда едва ли не более, чем люди ужасаются теперь. То же, что делается теперь, есть то самое, перед чем я ужаснулся и чего ждал. Я – как человек, стоящий на тендере поезда, летящего под уклон, который ужаснулся, увидав, что нельзя остановить поезда. Пассажиры же ужаснулись только тогда, когда крушение совершилось.

[…] 6) Еще ясная пришла характеристика Александра I, если удастся довести хоть до половины. То, что он искренно, всей душой хочет быть добрым, нравственным и всей душой хочет царствовать во что бы то ни стало. Показать свойственную всем людям двойственность иногда прямо двух противоположных направлений желаний.

Сейчас ночь 31 декабря 1905, начало 1906. Все это время добавлял «Правительство, революционеры, народ». Иногда кажется нужно, иногда слабо. Здоровье недурно. Но нет живости мысли. Записать только две:

1) Читая Строганова о Ромме*, был поражен его геройством в соединении с его слабой, жалкой фигуркой. Напомнило Николеньку. Я думаю, что это чаще всего бывает так. Силачи, чувственные, как Орловы, бывают трусы, а эти – напротив.

Другое 2) Моя двойственность. То я поутру и ночью истинно мудрый и хороший человек, то я – слабое, жалкое существо, не знающее, что с собой делать. Разница в том, что первое – настоящее, а во втором состоянии я знаю, что я в тумане заблуждений.

3) Еще ясно пришла мысль о том, что жизнь есть прохождение духовной сущности через отделенную расширяющую форму.

Сейчас начало нового, 1906 года. Помоги, господи, исполнять твою волю. Не для того, чтобы что-то сделать, а только для того, чтобы делать, что должно.

1906

4 января 1906. Ясная Поляна. Все эти дни все поправлял и переделывал «Правительство, революционеры, народ», и все не кончил. «Народ» плохо оттого, что хотел внести неподходящее: «Три неправды»*. Надеюсь, что выйдет. И что будет полезно. Читаю «Мысли мудрых людей» ежедневно и с большой пользой для души*. Эти последние два или три дня, не переставая, без людей, работаю над собой: не позволяю себе дурных мыслей, легкомысленных поступков, вроде гимнастики, гаданья. И хорошо. Кабы удержаться так до смерти! […]

6 января 1906. Ясная Поляна. Все поправляю «Правительство, революционеры и народ» и, кажется, кончил или близок к концу. Очень мрачно себя чувствую. Стараюсь и не могу победить. Ничем не выражаю своей недоброты, но чувствую и мыслю недоброе. […]

16 января 1906. Ясная Поляна. Отослал в Москву и Англию «Правительство, революционеры и народ»* и последнее время поправлял «Круг чтения» и «Мысли мудрых людей». Это радостная работа. […]

18 января 1906. Ясная Поляна. Все нездоровится. Занимаюсь понемногу «Кругом чтения».

Думал нынче о том, что мне, старику, делать? Сил мало, они слабеют заметно. Я несколько раз в жизни считал себя близким к смерти. И – как глупо – забывал, старался забывать это – забывать что? То, что я умру, и что во всяком случае – 5, 10, 20, 30 лет, смерть все-таки очень близка. Теперь я уже по годам своим естественно считаю себя близким к смерти, и забывать это уже не к чему, да и нельзя. Что же мне, старому, бессильному, делать? спрашивал я себя. И казалось, что нечего, ни на что сил нет. И нынче так ясно понял ясный и радостный ответ. Что делать? Уже показано, что умирать. В этом теперь, в этом и всегда оно было, мое дело. И надо сделать это дело как можно лучше: умирать и умереть хорошо. Дело перед тобой, прекрасное и неизбежное, а ты ищешь дела. Это мне было очень радостно. Начинаю привыкать смотреть на смерть, на умиранье не как на конец дела, а как на самое дело.

Читал вчера и нынче Максимова «Сибирь и каторга». Чудные сюжеты: 1) подносчика в кабаке, наказанного шутом, чтоб скрыть стыд купеческой дочки; 2) чудный сюжет: «Странник»*.

22 января. Ясная Поляна. Здоровье хорошо. Делал «Круг чтения». Вчера и третьего дня писал рассказ из Максимова*. Начало недурно. Конец скверно. Соня приехала из Москвы. «Правительство, революционеры, народ» очень, как и должно было быть, не понравилось всем и немыслимо напечатать. Сейчас написал Саше длинное письмо. Живу довольно внимательно к себе. […]

30 января 1906. Ясная Поляна. Здоровье было нехорошо: тупость мысли. Но вот 3-й дань хорошо. Немного продолжал рассказ – лучше. «Круг чтения» и много, хорошо думал. Многое – пока – забыл.

[…] 4) Видел во сне: живет человек и работает на земле, как Робинзон или русские крестьяне, и обстраивается, одевается, кормится с семьей. Приходят люди и говорят: дай часть твоего труда на то, что мы считаем для тебя нужным. По какому праву? И зачем ему отдавать?

2 февраля 1906. Ясная Поляна. Здоровье порядочно, с перерывами. Писал «За что?». Один день порядочно, но все не могу кончить. Очень хочется «Круг чтения» для детей и народа. Но все руки не доходят. […]

Читал нынче Канта Religion in Grenzen blossen Vernunft. Очень хорошо, но напрасно он оправдывает, хотя и иносказательно, церковные формы.

6 февраля 1906. Ясная Поляна. […] Нынче немного поправил «За что?». Порядочно. Утро было очень радостно. И все радости опасные, мирские, не для бога; письмо милое от Саши и «Круг чтения» и «О жизни». Fais ce que doit, advienne que pourra[50].

Читал вчера или третьего дня прекрасную брошюру Д. Хомякова*. Все хорошо. Горе в том, что он считает христианство и православие равнозначащими и к духовным требованиям жизни причисляет быт. Это уже совсем неверно и явный софизм. […]

10 февраля 1906. Ясная Поляна. Нездоровилось последние дни. Писал «За что?». Нехорошо. Живу, слава богу, порядочно. Помню. Несколько экзаменов было. В некоторых случаях 4, но нигде не провалился вполне. Кое-что думал, и, кажется, важное. Записать надо:

[…] 2) Особенно живо и ясно понял, лежа в темноте в постели, щупая свой череп, что то, что мне кажется крепким, как мой череп, только таким мне кажется. Вспомнил на оружейном заводе молот, легко, мягко продавливающий в блин толщиною стальные кружки. Для существа с органами такой же силы череп мой мягок, а есть существа, для которых паутина крепка. Гладко, шершаво, велико, мало, даже зелено, красно, коротко, долго и т. п., все это условно! Только скучно повторять, а надо бы всякий раз говорить: для меня. Само же по себе оно ничто. […]

Нынче 18 февраля 1906. Ясная Поляна. Все время, то есть с 10-го, был в тяжелом (физически) настроении, но на душе очень хорошо. Все не теряю настроения жизни только для бога, для преумножения данного (таланта). Письма от дочерей и письма от Шеермана и Токи-Томи* очень приятные. Были Сережа и Андрюша, и слава богу. Много есть что записать, и, кажется, стоящее того. Все исправляю «За что?». Медленно, но становится сноснее. Записать:

[…] 5) Трудно победить дурное расположение духа и недоброжелательство к человеку, но можно. И если хоть раз удастся, то испытаешь такую радссть, что захочется испытать ее и другой раз.

[…] 9) Мы не помним прежней жизни потому, что воспоминание есть свойство только этой жизни.

[…] 13) В глубокой старости обыкновенно думают и другие и часто сами старики, что они только доживают век. Напротив, в глубокой старости идет самая драгоценная, нужная жизнь и для себя, и для других. Ценность жизни обратно пропорциональна в квадратах расстояния от смерти. Хорошо бы было, если бы это понимали и сами старики, и окружающие их. […]

2 марта 1906. Ясная Поляна. Двенадцать дней не писал. И дурно и хорошо физически себя чувствовал; больше дурно. Живу кое-как. Работаю внутри себя, и, кажется, хорошо. В том-то и горе и то-то и хорошо, что как на баллоне летишь, не чувствуешь ни ветра, ни движенья, потому что движешься с ветром, не чувствуешь своего улучшения, потому что оно – только то, что должно быть, что есть. Чувствуешь ветер только, когда остановишься, то есть скверно живешь. Экзаменов было мало. Только вчера был очень в физически угнетенном состоянии и не мог преодолеть себя – не в наружном проявлении – в наружном я ничего не сделал, но в душе, в мыслях не мог победить недоброжелательство, не мог вызвать любви, вызвать в себе живое сознание своего отношения к богу. Поправлял за это время «За что?» и отослал набирать и корректуры второго тома «Круга чтения». Записать, кажется, много и недурно.

[…] 9) Говоря с Дориком о том, какая должна быть нравственная жизнь – без роскоши, без прислуги, не богатая, а бедная, подумал, что надо бы объяснить ему, почему я не так живу. А потом подумал: зачем? Он, если правда то, что я говорю, несмотря на то, что я не делаю того, что говорю, будет жить, как я говорю; потому что найдет в этом благо. Меня же за то, что я не делаю того, что говорю, он осудит (и поделом, а если не поделом, то это на пользу мне), или сам без моего объяснения поймет, почему я не так живу, и оправдает.

10) Когда человек умен, он не знает, что он умен, – ему кажется так естественно, что он понимает, что понимает, что он не может приписывать этому значения. При том же ему так многое еще непонятно. То же – если человек силен телесно и даже духовно; то же особенно, когда человек истинно добр, он не видит своей доброты, как летящий на баллоне не чувствует своего движения.

[…] 13) Ехал верхом лесом, и было так хорошо, что думал: имею ли я право так радоваться жизнью? И отвечал себе: да, имел бы право на радость жизнью всякий человек, если бы не было греха, не было страданий, производимых одними людьми над другими. Теперь же, когда есть грех и есть жертвы его невольные, должны быть жертвы вольные, и мы не имеем права радоваться жизнью, а должны радоваться жертвой, вольной жертвою.

Людям дана возможность полного блага жизни. Если бы не было греха, они бы владели, пользовались им. Теперь же, когда есть грех, люди должны стараться жертвою исправить его. И в этом исправлении греха есть – при теперешнем состоянии мира (другого и не было, мир без греха только в идеале), в исправлении греха, в жертве – истинное благо жизни людей.

14) Философские системы – это плохо сложенные своды, замазанные известкой с тем, чтобы не видна была их непрочность. Свод из неотесанного камня, если держит, то наверное прочен. Мало того, свод самый прочный тот, который строился бессознательно, как природные пещеры. […]

5 марта 1906. Ясная Поляна. Пишу утром. Эти дни ничего не писал существенного, кроме писем, и то ничтожные. Занят детским «Кругом чтения», то есть изложением закона божия. Плохо идет. Я слишком легко смотрел на это. Вот это-то именно случай: Avoir le temps de la faire plus courte[51]. Вчера ездил верхом по лесам, и очень хорошо думалось. Так ясен казался смысл жизни, что ничего больше не нужно. Боюсь, что это грех, ошибка, но не могу не радоваться спокойствию и доброте. […]

1) Можно и должно приучить себя к любовному отношению ко всем людям, ко всем живым существам. Для этого надо не только в сношениях с людьми и животными быть добрым, любовным, а это будет только тогда, когда обо всех, всех, всех людях будешь думать любовно, не только о тех, с которыми живешь и с которыми встречаешься, но о тех, о ком слышишь, читаешь, о живых и умерших. Можно приучить себя к этому. И тогда какая радость!

[…] 3) Влюбленье настоящее, поэтическое только тогда, когда влюбленный не знает о различии и назначении полов.

9 марта. Дурное состояние. Только поправлял заметку о правительстве, о власти. Заглавие надо так:

Из дневника. О возникновении и самоуничтожении власти.

Нет, нехорошо. […]

[10 марта.]* Целый день тупое, тоскливое состояние. К вечеру состояние это перешло в умиление – желание ласки – любви. Хотелось, как в детстве, прильнуть к любящему, жалеющему существу и умиленно плакать и быть утешаемым. Но кто такое существо, к которому бы я мог прильнуть так? Перебираю всех любимых мною людей – ни один не годится. К кому же прильнуть? Сделаться маленьким и к матери, как я представляю ее себе.

Да, да, маменька, которую я никогда не называл еще, не умея говорить. Да, она, высшее мое представление о чистой любви, но не холодной, божеской, а земной, теплой, материнской. К этой тянулась моя лучшая, уставшая душа. Ты, маменька, ты приласкай меня.

Все это безумно, но все это правда.

10 марта 1906.

11 марта. Дня четыре ничего не пишу. Вчера особенно подавленное состояние. Все неприятное особенно живо чувствуется. Так я говорю себе; но в действительности: я ищу неприятного, я восприимчив, промокаем для неприятного. Никак не мог избавиться от этого чувства. Пробовал все: и молитву, и сознание своей дурноты. И ничего не берет. Молитва, то есть живое представление своего положения, не доходит до глубины сознания, признание своей ничтожности, дрянности не помогает. Чего-то не то что хочется, а мучительно недоволен чем-то, и не знаешь чем. Кажется, что жизнью: хочется умереть.

К вечеру состояние это перешло в чувство сиротливости и умиленное желание ласки, любви; мне, старику, хотелось сделаться ребеночком, прижаться к любящему существу, ласкаться, жаловаться и быть ласкаемым и утешаемым. Но кто же то существо, к которому я мог бы прижаться и на руках которого плакать и жаловаться? Живого такого нет. Так что же это? А все тот же дьявол эгоизма, который в такой новой, хитрой форме хочет обмануть и завладеть. Это последнее чувство объяснило мне предшествующее состояние тоски. Это только ослабление, временное исчезновение духовной жизни и заявление своих прав эгоизма, который, пробуждаясь, не находит себе пищи и тоскует. Средство против этого одно: служить кому-нибудь самым простым, первым попавшимся способом, работать на кого-нибудь.

1) Читал записки Ашенбренера о Шлиссельбурге*. Как ясно, что жизнь в себе, а границы внешней свободы, как бы ни казались одни тесны, а другие пространны, почти и даже совсем безразличны.

18 марта. Продолжается нездоровье – слабость, апатия и нынче даже особенно дурное расположение духа. Сейчас чуть было не огорчился за спор на Таню. С утра расстроила то прекрасное настроение, в котором я встал, какая-то глупая старушка, рассказывавшая мне про видения, свои воспоминания и про то, что меня ненавидят и ругают на станции Козловке. Это, к стыду моему, очень огорчило, гнетуще подействовало на меня. Прочел «Круг чтения» на 18 марта как раз на эту тему. Да, надо благодарить бога за это, за то, что проверяет меня, мою жизнь в боге. Очень все слаб я. В утешение могу сказать только то, что временами, а не всегда. Был Фельтен. Мне скорее неприятно, чем приятно, распространение моих сочинений. Нынче поправил: «Революционеры». Записать немногое, но, как думается, очень важное. Едва ли осилю теперь. Лучше до вечера, если буду жив.

19 марта 1906. Ясная Поляна. То же дурное, тяжелое состояние. Борюсь с ним. Кажется, победил чувство недоброты, упрека людям, но апатия все та же. Ничего не могу работать. Вчера ездил верхом и все время спорил сам с собой. Слабый, дрянной, телесный, эгоистический человек говорит: все скверно, а духовный говорит: врешь, прекрасно. То, что ты называешь скверным, это то самое точило, без которого затупилось, заржавело бы самое дорогое, что есть во мне. И я так настоятельно и уверенно говорил это, что под конец победил, и я вернулся домой в самом хорошем настроении. […]

1) Думал о том, что пишу я в дневнике не для себя, а для людей, – преимущественно для тех, которые будут жить, когда меня, телесно, не будет, и что в этом нет ничего дурного. Это то, что мне думается, что от меня требуется. Ну, а если сгорят эти дневники? Ну, что ж? они нужны, может быть, для других, а для меня наверное – не то что нужны, а они – я. Они доставляют мне – благо. […]

[…] 3) Вспомнил, как безрукий человек рассказывал мне о том, что он не может заснуть до тех пор, пока воображаемые пальцы на отсутствующей руке не сложатся в кулак, и что никакие личные усилия не могут содействовать этому. Неужели то же и с дурным расположением духа, и надо только терпеливо ждать, когда душа сложится в покойное состояние? И да и нет. Заставить себя работать духовно – не могу. Но быть довольным своим положением – могу, очень могу.

[…] 6) (Очень казалось мне важным.)

Помню, Страхов (Николай Николаевич) показывал мне какую-то материалистическую книгу, объяснявшую душевную жизнь клеточек, в которой для недостающего объяснения вводилось понятие воспоминания, как явление самое простое и вполне понятное. Помню, что и тогда нелепость этого введения самого таинственного для объяснения самого простого поразила меня, теперь же уже вполне понял, что такое воспоминание, память.

Способность воспоминания, память, это то таинственное для нас явление, объясняющее все остальное, но ничем не могущее быть объяснено, посредством которого мы знаем то, что знаем, посредством или вследствие которого мы живем духовной жизнью, вследствие которого мы познаем себя и мир, доступный нам, вполне, без времени. Воспоминание происходит во времени, но познаем мы, благодаря воспоминанию, вне времени. Я познавал себя час за часом во времени, но знаю я теперь себя независимо от времени, всего, какой я есмь: и ребенок, и мальчик, и юноша, и муж, и стареющийся, и старик, все вместе в одном. Так же знаю и Россию, и Францию, и др., и род человеческий, и весь мир со всем, что я знаю об его изменениях. То, что мы называем разумом, есть только сжатое, концентрированное воспоминание или вывод из него. Правда, можно в разумной деятельности выделить способность делать выводы из воспоминаний, но все-таки основа и разума и всей духовной жизни есть способность воспоминания. (Не полно.)

[…] 2 апреля 1906. Ясная Поляна. Пасха. Все последнее время (две недели) чувствовал себя дурно. Почти ничего не писал. Слабость и физическая тоска. Но странное дело. В тех редких просветах мысли, которые находили, мысль работала глубже и яснее, чем в периоды постоянной работы мысли. Невольно приходит в голову, что раскрытие жизни совершается равномерно. Если мне и кажется, что жизнь стоит во мне, она не стоит, но идет подземно и потом раскрывается тем сильнее, чем дольше она задерживалась. Правда ли это, будет видно по тому, что я записал и теперь впишу за эти две недели. Записать:

1) Совершенно ясно стало в последнее время, что род земледельческой жизни не есть один из различных родов жизни, а есть жизнь, как книга – Библия, сама жизнь, единственная жизнь человеческая, при которой только возможно проявление всех высших человеческих свойств. Главная ошибка при устройстве человеческих обществ и такая, которая устраняет возможность какого-нибудь разумного устройства жизни, – та, что люди хотят устроить общество без земледельческой жизни или при таком устройстве, при котором земледельческая жизнь – только одна и самая ничтожная форма жизни. Как прав Бондарев!*

2) Удивительное дело! Стоит только рассказать, как-нибудь раскрыть людям то доброе, которое чувствуешь, делаешь или хочешь делать, и тотчас же та внутренняя сила и радость, которую давало это сознание добра, – исчезает. Точно как выпущенный пар из паровика. Если делаешь для бога, то делай только для бога. Держи тайну с богом, и он поможет тебе. Как разболтал людям, он отворачивается от тебя. «Ты, мол, сказал людям, от них и жди помощи».

3) На эту тему хотелось бы написать рассказ «Сон»: человек видит, как после смерти его судят и на весах вешают его дела. Он ждет, что принесут и положат его труды для народа, благотворительность, его научные труды, его семейные добродетели, их несут, и все это ничего не весит, иное производит обратное действие: весы поднимаются. Для славы людской. И вдруг несут то, что он забыл: как он подавил в себе досаду в споре, поднял игрушку девочке… (придумать надо лучше), – все то, что люди не знали, не ценили. Можно еще сопоставить двух юродивых: одного, признанного юродивым, профессионального юродивого, и другого, про юродство невольное которого никто не знает. И как первый не угоден, а только второй угоден богу.

[…] 13) Мир – высшее матерьяльное благо общества людей, как высшее матерьяльное благо личности – здоровье. Так всегда полагали люди. И мир возможен только для земледельцев. Только земледельцы кормятся прямым трудом. Горожане неизбежно кормятся друг другом. Среди них возникло государство и возможно и нужно. Земледельцам оно излишне и губительно.

14) Жизнь всех народов везде одна и та же. Более жестокие, бесчеловечные, гулящие люди кормятся насилием, войною, более мягкие, кроткие, трудолюбивые – предпочитают терпеть. История есть история этих насилий и борьбы с ними.

15) Отчего это я испытываю совершенно новое, странное смешанное чувство благоденствия, когда, потушив свечу, лежу в постели? Ничто не болит, тепло, тихо, спокойно. Мне радостно, хорошо и страшно, что я люблю жизнь и не перенесу без противления смерть. Отчего это?

16) Хотелось бы написать рассказ о том, как политический деятель, после 20, 30 лет труда в одном направлении, достигнув своей цели, вдруг хватился, что у него есть душа, которой надо бы служить и которую он оставил в небрежении, и она ссохлась, загрубела и не отзывается и не дает и не воспринимает радостей. (Он заболел или в тюрьме.)*

17) В книгах с важностью пишут, что там, где есть права, там есть и обязанности. Какой это смелый вздор – ложь. У человека есть только обязанности. У ЧЕЛОВЕКА ЕСТЬ ТОЛЬКО ОБЯЗАННОСТИ.

18) Говорят и спорят о системе Генри Джорджа. Дорога не система (хотя я не только не знаю, но не могу себе представить лучшей), но дорого то, что эта система устанавливает общее и равное для всех людей отношение к земле. Пускай найдут лучшее.

17 апреля 1906. Ясная Поляна. Должен повторить совершенно то же, что писал 2 апреля. Так же дурно физически себя чувствовал и так же не дурно духовно, хотя по времени много прошло без жизни. Все вожусь с «Две дороги». Плохо подвигаюсь. Но важность предмета все больше и больше выясняется и привлекает к себе внимание. Поправлял несколько недель «Круга чтения». Написал несколько писем. Нынче получил от Трегубова о преследовании за отказ от военной службы, и надо послать и написать от себя*. Записать много надо и, кажется, не ничтожное.

1) Возвеличиваемым людям – царям, героям – нельзя совершать обыкновенные человеческие отправления, нельзя резвиться. Выходит страшный, отвратительный контраст. Елисавета к Троице*. Екатерина…

2) Западные народы бросили земледелие и все хотят властвовать. Над собой нельзя, вот они и ищут колоний и рынков.

3) Только при земледельческом труде всех может быть разумная, нравственная жизнь. Земледелие указывает, что самое, что менее нужное. Оно руководит разумной жизнью. Надо коснуться земли*.

4) Умиление и восторг, которые мы испытываем от созерцания природы, это – воспоминание о том времени, когда мы были животными, деревьями, цветами, землей. Точнее: это – сознание единства со всем, скрываемое от нас временем.

[25 апреля 1906. Ясная Поляна.] Не дописал. Нездоровье очень долго продолжалось. Но не жалуюсь на нездоровье. Ход мыслей, расцвет сознания продолжался. Не было достаточно силы внимания, чтобы писать. (Да и незачем, довольно написано), но урывками приходили мысли, как кажется, более важные или, по крайней мере, выкупающие с излишком остановку постоянной работы. Так что нездоровье для духовной жизни не вредно. Я начинаю приучаться не тяготиться нездоровьем, но не дошел еще – что нужно – до того, чтобы радоваться ему, как радуешься вообще жизни.

Нынче 25 апреля 1906. Ясная Поляна. Мне физически лучше, и как раз я давно, за все время нездоровья, не был в таком духовно слабом состоянии. Читаю газету о приеме Горького в Америке и ловлю себя на досаде*. Читаю рассуждения и критику моих писаний Великанова, и мне неприятно*. Затем присланную печатную статью о том, что чуть ли не я выписываю в Ясную Поляну казаков, и мне больно*. Хорошо еще, что я чувствую, что это слабость, несвойственная мне. За это время поправил – плохо «За что?» и продержал плохо же корректуру «Круга чтения». Правда ли то, что во время нездоровья мысли были таковы, что выкупают отсутствие работы, покажет то, что надо записать:

1) Эпиктет говорит: ты не сердишься на слепого за то, что он не видит… Да, но трудно не сердиться, когда слепой уверен, что он видит, а что ты слепой, и тянет тебя в яму. Надо не идти за ним, но все-таки сердиться незачем.

[…] 12) Нынче тоже ясно пришла мысль о том, что то свойство людей передавать власть, право насилия другим не есть черта добрая и христианская, и что поэтому плоды ее: насилия, убийства – грехи еще худшие, чем при личном участии. Это очень важно.

[…] 24) Видел сон, что я выгоняю сына; сын – соединение Ильи, Андрея, Сережи. Он не уходит. Мне совестно, что я употребил насилие, и то, что не довел его до конца. Тут присутствует Стахович, и мне стыдно. Вдруг этот собирательный сын начинает меня своим задом вытеснять с того стула, на котором я сижу. Я долго терплю, потом вскакиваю и замахиваюсь на сына стулом. Он бежит. Мне еще совестнее. Я знаю, что он сделал это не нарочно. Сына нет. Приходит Таня в сенях и говорит мне, что я не прав. И прибавляет, что она опять начинает ревновать своего мужа. Вся психология необыкновенно верна, а нет ни времени, ни пространства, ни личности. […]

30 апреля. 7906. Ясная Поляна. Стараюсь по-прежнему работать, но силы оставляют. И прекрасно. Не жалуюсь и искренно доволен и даже часто радуюсь. Немного работал над «Две дороги» и ясно вижу все последующее, но не имею сил записать. Несколько дней был бодрее. Нынче очень слаб. Думается очень хорошо. Записать надо:

1) 300 лет тому назад пытки так же казались необходимы, как теперь кажется насилие. Как посредством пыток достигались скоро желаемые результаты, так же они достигаются и насилием.

2) Власть одного человека над другим губит прежде всего властвующего. Богатство, деньги есть такая же власть, как и прямая. Она так же губит прежде всего тех, кто обладает им, и губит хуже, потому что грех ее скрыт.

Нынче 3 мая 1906. Ясная Поляна. Три дня очень тяжело болела печень – по-новому; думал, что освобождение, и скорее был рад. Сожаления же не было нисколько. Боялся только резких страданий и вследствие их ослабления духовных сил. Боль печени готовилась за несколько дней, и был в очень дурном расположении, а тут сыновья Сергей и в особенности Илья с самоуверенностью, равной только его же невежеству, и я не выдержал и недобро говорил с ним. И как раз в то время, когда я только что твердил себе, что надо две: не думать о мнении людей и добро относиться к ним, сразу нарушил оба. Долго было больно и стыдно. Только нынче стала проходить резкая боль раскаяния. Хочу записать записанное, а кроме того, нудит совесть написать к народу о том страшном распутье, на котором он стоит. […]

Нынче уже 22 мая 1906. Ясная Поляна. Все время был в дурном, слабом состоянии. Все писал, переделывал «Две дороги». И все не совсем ясно. За последнее время было много радостного: старичок из Коломны, еврей, отказывающийся от военной повинности, и юноша Офицеров, весь охваченный возрождением. Письма тоже были. Нынче от Мироновых из Самары. Боюсь, что воздействие на них Добролюбова не просто и не прочно*. Письмо от Davidson Morisson и от Токи-Томи.

В это последнее время минутами находило тихое отчаяние в недействительности на людей истины. Особенно дома. Нынче все сыновья и особенно тяжело. Тяжела неестественность условной [близости] и самой большой духовной отдаленности. Иногда, как нынче, хочется убежать, пропасть. Все это вздор. Записываю, чтобы покаяться в своей слабости. Все это хорошо, нужно и может быть радостно. Не могу жалеть тех слепых, которые мнят себя зрячими и старательно отрицают то, что я вижу. […]

29 мая 1906. Ясная Поляна. Очень мне тяжело от стыда моей жизни. И что делать, не знаю. Господи, помоги мне. Все копаюсь над «Двумя дорогами». Довольно хорошо изредка думаю и часто прямо желаю смерти. Это хорошо. Записать надо очень много:

[…] 7) Человек посредством сознания может избавиться от зла – все претворить в благо для себя и для мира.

8) Как я больно, мучительно чувствую нелюбовь людей, вроде как болит член тела. И как восторженно, радостно, умиленно чувствую любовь. Первое – хорошо, второе – дурно.

9) Все мы живем и грабежом, и милостыней, и трудом. Дело только в том, сколько чего%. Я весь живу милостыней и грабежом. И мучаюсь.

[…] 13) Смотрю, Верочка служит няней, работает, а мои болтаются, играют. Кто счастливее? Разумеется, нет сравнения.

[…] 16) Три главные черты в людях в разных долях составляют все различия характеров:

1) Разумность – знание, инстинкт того, что важно, о чем больше всего думать, и что не важно;

2) умственная ловкость, память, сообразительность и

3) чуткость, способность переноситься в другого и чувствовать за него.

17) Проповедовать христианство надо не столько рабочим, сколько неработающим господам.

18) Безумие теперешнего правительства, при свободе печати позволяющего себе репрессии. […]

6 июня 1906. Ясная Поляна. Чувствую себя хорошо. Мало сплю и слаб; и это хорошо. Как будто подвигаются «Две дороги». Был корреспондент, и я кое-что и о Генри Джордже написал и ему сказал о Думе и репрессиях*. Здесь Денисенки. Начал читать с Оней «Круг чтения». Не глубоко, но хорошо думается и чувствуется. Со всеми сыновьями хорошо, любовно, с Андреем ужасно трудно. Какая язва их общая самоуверенность! Как они много лишаются от этого. Все борюсь с заботой о людском мнении и стараюсь установить прямое отношение к богу. Редко – могу.

Записать:

[…] 5) День не есть та минута, которую я переживаю, но есть все, что совершается от восхода до захода солнца. Дано мне это представление и опытом, и воспоминанием, и разумом. То же и представление о моем 40-летнем сыне. Это не тот плешивый человек, который сейчас рассуждает о политике, а это то существо, которое рожалось, играло, училось, заблуждалось, мужало и которое будет стареться и умрет. И так все.

6) Самое обычное заблуждение – что люди растут до 20, 25 лет одинаково и физически и духовно. Ошибка в том, что рост физический останавливается, но духовный не перестает до глубочайшей старости и смерти.

3 июля 1906. Ясная Поляна. Давно не писал. Болел желудком. Урывками работал «Две дороги». Духовное состояние очень радостное, свободное, в воле бога чаще всего. Записать:

[…] 4) Богатые землевладельцы осуждают рабочих, крестьян. Да ведь все, что они могут сделать дурного, все лучше того, что делаете вы. Вы своей жизнью, основанной на грабеже, разрушаете всякую нравственность в людях, а потом жалуетесь на их безнравственность.

[…] 13) Мы часто смотрим на древних, как на детей. А дети мы перед древними, перед их глубоким, серьезным, незасоренным пониманием жизни.

[…] 15) Если русский народ – нецивилизованные варвары, то у нас есть будущность. Западные же народы – цивилизованные варвары, и им уже нечего ждать. Нам подражать западным народам все равно, как здоровому, работящему, неиспорченному малому завидовать парижскому плешивому молодому богачу, сидящему в своем отеле. Ah, que je m’embête![52]

Не завидовать и подражать, а жалеть.

[…] 21) Индусы покорены англичанами, а они свободнее англичан: они могут жить без англичан, а англичане не могут жить без них.

22) Какая ужасная привычка приказывать! Нет ничего более развращающего, нарушающего отношение естественного, доброго, разумного человека к человеку. Бедные и подвластные не знают этого греха; и это незнание с избытком искупает невыгоду их положения. Надо всем отвыкать приказывать. […]

Нынче 30 июля 1906. Ясная Поляна. Очень давно не писал. Думаю, что кончил статью «Две дороги», и кажется, что не дурно. Даже был очень доволен. Как Фет «Двумя липками»*. Здесь Чертков, и мне очень приятно. Решил отдать с изменениями «Правительство, революционеры, народ»*. Много есть чего записать.

[…] Записать надо:

1) Есть ли бог? Не знаю. Знаю, что есть закон моего духовного существа. Источник, причину этого закона я называю богом.

2) Чем больше служишь другим (с усилием), тем радостнее; чем больше служишь себе (без усилия), тем тяжелее жизнь.

3) Дело, предстоящее русскому народу, в том, чтобы развязать грех власти, который дошел до него. А развязать грех можно только тем, чтобы перестать участвовать во власти и повиноваться ей.

[…] 6) Люди малообразованные бывают часто дерзки и упорны в мыслях. Это оттого, что они не знают, какими разными путями может работать мысль. […]

24 августа 1906. Ясная Поляна. Двадцать четыре дня не писал. Провел это время хорошо. Да теперь, слава богу, все лучше и лучше. За это время приезжал Чертков. Я ездил с ним к Маше. Чертков очень был приятен, но боюсь, что много оттого, что он очень высоко ценит меня. Был и Меньшиков и, слава богу, совсем с другой стороны был настолько приятен, что с удовольствием вспоминаю об отношении с ним. Хотел написать, что Маша мне очень мила, да все читают мои дневники. Да и лучше.

Много работал над «Двумя дорогами» и, кажется, совсем кончил. Думаю, что нужно, может быть полезно. Но знать не могу. А знаю, что мне нужно было написать. Состояние сознания раба божия немного не ослабело, а потеряло новизну, но укоренилось, и, слава богу, живу им. Часто или на прогулке, или когда потушу свечу, лежа в постели, испытываю новое, радостное чувство жизни, благодарности, спокойного довольства. Замарал: спокойного, потому что чувство не беспокойное, но очень живое, сильное. Записать:

[…] 2) Прочел у Менделеева*, что назначение, идеал человека – размножение. Ужасно нелепо. Вот глупость (не свойство, а поступок слова) – последствие самоуверенности. Животные поедают друг друга, и потому им надо размножаться, и размножение может быть идеалом кроликов. Поедание и размножение взаимно ограничиваются. У людей же, освободившихся от поедания другими животными, размножение ничем не может быть ограничено, кроме сознанием добра, совершенствованием. Совершенствование включает целомудрие. Оно-то и ограничивает. Как ужасно безнравственно и просто глупо менделеевское размножение. Ведь если люди выдумают химическую пищу, то размножение все-таки дойдет до того, что будут стоять плечо с плечом. Поедание и размножение животных есть экилибри[53], устанавливаемый в области эгоистической телесной жизни. В области духовной жизни – любовь, приручение и целомудрие.

[…] 7) Думал о том, что теперь делать правительству, и стало совершенно ясно, что главное прекратить все репрессии, согласиться на все требования, и не для того, чтобы стало лучше (хуже не будет, и очень может быть, что станет лучше), но для того, чтобы не участвовать в зле, не быть в необходимости сдерживать, карать.

[…] 14) Меня причисляют к анархистам, но я не анархист, а христианин. Мой анархизм есть только применение христианства к отношениям людей. То же с антимилитаризмом, коммунизмом, вегетарьянством.

1 сентября. Ясная Поляна. 1906. Не писал шесть дней. Болезнь Сони все хуже. Нынче почувствовал особенную жалость. Но она трогательно разумна, правдива и добра. Больше ни о чем не хочу писать. Три сына: Сережа, Андрюша, Миша здесь и две дочери: Маша и Саша. Полон дом докторов. Это тяжело: вместо преданности воле бога и настроения религиозно-торжественного – мелочное, непокорное, эгоистическое. Хорошо думалось и чувствовалось. Благодарю бога.

Я не живу, и не живет весь мир во времени, а раскрывается неподвижный, но прежде недоступный мне мир во времени. Как легче и понятнее так! И как смерть при таком взгляде не прекращение чего-то, а полное раскрытие…

2 сентября 1906. Ясная Поляна. Нынче сделали операцию. Говорят, что удачно. А очень тяжело. Утром она была очень духовно хороша. Как умиротворяет смерть! Думал: разве не очевидно, что она раскрывается и для меня, и для себя; когда же умирает, то совершенно раскрывается для себя. – «Ах, так вот что!» – Мы же, остающиеся, не можем еще видеть того, что раскрылось для умирающего. Для нас раскроется после, в свое время.

Во время операции ходил в елки. И устал нервами. Потом пописал о Генри Джордже* – нехорошо. Записать:

[…] 9) Западные народы далеко впереди нас, но впереди нас на ложном пути. Для того чтобы им идти по настоящему пути, им надо пройти длинный путь назад. Нам же нужно только немного свернуть с того ложного пути, на который мы только что вступили и по которому нам навстречу возвращаются западные народы. […]

5 сентября 1906. Ясная Поляна. Ужасно грустно. Жалко ее. Великие страдания и едва ли не напрасные. Не знаю, грустно, грустно, но очень хорошо.

15 сентября. Здоровье Сони хорошо. Видимо, поправляется. Много пережито.

Кончил и статью, и о земле, и начал письмо китайцу*, все о том же.

Хочется писать совсем иначе. Правдивее. Записывать много есть чего. Но не буду нынче. Ездил далеко в лес по метели. Состояние не бодрое, но хорошее, доброе. До завтра.

24 сентября 1906. Кончил все начатые работы и написал предисловие к Генри Джорджу. Последнее время был не совсем здоров желудком, и мало и лениво думается. Начал «Круг чтения», но лениво идет и не хорошо. Даже нынче кажется, что не могу. Написал ядовитое письмо в ответ на запрос о приезде англичан и рад, что не послал*. Вот этого-то нет во сне: нет нравственного усилия. Так, нынче видел длинный сон и не помню о чем, солгал и потом вспомнил, что не надо было лгать, но не мог удержаться. Наяву же всегда можно удержаться. И в этом вся жизнь и отличие бдения от сна.

Записать надо:

[…] 12) Насколько дело жизни – прямого отношения с людьми дороже, важнее писания. Тут ты прямо действуешь на людей, видишь успех или неуспех, видишь свои ошибки, можешь поправить их, там ты ничего не знаешь, может быть, подействовал, может быть, нет; может быть, тебя не поняли, может быть, ты не так сказал, – ничего не знаешь.

13) Тайна в том, что я всякую минуту другой и все тот же. То, что я все тот же, делает мое сознание; то, что я всякую минуту другой, делает пространство и время.

30 сентября 1906. Ясная Поляна. Просмотрел привезенные корректуры*. Начал было рассказ о священнике. Чудный сюжет, но начал слишком смело, подробно. Не готов еще, а очень хотелось бы написать*. Философский, метафизически-религиозный вопрос нудит и требует выражения более ясного. И кажется, что нынче, если не нашел решения, то приблизился очень к нему.

Читаю Гете* и вижу все вредное влияние этого ничтожного, буржуазно-эгоистического даровитого человека на то поколение, которое я застал, – в особенности бедного Тургенева с его восхищением перед «Фаустом» (совсем плохое произведение) и Шекспиром, – то же произведение Гете, – и, главное, с той особенной важностью, которая приписывалась разным статуям Лаокоонам, Аполлонам и разным стихам и драмам. Сколько я помучался, когда, полюбив Тургенева – желал полюбить то, что он так высоко ставил. Из всех сил старался и никак не мог. Какой ужасный вред авторитеты, прославленные великие люди, да еще ложные!

Записано:

[…] 2) Что такое порода? Черты предков, повторяющиеся в потомках. Так что всякое живое существо носит в себе все черты (или возможность их) всех предков (если верить в дарвинизм, то всей бесконечной лестницы существ) и передает свои черты, которые будут бесконечно видоизменяться, всем последующим поколениям. Так что каждое существо, как и я сам, есть только частица какого-то одного, временем расчлененного существа – существа бесконечного. Каждый человек, каждое существо есть только одна точка среди бесконечного времени и бесконечного пространства. Так я, Лев Толстой, есмь временное проявление Толстых, Волконских, Трубецких, Горчаковых и т. д. Я частица не только временного, но и пространственного существования. Я выделяю себя из этой бесконечности только потому, что сознаю себя.

3) Есть большая прелесть, соблазн в восхвалении, в пользовании славой, но едва ли не большая еще есть радость в самоунижении. Я как-то по глухоте не расслушал и сделал глупый вопрос и совершенно искренно сказал: я, кажется, от старости стал и глух и глуп. И, сказав это, мне стало особенно приятно, весело. Думаю, что это всегда так.

4) Записано: о ложном пути народов, устраивающих свою телесную жизнь. Совсем было забыл, что это значило, и сейчас вспомнил всю эту мысль, которая, и когда записал ее, и теперь, кажется мне особенно, необыкновенно важной.

Мысль эта в том, что мне думается, что люди пережили или переживают длинный, со времен не только Рима, но Египта, Вавилона, период заблуждения, состоящего в направлении всех сил на матерьяльное преуспеяние, в том, что люди для этого преуспеяния жертвовали своим духовным благом, духовным совершенствованием. Произошло это от насилия одних людей над другими. Для увеличения своего матерьяльного блага люди поработили своих братьев. Порабощение это признали законным, должным, и от этого извратилась мысль, наука. И эту ложную науку признали законной. От этого все бедствия. И мне думается, что теперь наступило время, когда люди сознают эту свою ошибку и исправят ее. И установится или, скорее, разовьется истинная, нужная людям наука духовная, наука о совершенствовании духовном, о средствах наиболее легких достижения его. […]

1 октября 1906. Ясная Поляна. Второй день ничего не пишу, чувствую слабость, сонливость, но на душе хорошо, даже очень. Читаю Гете. Соня слаба и жалка тоже очень.

2 октября 1906. Ясная Поляна. Сейчас было тяжелое испытание с слепым. Приехал и стал упрекать меня, что не отдал землю, не выкупаю ее теперь, уверяя, что у меня есть деньги. Я ушел от него. Можно было мягче. И я не выдержал вполне испытания. Продолжаю быть в усталом состоянии, но думается хорошо, и кажется, что уясняется определение жизни. […]

10 октября 1906. Ясная Поляна. Желания своего не исполнил. Поразил разговор на большой дороге с ломинцовским молодым крестьянином-революционером*, и на другое утро чтение газет с двадцатью двумя казненными, и я начал писать об этом. И вышло очень плохо, но я три дня писал понемногу об этом, и все плохо. Хочется ответить на вопрос: что делать?

Записать надо многое:

[…] 5) Записано так, после очень тяжелого настроения: Уж очень отвратительна наша жизнь: развлекаются, лечатся, едут куда-то, учатся чему-то, спорят, заботятся о том, до чего нет дела, а жизни нет, потому что обязанностей нет. Ужасно!!!! Все чаще и чаще чувствую это.

6) Ходил гулять. Чудное осеннее утро, тихо, тепло, зеленя, запах листа. И люди вместо этой чудной природы, с полями, лесами, водой, птицами, зверями, устраивают себе в городах другую, искусственную природу, с заводскими трубами, дворцами, локомобилями, фонографами… Ужасно, и никак не поправишь…

7) Очень важное. Люди нашего времени гордятся своей наукой. То, что они гордятся так ею, лучше всего показывает то, что она ложная. Истинная наука тем и познается, или, скорее, несомненный признак истинной науки – сознание ничтожности того, что знаешь, в сравнении с тем, что раскрывается. А что наука ложная, в этом нет никакого сомнения. Не в том, что то, что она исследует, неверно, а в том, что это не нужно: некоторое относительно, в сравнении с тем, что важно и не исследовано, а многое и совсем не нужно. И я твердо уверен, что люди поймут это и начнут разрабатывать единую истинную и нужную науку, которая теперь в загоне – <u>НАУКУ О ТОМ, КАК ЖИТЬ.

Хорошо бы посвятить остаток жизни, чтобы указать на это людям. […]

11 октября 1906. Ясная Поляна. Пишу о революции. Но плохо идет.

[…] Записать:

1) Дурно отнесся к нищему или еще что-то сделал дурное – не помню, но стало совестно, больно, почувствовал раскаяние. Особенно по-старому больно, что нельзя поправить, что тот, с кем надо было обойтись хорошо, ушел, и уже не догонишь. Это ложное чувство. Не в том дело, что непоправимо последствие моего поступка (оно может быть и поправимо); а в том, что непоправим самый поступок, что время, в котором он совершен, не возвратится. Но поправим я сам. Я могу, сознав свой грех, быть осторожным в повторении его. Важны не последствия, а поступок, дающий привычку злую или добрую.

[…] 4) Надо бы «Круг чтения» составить так, чтобы в каждом дне была одна мысль религиозная, метафизическая, определяющая положение человека в мире, а другая – правило полезное, помогающее жить доброй жизнью.

5) Иногда ставят истину идеалом. Это неверно: истина есть только отсутствие лжи.

[…] 11) Хотел написать о перенаселении и спасении от него в свойственном разумному человеку целомудрии.

12) Ничто не может помешать каждому существу делать предназначенное ему дело (последствия дела могут быть не те, которые мы предполагаем, но делу ничто помешать не может). Ничто не может помешать грибу расти, мыши плодиться, яблоне цвести и человеку делать свойственное разумному существу дело: разумное добро. Ничто не может помешать человеку быть добрым, любить.

13) Человек несвободен только, когда действует противно своей разумной природе. […]

[…] 15) Что такое та особенная живость воспринимания мысли, которую я иногда испытываю, в особенности во время прогулок? Бывает, что понял мысль, передал ее, считаешь ее справедливою – и остаешься холоден к ней; или вдруг она охватит тебя всего, чувствуешь, что это не слова, а дело, что ты должен жить по ней, ею. И это бывает очень радостно.

16) Мы удивляемся перед растением (как мухоловка), которое проявляет признаки разума. Так же удивительно, когда разумное существо проявляет только признаки жизни животной или растительной.

17) Время дает возможность свободы отдельному существу.

14 октября 1906. Ясная Поляна. Еще три дня писал под впечатлением встречи на большой дороге, и мало, и плохо, и нынче, кажется, решил бросить. Все эти дни чувствую себя очень слабым: плохо движусь и еще хуже мыслю.

[…] Вчера был милый Иван Иванович. Перечел свои печатающиеся статьи с удовольствием. И о воспитании и учении. Неприятно было письмо Черткова, его отзыв обо мне. Нездорово это, и прямо чувствую боль – вред. […]

20 октября 1906. Ясная Поляна. […] Здоровье все хуже. Все это время возился с заключительной главой*. И так плохо, что бросил. Читал Чамберлена об евреях*. Нехорошо, хотя много мыслей вызывает. Очень хочется писать и художественное и религиозно-метафизическое. […]

10) (Очень важное.) Я по старой привычке ожидаю событий извне, своего здоровья, и близких людей, и событий, и успеха. И все это не только глупо, но вредно. Перестань только думать, заботиться о внешнем, и ты невольно перенесешь все силы жизни на внутреннее, а оно одно нужно и одно в твоей власти.

11) Рассердился на собаку (она погналась за овцами) и хотел побить ее. И почувствовал, как поднялось во мне злое чувство, и подумал: всякая потачка, попустительство злому, похотливому чувству – хотел сказать: не только, но надо сказать: только тем и дурны, что усиливают то, от чего надо избавляться. Всякая такая потачка подобна тому, что сделаешь, отстранив препятствие, задерживающее падение предмета.

23 октября 1906. Ясная Поляна. Последний раз записал, что продолжаю радоваться сознанию жизни, а нынче как раз должен записать противное: ослабел духовно, главное, тем, что хочу, ищу любви людей – и близких и дальних. Нынче ездил в Ясенки и привез письма, все неприятные. То, что они могли быть мне неприятны, показывает, как я сильно опустился. Две дамы-рассудительницы, неясные, путаные и прилипчивые (и к ним можно и должно было отнестись любовно, как я и решил, подумав), и потом фельетон в харьковской газете, того маленького студента, который жил здесь летом*. […] Он осуждает меня за то, в чем я не виноват. Но если бы он знал все те гадости, которые были и есть у меня в душе, то справедливо осудил бы меня много раз строже. Если же мне досадно за то, что он осуждает, в чем я не виноват, и судит ложно, то можно только жалеть его, как жалел бы, если бы он ошибался и говорил неправду о другом человеке. Ах, ах, как хорошо бы никогда не терять этого прямого отношения к богу, исключающего всякий интерес к людским суждениям. И это можно. Можно быть в сильном и слабом состоянии, в состоянии бездействия, но надо не поддаваться соблазну желания любви к себе. Это страшный соблазн, зачинающийся в первом детстве и до сих пор держащий меня или, скорее, постоянно подчиняющий меня своей власти. Сейчас я свободен благодаря фельетону. Но надолго ли?

Все это время возился с Послесловием, и все кажется то плохо, то порядочно, и не могу решить. И в этом деле только отрешись от всякого соображения о мнениях и чувствах людей, и решение просто.

За все это время очень дурное, желчное физическое состояние, настраивающее на раздражение, нелюбовь. Радуюсь тому, что не пропускаю этого себе и в мыслях борюсь с недобрыми суждениями – останавливаю их. Очень хочется писать священника, но опять думаю о том, какое он произведет впечатление*. […]

24 октября 1906. Ясная Поляна. Получил гору писем и одно здоровое ругательное от Великанова*, и опьяняющих письма два хвалебные. Точно стакан вина. Не пью. Хорошее настроение. Кажется, что кончил «Послесловие». Ездил верхом Саломасова* и через Засеку домой. Очень хорошо. Как будто помню свое дело и работу в мыслях. Какой сложный процесс жизни. Если бы описать то, что никто не высказывает, иногда и не знает. Теперь 12 часов, ложусь.

Нынче 26 октября 1906. Ясная Поляна. Окончил все дела. Послесловие плохо, но послал. Письма все написал, даже отографы. Вчера огорчила Саша, и до сих пор тяжело, потому что не соберусь поговорить с ней. Сейчас вечер, и очень дурное расположение. Хочу и не могу вызвать живого сознания своего духовного начала. Думал, вспоминая свое прошедшее, о страшной слепоте молодости. Я осуждаю Андрюшу, Сашу. А что был я в 27 лет? Это Кавказ, турецкая война, Севастополь. А уж что я был в 22 года? Это игра, Чулково, охота. Да, жизнь есть делание, совершение себя, и оно идет, пока может, в этой форме. А есть предел. Предел – полное самоотвержение, а оно невозможно для человека животного. И потому надо умереть, то есть перейти в другую форму. Да так ли?

Очень хочется написать все, что думается человеком; хоть в продолжение шести часов, но все. Это было бы страшно ново и поучительно. […]

Нынче 9 ноября 1906. Ясная Поляна. Был несколько дней нездоров – животом. И была большая слабость физическая – душевное состояние изрядно. Писал письмо Sabatier – нехорошо, но решил послать перед богом. Слава богу, не иду назад. Записать:

[…] 3) Грех богатства, не только богатства, но излишка, а тем более большого богатства, кроме своего внутреннего греха пользования трудом, отнимания для себя труда других людей, еще и в том – и ужасный грех – в возбуждении зависти и нелюбви людей.

4) Мысль только тогда движет жизнью, когда она добыта своим умом или хотя отвечает на вопрос, возникший в своей душе; мысль же чужая, воспринятая только умом и памятью, не влияет на жизнь и уживается с противными ей поступками.

5) Братство, равенство, свобода – бессмыслица, когда они понимаются, как требования внешней формы жизни. От этого-то и была прибавка: «ou la mort»[54]. Все три состояния – последствия свойств человека: братство – это любовь. Только если мы будем любить друг друга, будет братство между людьми. Равенство – это смирение. Только если мы будем не превозноситься, а считать себя ниже всех, мы все будем равны. Свобода – это исполнение общего всем закона бога. Только исполняя закон бога, мы все наверно будем свободны. (Хорошо.)

[…] 7) Как можно приучить себя класть жизнь в чинах, богатстве, славе, даже в охоте, в коллекционерстве, так можно приучить себя класть жизнь в совершенствовании, в постепенном приближении к поставленному пределу. Можно сейчас испытать это: посадить зернышки и начать следить за их ростом, и это будет занимать и радовать. Вспомни, как радовался на увеличение силы телесной, ловкости; коньки, плаванье. Так же попробуй задать себе хоть то, чтобы не сказать в целый день, неделю ничего дурного про людей, и достижение будет также занимать и радовать.

[…] 10) Человек упорно держится своих мыслей, главное, потому, что он дошел до этих мыслей сам, и может быть, очень недавно, осудив свое прежнее. И вдруг ему предлагают осудить это свое новое и принять еще более новое, то, до чего он не дошел еще. А тут еще одно из самых смешных и вредных суеверий, что стыдно изменять свои убеждения. Стыдно не изменять их, потому что во все большем и большем понимании себя и мира – смысл жизни, а стыдно не переменять их.

[…] 12) Да, как атлет радуется каждый день, поднимая большую и большую тяжесть и оглядывая свои все разрастающиеся и крепнущие белые (бисепсы) мускулы, так точно можно, если только положишь в этом жизнь и начнешь работу над своей душой, радоваться на то, что каждый день, нынче, поднял большую, чем вчера, тяжесть, лучше перенес соблазн. Только любоваться нельзя, да и не на что, потому что всегда остается так много недоделанного.

[…] 17) Удивительно, что люди не видят того, что и внутренняя глубокая причина и последствия совершающейся теперь в России революции не могут быть те же, как причины и последствия революции, бывшей больше ста лет тому назад. […]

Сегодня 10 ноября. Было досадно, что не вышла статья*. Вот и не поднял гирю.

17 ноября 1906. Ясная Поляна. Целая неделя. Написал «Что видел во сне»* (порядочно) и поправлял корректуры присланного «Что делать?» и немного серьезнее с Дориком*. Живется хорошо. Сознание смысла жизни в исполнении не проходит, а скорее усиливается. Ох, боюсь похвастаться. Чертков болен, и мне было очень страшно потерять его. Неужели и это забота о себе? Умилившее меня письмо Суткового. Начал нынче было писать «Отца Василия», но скучно, ничтожно. Все больше и больше думается о значении дилеммы, разрешаемой революцией. Очень хочется написать. Записать:

1) Что сновидения – воспоминания, видно из того, что не знаешь, что было прежде и что после. Связываешь же все воспоминания в последовательный ряд событий в момент пробуждения. От этого и кажется, что длинный сон кончается и сливается с звуком действительным, пробуждающим.

[…] 7) Понятны верования буддизма о том, что, пока не дойдешь до полного самоотречения, будешь возвращаться к жизни (после смерти). Нирвана – это есть не уничтожение, а та новая, неизвестная, непонятная нам жизнь, в которой не нужно уже самоотречения. Не прав только буддизм в том, что он не признает цели и смысла этой жизни, ведущей к самоотречению. Мы не видим его, но он есть, и потому эта жизнь так же реальна, как и всякая другая.

18 ноября 1906. Ясная Поляна. До сих пор не очень дурно. Нет доброты. Ничего не хочется работать. Написал два ничтожные письма, и Дорику плохо, и теперь записываю:

1) Все заблуждения философов – от построений объективных. А несомненно только субъективное, не субъект Ивана, Петра, а субъективное общечеловеческое, познаваемое не одним разумом, но разумом и чувством – сознанием.

2) Надо приучаться спокойно переносить дурные, превратные о тебе суждения, даже не переносить, а быть совершенно равнодушным. […]

21 ноября 1906. Ясная Поляна. […] Вчера написал для «Родника» «К юношам»*. Порядочно. Не поправлял еще. Нынче интересная статья о революции в японском журнале, а вчера в индийском о желтой и белой цивилизации.

23 ноября 1906. Ясная Поляна. В очень хорошем душевном состоянии любви ко всем. Читал Иоанна послание. Удивительно. Только теперь вполне понимаю. Нынче было великое искушение, которое так и не преодолел вполне. Догнал меня Абакумов с просьбой и жалобой за то, что его за дубы приговорили в острог. Очень было больно. Он не может понять, что я, муж, не могу сделать по-своему, и видит во мне злодея и фарисея, прячущегося за жену. Не осилил перенести любовно, сказал Абакумову, что мне нельзя жить здесь. И это не добро. Вообще меня все больше и больше ругают со всех сторон. Это хорошо. Это загоняет к богу. Только бы удержаться на этом. Вообще чувствую одну из самых больших перемен, совершившихся во мне именно теперь. Чувствую это по спокойствию и радостности и доброму чувству (не смею сказать: любви) к людям. Все почти мои прежние писания последних лет, кроме Евангелия и некоторых, мне не нравятся по своей недоброте. Не хочется давать их.

Маша сильно волнует меня. Я очень, очень люблю ее

Да, хочется подвести отделяющую черту под всей прошедшей жизнью и начать новый, хоть самый короткий, но более чистый эпилог.

[27 ноября 1906.] 26 ноября 1906. Ясная Поляна. Сейчас, час ночи, скончалась Маша*. Странное дело. Я не испытывал ни ужаса, ни страха, ни сознания совершающегося чего-то исключительного, ни даже жалости, горя. Я как будто считал нужным вызвать в себе особенное чувство умиления горя и вызывал его, но в глубине души я был более покоен, чем при поступке чужом – не говорю уже своем – нехорошем, не должном. Да, это событие в области телесной и потому безразличное. Смотрел я все время на нее, как она умирала: удивительно спокойно. Для меня – она была раскрывающееся перед моим раскрыванием существо. Я следил за его раскрыванием, и оно радостно было мне. Но вот раскрывание это в доступной мне области (жизни) прекратилось, то есть мне перестало быть видно это раскрывание; но то, что раскрывалось, то есть. «Где? Когда?» – это вопросы, относящиеся к процессу раскрывания здесь и не могущие быть отнесены к истинной, внепространственной и вневременной жизни. Записать надо:

[…] 5) Как в минуты серьезные, когда, как теперь, лежит не похороненное еще тело любимого человека, ярко видна безнравственность и ошибочность и тяжесть жизни богатых. Лучшее средство против горя – труд. А у них нет необходимого труда, есть только веселье. А веселье – неловко, и остается невольно фальшивая, сантиментальная болтовня. Только что получил фальшиво сочувственные письма и телеграммы и встретил дурочку Кыню, она знала Машу. Я говорю: слышала наше горе?

– «Слышала», – и тотчас же: «Копеечку дай».

Как это много лучше и легче.

29 ноября 1906. Ясная Поляна. Сейчас увезли, унесли хоронить. Слава богу, держусь в прежнем хорошем духе. С сыновьями сейчас легче. […]

23 декабря. Ясная Поляна. 1906. Несколько дней нездоров, хорошо думается, радостная готовность к смерти. […]

28 декабря 1906. Ясная Поляна. Нездоровье прошло, но осталась сердечная слабость. Сильные перебои. И хорошо. Очень серьезно хорошо. Странно, только теперь, когда я накануне смерти, я начинаю жить настоящей жизнью: для себя, для бога, независимо от людей. И какая это сила. Я не вполне еще овладел ею, но чувствую ее временами. Писал за это время: исправленный «Круг чтения»* и закон божий для детей. Очень трудно, но если бог позволит – могу сделать. Много нужно записать, и хорошего, но сейчас не могу – поздно, вечер.

Живу и часто вспоминаю последние минуты Маши (не хочется называть ее Машей, так не идет это простое имя тому существу, которое ушло от меня). Она сидит, обложенная подушками, я держу ее худую милую руку и чувствую, как уходит жизнь, как она уходит. Эти четверть часа – одно из самых важных, значительных времен моей жизни.

29 декабря 1906. Ясная Поляна. Здоровье тела слабо, душевное хорошо. Вышло «Что же делать?»*. Неприятно, слабо, а несомненно правда. Хотел не писать больше статей, а статья о значении революции* и письмо офицера* и нынче заметка о «Что же делать?»* требуют. Главное, надо написать о том, что все их теории историко-экономические, все это только оправдание скверной жизни, все это только топтание в тупике, из которого нет выхода. Записать:

[…] 2) Ужасно, когда человек, вообразивший свою жизнь в теле, видит, что тело это разрушается, да еще с страданиями! Для человека, понимающего свою жизнь в духе, разрушение тела есть только усиление духа; страдания же – необходимые условия этого разрушения.

3) Записано: «Спартанство и изнеженность…» Не помню, должно быть, что в нашем обществе потеряно сознание греха изнеженности. Все или большая часть изобретений, которыми мы гордимся, от железных дорог до телефонов, направлены на усиление изнеженности.

4) То, что в нашем мире считается единственной и самой важной наукой: естественные науки, политико-экономия, история (как она изучается), юриспруденция, социология и пр., совершенно такие же ненужные и большей частью ложные знания, какова в старину была «наука», включавшая в себе богословие, алхимию, аристотелевскую философию, астрологию.

[…] 8) Как кажется несомненным то, что богатым жить лучше, чем бедным, а между тем как это несомненно несправедливо. И несправедливо не только до известной степени, но всегда и до конца: самая большая бедность лучше небольшой бедности, и самое большое богатство хуже среднего. Всем совершенно равно, и потому тому, кто понимает это, незачем изменять свое положение. Как вода везде на одном уровне, так и возможность счастия людей в зависимости от богатства или бедности.

[…] 11) Часто удивлялся на путаницу понятий таких умных людей, как Владимир Соловьев (сказал бы: Булгаков, если бы признавал в нем ум), и теперь ясно понял, отчего это. Все от того же (как и во всей теперешней науке) признания государства, как чего-то независимо от воли людей существующего, предопределенного, мистического, неизменного.

12) Я огорчаюсь тем, что не увижу при жизни последствий своей деятельности, а вместе с тем огорчаюсь тем, что не нахожу в жизни случая такой деятельности, при которой я бы был совершенно уверен, что мною не руководит желание славы людской. У меня есть то самое, что мне нужно, а я жалуюсь.

13) В современной литературе нам с одинаковой притягательностью предлагается все, что производится. Чем дальше назад, тем меньше предлагаемое: большая часть отсеяна временем; еще дальше – еще больше. Оттого так важны древние. Предлагаемая литература имеет вид конуса вершиной книзу. Близко к этой вершине браминская мудрость, китайская, буддизм, стоицизм, Сократ, христианство; дальше, расширяясь, идут Плутарх, Сенека, Цицерон, Марк Аврелий, средневековые мыслители, потом Паскаль, Спиноза, Кант, энциклопедисты, потом писатели XIX века и, наконец, современные. Очевидно, и среди современных есть такие, которые останутся, но трудно попасть на них, во-1-х, потому, что их так много, что нельзя пересмотреть всех, а во-2-х, потому, что так как толпа всегда глупа и безвкусна, выставляется на вид только самое плохое.

[…] 16) Для детского закона божия записывал простые правила: 1) Не осуждать. 2) Не объедаться. 3) Не разжигать похоти. 4) Не одурманиваться. 5) Не спорить. 6) Не передавать недоброго о людях. 7) Не лениться. 8) Не лгать. 9) Не спорить. 10) Не отнимать силой. 11) Не мучить животных. 12) Жалеть чужую работу. 13) Обходиться добром со всяким. 14) Старых людей уважать. 15)

[…] 28) Как трудно различить, служишь ли людям для их блага (ради внутреннего стремления любви), или для благодарности, похвалы от них. Поверка одна: будешь ли делать то же, зная, что никто не узнает. При каждом поступке не животного побуждения, спроси: для кого?

29) Можно так определять характеры.

1) Чуткость большая, меньшая и до… тупости.

2) Ум – больший, меньший и до… глупости.

3) Страстность большая, меньшая и до… апатии, холодности.

4) Смирение большее, меньшее и до… самоуверенности.

Можно присоединить еще правдивость и лживость, хотя это свойство не такое основное. И характеры определять проводимыми чертами.

30) Человеку свойственно стремиться к увеличению. Это может быть увеличение количества рублей, картин, лошадей, увеличение чинов, мускулов, знаний, а увеличение одно только нужно: увеличение доброты. […]

31 декабря 1906. Ясная Поляна. 12-ый час. Все болею, и все хорошее состояние. Нынче было испытание – письмо Великанова. Ясно стало, что надо быть благодарным, так очевидно показало тщету заботы об мнении людей. Писал детский закон божий. Не дурно. […]

1907

14 января 1907. Ясная Поляна. Все эти две недели был нездоров и сейчас еще не поправился. Все это время читал: Плутарха*, Montaigne*, Валышевского*, вчера о Павле* и нынче окончил Memorabilia*. Очень интересно сличить высоту нравственного понимания с простотой жизни, с малой степенью развития технической стороны. Теперь эта сторона так далеко ушла, а нравственная так отстала, что безнадежно восстановить правильное отношение. Кое-что записывал за это время, но ничего не мог работать. Начатый и детский и большой новый «Круг чтения» кажутся мне непосильной взятой на себя работой. Записать надо много и, кажется, порядочного.

1) Нынче думал о том, что невозможно спокойно жить с высоким о себе мнением, что первое условие и спокойной и доброй жизни это – то, что говорил про себя Франциск, когда его не пустят*. И нынче все утро был занят этим уменьшением своего знаменателя. И, кажется, не бесполезно: живо вспомнил в себе все то, что теперь осуждаю в сыновьях: игрецкую страсть, охоту, тщеславие, разврат, скупость… Главное, понять, что ты – самый ниже среднего уровня по нравственности, слабости, по уму, в особенности по знаниям, ослабевающий в умственных способностях человек, и не забывай этого, и как легко будет жить. Дорожить оценкой бога, а не людей. Признавать справедливость низкой оценки людей.

[…] 6) Ошибаюсь или нет, но мне кажется, что только теперь – хороши ли, дурны ли? – но созрели плоды на моем дереве.

[…] 11) Не хотелось бы умереть, не выразив того, что нынче особенно ясно чувствовал и понимал. Смешно писать такую всем известную истину в конце жизни, а истина эта для меня, как я ее теперь понимаю, скорее, чувствую, представляется совершенно новой. Истина эта в том, что надо всех любить и всю жизнь строить так, чтобы можно было всех любить. Хотелось бы написать такой закон божий для детей.

[…] 17) Глядел на портреты знакомых писателей 1856 года, всех умерших, живо представил себе, что это все тот один он, который во мне, который проявлялся различно во всех их, который проявляется теперь во всех людях, встречающихся мне, и в Великанове, и в Shaw. Ах, если бы всегда не только помнить, но чувствовать это!

18) По мере остарения все менее и менее чувствуешь реальность людей. В детстве все люди, которых я знал, были, казалось, неизменны, такие, какие были, но по мере движения жизни они все более и более изменяющиеся духовные проявления. И теперь для меня маленькая Танечка есть уже не определенное существо, а изменяющаяся форма проявления духа. […]

16 января 1907. Ясная Поляна. […] Читал статейку, присланную Bolton Наll’ом о непротивлении*. Автор говорит, что нарушает свойственное людям единство, единение отдельная воля каждого, что надо отречься от своей воли (и в этом он прав) и не только не противиться, но исполнять все то, что от тебя требуют, потому что предъявляемые к тебе требования, это – требования жизни мира. А жизнь знает, что ей нужно. И в этом он не прав, потому что жизнь мира есть жизнь существ, руководящихся свойственными каждому – органами. В числе органов человека высший есть разум, и человек не может, не должен отказаться от него, так как жизнь мира складывается из деятельности людей, руководимых разумом. Единение людей совершится не отказом людей от разума, а признанием всеми его законов.

2 февраля 1907. Ясная Поляна. Не писал больше полмесяца. Был нездоров – и теперь не поправился вполне. Вчера было письмо от сына Льва, очень тяжелое. Я прочел только начало и бросил. Я написал было ответ серебряных слов, но, успокоившись, предпочел золотые*. Ездил верхом и только тогда опомнился. Именно на эти-то случаи и нужна любовь к богу – добру, правде, и если не любовь, то не нелюбовь к людям. Удивительное и жалостливое дело – он страдает завистью ко мне, переходящей в ненависть. Да и этому можно и должно радоваться, как духовному упражнению. Но мне оно еще не под силу, и я вчера был очень плох – долго не мог (да и теперь едва ли вполне) побороть недоброго чувства, осуждения к нему. Соблазн тут тот, что мне кажется главным то, что он мешает мне заниматься моими «важными делами». А я забываю, что важнее того, чтобы уметь добром платить за зло, ничего нет. Заботиться о том, чтобы исправить его, даже помочь ему, нельзя и не нужно. Одно нужно: не чувствовать к нему недоброго чувства, вызвать простое, независимее от его поступков доброжелательство. И это я, к счастию, сейчас, но только сейчас (после 24 часов) испытываю.

За это время написал очень много писем: Bolton Hall’у, родным Crosby, Daniel’ам и Baba Baraty (которому не послал еще) и много небольших русских писем. […]

Нынче 13 февраля 1907. Ясная Поляна. Я, кажется, не записал о том, что написал длинное письмо Baba Baraty. Боюсь, что он славолюбив. За это время пробовал писать уроки для детей*, и все неудачно. Вчера читал им два урока и обоими очень недоволен. Написал письмо Рейхолю. Перевел Душан Петрович. Не знаю, пошлю ли?* Не отчаиваюсь в законе божием для детей и рад, что при этой работе не имею никаких внешних целей. Только хочу, как умею, наилучше употребить данную мне в этом мире отсрочку. Записать надо многое:

[…] 14) Суди о других, как о себе же. Ведь это – ты же. И потому будь в их дурных делах так же снисходителен, как ты бывал и бываешь к себе. И так же, как в своих грехах, надейся на их раскаяние и исправление.

15) Видел во сне, что мы приготавливаемся к изданию несуществующего журнала нравственности. 1-й отдел. Религиозно-метафизические учения. Истории и обзор религии. 2-й отдел: а) правила жизни, относящиеся к одному себе, б) к людям. 3-й отдел: воспитание детей.

[…] 18) Почему мы стремимся вперед, все вперед? – потому что жизнь только в раскрытии.

14 февраля 1907. Ясная Поляна. Писать Ясная Поляна, должно быть, не нужно. Мало вероятий, чтобы я уехал куда-нибудь до смерти. Вчера был очень недоволен и запутан уроком с детьми. Необходимо начать с метафизики.

17 февраля 1907. Ясная Поляна. Здоровье хуже. Хорошо приближаюсь к переходу. Занят Лабрюером*. Вчера прочел о Шекспире – Le Nazarén, le grand corrupteur de l’humanité*. Сейчас Таня говорила про Ивана, что он ненавидит господ, завидует. И мне так мучительно стало больно, грустно. Как жить под такой ненавистью?!

17 марта 1907. Ясная Поляна. Очень давно не писал, но многое записано в книжечках. За это время был занят только детскими уроками. Что дальше иду, то вижу большую и большую трудность дела и вместе с тем большую надежду успеха. Все, что до сих пор сделано, едва ли годится. Вчера разделил на два класса. Нынче с меньшим классом обдумывал. За это время были разные посетители и хорошие письма. […]

Записать надо очень много:

1) Странная вещь, неслыханная мной, это – причина нелюбви сыновей к отцам (разумеется, в нехристианских семьях): это – зависть и соперничание сыновей с отцами.

[…] 5) Чувствую благо старости и болезней, освобождающих меня от заботы о мнении людском. Помогает этому и то, что меня теперь больше бранят, чем хвалят.

6) Только в области сознания человек свободен. Сознание же возможно только в моменте настоящего.

[…] 8) Благотворительность подобна тому, что бы сделал человек, который, иссушив сочные луга водосточными канавами, потом поливал бы эти луга в тех местах, где они представлялись бы особенно сухими. У народа отберут то, что ему нужно, и тем лишат его возможности кормиться своим трудом, а потом стараются поддержать его слабых, распределяя между ними часть того, что у него отобрано.

[…] 13) Как должно бы быть мучительно тем, у кого много денег. У них много просят, и как им разобрать, кому дать? Одно средство – отдать все.

14) Себя забыть хорошо бы, да нельзя, и потому надо хоть равнять: поступать с другими, как хочешь, чтоб поступали с тобой.

15) Если заметил, что в споре человек защищает свое внешнее положение, поскорей прекрати разговор.

16) Трудно молодому пренебречь телом. И не надо стараться сразу. Сначала не делать дурного, потом делать хорошее, потом отдать себя.

[…] 19) Вспомнил так живо милого мальчика Николашу, что мне представилось, что я – он, что я улыбаюсь его улыбкой, блещу его глазами. Так это бывает, когда любишь. Разве это не явное доказательство того, что во всех нас живет один дух и что любовь уничтожает разделение.

[…] 22) Живут истинной жизнью только старики и дети, свободные от половой похоти. Остальные только завод для продолжения животных. Оттого так отвратителен разврат в стариках и детях. А люди думают, что вся поэзия – только в половой жизни. Вся истинная поэзия всегда вне ее. […]

5 апреля 1907. Ясная Поляна. Не писал больше полмесяца. Жил за это время порядочно. Был сильный насморк, и теперь чувствую себя очень слабым. Детские уроки и приготовление к ним поглощает меня всего. Замечаю ослабление сил и физических и умственных, но обратно пропорционально нравственным. Хочется многое писать. Но многое уже навсегда оставил неоконченным и даже не начатым. Записать: едва ли успею нынче.

1) Рассказ о заваленных в шахте двух врагах*.

[…] 5) Написать жизнь человека, прожившего все три искушения Христа в пустыне*.

[…] 10) Вся разница между человеком и животным та, что человек знает, что он умрет, а животное не знает. Разница огромная.

11) Благотворительница довольна собой, что она сжалилась и дала бедной. А бедная только о том думает и тем довольна и хвалится, что она хорошо умеет выпрашивать. «От меня не отвертится».

12) Есть память своя личная, что я сам пережил; есть память рода – что пережили предки и что во мне выражается характером; есть память всемирная, божия – нравственная память того, что я знаю от начала, от которого изшел.

[…] 15) Насмешка, особенно умная, представляет насмехающегося выше того, над чем он смеется; а большей частью (всегда даже) насмешка есть верный признак непонимания человеком того предмета, над которым он смеется.

[…] 18) Для того, чтобы простить, надо забыть, желать забыть то, за что прощаешь, и начинать отношения сначала.

[…] 20) Читал письмо Веригина и подумал об ужасном вреде осуждения. Да, лучше 100 раз ошибиться, считая дурного за хорошего, чем один раз разлюбить одного.

Очень слабым чувствую себя.

9 апреля 1907. Ясная Поляна. Вчера испытал, только что вставши, странное радостное («радостное» мало), блаженное чувство спокойствия, уверенности – старости. Je m’entends[55]. Уверенности в том, что жизнь моя в духе, а не в теле; и потому свободы, удовлетворения… И тут же очень дурно целый день чувствовал себя физически. Нынче неприятное было отношение с женой засыпанного Володькиного*. Я не выдержал. К Леве лучше чувствую. С Таней радостно. С мальчиками понемногу идет дело, но я недоволен и далеко не уверен. […]

11 апреля 1907. Ясная Поляна. Третий день испытываю какое-то новое, радостное чувство живого сознания своего духовного существа и вытекающее из него бесстрашие, спокойствие, любовность и жизнерадостность.

16 апреля 1907. Ясная Поляна. Прошло пять дней, и нынче в совсем другом настроении. Не могу преодолеть недовольства окружающим. Тоскливо, хочется плакать. Все кажется тяжело. Сейчас после обеда и урока с детьми, – пришли только двое, – сидел один и думал, что только теперь совершенно, вполне предаюсь воле бога. Будь что будет. Нечего ни желать сделать какое-либо дело: написать закон божий для детей, ни что бы то ни было, а совершенно отдаться ему, соблюдая только в себе любовь к нему в себе и людях… и вдруг пришла Соня, начался разговор о лесе, о том, что воруют, что дети продали вдвое дешевле, и я не мог победить досады. Как будто мне не все равно. Господи, помоги мне. Помоги. Мне жалко и гадко себя.

22 апреля 1907. Ясная Поляна. Казалось, на днях записал, а прошло одиннадцать дней. Очень хорошее, радостное, спокойное настроение за все время. Хочется только благодарить и радоваться. Занимался Евангелием, детским «Кругом чтения» и уроками. Вчера странное состояние ночью в постели. Точно кто-то на меня дунул. Почувствовал свежее дыхание, и поднялось бодрое настроение вместе с сознанием близости смерти. Не могу сказать, чтобы было страшно, но не могу сказать, чтоб был спокоен.

Все больше и больше уясняется художественная работа «Три века». Хорошо бы работать над этим*. […]

Нынче 30 апреля 1907. Ясная Поляна. Весь промежуток этот жил очень хорошо. Занимался все тем же. Художественной работы хочется, но едва ли я теперь способен к ней. Впрочем, главное дело – не желать ничего для себя. Детский «Круг чтения» есть достаточное служение. Нынче очень дурно, слабо чувствую себя. Записать:

1) Время – это одна из форм проявления истинной жизни, та форма, в которой нам, людям, доступна эта жизнь.

2) Живут истинной жизнью более всего дети, вступая в жизнь и не зная еще времени. Они всегда хотят, чтобы ничто не переменялось. Чем дальше они живут, тем больше подчиняются иллюзии времени. К старости иллюзия эта все слабеет – время кажется быстрее, и, наконец, старики все больше и больше вступают в жизнь безвременную. Так что наиболее живут настоящей жизнью дети и старики. Люди же, живущие половой жизнью, больше готовят матерьял жизни истинной, чем сами живут ею.

3) Осуждают эгоизм. Но эгоизм – основной закон жизни. Дело только в том, что признать своим «ego»:[56] свое сознание или свое тело, или, вернее, свое духовное или телесное сознание.

[…] 7) У каждого человека есть высшее, то, до которого он дошел, миросозерцание, во имя которого он живет. Изменяет же миросозерцание он сам. И всякий человек способен воспринять только то, что согласно с его миросозерцанием. Все же несогласное, как бы он ясно ни понимал сказанное, прочитанное, проходит через него, не оставляя никакого следа. Есть такое миросозерцание: хороша жизнь высших светских людей с украшениями влюбления, искусств, роскоши. Другое такое: хорошо участие в благоустроенности, как в Европе. Еще другое: хорошо быть приятным, веселым. Еще: хорошо всех удивить. Все это не то. Всякое миросозерцание надо ясно и подробно выразить.

8) Бедные испытывают больше счастья, чем богатые, потому что удовлетворение нужды, – одежда, когда ее не было, пища, когда голодал, дом, когда не было крова, – без сравнения радостнее, чем удовлетворение прихотей богатых.

[…] 11) Записал шесть тем рассказов для детей:

1) О жестоком помещике, которого пожалела старуха;

2) О неунывающем весельчаке в бедствиях;

3) Об Агафьи Михайловниной жалости к собакам, кошкам, мышам, тараканам;

4) О заваленных врагах в шахте;

5) Перемирие на войне;

6) Три искушения*.

[…] 20) Читал о Думе* и прямо сожалел о том, что все эти люди умны и образованны. Гораздо бы было меньше греха, если бы они были глупы и безграмотны.

21) Думал о свободе воли. Та свобода, которую мы имеем изменять течение нашей жизни, не может изменить общего хода жизни. Как когда мы высыпаем рой пчел, каждая пчела может изменить свое положение, но общее последствие высыпания будет неизменно. То же и с людьми, не подчиняющимися общему закону. Свобода в том, что человек может иметь радость сознательного подчинения высшему закону своей жизни.

[…] 23) Не солнце движется, а земля поворачивается

к нему; также не время идет, а мир, скрытый временем, открывается сам себе. NB.

24) Как все таинственно для старых людей и как все ясно детям!

25) Какая удивительная тайна пришествие нового человека в мир.

26) Избегай всего, что разъединяет людей, и делай все то, что соединяет их. […]

Нынче 22 мая 1907. Ясная Поляна. Почти месяц ничего не записывал. За этот месяц продолжал уроки с детьми и приготовления к ним. Кроме того, почти только набросал о Павле, как исказителе христианства*. Из посетителей был Добролюбов. Вчера Лойцен, «свободный христианин». Очень занят воздействием Милый Николаев и его мальчики. Тяжелое дело Андрея*. Убийство доброго Вячеслава*. Вчера вечером прегадко спорил с Колей, нынче, спасибо, попросил у него прощения. Написал вчера о Сковороде*. Еще дело: составить жизнеописания Эпиктета, Сократа, Паскаля, Руссо, кроме Будды и Конфуция*. Это – старческая разбросанность. Более двух недель нездоров, кашель, и не выхожу дня три и слаб. […]

28 мая 1907. Ясная Поляна. Нездоров и потому просил Сашу записать за несколько дней. […] 1) Сегодня, 13 мая, проснувшись, испытываю странное новое душевное состояние: как будто все забыл – не могу вспомнить, есть ли Юлия Ивановна или нет, не могу вспомнить: какое число? что я пишу? А между тем не столько представления, сколько чувства нынешних сновидений представляются особенно ярко.

2) Воспользоваться свободой революции для того, чтобы избавиться от суеверия необходимости власти. «Но люди не готовы». Тут cercle vicieux[57]. Люди не будут готовы, пока будет развращающая их власть.

3) Как опекун считает всегда неготовым воспитанника, так же и кандидаты в опекуны. Анархисты видят зло власти, но верят в нее – в ее средства.

4) Можно любить всякого человека. Только, чтобы любить так человека, надо любить его не за что-нибудь, а ни за что. Только начни любить так – и найдешь, за что.

5) Что прежде, что после? Прежде надо освободить людей от рабства, а потом уже облегчать машинами работу. А не так, как теперь – когда изобретение машин только усиливает рабство.

6) То, что ученые историки все дальше и дальше проникают в древность, показывает, что и прошедшее открывается нам так же, как и будущее, но открывается другим процессом и так же неполно.

[…] 8) Вред медицины в том, что люди больше заняты телом, чем духом. Жизнь сложилась так, что гибнут миллионы молодых, сильных, здоровых, детей – гибнет жизнь, а старательно и искусно лечат старых, ненужных, вредных. Главное, приучает людей – даже народ – больше заботиться о теле, чем о душе.

Если бы не было ее совсем, не было бы этого соблазна заботы о теле, люди больше думали бы о душе, и в общем положение людей было бы много лучше. Прекрасное выражение в народе, когда болен: помираю. Болезнь заставляла бы думать о смерти, а не об аптеке.

А живи люди более духовной жизнью, не было бы браунингов, войн, голодных детей и матерей, уничтожающих плод.

[…] 11) Две науки точные: математика и нравственное учение.

Одно – самое поверхностное, другое – самое глубокое. Точны и несомненны эти науки потому, что у всех людей один и тот же разум, воспринимающий математику, и одна и та же духовная природа, воспринимающая (учение о жизни) нравственное учение.

7 июня 1907. Ясная Поляна. Давно не писал. Прежнее нездоровье прошло, но начинается как будто новое. Нынче очень, очень грустно. Стыдно признаться, но не могу вызвать радости. На душе спокойно, серьезно, но не радостно. Грустно, главное, от того мрака, в котором так упорно живут люди. Озлобление народа, безумная роскошь наша. Горбунова рассказала про ужасный детский разврат. Вчера было хорошее чувство о письме Андрея. Испытал радость уединения с богом. Нынче пересматривал детский «Круг чтения». Дети не приходили. Письмо от Суткового, и я написал ему о добролюбовцах*. Грустно, грустно. Господи, помоги мне, сожги моего древнего, плотского человека. Да, одно утешенье, одно спасенье: жить в вечности, а не во времени. Потерял записную книжку у кровати. Жалко. Записать:

[…] 4) Какая обворожительная черта лица – прелесть улыбки!

Не могу найти той книжки.

Был у Марьи Александровны. Она взволнована скуратовскими мужиками*, а я не могу не видеть и в них отсутствия того главного – внутренней работы, которая одна может спасти людей. Думал о том, как вредно писать статьи, составлять статьи, а не излагать мысли, чувства, как они приходят.

9 июня 1907. Ясная Поляна. Нынче пробудился. Хорошо на душе. Вспомнил о том, что Николаев в своей книге высказывает мои мысли о том, что человек есть отделенное духовное существо, сознающее свою отделенность пространством и временем, и мне сделалось неприятно*. И опять точно так же, как от письма Андрея, когда я прикинул этот вопрос к делу жизни, к отношению к богу, сейчас не только прошло, но из тяжелого, неприятного чувства перешло в радостное, высокое. […]

10 июня 1907. Ясная Поляна. Физически слаб. На душе хорошо. Любовное отношение становится привычкой. Ах, коли бы с детства приобреталась эта привычка! Возможно ли это? Я думаю: да. Записать кое-что:

1) Все больше и больше почти физически страдаю от неравенства: богатства, излишеств нашей жизни среди нищеты; и не могу уменьшить этого неравенства. В этом тайный трагизм моей жизни. […]

16 июня 1907. Ясная Поляна. Чертковы приезжают. Очень меня радует. Мало пишу, мало думаю. Был в очень дурном духе дня два тому назад. Более или менее держался. Кажется, опять простудился. Записать надо кое-что из книжечки. Теперь записываю кое-что прямо:

[…] 3) Самоуверенные и потому ничтожные люди всегда импонируют скромным и потому достойным, умным, нравственным людям именно потому, что скромный человек, судя по себе, никак не может себе представить, чтобы плохой человек так уважал себя и с такой самоуверенностью говорил о том, чего не знает.

4) В человеке сердце и разум: то есть желания и способность находить средства их удовлетворения. Но это не весь человек. Человек вполне – это еще способность сознавать себя (вне времени): свои желания и свой разум. […]

27 июня 1907. Ясная Поляна. Приехали Чертковы, прожили у нас три дня. Очень было радостно. Живет Нестеров – приятный*. Был Сергеенко. Вчера были восемьсот детей*. Душевное состояние хорошо.

[…] 1) Так ясно почувствовал преимущество косца работника в росистом лугу рано утром, пускай и в жар полдня, и бедственность его хозяина за раздражающей его газетой и кофеем, с озлоблением, тоской и геморроем.

[…] 5) Есть нечто непреходящее, неизменяющееся, короче: непространственное, невременное, и не частичное, а цельное. Я знаю, что оно есть, сознаю себя в нем, но вижу себя ограниченным телом в пространстве и движением во времени. Мне представляется, что были за тысячу веков мои предки люди и до них их предки животные и предки животных – все это было и будет в бесконечном времени. Представляется тоже, что я моим телом занимаю одно определенное место среди бесконечного пространства и сознаю не только то, что все это было и будет, но что все это и в бесконечном пространстве, и в бесконечном времени все это я же.

В этом кажущееся сначала странным, но, в сущности, самое простое понимание человеком своей жизни: я есмь проявление всего в пространстве и во времени. Все, что есть, все это – я же, только ограниченное пространством и временем. То, что мы называем любовью, есть только проявление этого сознания. Проявление это естественно более живо по отношению более близких, по пространству и времени, существ.

6) Живо думал о том, чтобы правдиво написать всю свою мерзость, ничтожество, не прошедшие только, а теперешние.

[…] 8) Одни люди поднимаются в обществе людей, другие спускаются.

[…] 10) Все страсти – только преувеличение естественных влечений – законных: 1) тщеславие – желание знать, чего хотят от нас люди; 2) скупость – бережливость чужих трудов; 3) любострастие – исполнение закона продолжения рода; 4) [гордость – ] сознание своей божественности; 5) злоба, ненависть к людям – ненависть к злу.

[…] 12) Как легка и радостна становится жизнь, освобожденная от страстей, в особенности от славы людской. […]

1 июля 1907. Ясная Поляна. Все слабею. Ничего не могу работать. Кое-что делал для «Круга чтения». С детьми два дня не занимаюсь. Многое задумываю, но сил нет. На душе очень хорошо. […]

20 июля 1907. Ясная Поляна. Сто лет не писал, то есть больше месяца. За это время много было внешних событий: дети, убийство звегинцевских людей*, главное, Чертковы. Радостное общение с ними, и бездна посетителей. Детские уроки сошли «на нет». Приезд Тани с мужем, приезд Андрюши: хороший.

[…] За это время здоровье порядочно, «по грехам нашим» слишком хорошо. Оставил «Круг чтения» и по случаю заключения в тюрьму Фельтена писал брошюру «Не убий никого»*. Вчера, хотя и не кончил, прочел ее Черткову и другим. Теперь хочется написать письмо Столыпину* и «Руки вверх»*, пришедшее мне в голову во время игры Гольденвейзера. Очень уже что-то последнее время мной занимаются, и это очень вредит мне. Ищу в газете своего имени. Очень, очень затемняет, скрывает жизнь. Надо бороться. Записать надо:

1) Как хорошо быть виноватым, униженным и уметь не огорчаться. Это можно. И как это нужно. И как дурно считать себя правым, возвышенным перед людьми и радоваться этому! Очень дурно, и я испытываю это. Это губительно для истинной жизни.

[…] 4) Любовь нечего вызывать; только устрани то, что мешает проявлению ее, т. е. себя, истинного себя.

5) Старость уже тем хороша, что уничтожает заботу о будущем. Для старика будущего нет, и потому вся забота, все усилия переносятся в настоящее, т. е. в истинную жизнь.

6) Мы все оправдываем себя, а нам, напротив, для души нужно быть, чувствовать себя виноватым. Надо приучать себя к этому. А чтобы было возможно приучить, надо радоваться случаю, когда можешь признать себя виноватым. А только поищи, и случай этот всегда найдется.

[…] 10) Нравственность не может быть ни на чем ином основана, кроме как на сознании себя духовным существом, единым со всеми другими существами и со всем. Если человек не духовное, а телесное существо, он неизбежно живет только для себя, а жизнь для себя и нравственность несовместимы.

[…] 12) Не успел оглянуться, как соблазнился, стал приписывать себе особенное значение: основателя философско-религиозной школы, стал приписывать этому важность, желал, чтобы это было, как будто это имеет какое-нибудь значение для моей жизни. Все это имеет значение не для, а против моей жизни, заглушая, извращая ее. […]

6 августа 1907. Ясная Поляна. Сто лет не писал. Нынче отдал Черткову «Не убий никого» и надеюсь, что кончил*, и не дурно. Сейчас взялся за детский «Круг чтения» для Ивана Ивановича*. Много что есть записать и о жизни, и из книжечек. […]

Нынче 8 августа 1907. Ясная Поляна. Чувствую значительное ослабление всего, особенно памяти, но на душе очень, очень хорошо. Кончил статью и теперь займусь, кроме писем и дневника, детским «Кругом чтения». Общение с Чертковым очень радостное. Нынче очень хорошо думал.

[…] 3) Дело жизни, кроме внутреннего, есть только одно: увеличивать в людях любовь делами и словами, убеждением.

4) Странник мне говорил: жить нельзя стало. Помещики совсем сдавили народ. Деваться некуда. И попы. Они как живут. Сироту, вдову обдирают – последнюю копейку. А кто за правду, за народ идет, тех хватают. Сколько хорошего народа перевешали.

Ходит он – и тысячи ему подобных, чтобы кормиться, а это – самое сильное средство пропаганды.

[…] 6) Молодое поколение теперь не только не верит ни в какую религию, но верит, именно верит, что всякая религия – вздор, чепуха.

[…] 9) Ум возникает только из смирения. Глупость же – только из самомнения. Как бы сильны ни были умственные способности, смиренный человек всегда недоволен – ищет; самоуверенный думает, что все знает, и не углубляется.

10) В телесном своем состоянии – хочется есть, спать, весело, скучно – человек один; в поступках, общении с людьми ты соединяешься с немногими существами; в мыслях ты соединяешься со всеми людьми прошедшего и будущего.

[…] 15) Кант считается отвлеченным философом, а он – великий религиозный учитель.

[…] 19) Дама с ужасом говорит, содрогается от мысли об убийстве, а сама требует поддержания той жизни, которая невозможна без убийства. […]

22 августа 1907. Ясная Поляна. Не скажу, чтобы был в слабом душевном состоянии, скорее напротив, но очень слаб нервами, слезлив. Сейчас приезжает Таня. Вчера простился с Малеванным, и он и его спутники – и Дудченко и Граубергер – не скажу, чтобы дурное произвели на меня впечатление, но не нужное. Нынче хорошо обдумал последовательность «Круга чтения». Может быть, еще изменю, но и это хорошо. Все больше и больше освобождаюсь от заботы о мнении людском. Какая это свобода, радость, сила! Помоги бог совсем освободиться.

Сейчас читал газету об убийствах и грабежах с угрозой убийств. Убийства и жестокость все усиливаются и усиливаются. Как же быть? Как остановить? Запирают, ссылают на каторгу, казнят. Злодейства не уменьшаются, напротив. Что же делать? Одно и одно: самому каждому все силы положить на то, чтоб жить по-божьи, и умолять их, убийц грабителей, жить по-божьи. Они будут бить, грабить. А я с поднятыми по их приказанию кверху руками, буду умолять их перестать жить дурно. «Они не послушают, будут делать все то же». Что же делать? Мне-то больше нечего делать. Да, надобно бы хорошенько сказать об этом. Записать:

1) К старости проходит интерес к будущему и прошедшему, уничтожается память и воображение, но остается, разрастается жизнь в настоящем, сознание этой настоящей жизни.

[…] 7) Ничто так не больно, как дурное мнение о тебе людей, а ничто так не полезно, ничто так не освобождает от ложной жизни. […]

7 сентября 1907. Ясная Поляна. Просмотрел записную книжку с 22 августа. Занимался только «Кругом чтения». Мало сделал видимого, но для души хорошо. Утверждало особенно в борьбе с суждением людей. Об этом нынче думал очень важное. Запишу после. Получил тяжелое письмо от Новикова и отвечал ему*. Все так же радостно общение с Чертковым. Боюсь, что я подкуплен его пристрастием ко мне. Вчера посмотрел «Свод мыслей». Хорошо бы было, если бы это было так полезно людям, как это мне кажется в минуты моего самомнения*. За это время скорее хорошее, чем дурное, душевное состояние. Сейчас почувствовал связанность свою в писании этого дневника тем, что знаю, что его прочтут Саша и Чертков. Постараюсь забыть про них.

Последние два-три дня тяжелое душевное состояние, которое до нынешнего дня не мог побороть, оттого, что стреляли ночью воры капусты, и Соня жаловалась, и явились власти и захватили четырех крестьян, и ко мне ходят просить бабы и отцы. Они не могут допустить того, чтобы я – особенно живя здесь – не был бы хозяин, и потому все приписывают мне. Это тяжело, и очень, но хорошо, потому что, делая невозможным доброе обо мне мнение людей, загоняет меня в ту область, где мнение людей ничего не весит. Последние два дня я не мог преодолеть дурного чувства.

Известие о Буланже. Надеюсь и верю, что он бежал*. Сейчас был губернатор, tout le tremblement[58]. И отвратительно и жалко*. Мне было полезно тем, что утвердило в прямом сострадании к этим людям. Да: составил подлежащее исправлению объясненное подразделение «Круга чтения». Познакомился за это время с Малеванным. Очень разумный, мудрый человек. […]

5) Особенно живо понял сегодня, что все растет, уходит и проходит. Удивительно, как люди могут не понимать этого: переносят свои желания на будущее, не думая о том, что будущее не остановится и так же пройдет, как все прошедшее.

Нынче 11 сентября 1907. Ясная Поляна. Все больше и больше усложняется жизнь и заявляет требования. За эти четыре дня было чего-то много. Тюремный священник. Врач из Красноярска. Бессарабец. Нынче странник и юноша и Соня-невестка. […]

15 сентября. Оба дня писал беседы с молодежью. Вышло ни то ни се*. Был тяжелый разговор с Соней. Истинно жалко ее. Записать надо:

[…] 3) Настоящая, серьезная жизнь только та, которая идет по сознаваемому высшему закону; жизнь же, руководимая похотями, страстями, рассуждениями, есть только преддверие жизни, приготовление к ней, есть сон.

[…] 7) Женщины нашего круга, людей достаточных, имеют перед мужчинами этого круга огромное преимущество, которого не имеют деревенские, вообще трудящиеся женщины: это то, что они, рожая и выкармливая детей, делают несомненно нужное, определенное высшим законом, настоящее дело. Мужчины же наши большей частью проживают всю жизнь в штабах, профессорстве, судах, администрации, торговле, не только не делая никакого настоящего дела, но делая скверные, глупые, вредные дела. Зато и женщины бездетные, если только они не святые, не отдаются делам любви, а берутся за мужское безделье, бывают еще гаже, глупее и самодовольнее в своей гадости самых извращенных мужчин неработающих классов.

[…] 11) Какое счастье жизнь! Иногда теперь, все дальше и дальше подвигаясь в старости, я чувствую такое счастье, что больше его, кажется, не может быть. И пройдет время, и я чувствую еще большее, чем прежнее, счастье. Так чувствую я это теперь, записывая сейчас, 15 числа, этот дневник в 12 часов дня.

26 сентября 1907. Ясная Поляна. Немного стеснен в писании тем, что Репин пишет мой портрет* – ненужный, скучный, но не хочется огорчить его. Живется хорошо. Долго было состояние сознания своего великого блага. Дня четыре вследствие болезненного состояния была тоска и борьба. Слава богу, ни в чем особенно не приходится каяться.

Все составлял новый «Круг чтения» и окончил очень начерно. Очень много посетителей. Я в моде теперь. И это тяжело. Поша был. Очень люблю его. Жалею об Черткове. Был Репин-общинник – горячий и потому опасный. Хорошо думается. Хочется написать о женщинах и о сумасшествии устройства мира*. И интересные письма ответить. Записать надо:

1) Отчего безграмотные люди разумнее ученых? Оттого, что в их сознании не нарушена естественная и разумная постепенность важности предметов, вопросов. Ложная же наука производит это нарушение.

2) Требования семьи не могут оправдать противные нравственности поступки, так же как взятый на себя подряд не может оправдать бесчестных расчетов с поставщиками.

3) Требования семьи – это мои требования для семьи.

4) Нужда для семьи нужнее, чем роскошь.

5) Мне, богатому человеку, надо дать воспитание детям: как одевать их, кормить? Как их учить? Для человека в нужде вопросы эти решены, и всегда лучше, чем для человека богатого.

[…] 7) NN не любит хорошего человека, вредит, бранит его. Но человек умирает, и неловко бранить, особенно оттого, что все жалеют. И вот NN уверяет, что он всегда очень любил.

8) Наше воспитание людей похоже на выведение таких плодов (яблок и т. п.), в которых все почти была бы одна оболочка (вкусная) семени. Чтобы семени, если можно, совсем бы не было. Воспитывать людей так, чтобы души было как можно меньше, а было бы одно тело. […]

10 октября 1907. Ясная Поляна, Давно не писал, за это время был один день в тоскливом состоянии из-за стражников, которые тревожат крестьян*. Тут тетя Таня и Михаил Сергеевич и две Танечки. Была неприятна неожиданная и неприятная брань за мое письмо о том, что у меня нет собственности*. Было обидное чувство, и, удивительное дело, это прямо было то самое, что мне было нужно: освобождение от славы людской. Чувствую большой шаг в этом направлении. Все чаще и чаще испытываю какой-то особенный восторг, радость существования. Да, только освободиться, как я освобождаюсь теперь, от соблазнов: гнева, блуда, богатства, отчасти сластолюбия и, главное, славы людской, и как вдруг разжигается внутренний свет. Особенно радостно. За это время работаю над детским «Кругом чтения», вводя его в подразделения большого. Работа, требующая большого напряжения, но идет порядочно. Записать:

1) Жизнь не шутка, а великое, торжественное дело. Жить надо бы всегда так же серьезно и торжественно, как умираешь.

2) Когда люди говорят, то кажется, что всякое говоренье есть одно и то же дело. А между тем этих говорений есть два совершенно различных, и по причинам, вызывающим говоренье, и по последствиям. Большей частью люди говорят только для того, чтобы дать ход всем своим чувствам. Это говоренье праздное; и второе, говорят тогда, когда хотят передать свою мысль другому для его пользы. Это говоренье хорошее…

[…] 6) Как хорошо, облегчительно чувствовать и признавать себя виноватым. Все запутанное и трудное сразу объясняется и облегчается.

7) Задумался о том, правда ли, что благо человека только в увеличении в себе любви. Отчего же этого нет теперь во всех людях? А оттого же, отчего этого не было во мне 30 лет тому назад. Как человек растет, так и человечество.

[…] 9) Человек не знает, что хорошо, что дурно, а пишет исследование об упавшем аэролите и о происхождении слова «куколь»!

12 октября. Ясная Поляна. 1907. Здоровье – хорошо, а на душе – рай – почти рай. Все больше и больше входит в жизнь то, чтобы, не думая о себе для себя (тела) и о себе в мнении других, жить любя. И удивительно радостно. Должно быть, от возраста, освободившего от страстности: в гневе, похоти, славе людской; но думаю, что возможно и всем. Много получаю писем, и очень хороших. Письмо Иконникова таково, что, слушая его, расплакался, как старушка*. И хорошо. Очень хорошо. Записать надо одно не из книжечки:

1) Говорят, говорю и я, что книгопечатание не содействовало благу людей. Этого мало. Ничто, увеличивающее возможность воздействия людей друг на друга: железные дороги, телеграфы, – фоны, пароходы, пушки, все военные приспособления, взрывчатые вещества и все, что называется «культурой», никак не содействовало в наше время благу людей, а напротив. Оно и не могло быть иначе среди людей, большинство которых живет безрелигиозной, безнравственной жизнью. Если большинство безнравственно, то средства воздействия, очевидно, будут содействовать только распространению безнравственности.

Средства воздействия культуры могут быть благодетельны только тогда, когда большинство, хотя и небольшое, религиозно-нравственно. Желательно отношение нравственности и культуры такое, чтобы культура развивалась только одновременно и немного позади нравственного движения. Когда же культура перегоняет, как это теперь, то это – великое бедствие. Может быть, и даже я думаю, что оно бедствие временное, что вследствие превышения культуры над нравственностью, хотя и должны быть временные страдания, отсталость нравственности вызовет страдания, вследствие которых задержится культура и ускорится движение нравственности и восстановится правильное отношение.

Все занят, и очень усердно, детским «Кругом чтения», и хотя медленно, но подвигаюсь. Нынче думал, что сделаю три «Круга чтения». Один – по отделам, детский; другой – такой же для взрослых. Третий – без отделов, но исправленный старый*.

20 октября 1907. Ясная Поляна. Запнулся в своей работе. И два дня ничего не делал. Очень не нравится мне перечисление грехов и соблазнов. Нынче как будто немного распутываюсь. За это время был нездоров и теперь еще не справился – желудком. Были посетители: Заболотнюк, отказывается от военной службы, и нынче Новичков. Получаю телеграммы угрожающие и страшно ругательные письма. К стыду своему должен признаться, что это огорчает меня. Осуждение всеобщее и озлобление, вызванное письмом, так и осталось для меня непонятно. Я сказал то, что есть, и просил напрасно не тревожиться и меня оставить в покое. И вдруг… Удивительно и непонятно*. Одно объяснение – что им приятно думать, что все, что я говорил и говорю о христианстве, ложь и лицемерие, так что можно на это не обращать внимания. Был Сутковой – едет в Самару. […]

26 октября 1907. Ясная Поляна. Долго – недели три, если не больше – был в низком состоянии духа. Не было больше радости жизни и теснившихся радостных и нужных и важных (для меня) мыслей и чувств. За это время особенно дурного ничего не сделал. Все работал над «Кругом чтения». Нынче решил изменить в нем многое. Дней шесть, как возобновил уроки с детьми. Не особенно хорошо. Хуже, чем я ожидал. Гусева арестовали*. Были посетители: Новичков, Лиза, нынче Олсуфьев, Варя, Наташа. Нынче первый день я проснулся духовно, поднялся на прежнюю ступень, может быть, даже немного выше. […] Записать надо еще:

4) Со временем идет духовный рост, освобождение духовного начала, как в отдельном человеке, так и во всем человечестве. И двигаются вперед люди если не боками, то мозгами, а то и тем и другим вместе. Разумеется, и приятнее и успешнее двигаться мозгами, чем боками. И потому усилия людей, желающих ускорить движение, должны быть направлены на деятельность разумную, сознательную, а не на стихийную, бессознательную.

5) Жизнь это неперестающий рост духовный. Но в детстве, юности, когда вместе с духовным ростом совершается рост телесный, люди легко принимают рост телесный за всю жизнь и отдаются ей, забывая жизнь духовную. Ошибка обозначается, когда тело начинает разрушаться, но исправление ее бывает трудно от силы инерции, привычки.

[…] 8) Странно, что мне приходится молчать с живущими вокруг меня людьми и говорить только с теми далекими по времени и месту, которые будут слышать меня.

8 ноября 1907. Ясная Поляна. Казалось, что недавно записывал, а почти две недели. Дня три тому назад был в Крапивне у Гусева. Очень тяжелое и значительное впечатление. Хочется писать об этом и еще драму о Булыгине-сыне*. Очень радостное впечатление от их жизни. Вчера были посетители: Соломко, бывший депутат – ничтожный, и Широков, раздраженный, но искренний человек. Записать:

1) Чем больше себялюбие, тем труднее понять другого, перенестись в другого, а в этом все. И наоборот.

2) Всякий дурной поступок, а также и добрый оставляет главные последствия в себе; последствия: усиления дурной или доброй привычки.

[…] 10) Самое трагикомическое в нашем христианстве то, что оно вводится и распространяется между бедными и слабыми – сильными и богатыми, теми самыми, существование которых отрицается христианством.

[…] 13) Отчего неразумны так называемые – образованные? Оттого, что головы их набиваются ненужными пустяками, выдаваемыми им за самое важное.

22 ноября 1907. Ясная Поляна. Очень хорошо, умиленно радостно себя чувствую и – удивительная вещь – забыл все – забыл, кто Гусев, за что он сидит. С утра встал и умиленно думал и чувствовал об Андрюше и написал ему письмо. Искал и не мог найти записанный план своей статьи*. Так казалось хорошо и важно, а теперь ничего не помню. Все думается о драме. Хорошо бы.

Все это время – напряженно занят «Кругом чтения». Начерно кончил, но работы бездна. Если в день составлять – то есть исправлять пять, шесть изречений, то работы больше, чем на год, на четыреста дней. А почти уверен, что этого не проживу. Чем ближе смерть, тем сильнее чувствую обязанность сказать то, что знаю, что через меня говорит бог. И тем больше чувствую это необходимым, что тут уже нет личного, славы людской. Записать:

[…] 5) Жалуешься на жизнь, а только вспомни, сколько людей любят тебя.

6) Любить – благо, быть любимым – счастье.

[…] 8) Да, праздность – мать всех пороков, в особенности умственных: ложных рассуждений: политика, наука, богословие.

9) Если богатый совестлив, то он стыдится богатства и хочет избавиться от него; а избавиться от него почти так же трудно, как бедному разбогатеть. Трудность главная – семья. Привычки можно преодолеть, но – семья.

10) Упрекать в гордости можно и должно только себя. А то всякое несогласие представляется гордостью.

[…] 12) Видел во сне, что устраиваю чью-то спальню, и что для устройства ее мне нужно спросить кого-то на той же улице. Я иду, захожу в дом; меня не узнают, но я дохожу до хозяина; он спрашивает, что мне нужно? И я, к досаде, чувствую, что забыл. Делаю усилия вспомнить. И эти усилия будят меня. И я в бдящем состоянии стараюсь вспомнить и не могу. И я понимаю, что то, зачем я шел во сне, я и не знал, но увидал во сне только то, что «я забыл». Все, что я видел, как мне казалось перед этим, все это было без времени. Только просыпаясь, я все это расположил во времени. Не то ли мы делаем в нашей жизни? Все, что мы (как нам кажется) переживаем, все это уже есть, а мы только располагаем это во времени. То, что все есть, и ничего в нашей жизни не происходило, не двигалось, мы узнаем, когда будем умирать (просыпаться), как я узнал, проснувшись, что я не забыл, а только видел во сне, что забыл. (В записной книжке записано: «неясно». Но я не согласен.)

[…] 15) Правительство русское знает и не может не знать, что у нас все держится на религии, и себя основывает на религии, но та религия, на которой оно основывает себя, была нетверда и прежде; теперь уже совсем не держит. […]

29 ноября 1907 Ясная Поляна. Только неделю не писал, а кажется ужасно долго. Так полна жизнь. Записать нужно довольно много, но нынче не буду. Запишу только самое существенное, то, что испытываю сейчас уже благотворность той душевной деятельности, которой я отдался. В самом телесно дурном состоянии и расположении духа – мне хорошо. Мало того, что хорошо, – радостно. Как удивительно, de gaieté de cœur[59] губят свои жизни люди, попуская себя на раздражение. Все в «табе», как говорил Сютаев. Смотри с любовью на мир и людей, и он так же будет смотреть на тебя. Все занят «Кругом чтения» и, кажется, подвигаюсь. Сережа, Маша, Андрюша – со всеми мне хорошо. Записать из книжки денной:

1) Сначала кажется странным, почему человек, сделавши злое дело, становится еще злее. Казалось бы, ему надо успокоиться: он сделал то, что хотел. А это оттого, что сознание, совесть упрекает его, и ему надо оправдаться, если не перед другими, то перед самим собою, и для оправдания он делает зло новое with a vengeance[60].

2) Пища только тогда законна, когда возможны и желательны последствия ее – труд. Точно так же и половое общение – только тогда, когда возможны и желательны последствия его – дети.

3) Насколько животные целомудреннее людей: только до оплодотворения.

4) Лиха беда начать. Целомудренный стыд – могучее средство предохранения. А наше искусство притупляет, уничтожает его.

Сейчас примусь за первый отдел «Круга чтения».

Здесь Сережа и Маша.

Страшно давно не писал. Нынче, 16 декабря 1907. Ясная Поляна. 29 ноября упал с лошади, зашиб руку. Теперь проходит. За это время много было, все больше и больше, хороших писем. Нисколько не увлекаюсь и не желаю распространения, как бывало прежде, а просто рад, что мог и могу служить людям хоть чем-нибудь. Как странно, что вместе с добротой приходит смирение – скромность. Мне теперь не нужно, как прежде, притворяться смиренным. Как только работа в себе, так сейчас видишь, что не только гордиться, но радоваться не на что. Радуюсь только на то, что мне незаслуженно хорошо, и что ближе к смерти, то все лучше и лучше.

Все занят «Кругом чтения». Главное – порядок отделов. Кажется, теперь близко к концу распределение, редакция же самых мыслей – еще огромная работа. Переписаны только три. Был Андрей с новой…* Очень было тяжело, хотя старался, как мог, и ничем не провинился. С Сережей, со всеми хорошо, даже со стражниками. «Радуйся, если тебя ругают». Записать надо, кажется, очень многое. Гусева все не выпускают, хотя давно, с 22 обещали и в Туле и в Петербурге*. […]

[…] 21) Грехи свои человек чувствует, как зло, и страдает от них, соблазны он уже не чувствует, а суевериями гордится.

22) Для общего дела наверное лучше делать каждому, что ему велено, а не то, что ему кажется хорошим.

23) Как только человек забыл или пропустил мимо ушей то, что ему велено, он непременно делает то, что было делано им или людьми вокруг него, воображая себе, что он делает то, что сам выдумал.

24) Человеку велено увеличивать любовь (он веление это носит в сердце), а он устраивает удобства жизни. Все равно, как работнику велено сеять, сажать, а он забыл это или пропустил мимо ушей, а помнит то, что он ровнял поле, пахал, боронил, укатывал, и он пашет, боронует, укатывает поле с всходящей уже зеленью. Ему кажется, что его дело только в этом.

25) Дело жизни не в том, чтобы быть великим, богатым, славным, а в том, чтобы соблюсти душу. […]

30 декабря 1907. Ясная Поляна. Две недели не писал. Важного только то, что Гусева выпустили. Здесь Сережа с женой. Все продолжаю получать радостные письма. Нынче очень хорошее письмо Молочникова к Столыпину*. Написал об этом Олсуфьеву. Все занят «Кругом чтения», и, слава богу, все уясняется и уясняется. Второй раз поверяю отделы. Всех 31. И, кажется, не нарочно вышло 4 греха, 4 соблазна, 4 обмана. Вчера очень горячо – дурно спорил с Сережей о науке. Поразительна вера в науку и полная аналогия ее с церковью. […]

1908

Нынче новый, 1908 год, 1 января. Ясная Поляна. Дописываю из книжечки. Все так же занят «Кругом чтения» и, кажется, подвигаюсь. Андрей и Сережа с женами. Я борюсь с своими чувствами к…*

Дописываю из книжечки, как раз кончившейся к новому году.

[…] 9) В первый раз с необыкновенной, новой ясностью сознал свою духовность: мне нездоровится, чувствую слабость тела, и так просто, ясно, легко представляется освобождение от тела, – не смерть, а освобождение от тела; так ясна стала неистребимость того, что есть истинный «я», что оно, это «я», только одно действительно существует, а если существует, то и не может уничтожиться, как то, что, как тело, не имеет действительного существования. И так стало твердо, радостно! Так ясна стала бренность, иллюзорность тела, которое только кажется.

[…] 11) То, что жизнь только в усилии нравственном, видно из того, что во сне не можешь сделать нравственного усилия и совершаешь самые ужасные поступки.

12) Жизнь людей без нравственного усилия – не жизнь, а сон.

13) У меня выбита рука, я слежу за ее выздоровлением. Но вот она справилась, и мне чего-то недостает. Не за чем следить. А ведь вся жизнь есть такое слежение за ростом: то мускулов, то богатства, то славы. Настоящая же жизнь есть рост нравственный, и радость жизни есть слежение за этим ростом. Какое же ребяческое, недомысленное представление – рай, где люди совершенны и потому не растут, стало быть, не живут.

14) Люди много раз придумывали жизнь лучше той, какая есть, но, кроме глупого рая, ничего не могли выдумать.

15) Казалось бы, как легко по своему эгоизму понять эгоизм других. Но мы никогда хорошенько не понимаем этого, а если и понимаем, то не помним. 260

[…] 19) – Как вам нравятся стихотворения NN?

– Что же, кормится.

13 января 1908. Ясная Поляна. Не писал двенадцать дней. Кончил начерно «Круг чтения» и написал отделы. Живу не дурно, только третьего дня заблудился в Засеке и очень устал, и нынче болит сердце. Дурно спал. И написал письма – все очистил. Жду Черткова послезавтра. Записываю из книжечки. Второй день думаю о драме. Едва ли достанет интереса, чтобы написать*. Записываю:

[…] 4) Все почти технические усовершенствования удовлетворяют либо эгоистическим стремлениям к личному наслаждению, либо семейной, сословной, народной, государственной гордости (войны).

[…] 8) В газете: «Мне говорят: будь целомудрен, а я говорю: если это не вредит моему здоровью». Какой ужас: во-1-х, нарушение целомудрия гораздо больше угрожает здоровью, чем соблюдение его, а во-2-х, главное, здоровье и нравственный закон – два несоизмеримые условия жизни. Нарушать нравственный закон для здоровья – все равно как разламывать дом, в котором живешь, чтобы топить им.

9) Для успешности усилия надо поступить так, как будто ты уже имеешь те чувства, которые желал бы иметь.

10) До тех пор не заимствуй от других ответы на вопросы, пока вопросы не возникли в тебе самом.

[…] 14) Люди все стоят перед великой тяжестью, которую им нужно поднять. У каждого в руках уже введенный под эту тяжесть рычаг. И вот, вместо того, чтобы налечь на рычаг и, насколько есть сил, содействовать подъему тяжести, люди бросают рычаг, вскакивают на тяжесть, своим весом увеличивая ее, и, стоя на ней, цепляются за нее руками, стараясь поднять ее.

[…] 17) Нет ничего хуже оглядывания на свое приближение к совершенству. Попробуй идти и думать о том, сколько осталось. Сейчас покажется трудно. Тоже и с движением к совершенству.

[…] 19) Какое странное и верное слово: что муж и жена (если они живут духовно) не двое, а одно существо. […]

20 января 1908. Ясная Поляна. Чертков здесь и пропасть народа, все приятного. Впрочем, я в таком духе, слава богу, что мне все приятны. Абрикосовы, Гусев, Плюснин. Вчера приехал Поша. Софья Андреевна в Москве. Был вчера Андрей. Жалкий, жалкий по своей непрошибаемой самоуверенности. Пишу и не жалею. Может быть, если прочтет после моей смерти, хоть немножко пробьет эти латы самодовольства. Начал писать статью. Об упадке, безверии и непротивлении*. Не очень дурно, но слабо. Сам я вообще слаб. Должно быть, близко смерть. И приближаюсь к ней, как приближаюсь на езде к цели путешествия. Сравнение не верно, потому что по мере приближения улучшается езда. Кончил отделы*. Записать:

[…] 8) Гораздо более возмутительная несправедливость была бы в том, если бы, как думают ученые люди, человек мог бы не знать смысла жизни и своего руководства в ней без требующего досуга изучения сложных и трудных наук, чем то, что у одного миллионы, а у другого нет сапог.

[…] 11) Простота – необходимое условие и признак истины.

31 января 1908. Ясная Поляна. Начал исправлять старый «Круг чтения». И оказалось работы больше, чем думал, и работа не дурная. Кончил восемь месяцев не совсем – надо переместить, дополнить, но главное сделано. Саша долго в Москве. Стараюсь не бояться за нее. Со всеми очень хорошо. Вчера был Стахович Михаил. Я хорошо поговорил с ним. Но не могу говорить о задушевном без слез. Нынче поправлял детское изложение Евангелия по желанию милой Марьи Александровны. Написал за это время два длинных письма: одно Столыпины*, другое, вероятно, поляку – Задаго*. Оба, кажется, не дурны, по крайней мере, писал от сердца. […]

Записать:

[…] 5) Как бы хорошо и как нужно для жизни не забывать, что звание человека настолько выше всех возможных человеческих званий, что нельзя не относиться одинаково к царице и проститутке и т. п.

6) Всегда обещают и ждут за добрые дела награду в будущем, в вечности. Она – награда – и есть в вечности, в настоящем, в вневременном моменте.

7) Я узнал благо и учение жизни на исходе своей и потому сам уже не могу воспользоваться этим знанием. И потому нужно, я обязан передать то, что знаю людям. В первый раз живо почувствовал это обязательство.

[…] 14) Ясно, живо понял бедственность людей богатства и власти, как они понемногу введены в эту ужасную жизнь. Нищий бродяга много свободнее и несравненно менее несчастлив.

[…] 18) Читал Shaw. Он поразителен своей пошлостью. У него не только нет ни единой своей мысли, поднимающейся над пошлостью городской толпы, но он не понимает ни одной великой мысли прошлых мыслителей. Вся его особенность в том, что он самые избитые пошлости умеет высказывать самым изысканно извращенным, новым способом, как будто он говорит что-то свое, новое. Главная черта его – это ужасающая самоуверенность, равняющаяся только его полному философскому невежеству.

[…] 20) Я нынче все больше и больше начинаю забывать. Нынче много спал и, проснувшись, почувствовал совершенно новое освобождение от личности: так удивительно хорошо! Только бы совсем освободиться. Пробуждение от сна, сновидения это образец такого освобождения.

9 февраля 1908. Ясная Поляна. За это время занят был переработкой «Нового круга чтения». Исправление старого кончил, хотя придется еще поработать. Был Буткевич с юношей учителем, и хорошие письма. Душевное состояние все лучше и лучше. Духовная жизнь, внутренняя, духовная работа все больше и больше заменяет телесную жизнь, и все лучше и лучше на душе. То, что кажется парадоксом: что старость, приближение к смерти и сама смерть – хорошо – благо, несомненная истина. Испытываю это. Письмо от Гр. Петрова, просится приехать. Постараюсь видеть только брата, сына божия. Здоровье недурно.

[…] 4) Спрашивал себя: зачем я пишу это?* Нет ли тут личного желания чего-либо для себя? И уверенно могу ответить, что нет, что если пишу, то только потому, что не могу молчать, считал бы дурным делом молчать, как считал бы дурным не постараться остановить детей, летящих под гору в пропасть или под поезд.

5) (Тоже к воззванию.) Можно бы было относиться равнодушно к тому, что я говорю, если бы я говорил что-нибудь мною придуманное, такое, что может быть и может не быть, но ведь та погибель, о которой я говорю, не может не быть, неизбежно будет. Можно бы было задумываться, сделать ли или не сделать то, что я говорю, если бы для этого нужно было что-нибудь опасное, трудное, стыдное, унизительное, несогласное с человеческой природой; а тут напротив, то, к чему я призываю, и безопасно, и легко, и благородно, и согласно и с сознанием своего достоинства, и с природой человека.

[…] 18) Думал ночью как будто заново о смысле жизни. И опять все то же, что должен и можешь делать то, чего требует от тебя твое духовное сознание. И не то что должен перед кем-нибудь, а неизбежно поощряем к этому тем, что одна только эта деятельность дает истинное благо. Если же спрашивать, зачем? То ein Narr kann mehr fragen als tausend Weisen antworten[61]. Зачем – не мое дело и мне не нужно и не дано знать. Нет и органов для того, чтобы понять это.

19) Наша жизнь и наше призвание в ней подобно вот чему: что-то хорошее, нужное для людей делается какою-то непонятной для них силой. Представим себе, что строится что-то. Люди не могут понять, что и зачем, но знают, что им надо в известном направлении носить, возить материал: камни, песок, известь, лес, железо. И если люди делают это – им легко и хорошо. Они и делают это: некоторые, зная, что строится что-то, другие – не зная даже и этого. Есть между людьми ленивые, которые просто не делают то, что нужно, и им бывает худо. Есть и усердные, но самоуверенные, которые думают, что знают, зачем идет работа, и или возят материал не туда, куда велено, или сами начинают строить не то, что нужно.

20) Вчера, читая мистические книги и находя в них хорошее, но неясное, с неприятным чувством подумал о том, что то же может показаться и в моих писаниях. Как въелось тщеславие! Что мне за дело о том, как будут смотреть. Делай, что должно, а о мнении других…

[…] 23) Удивляешься на решительность суждений глупых, недумающих людей. А разве это может быть иначе? Тот, кто думает, знает, как сложно всякое умственное утверждение и часто как сомнительно. […]

10 марта 1908. Ровно месяц не писал. Занят был за письменным столом статьей. Не идет, а не хочется оставить. Работа же внутренняя, слава богу, идет, не переставая, и все лучше и лучше. Хочу написать то, что делается во мне и как делается; то, чего я никому не рассказывал и чего никто не знает. Много писем, посетителей. Особенно важных не было. Затеяли юбилей, и это мне вдвойне тяжело: и потому, что глупо и неприятна лесть, и потому, что я по старой привычке соскальзываю на нахождение в этом не удовольствия, но интереса. И это мне противно*. Был Чертков. Мне особенно хорошо с ним было. С неделю тому назад я заболел. Со мной сделался обморок. И мне было очень хорошо. Но окружающие делают из этого fuss[62]. Читал вчера чудную статью индуса в переводе Наживина*. Мои мысли, неясно выраженные.

Живу я вот как: встаю, голова свежа, и приходят хорошие мысли, […] записываю их. Одеваюсь, с усилием и удовольствием выношу нечистоты. Иду гулять. Гуляя, жду почту, которая мне не нужна, но по старой привычке. Часто задаю себе загадку: сколько будет шагов до какого-нибудь места, и считаю, разделяя каждую единицу на 4, 6, 8 придыханий: раз и а, и а, и а; и два, и а, и а, и а… Иногда по старой привычке хочется загадать, что если будет столько шагов, сколько предполагаю, то… все будет хорошо. Но сейчас же спрашиваю себя: что хорошо? и знаю, что и так все очень хорошо, и нечего загадывать. Потом, встречаясь с людьми, вспоминаю, а большей частью забываю то, что хотел помнить, что он и я одно. Особенно трудно бывает помнить при разговоре. Потом лает собака Белка, мешает думать, и я сержусь и упрекаю себя за то, что сержусь. Упрекаю себя за то, что сержусь на палку, на которую спотыкаюсь. Да, забыл сказать, что, умываясь, одеваясь, вспоминаю бедноту деревни и больно на свою роскошь одежд, а привычка чистоты. Возвращаясь с прогулки, берусь за письма. Просительные письма раздражают. Вспоминаю, что братья, сестры, но всегда поздно. Похвалы тяжелы. Радостно только выражаемое единение. Читаю газету «Русь». Ужасаюсь на казни, и, к стыду, глаза отыскивают Т. и Л. H., a когда найду: скорее неприятно. Пью кофе. Всегда не воздержусь – лишнее, и сажусь за письма.

Когда-нибудь продолжу это описание, а теперь 21 марта 1908. Ясная Поляна. Все время, не все время, а дней пять нездоровилось, но на душе продолжало быть очень хорошо. Последний день, вчера было очень слабо. Нынче спал до 9 часов и, несмотря на нездоровье, писал статью очень хорошо. Все, что было неясно, уяснилось, и, гуляя, думал, и кажется все ясно, и допишу. За последнее время работал над новым изданием «Круга чтения» (Гусев так хорошо, любовно помогает) и еще над любимым милой Марьей Александровной детским Евангелием, как мы его называем. И работа и та и другая были очень приятные, особенно над Евангелием. С детьми стал заниматься по утрам, но часто пропускаю. За это время неприятные заботы об юбилее, не мои – мои только о том, как бы прекратить его. Сейчас получил по этому случаю ругательное письмо. Хочу исполнить желание пишущего – послать в газету и при этом случае ясно и определенно высказаться*. Вот и все. Саша выписывает из книжечек. Выпишу кое-что и я.

1) В знании важно не количество знаний, даже не точность их (потому что совершенно точных знаний нет и никогда не будет), а разумная связность их: то, чтобы они со всех сторон освещали мир. Вроде того, что бывает в постройках. Постройка может быть великолепна или бедна: зимний дворец и шалаш, но и то и другое – разумные постройки только тогда, когда они защищают со всех сторон от непогоды и дают возможность жить в них и зимой и летом; но самые великолепные три стены без четвертой или четыре без крыши или без окон и печи много хуже бедной хаты, в которой можно укрыться и не задыхаться и не мерзнуть. То же и в научных знаниях, теперешних знаниях ученых в сравнении с знаниями безграмотного крестьянина-земледельца. Эта истина должна быть основой воспитания и образования. Расширять знания надо равномерно.

23 марта. Если бы было известно, что смерть ухудшает наше положение, жизнь в виду неизбежной смерти была бы ужасна. Если же бы мы наверно знали, что смерть улучшает наше положение, мы пренебрегали бы жизнью.

[…] Живо почувствовал грех и соблазн писательства; почувствовал его на других и перенес основательно на себя.

Нужно два: любовь и правда. Первое я знал. Надо работать над вторым. Нет, три: воздержание, правда и любовь.

[…] Закон жизни прекрасно изображается пальцами в перчатке: отдели их, воображая увеличить тепло каждого пальца, – и всем холодно, и чем лучше отделены, тем холоднее; откинул перегородки, соединил – всем хорошо.

31 марта 1908 г. 1) Я прежде думал, что разум (разумение) есть главное свойство души человеческой. Это была ошибка, и я смутно чувствовал это. Разум есть только орудие освобождения, проявления сущности души – любви. (Очень важно.)

2) Знаю я, что я не увижу последствий этого моего воззвания, но знаю так, знаю вернее смерти, что последствия эти будут. Будут не в том смысле, что сложится такой или иной мною предвидимый и желаемый строй жизни, а будут в том, что уничтожится то безумие и зло, в котором живут теперь люди христианского мира. Это будет, я вернее смерти знаю, что это наверно, неизбежно будет (к статье).

4 апреля. Женщина делает большое дело: рожает детей, но не рожает мыслей, это делает мужчина. Женщина всегда только следует тому, что внесено мужчиной и что уже распространено, и дальше распространяет. Так и мужчина только воспитывает детей, а не рожает.

8 апреля. 1) Революция и особенно подавление ее изобличило отсутствие веры в христианство.

2) Учение жизни написать.

3) Высший нравственный закон только тогда закон и что-нибудь, когда никакой закон не может быть признан выше – обязательнее его.

10 апреля 1908. Ясная Поляна. Были сыновья. Со всеми очень хорошо. Все пишу статью. Подвигаюсь. […]

12 апреля 1908. Ясная Поляна. Здоровье – желудок очень плох. Не сплю, и дурное расположение духа, с которым борюсь более или менее успешно. Сейчас хочу записать.

1) Если бы мужчины знали всех женщин, как мужья знают своих жен, они никогда бы не спорили с ними и не дорожили бы их мнением.

2) Хороший работник не бросает работу, если и знает, что не увидит ее в деле и не получит награды. То же с работой жизни до самой последней минуты смерти.

19 апреля 1908. Ясная Поляна. Здоровье лучше. Статья подвигается, но слаба. Записать есть много. Сейчас запишу следующее, очень хорошее:

1) Верный признак того, что вся моя деятельность пустая, то, что на меня не только нет гонений, но меня восхваляют. Хорошо для смирения.

Чувствую большую тяжесть от глупой благотворительности внешней в соединении с безумной роскошью жизни своей.

Был Семенов. Он еще не готов сам для себя. Много хорошего в общении с людьми. Не хочу называть…

28 апреля 1908. Ясная Поляна. Меня старательно лечат. Был Щуровский. Усердие большое, но, как и все, хочет знать и верить, что знает, но ничего не знает. Несколько дней, да и почти всегда нехорошо… Вчера, кажется, что кончил статью.

Нынче, лежа в постели, утром пережил давно не переживавшееся чувство сомнения во всем. В конце концов, остается все-таки одно: добро, любовь – то благо, которое никто отнять не может. Вчера получил укорительное по пунктам письмо от юноши-марксиста, и, к стыду своему, мне было тяжело*. Все еще далеко от жизни, только для души (бога), и все еще тревожит слава людская. Да, как вчера говорит Паскаль*, есть только одно истинное благо, то, которое никто ни отнять, ни дать не может. Только бы уметь его приобретать и жить для него!

2 мая. 1) Разве не ясно, какой полный невежда этот профессор Геккель*. Каковы же его ученики? Возражать не стоит: возражение в Евангелии, но они не знают его, безнадежно не знают, решив, что они выше его.

А если люди так невежественны, что могут по закону убивать, то что же закон? И все рушится.

2) Нельзя спрашивать: переменить ли жизнь? Переменить надо жизнь только тогда, когда нельзя не переменять. И тогда нечего спрашивать. А для того, чтобы прийти в такое положение, надо внутренне, духовно измениться.

6 мая 1908. Ясная Поляна. Все занят статьей. Дня четыре посвятил для воспоминаний о солдате для Поши*. Не очень дурно, но задорно. Нынче не письма, а разговор о праве на мои сочинения после смерти. Трудно перенес*. Записать много есть в книжечках, а теперь хочется записать:

1) то, что в первый раз сейчас, гуляя, ясно вполне понял благодетельность осуждений, укоров, стыда людского. Понял, как это загоняет в себя, – разумеется, если есть в себе то, куда уйти. Прямо хорошо, желательно.

2) Умереть – значит уйти туда, откуда пришел. Что там? Должно быть, хорошо, по тем чудесным существам детям, которые приходят оттуда.

12 мая 1908. Ясная Поляна. Со мной случилось нынче что-то новое, необыкновенное, не знаю, хорошее или дурное, должно быть хорошее, потому что все, что было, есть и будет, все только хорошо: случилось то, что я проснулся с небольшой головной болью и как-то странно забыв все: который час? Что я пишу? Куда идти? Но, удивительная вещь! рядом с этим особенная чуткость к добру: увидал мальчика, спящего на земле, – жалко; бабы работают – мне особенно стыдно. Прохожие – мне не досадно, а жалко. Так что совсем не к худшему, а к лучшему.

Прочел местами свою работу «Закон насилия и закон любви», и мне понравилось, и я кончил ее. Вчера мне было особенно мучительно тяжело от известия о двадцати повешенных крестьянах. Я начал диктовать в фонограф, но не мог продолжать*.

[…] Запел соловей под окном, до слез радостно. Сейчас только вспомнил, что я нынче, гуляя перед чаем, забыл молиться. Все забыл. Удивительно! Сейчас читаю свое письмо Анатолию Федоровичу и не могу вспомнить, кто это.

14 мая 1908. Ясная Поляна. […] Вчера, 13-го, написал обращение, обличение – не знаю, что – о казнях*, и еще о Молочникове*. Кажется, то, что нужно. Был Муравьев, много рассказывал мучительного*. Вчера были сыновья Андрей и Михаил, жалкие и очень далекие. Саша приехала. Ходил пешком, хорошо думал. […]

15 мая. К «Не убий»*. И все это делается для нас, для мирных жителей. Хотим мы или не хотим этого, нас делают участниками этих ужасов.

И все это делается среди тех людей и теми людьми, которые говорят, что поклоняются и считают богом того, кто сказал: «Вам сказано… Все братья… Любить всех, прощать всем не семь, а семьдесят раз семь, кто сказал про казнь, что пусть тот, кто без греха, бросит первый камень»*. В этом страшное дело, это самое ужасное, запрещенное дело делается наиболее почитаемыми людьми и с участием учителей этой веры.

Делается там, где в народе считается долгом помочь несчастненьким.

Вижу, как с улыбкой презрения прочтут это европейцы. То ли дело у нас, скажут англичане и другие. У нас все это так устроено, что одно удовольствие. Все по машине. Ничего не видно, и только флаг.

20 мая 1908. Ясная Поляна. Возбужденно радостное состояние прошло, но не скажу, что дурно. Хорошо то, что не только нет противления смерти, но хочется. Здесь Стахович. Соня в Москве и Петербурге, с Сашей очень радостно. Все поправлял о казнях. Кажется, недурно, и кажется, что нужно.

Были добролюбовцы два из Самары – не совсем хорошее впечатление. В них отсутствует драгоценное для меня свойство простоты. Их добрая жизнь деланная, и я чувствую, что пахнет и клеем и лаком. Сознание нужно, необходимо, но я думаю, что оно нужно только для поверки себя, а не для подделки себя. Не умею ясно сказать, а знаю.

Думал нынче 1) то, что моя жизнь хороша тем, что я несу всю тяжесть богатой ненавидимой мной жизни: вид трудящихся для меня, просьбы помощи, осуждение, зависть, ненависть, – и не пользуюсь ее выгодами, хоть тем, чтобы любить то, что для меня делается, чтоб помочь просящим, и др.

2) Забыл.

21 мая 1908. Ясная Поляна. Давно не чувствовал себя так нездорово, как вчера. Слабость и мрачность. Но, слава богу, не дурно. Были 120 детей железнодорожного училища. Очень милы. Писал немного «Казни», с отвращением читал Фигнер*.

Нынче утром был старик-нищий 82 лет. Зашел после 18 лет, кроткий, спокойный, и потом два студента. Один – литератор, другой – революционер. Революционер прямо поставил вопрос: если бы я мог при повешении двадцати сделаться палачом и, повесив одного, спасти девятнадцать, следовало ли бы повесить этого одного? Очевидно, вопрос этот важен ему, и мое мнение об этом тревожит его. Приводил еще другие, подобные же примеры. Когда я сказал ему, что надо делать свое, не делать дурного, он сказал: а не будет ли того, что этот не делающий дурного будет, несмотря на страдания вокруг него, ходить, высоко подняв голову: «Какой, мол, я хороший!» Я сказал ему, что у нас каждого слишком много грехов всяких, чтобы, не делая греха компромисса, чувствовать себя безгрешным. Да, это служение народу, делание добра другим есть страшное зло; надо написать об этом особенно. И все зло правительства, и все зло революционеров, и все зло воспитания, экономическое – все на этом.

29 мая 1908. Ясная Поляна. То, что записано о нездоровье, с 21 мая продолжается до сих пор. Никогда не чувствовал себя до такой степени слабым. И нет худа без добра: в такие времена, чувствуя свою близость к смерти, только радуюсь этой близости. Посетителей и писем так много, что нельзя успеть всего записать. Начинаю чувствовать распространение своей известности, которое, как всегда, возбуждает и добрые, и соответственно добрым – злые чувства.

Вчера был очень тяжелый К*. Зато дня три, как приехали очень приятные Стамо с сыном. Радуюсь очень приезду Черткова, он в Петербурге. Саша была у Тани, нынче приехала. Боюсь за нее. Были еще Стаховичи. Соня была в Петербурге, приехала. За это время кончил «О смертных казнях» и писал письмо крестьянину о земле*, и во время писания убедился, что при существовании государственного насилия нет средств, которые могли бы улучшить чье-либо положение. Об этом вчера был хороший разговор с Николаевым и Стамо. Забыл записать о приезде за это время милых Николаевых и посещении Сони-невестки с Унковской. Были еще фотографы: Прокудин-Горский и Кулаков*, и американец с женой, и еще чета милых… Записать надо многое. Прежде, чем записывать из книжечки, запишу то, что сейчас думал:

1) Мы хотим устроить счастливую, справедливую жизнь людей, но с тех пор как мы знаем жизнь людей и знаем, что они всегда стремились к этому, мы знаем, что они никогда не достигали этого. Всегда за достигнутой ступенью блага тотчас же открывалась другая, следующая, столь же настоятельно необходимая, какою казалась и та, которая только что достигнута; и так продолжалось до теперешнего времени, начиная с людоедства и до национализации земли. И потому естественно не только предположить, но быть уверенным, что так и будет всегда.

Так и будет, так и должно быть. Положение человека, идущего вперед к благу, которое все отодвигается от него, подобно тому, что, как говорили мне, делают с упрямыми лошадьми. К оглоблям впереди их утверждают кусок хлеба с солью так, что лошадь чует его, но не может достать. И она тянется и движется, желая достать хлеб, но это самое движение отодвигает хлеб, и так до бесконечности. То же и с людьми: благо никогда не достигается, потому что при достижении одного блага сейчас же представляется новое. А благо – совершенство бесконечное, как бог.

Какой же из этого вывод?

А только тот, что человек может и должен знать, что благо его жизни не в достижении стоящей перед ним цели, а в движении для цели высшей, недоступной ему.

[…] 6) Нужно не переставая помнить три требования добра: воздержание, правду и любовь.

3 июня. Ясная Поляна. 1908. Третьего дня получил письмо с упреками за мое богатство и лицемерие и угнетение крестьян, и, к стыду моему, мне больно. Нынче целый день грустно и стыдно. Сейчас ездил верхом, и так желательно, радостно показалось уйти нищим, благодаря и любя всех. Да, слаб я. Не могу постоянно жить духовным «я». А как не живешь им, то все задевает. Одно хорошо, что недоволен собой и стыдно, только бы этим не гордиться.

Кончил «Не могу молчать» и отослал Черткову. Кончил почти и ту, большую*. Был припадок. Хорошо, что приближение к смерти не печалит, скорее не то что радует, а желательно. Думается хорошо, сильно. Хочется и новый «Круг чтения», и художественное – революцию.

10 июня. Несколько дней был слаб, а нынче хорошо выспался и писал о Молочникове и приговоре. Кажется, недурно. Начал письмо к индусу, да запнулся*. Чертков прекрасно поправил. Кажется, кончено. Отдал переписывать большую статью. Здесь два Сережи, графиня Зубова. Есть хорошие письма и люди хорошие: Картушин. Записать:

1) Нынче утром обхожу сад и, как всегда, вспоминаю о матери, о «маменьке», которую я совсем не помню, но которая осталась для меня святым идеалом. Никогда дурного о ней не слышал. И, идя по березовой аллее, подходя к ореховой, увидел следок но грязи женской ноги, подумал о ней, об ее теле. И представление об ее теле не входило в меня. Телесное все оскверняло бы ее. Какое хорошее к ней чувство! Как бы я хотел такое же чувство иметь ко всем: и к женщинам и к мужчинам. И можно. Хорошо бы, имея дело с людьми, думать так о них, чувствовать так к ним. Можно. Попытаюсь.

13 июня. Два дня почти ничего не писал. Пропасть народа у нас. Не могу без слез говорить о моей матери. Молоствов выписывал из ее дневников*. Вчера страшный ливень. Думал кое-что, записал в книжечках. […]

Говорят: есть три времени: прошедшее, настоящее, будущее. Какая грубая и вредная ошибка. Есть два вида времени: прошедшее и будущее; настоящее же вне времени. И жизнь истинная, свободная вне времени, т. е. в настоящем. Как это важно знать. Можно жить только настоящим, т. е. свободно. Сейчас не могу так записать, как думалось. Знаю только, что это очень, очень важно. Вел и веду себя в смысле истинной жизни, т. е. любви в настоящем, довольно хорошо.

17 июня 1908. Ясная Поляна. Написал за это время статейку о приговоре Молочникова и занялся опять большой статьей. Вчера писал, и нынче очень хорошо – так кажется – написал о непротивлении и вообще исправил.

Читаю о Герцене. Автор – узкий социалист*.

Было столкновение за столом. Очень жаль. Не могу вызвать доброго чувства, и тяжело это. Вчера был у Марьи Александровны и с милым Николаевым исправлял корректуры*. Сейчас застал Соню в гневе за порубленный лес. И зачем, зачем она мучает себя? Так жалко ее, а помочь нельзя.

Все сильнее и сильнее стыжусь своего положения и всего безумия мира. Неужели это мой обман чувства и мысли, что продолжаться это не может? Нет, не может.

19 июня 1908. Половину ночи не мог спать – от головной боли. Боль эта быстро усиливается. Не она ли приведет к концу. Что же, это хорошо. Стараюсь, когда слаб, как нынче, так же хорошо, спокойно, даже радостно думать о смерти, как думаю, когда силен и бодр. Вчера Булыгин рассказывал странную и трогательную историю с сыном. Кончил Герцена. Сейчас вдруг кольнуло голову так, что сморщился. О насилии написанное плохо*.

21, 22 июня 1908. Ясная Поляна. Чертков тут*. Очень радостно. Здоровье уходит. Слава богу, нет ни малейшего противления. Только, грешен, хочется кончить задуманное. А потом вспомнишь, как это все ничтожно, игрушечно в сравнении с готовящейся переменой. Сейчас застал себя не на мысли, а на сознании о том, что дневник этот читают, и, пиша, имею в виду читающих. Забуду, освобожусь. […]

23 июня 1908. Ясная Поляна. Немного лучше, даже много, кажется. Мало спал, но на душе особенно любовно радостно. Если бы так всегда до смерти было! Сейчас просители, Илья Васильевич, Ваня, старуха деменская – все, что раздражало иногда, только умиляет. А слепой с девочкой? – захотелось сойтись, обласкать.

Записал: себялюбие, т. е. любить себя больше всего, – и величайшее заблуждение и высшее совершенство. Заблуждение, когда любишь больше всего свою личность, и высшее совершенство, когда любишь больше всего то духовное начало, которое живет и проявляется во мне.

24 июня 1908. Ясная Поляна. Очень сильная боль головы мучала ночью, и я дурно, очень дурно перенес, – стонал, разбудил Юлию Ивановну и Душана. Главное, не мог найти блага в жизни с страданием. Говорил себе: это случай учиться терпеть, и то, что это приближает к освобождению, и то, что есть благо во всем. И не мог преодолеть тяжесть страдания.

Не думал о том, что это – то трение, которое движет к благой цели освобождения. А это главное. Сейчас болит, хотя не так, как ночью. Постараюсь не ослабеть. Можно. Начал писать к альбому Орлова, может быть, будет хорошо*.

26 июнь. 1908. Вчера не писал. Провел ночь очень хорошо и пожалел, что не болею, не было случая поправить вчерашнюю слабость. Ничего не писал. Попытался Орлова, и не пошло. Был американец, корреспондент. Хорошо поговорил с ним. Разговор с Кузминским – непроницаемый мрак. Я все-таки сказал.

Ночь провел дурно. Была боль. Я держался хорошо, без ропота. Но и боль была слабая. Последнее время испытываю очень радостное сознание: как только в чем-либо сомненье: сказать – не сказать, пойти – не пойти, большей частью для похоти или славы людской, или пожалеешь о чем, – скажешь себе: а тебе что за дело? Жизнь только для бога в себе и вне себя, и сейчас уничтожается сомнение, и спокойно, хорошо, радостно. Записываю утром, только что встал.

Сейчас думал:

Плохо, что камень крепок, когда хочешь рубить его, а если нужен камень, чтоб точить на нем, – тогда чем он жестче и крепче, тем лучше. Так и с тем, что мы называем горестями.

Очень хорошо было на душе, и теперь хорошо, а только болит очень голова. «А тебе что за дело?» Писал порядочно об Орлове. Почувствовал нынче в первый раз возможность, как говорит Вивекананда, чтобы все вместо «я» сделалось «ты», – почувствовал возможность самоотречения не во имя чего-нибудь, а во имя здравого смысла. Трудно отвыкать от табаку, пьянице от вина, а труднее и вместе с тем нужнее всего отучиться от этого ужасного пьянства собою, своим «я». А я начинаю – теперь, перед смертью – чувствовать возможность такого отречения. Не велика заслуга.

30 июня 1908. Ясная Поляна. Третьего дня был слепой, бранивший меня. Вчера я ходил к нему к Николаеву и сказал, что я люблю его 1) за то, что он ищет божьей истины, 2) за то, что он – тот ненавидящий, обижающий, которого должно любить, и 3) за тем, что я, может, могу быть нужен ему, и простился с ним, пожав его руку. Он перед отъездом хотел видеть меня. Я обрадовался. Он сказал: я нечаянно пожал руку, я не могу жать руку подлецу, мерзавцу, фарисею, лицемеру… Софья Андреевна велела ехать, но я успел сказать, и искренно, что я люблю его. О, если бы так со всеми! […]

2 июля 1908. Ясная Поляна. Вчера тяжелый разговор. Все я плох. Одно хорошо, что знаю и чувствую это. Благодетельность телесных страданий еще не умею понимать и чувствовать, а знаю, что она есть. Зато благодетельность оскорблений, укоров, клевет, даже злобы и знаю и даже чувствую. Нынче поправил Морозова* и немножко статью. Передаю ее вполне Черткову. Как я рад, что ни малейшего желания успеха и похвалы. Здоровье хорошо. Но мрачность. Надо держать себя в руках.

4 июля 1908. Ясная Поляна. Вчера как будто кончил статью. Пора. Душевное состояние лучше, хотя телесное хуже. Читал статью Вивекананда о боге превосходную. Надо перевести. Сам думал об этом же. […]

9 июля 1908. Ясная Поляна. Пережил очень тяжелые чувства*. Слава богу, что пережил. Бесчисленное количество народа, и все это было бы радостно, если бы все не отравлялось сознанием безумия, греха, гадости роскоши, прислуги и бедности и сверхсильного напряжения труда кругом. Не переставая, мучительно страдаю от этого, и один. Не могу не желать смерти. Хотя хочу, как могу, использовать то, что осталось. Пока довольно.

Кажется, 11 июля 1908. Ясная Поляна. Все письма сочувствия о статье «Не могу молчать». Очень приятно*. Нынче чувствую себя очень хорошо. Приезжала Таня. Менее близка, чем думал. Все пропасть народа. Нынче Бутурлин, Беркенгейм, Михаил Сергеевич. […]

20 июля 1908. Записано 11 июля: «Письма сочувствия о статье». Теперь письма ругательные, и довольно много. И грустно. Здесь Верочка и Мария Александровна. Очень хорошо с обеими С. (читающий да разумеет)*. Нога болит все хуже и хуже. Все чувствую близость смерти. […]

Нынче 5 августа 1908. Ясная Поляна. Все лежу. Ноге лучше. На душе хорошо, даже очень хорошо. Работаю «Круг чтения» новый, дошел до 26-го. Еще много работы. Умилялся на Черткова и других друзей работу над сводом. И думаю, и сомневаюсь, что это стоит того. Но мне приятно – приятно это сплочение моего духовного я. Ругательные письма за «Не могу молчать» усиливаются. Читаю Диккенса «Our Mutual Friend»[63], очень плохо. Вивекананда тоже мало удовлетворяет. «Дюже умен». Была два раза музыка Сибора и Гольденвейзера.

В последний раз много думал во время игры, а именно: определял всякую вещь известным чувством, настроением, перенося ее в область словесного искусства, и оказалось, что было: то умиление, то веселость, то страсть, то тревога, то любовь-нежность, то любовь духовная, то торжественность, то грусть и многое другое, но одного не было – не было ничего недоброго: злобы, осуждения, насмешки и т. п. Как бы так художественно писать? […]

11 августа 1908. Ясная Поляна. Тяжело, больно. Последние дни неперестающий жар, и плохо, с трудом переношу. Должно быть, умираю. Да, тяжело жить в тех нелепых, роскошных условиях, в которых мне привелось прожить жизнь, и еще тяжелее умирать в этих условиях: суеты, медицины, мнимого облегчения, исцеления, тогда как ни того, ни другого не может быть, да и не нужно, а может быть только ухудшение душевного состояния. Отношение к смерти никак не страх, но напряженное любопытство. Об этом, впрочем, после, если успею.

Хотя и пустяшное, но хочется сказать кое-что, что бы мне хотелось, чтобы было сделано после моей смерти. Во-первых, хорошо бы, если бы наследники отдали все мои писания в общее пользование; если уже не это, то непременно все народное, как-то: «Азбуки», «Книги для чтения». Второе, хотя это и из пустяков пустяки, то, чтобы никаких не совершали обрядов при закопании в землю моего тела. Деревянный гроб, и кто хочет, снесет или свезет в Заказ против оврага, на место зеленой палочки*. По крайней мере, есть повод выбрать то или другое место.

Вот и все. По старой привычке, от которой все-таки не освободился, думается, что еще сделал бы то бы да это, странно – преимущественно один художественный замысел. Разумеется, это пустяки, я бы и не в силах был его исполнить хорошо.

Да, «все в табе и все сейчас», как говорил Сютаев, и все вне времени. Так что же может случиться с тем, что во мне и что вне времени, кроме блага.

17 августа 1908. Ясная Поляна. (Художественное.)

1) Ребенок в богатой буржуазной семье атеистической, научно-либеральной предается церковности. Он через пятнадцать лет революционер-анархист.

2) Кроткий, искренний сын священника, хорошо учится и в школе и в семинарии, его женят и посвящают. Дочь его соседа-прихожанина дает матушке, тщеславной интеллигентке, книгу. Он читает Толстого, и пробуждаются вопросы.

3) Мальчик, шестой сын слепого нищего, вызывает сочувствие жены первого либерала атеиста. Его берут, отдают в школу, блестящие способности, выводят его в магистры науки. Он едет на родину, встречается с товарищами, ужасается, передумывает все и отрицает науку и истину одну и спасение видит в вере в бога.

4) Один из товарищей начал торговать, нажил миллион и, либеральничая, живет трудами рабочих.

5) Сын аристократической семьи ведет к сводне, потом филантропия, потом отречение от всего.

6) Сын разорившегося полуаристократа, тщеславный, делает карьеру женитьбой, сын сдержанный делает карьеру – вешает. Он льстил первому, теперь важничает.

7) Такой же, сын буржуа, аристократический писатель живет журналистикой, чувствует гадость и не может*.

21 августа. Не писал с 12 числа. Здоровье все так же, ноге лучше, общее состояние хуже, то есть ближе к смерти. Нынче ночью испытал без всякой внешней причины особенно сильное и мало сказать: приятное, а серьезное, радостное чувство совершенного отпадения не страха даже, а несогласия со смертью. Очень радуюсь этому, потому что это чувство, я знаю, не случайное, проходящее, а оно может, не будучи испытываемо беспрестанно, оставаться в глубине души, и это очень хорошо. Чувство это подобно тому, что бы испытал человек, узнав неожиданно для себя, что там, где он считал себя вдали от дома, он подле него, и что то, что он считал чем-то странным и чуждым, есть самый дом его.

Все занимаюсь с Николаем Николаевичем «Кругом чтения». Не скажу, чтобы очень доволен, но и не недоволен. Чувствую приближение 28-го по увеличению писем*. Буду рад, когда это кончится, хотя рад тоже тому, что совершенно равнодушен к тому или к другому отношению людей ко мне, хотя и все более и более неравнодушен к моему отношению к ним.

Написал письмо М.* и не раскаиваюсь.

24 августа. 1) Все живое имеет сознание. В сознании себя отдельным существом и жизнь, и всякое живое существо сознает себя подчиненным общим и своим законам: камень – и тяготения, и непроницаемости; растение – и тяготения, и роста, и воспроизведения; животное – и тяготения, и роста, и воспроизведения, и общения с себе подобными; человек – и тяготения, и роста, и воспроизведения, и разумного нравственного поведения.

26 августа 1908. Ясная Поляна. Мне лучше, но все еще лежу. Работал над «Кругом», и что дальше, то больше и больше вижу недостатков и исправляю. Дошел до 8 числа. Шумят по случаю юбилея, и я рад, что чувствую себя спокойным совсем. Недоброе письмо и незаслуженно недоброе письмо гораздо больше тревожит меня, чем все, что делается ради юбилея. На душе хорошо, думаю, что подвигаюсь. Рад работе над «Кругом». Помогает уяснению многого. А какая радость – друзья, и какие! Устал, ничего больше писать не хочется.

3 сентября 1908. Ясная Поляна. Поправляюсь. На душе, скучно повторять, все лучше и лучше.

Хочется писать художественное, и намечается, но боюсь, буду не в силах.

1) Я все забыл и забываю, так что прошедшее исчезает для меня. Так же, еще больше, исчезает будущее. Как это хорошо! Вся сила жизни – а сила эта страшно умножилась – переносится в настоящее. Я сознаю это. Как это радостно!

14 сентября. Понемногу выздоравливаю. Юбилей – много приятного для низшей души, но трудное сделал для высшей души. Но жаловаться на себя не очень могу*. Все понемногу выкарабкиваюсь. Нынче взял тетрадь именно для того, чтобы записать то, что утром и ночью в первый раз почувствовал, именно почувствовал, что центр тяжести моей жизни перенесся уже из плотской в духовную жизнь: почувствовал свое равнодушие полное ко всему телесному и неперестающий интерес к своему духовному росту, то есть своей духовной жизни.

[…] Нынче был приезжий тяжелый юноша. Оставил тяжелое впечатление. Сейчас придут тульские революционеры*.

28 сентября 1908. Ясная Поляна. Нога лучше, но общее состояние тела – желудка – дурно. В душе хорошо. Идет работа. Только теперь настоящая работа, только теперь, в 80 лет, начинается жизнь. И это не шутка, если понимать, что жизнь меряется не временем. Все «Круг» работаю. Не совсем хорошо. Но, может быть, на пользу. Кое-что художественное и важное напрашивается. Много писем, и хороших. Как хорошо, что не увидишь последствий! Тут-то и жизнь: приготавливать последствия добрые – по крайней мере, с желанием доброго, – которых не увидишь. […]

26 октября 1908. Ясная Поляна. Почти месяц не писал. Все занят «Кругом чтения». Хочу назвать: «Учение жизни». И на душе очень хорошо, все ближе к смерти, встречаемой, как все представляющееся в будущем, как благо. Начал художественное*. Но едва ли не только напишу, но едва ли буду продолжать. Начал тоже письмо сербке. Все хочется короче и яснее выразить ошибку жизни христианских народов*. Получил вчера книгу от китайца. Заставляет думать*. Много думается. Записать хочу пустяки.

1) Получаю письма от юношей, вдребезги разбивающие все мое миросозерцание. Прежде я досадовал на легкомысленную самоуверенность и ограниченность, потом хотелось показать ему всю его глупость, теперь же почти не интересует. То есть интересует, пока я ищу, нет ли справедливого упрека, но потом оставляю. Ведь только подумать о том, как в моей семье никакие доводы, никакая близость, даже любовь не могут заставить людей перестать утверждать, что 2 × 2 = 5; как же хотеть переубедить чужих, далеких людей? Как вчерашнего социалиста или озлобленного христианина-крестьянина. Да, великое слово Франциска Ассизского: когда будет радость совершенная. Да, много из моих последователей берут из христианства только его отрицающую зло сторону. Истинное христианство не сердится на нехристианские поступки людей, а старается только самому не поступать не христиански – сердиться.

2) Какое удивительное сумасшествие: убивать людей для их блага!

3) Как я прекрасно забыл все прошедшее и освободился от мысли о будущем. Да, начинаю в этой жизни выходить из нее, из главного условия ее: времени.

Буду почаще писать, если буду жив. Несколько дней очень нездоровится. Изжога и слабость и зябкость. Слава богу, не мешает жить.

28 октября 1908. Ясная Поляна. Вчера очень тяжело болел. Слабость и сон. Так ясно было, что такова смерть: уничтожение сознания этой жизни, то есть этого проявления жизни. И так хорошо!

[…] Да, вчера было очень хорошо. Также и нынче. Нынче с особенной ясностью и силой чувствую истинную, вневременную жизнь.

2) Какая ни с чем не сравнимая, удивительная радость – и я испытываю ее – любить всех, все, чувствовать в себе эту любовь или, вернее, чувствовать себя этой любовью. Как уничтожается все, что мы по извращенности своей считаем злом, как все, все – становятся близки, свои… Да не надо писать, только испортишь чувство.

Да, великая радость. И тот, кто испытал ее, не сравнит ее ни с какой другой, не захочет никакой другой и не пожалеет ничего, сделает все, что может, чтобы получить ее. А для того, чтобы получить ее, нужно одно небольшое, но трудное в нашем извращенном мире, – одно: отучить себя от ненависти, презрения, неуважения, равнодушия ко всякому человеку. А это можно. Я сделал в этом отношении так мало, а уже как будто вперед получил незаслуженную награду.

С особенной силой чувствую сейчас – или, скорее, чувствовал сейчас на гулянье эту великую радость – любви ко всем.

Ах, как бы удержать ее или хоть изредка испытывать ее. И довольно.

30 октября 1908. Ясная Поляна. Вчера мало спал и с утра усердно писал о сербах. Кажется, плохо. Потом слабо очень себя чувствовал. Записать:

1) «Жажда знания», «помогите» – в письмах. И это больше ничего, как самая грубая корысть и тщеславие – залезть повыше на шею своего же брата. […]

31 октября. Ясная Поляна. 1908. Вчера просмотрел, поправил сербское. Кажется, выйдет сносно. Нынче еще поправлял. Письмо от индуса*. Надо отвечать почти то же. «Кругом чтения» чуть-чуть занялся. […]

Пропустил день. Нынче 2 ноября 1908. Ясная Поляна. Вчера занимался – статьей сербской. Кончаю. Не плохо и не хорошо, средне. Вчера было на душе или, скорее, на теле тоскливо, потому что не поддавался. Нынче утро, и хочется записать вот что:

1) Гуляю, сижу на лавочке и смотрю на кусты и деревья, и мне кажется, что на дереве большие два как бы ярко-оранжевые платка; а это на вблизи стоящем кусте два листка. Я отношу их к отдаленным деревьям, и это два большие платка, и ярко-оранжевые они оттого, что я отношу цвет этот к удаленному предмету. И подумал: весь мир, какой мы знаем, ведь только произведение наших внешних чувств: зрения и осязания… и наших соображений. Как же верить в реальность, единую реальность мира, каким мы его представляем себе? Какой он для блох? Какой для Сириуса, для неизвестного мне существа, одаренного неизвестными мне чувствами? И пространство и время – это все мною построено. То, что я называю бесконечно малыми существами, нисколько не меньше меня. И то, что я называю моментом, нисколько не меньше того, что я называю вечностью. Одно, одно есть, то, что сознает, а никак не то, что оно познает и как.

2) О чувстве меры в искусстве: то, что отсутствие меры выставляет на вид производителя искусства, и оттого уничтожается иллюзия того, что я не воспринимаю, а творю.

15 ноября 1908. Ясная Поляна. Вчера до 12 часов играл в карты. Совестно, гадко. Но подумал: люди скажут: «Хорош учитель, играет в винт три часа сряду». И по-настоящему подумал: это-то и нужно. В этом-то настоящее, нужное для доброй жизни смирение. А то генерал должен держаться, как генерал, посланник – как посланник, а учитель – как учитель. Неправда. Человек должен держаться как человек. А человеку свойственно прежде всего смирение, желать быть униженным. Это не значит, что надо играть в карты, если можешь делать другое, нужное людям, но значит, что не надо бояться суждений людей, а, напротив, хорошо уметь переносить их sans sourciller[64]. […]

28 ноября. Ясная Поляна. Никак не думал, что так давно не писал. Дня три только, как немного проснулся, а то спал, и не было хорошей душевной жизни. Все пишу письмо индусу. Все повторения. Здоровье тела плохо, на душе и в сонном состоянии хорошо, а в бдящем всегда умиление и радость.

Вчера приехал Миша с женой и юношей Вяземским. Я позвал их и читал им «Круг чтения» и говорил. И рад этому. Эта чета Миши с женой мила мне становится все больше и больше. Сейчас записал в индусское письмо. Не знаю, что буду писать, окончив. Едва ли художественное. Было поползновение и прошло.

29 ноября. Ясная Поляна. Телесно – хотел сказать: нехорошо, но это неправда – слабость, но это хорошо. Вчера подвинулся в «Письме индусу» и целый вечер читал Сандерленда*, чтобы ответить на письмо. Ночью видел во сне, что я отчасти пишу, сочиняю, отчасти переживаю драму Христа. Я – и Христос и воин. Помню, как надевал меч. Очень ярко. Соня уехала в Москву. Одну художественную мысль, очень мне понравившуюся, забыл и не мог вспомнить. Надо записывать. Затем надо, что хочу попробовать, могу ли художественное писать. Если не могу, то не огорчусь. Попробовать надо на небольшом. […]

3 декабря 1908. Ясная Поляна. Очень хорошее душевное состояние. Много спал. Начал с того, что увидал в себе всю свою мерзость, преобладание славы людской над настоящими требованиями жизни. Увидал это (что и давно чуял) и при тяжелом чувстве от письма какой-то женщины, упрекающей меня за письмо, и по тому, с каким интересом, читая газеты, искал глазами слово «Толстой». Как еще я далек от чуть-чуть порядочного, как плох. Сейчас пишу это и спрашиваю себя: и это пишу я не для тех, кто будет читать этот дневник? Пожалуй, отчасти. Да, работать надо над собой – теперь, в 80 лет, делать то самое, что я делал с особенной энергией, когда мне было 14, 15 лет: совершенствоваться; только с той разницей, что тогда идеалы совершенства были другие: и мускулы, и вообще то, что нужно для успеха среди людей. Ах, если бы приучиться всю, всю энергию класть на служение богу, на приближение к нему. А приближение к нему невозможно без служения людям. […]

4 декабря 1908. Ясная Поляна. Вчера был деятелен: писал дневник, написал об Эртеле* и поправил предисловие к новому «Кругу чтения». Тяжелый разговор с Соней. Мне и во время разговора было жалко ее, а после умилительно. Записал очень важное:

1) При мысли о предстоящих поступках и, если можешь, при совершении самых поступков, спрашивай себя: для чего ты делаешь то, что делаешь: для себя ли, для бога, для своей совести, или для людей, для их одобрения. Спрашивай себя: будешь ли делать то же, что делаешь, если бы ты не только знал, что никто никогда не узнает про это, но что это доброе для оценки твоей совести дело останется для людей поводом осуждения тебя.

Надо приучать себя к этому. Это – единственно важное дело в жизни и для 14-летнего мальчика, и для меня, 80-летнего старика.

Не могу иногда не видеть благотворность моих добрых поступков и не могу не умиляться, не радоваться. Но помни, что главные последствия не видны тебе, а есть.

2) На свете нет ничего великого, есть правильное и неправильное только. А все одинаково бесконечно велико или бесконечно мало.

Нынче 6 декабря 1908. Ясная Поляна. […] Все копаюсь над «Письмом к индусу». Кажется, дребедень и повторение. Надо кончить и оторваться. Художественное хочется, но не начинаю, потому что нет такого, что бы приспичило, такого, что не могу не писать, так же как жениться только тогда, когда не могу не жениться.

Хочу для фонографа приготовить настоящее, близкое сердцу*.

[…] 2) Как я особенно счастлив. Если меня и ненавидят, не зная меня, многие, как много людей не по заслугам любят меня. Люди, которые по своим quasi-религиозным взглядам, которые я разрушаю, должны бы были ненавидеть, любят меня за те пустяки – «Война и мир» и т. п., которые им кажутся очень важными.

Вышло сербское письмо в «Голосе Москвы», и очень мне приятно.

Нынче вечер 14 декабря 1908. Ясная Поляна. Целые шесть дней не писал. Кончил «Письмо индусу», слабо, повторения. Написал кое-какие письма. Соня в Москве. Последние дней четыре или пять слаб телом. Душевно был не очень дурен, но нынче вешанье, мученье людей вызвало негодование, недоброе, злое чувство к вешателям. Думаю о художественном, и как будто нарождается. […]

18 декабря 1908. Ясная Поляна. Не писал три дня. Соня вернулась. Приехали Репин с Нордман. Все так же слабо себя чувствую. Перебираю художественное. Казалось бы, могу. Написал очень озлобленное предисловие и не годящееся начало*. Духовно слаб. Вчера вечером получил письмо недоброе о том, что наживаюсь сочинениями, и был так слаб, что огорчился и отвечал (бросил письмо).

Нынче перебирал переписанное в дневнике, но писать ничего не могу. Сейчас проводил Репина. Соня нездорова. Выпишу, что есть, из записной книжки.

[…] 3) Большая ошибка думать, что все изобретения, увеличивающие власть людей над природой в земледелии, в добывании и химическом соединении веществ, и возможность большого воздействия людей друг на друга, как пути и средства сообщения, печать, телеграф, телефон, фонограф, есть благо. И власть над природой, и увеличение возможности воздействия людей друг на друга будут благом только тогда, когда деятельность людей будет руководима любовью, желанием блага другим, и будут злом, когда она будет руководима эгоизмом, желанием блага только себе. Выкопанные металлы могут пойти на удобства жизни людей или на пушки, последствие увеличения плодородности земли может дать обеспеченное питание людям и может быть причиной усиленного распространения и потребления опиума, водки, пути сообщения и средства сообщения мыслей могут разносить добрые и злые влияния. И потому в безнравственном обществе, каково наше мнимо христианское, все изобретения, увеличивающие власть человека над природою, и средства общения – не только не благо, но несомненное и очевидное зло. […]

27 декабря 1908. Ясная Поляна. Много дней пропустил. Было много посетителей и хороших писем. Занимался все время статьей о статье Столыпина, и, кажется, напрасно*. Художественная работа в голове ясна, но нет охоты писать.

[…] Вчера на прогулке встретил меня юноша со слезами, но говорил так несвязно, непонятно о том, что ему нужно, что с недобрым чувством и даже словами ушел от него. И слава богу, тотчас же стал мучаться, искал его. На счастье, он не уходил, и я прекрасно поговорил с ним.

Приехали петербургские студенты с адресом. Трудно. А надо помнить вечное, одно дело: сейчасной любви.

28 декабря 1908. Ясная Поляна. Отдал Черткову статью, хотел писать «Погибшие»*, но не пошло. А есть, есть что сказать. На душе хорошо. Все учусь понемногу не мыслить нелюбовного. В этом все дело. Можно привыкнуть. Помоги бог, который в «табе»*. Были студенты. Тяжело было. Забывал, что надо с богобоязненностью обращаться. А все-таки подвигаюсь. Да беда, что l’esprit de l’escalier[65]. Но подвигаюсь, подвигаюсь.

Сегодня 29 декабря 1908. Ясная Поляна. Очень хорошо себя чувствую. В первый раз хотя и плохо, но охотно писал – не знаю, как назвать? Может быть: «Нет виноватых». Могу себе представить, вижу возможность и с удовольствием. […]

30 декабря. Ясная Поляна. 1908. Приехал Николай Николаевич. Получил трогательное письмо от Петровой, сидящей в тюрьме. Отвечал ей. Нынче проситель-крестьянин о разделе, потом студент с удивительным вопросом о требовании курсистки, чтобы он взял ее в жены. Потом Андрей с денежными делами, потом сумасшедший, потом письмо от студента с требованием того, чтобы жизнь была злом. Вчера было очень хорошо на душе, радостно, любовно, нынче хуже, но, слава богу, все же радостно и благодарно. Начал было писать «Нет виноватых», но не пошло. Готовят маскарад*. Мне жалко. […]

«Тайный» дневник 1908 года

2 июля 1908. Ясная Поляна. Начинаю дневник для себя – тайный.

Положение мое было бы мучительно, если бы не сознание того, что все это на пользу душе, если только положить жизнь в душе.

Если бы я слышал про себя со стороны, – про человека, живущего в роскоши, с стражниками, отбивающего все, что может, у крестьян, сажающего их в острог, и исповедующего и проповедывающего христианство, и дающего пятачки, и для всех своих гнусных дел прячущегося за милой женой, – я бы не усомнился назвать его мерзавцем! А это-то самое и нужно мне, чтобы мог освободиться от славы людской и жить для души.

Исправлял Василия Морозова рассказ*.

Мучительно тяжело на душе. Знаю, что это к добру душе, но тяжело.

Когда спрошу себя: что же мне нужно – уйти от всех. Куда? К богу, умереть. Преступно желаю смерти.

После того как я написал это – непонятно грубая, жестокая сцена из-за того, что Чертков снимал фотографии*. Проходит в голову сомнение, хорошо ли я делаю, что молчу, и даже не лучше ли было бы мне уйти, скрыться, как Буланже*. Не делаю этого преимущественно потому, что это для себя, для того, чтобы избавиться от отравленной со всех сторон жизни. А я верю, что это-то перенесение этой жизни и нужно мне.

Помоги, господи, помоги, помоги!!!!

Уйти хорошо можно только в смерть.

3 июля. Все так же мучительно борюсь, но плохо борюсь. Жизнь здесь, в Ясной Поляне, вполне отравлена. Куда ни выйду – стыд и страдание. То грумондские мужики в остроге, то стражники, то старик В. Суворов, который говорит: «Грешно, граф, ох, грешно, графиня обидела». То эта безумно и гадко корыстная, несправедливая дорога*. Трудно, не знаю: оттого ли, что я не в духе, или я не в духе от всех этих ужасов. О, помоги, помоги мне, во мне.

4 июля. Немного лучше, но все еще тяжело. С Сашей говорил хорошо. Как странно передается – мужчинам ум отца, характер матери, и наоборот.

6 июля. Мучительно тяжело испытание или расплата за любострастие. Ужасно тяжелая расплата. Сейчас Чертков рассказал бывший с ней разговор: «Он живет, пользуется роскошью и говорит… все фарисейство… и т. д. Я, я жертвую собой».

Помоги мне, господи. Опять хочется уйти. И не решаюсь. Но и не отказываюсь. Главное: для себя ли я сделаю, если уйду. То, что я не для себя делаю, оставаясь, это я знаю.

Надо думать с богом. Так и буду.

7 июля. Очень было мучительно вчера. Считал деньги и соображал, как уйти. Не могу без недоброго чувства видеть ее. Нынче лучше.

Как на ней видно весь ужас телолюбия, себялюбия, доведенного до потери обязательности духовной. Ужасно и для других, и для нее. Жалеть надо. Попытаюсь получше написать – говорить нельзя.

Это об ней. А о себе забываю. Я плох, очень плох. Не мог вчера не думать о себе, об отвратительном себе.

Да, я – тело – это такой отвратительный нужник – только сними, приоткрой крышку духовности, и смрад и мерзость.

Постараюсь нынче жить для души.

А о спарже она права*. Учись жить.

9 июля. Думаю написать ей письмо. Недоброго чувства, слава богу – нет. Одно все мучительнее и мучительнее: неправда безумной роскоши среди недолжной нищеты, нужды, среди которых я живу. Все делается хуже и хуже, тяжелее и тяжелее. Не могу забыть, не видеть.

Все пишут мою биографию – да и все биографии – о моем отношении к седьмой заповеди ничего не будет. Не будет вся ужасная грязь рукоблудия и хуже, с 13, 14 лет и до 15, 16 (не помню, когда начался разврат в распутных домах). И так до связи с крестьянкой Аксиньей – она жива. Потом женитьба, в которой опять, хотя я и ни разу не изменил жене, похоть по отношению жены скверная, преступная. Этого ничего не будет и не бывает в биографиях. А это очень важно, и очень важно как наиболее сознаваемый мной, по крайней мере, порок, более других заставляющий опомниться.

14 июля. Все очень тяжело несу, переношу несчастный характер Сони. Эгоизм, исключающий все, что не я, доходящий до комизма, тщеславие, самодовольство, всезнайство, осуждение всех, раздражение. Надо написать. Жалко ее. Никто ей не говорит, и она думает, что она верх совершенства.

18 июля. Недоброе чувство кончилось. Отвлекся мыслями. Вчера были беглые два матроса*. Дал денег, пожалел. Хорошо думается. Саша вернулась со свадьбы – милая, хорошая. Я не хорошо ее – исключительно люблю. Нога болит. И совершенно все равно.

1909

1 января 1909. Ясная Поляна. Очень, очень хорошо. Неперестающая радость сознания все большего и большего соединения со всем – любовью. Вчера еще понял грубую ошибку, начав описывать лицо нелюбимое*. Много хотел сказать, но и посетители, и письма растрепали. […]

3 января 1909. Ясная Поляна. Дня два нездоровится, но душевное состояние спокойно и твердо. Все чаще и чаще думаю о рассказе*, но сейчас утро, сижу за столом, примериваюсь и чувствую, что буду выдумывать. А как нужно, нужно написать, и, слава богу, нужно, признаю нужным не для себя. За это время поправлял конец о Столыпине*. Кажется, порядочно.

Да, здоровье нехорошо, а душевное состояние как будто определилось с новым годом.

Записать:

1) В старости это уже совсем можно и даже должно, но возможно и в молодости, а именно то, чтобы быть в состоянии не только приговоренного к смертной казни, но в состоянии везомого на место казни. Как хорошо: «Я есмь – смерти нет. Смерть придет – меня не будет». Мало того, чтобы быть готовым не удивляться тому, что есть смерть, ничего не загадывать; хорошо, главное, то, что вся жизнь становится торжественна, серьезна. Да, жизнь – серьезное дело.

[…] (Мне портит мой дневник, мое отношение к нему то, что его читают. Попрошу не читать его.) […]

Кажется, все записал. Получил письмо от Копыла и не умею, как поступить. Самое трудное общение – это общение с вполне сумасшедшим, менее трудное – с не вполне сумасшедшим. Не надо, нельзя освобождать себя от любовного общения признанием сумасшествия. Напротив. Тут и узнаешь могущественность «меча любви». Не люблю метафор, но эта мне очень нравится. Именно меч, все разрубающий. Нет такого тяжелого, запутанного, затруднительного положения, которое не разрешалось бы проявлением любви без всяких соображений о прошедшем и будущем, а любви сейчас, в настоящем. Сейчас испытаю на деле Копыла.

6 января 1909. Ясная Поляна. Вчера показалось, что могу писать художественное. Но не то. Нет охоты. Нынче совсем не могу. Да и не надо.

[…] Третьего дня был настоящий интеллигент, литератор Гершензон, будто бы с вопросами о моих метафизических основах, в сущности же с затаенной (но явной) мыслью показать мне всю безосновность моей веры в любви.

[…] Вчера читал чертковскую переписку с Эртелем. Опять та же самоуверенная, несерьезная интеллигентная болтовня со стороны Эртеля и ясное, твердое понимание Черткова.

Одно, что вынес из этих двух впечатлений, это – сознание тщеты рассуждений. Ах, если бы только отвечать, когда спрашивают, и молчать, молчать. Если не было противоречием бы написать о необходимости молчания, то написать бы теперь: «Могу молчать». «Не могу не молчать». Только бы жить перед богом, только любовью. А вот сейчас писал о Гершензоне без любви – гадко. Помоги, помоги… не могу назвать.

8 января 1909. Ясная Поляна. Здоровье сносно. Второй день ничего не работаю. Написал вчера несколько писем, пытался продолжать «Павлушу». Не пошло. Нынче – теперь 12 часов – все утро ничего не делал. Чудная погода. Ходил утром и встретил болгара-офицера – нервно возбужденный. Было тяжело. Письмо от Льва Рыжего, написал ответ, но не пошлю. Чертков настаивает на моем особенном значении. Не могу и не могу верить, да и не желаю. […] Записать два:

[…] 2) Ночью думал о том, как бы хорошо ясно определить те злодейские должности, которые не только христианин, но просто порядочный человек – не злодей, желающий чувствовать себя не злодеем, – исполнять не может. Знаю, что торговец, фабрикант, землевладелец, банкир, капиталист, чиновник безвредный, как учитель, профессор живописи, библиотекарь и т. п., живет воровским, грабленым, но надо делать различие между самим вором и грабителем и тем, кто живет воровским. И вот этих самих воров и грабителей надо бы выделить из остальных, ясно показать греховность, жестокость, постыдность их деятельности.

И таких людей имя – легион. 1) Монархи, министры: а) внутренних дел, с насилием полиции, казнями, усмирениями, b) финансов – подати, c) юстиции – суды, d) военные, e) исповеданий (обман народа), и все служащие, все войско, все духовенство. Ведь это миллионы. Только бы уяснить им, – что они делают. […]

10 января 1909. Ясная Поляна. Вчера писал почти с охотой, но плохо. Не стоит того, чтоб делать усилия. Нынче совсем нет охоты и вчерашнее кажется слабым, просто плохим. Третьего дня разговор с Андреем, очень для меня поучительный. Началось с того, что они, все братья, страдают безденежьем.

Я. Отчего?

Он. Да все дороже стало, а живем в известной среде.

Я. Надо жить лучше, воздержнее.

Он. Позволь возразить.

Я. Говори.

Он. Ты говоришь, что надо жить так: не есть мяса, отказываться от военной службы. Но как же думать о тех миллионах, которые живут, как все?

Я. Совсем не думать, думать о себе.

И выяснилось мне, что для него нет никакого другого руководства в жизни, кроме того, что делают все. Выяснилось, что в этом – всё, что, за крошечными исключениями, все живут так, не могут не жить так, потому что у них нет другого руководства. А потому и упрекать их, и советовать им другое – бесполезно и для себя вредно, вызывая недоброе чувство. Человечество движется тысячелетия веками, а ты хочешь годами видеть это движение. Движется оно тем, что передовые люди понемногу изменяют среду, указывая на вечно далекое совершенство, указывая путь (Христос, Будда, да и Кант, и Эмерсон, и др.), и среда понемногу изменяется. И те опять как все, но иначе.

Интеллигенты – это те, которые так же, «как все», интеллигенты.

Ничего нынче не делал и не хочется. Пишу вечером, 6 часов. Проснулся, и две вещи стали особенно, совершенно ясны мне: 1) то, что я очень дрянной человек. Совершенно искренно говорю это, и 2) что мне хорошо бы умереть, что мне хочется этого.

Очень я зол нынче. Может быть, живу я еще затем, чтобы стать хоть немного менее гадким. Даже наверное за этим. И буду стараться. Помоги, господи.

11 января 1909. Ясная Поляна. […] Записать нынче имею или слишком много, или ничего. Казненных пропасть, и убийства. Да, это не звери. Назвать зверями – клевета на зверей, а много хуже.

Чувствую потребность что-то сделать. Неудержимое требование, а не знаю еще, что. Вот когда от души говорю: помоги, господи! Хочу, ничего не хочу для себя. Готов на страдания, на унижения, только бы знать сам с собой, что делаю то, что должно. Какое легкое или страшно трудное слово: что должно. Кажется, ничего больше не нужно и не хочется писать.

Нынче в 2 часа обещал быть у Чертковых.

12 января 1909. Ясная Поляна. Сегодня хорошо очень себя чувствую. Но до 12-го часа ничего не делал, кроме пасьянса. Вчерашняя музыка очень взволновала меня. Был у Чертковых. Очень приятно – не приятно, а гораздо больше – равенство общения со всеми. Разумеется, и там неполное, но нет мучительного присутствия «прислуги», подающих сладкие кушанья, которых им не коснуться. Все тяжелее и тяжелее жизнь в этих условиях.

[…] Сейчас много думал о работе. И художественная работа: «Был ясный вечер, пахло…» – невозможна для меня. Но работа необходима, потому что обязательна для меня. Мне в руки дан рупор, и я обязан владеть им, пользоваться им. Что-то напрашивается, не знаю, удастся ли. Напрашивается то, чтобы писать вне всякой формы: не как статьи, рассуждения и не как художественное, а высказывать, выливать, как можешь, то, что сильно чувствуешь. А я мучительно сильно чувствую ужас, развращаемость нашего положения. Хочу написать то, что я хотел бы сделать, и как я представляю себе, что я бы сделал. Помоги бог. Не могу не молиться. Жалею, что слишком мало молюсь. Вчера с Соней нехорошо, нынче с просителем. Да, помоги, помоги мне.

14 января 1909. Ясная Поляна. Вчера начал писать: не знаю, как озаглавлю. Горячо желаю, но написал слабо. Но возможно. Приезжает Ландовска, сам не знаю, хорошо ли. Хочу Ивану Ивановичу мысли для детей собрать. […]

15 января 1909. Ясная Поляна. Вчера приехала Ландовска. Впечатление слабое. Устал очень. Хорошо ходил. Ничего не писал. Как-то стыдно, стыдно, все стыдно. Дурно спал. Письмо от Божьего Полка. […]

16 января 1909. Ясная Поляна. Как-то совестно за отношения с Ландовской, и музыка. Вообще душевное состояние недовольства собой, но не тоскливое, а напротив. Fais ce que doit…[66] и хорошо. Важное письмо от Божьего Полка. Нынче посетитель, с которым дурно поступил, но поправился. Не пишется, а хочется и думается. Может быть, и выйдет. Очень, очень хочется сказать, душит потребность. […]

17 января 1909. Ясная Поляна. Очень дурно спал. Слабость, и все утро ничего не делал. Думал, и, кажется, на пользу. Очень себе гадок. Весь в славе людской. Занят последствиями. Прочел отчет об Альманахе и увидал все свое ничтожество: как меня всего занимает суждение людей. Слава богу, благодарение ему – опомнился. Кстати и «Круг чтения» нынешний как раз об этом.

[…] Затеянная мною вторая вещь может быть страшной силы. Это не значит, что я ожидаю ее действия на людей, видимого действия, а страшной силы обнаружения его закона. Очень хочется писать, но не приступаю нынче, потому что чувствую себя слабым. […]

18 января 1909. Ясная Поляна. […] День пропустил. Очень был физически слаб вчера целый день и ни вчера, ни нынче ничего не писал. Нынче написал только маленькую прибавку к статье о Столыпине, прибавку о царе, с тайной целью вызвать против себя гонения. И цель не совсем хороша, а уже совсем нехорошо нелюбовное отношение к нему. Надо будет исправить. А поправил немного статью и улучшил. Слава богу – славу людскую, кажется, победил.

Вчера ночью очень нездоровилось, но испытал очень приятное чувство ожидания смерти без желания ее, но и без малейшего противления, а отношение к ней, как ко всякому естественному и разумному поступку или событию. Кажется мне, что, во всяком случае, она – смерть – скоро – то есть неделями, много месяцами должна наступить. Нынче все утро делал пасьянс, но не принимался за работу, чувствуя свою слабость. А темы очень уж хороши, не хочется их портить. Пришла в голову новая тема. Это – отношение к газете, к тому, что написано в газете, человека свободного, то есть истинно религиозного. Показать всю степень извращения, рабства, слабости людей – отсутствия человеческого достоинства. Очень хорошо думалось. Не знаю, как удастся написать*. Может быть, завтра. Теперь вечер. Жду Черткова, ничего не буду затевать.

19 января. Е. б. ж.

Был жив и 19, и нынче, 20 января 1909. Ясная Поляна, но очень слаб. Давно не был так слаб и телесно и умственно. Не скажу, чтобы духовно. Только бы не проявляться. В этом воздержании главное дело духовной жизни в периоды слабости.

[…] Вчера было много народа и надо было говорить. И разумеется, все не нужно было говорить, что говорил. Постараюсь воздерживаться. Вчера же, вследствие этой слабости, болтовни и невоздержности особенно живо почувствовал недостаточное памятование о том, что жизнь только в настоящем. Загадывания, предположения, желание видеть распространение своих мыслей, увеличение числа единомышленников, желание написать такое, что вызвало бы сочувствие, похвалу – все это губит жизнь. […]

[…] Вчера, читая газету, живо представил себе отношение ко всем этим известиям человека религиозного, свободного, знающего свое назначение, и живо представилась статья об этом. Нынче хотел писать, но не в силах. Так у меня на верстаке три работы. Едва ли сделаю хоть одну. […]

Вчера узнал, что архиерей хотел заехать ко мне. Утром сходил в школу и сказал учительнице, чтобы она передала ему, что прошу заехать.

Мне всегда жалки эти люди, и я рад этому чувству.

Кончаю тетрадь, думал, что не допишу, а вот прошло 2½ года – и дописал.

Не помню, записал ли то, что было ночью дня три тому назад: почувствовал близость, совсем близость смерти, сейчас, и было спокойно, хорошо, ни радостно, ни грустно, ни страшно.

22 января 1909. Ясная Поляна. Начинаю новый дневник в очень телесно слабом состоянии, но душевно не так дурно – помню себя и свое дело, хоть не всегда, но большей частью.

Вчера был архиерей, я говорил с ним по душе, но слишком осторожно, не высказал всего греха его дела. А надо было. Испортило же мне его рассказ Сони об его разговоре с ней. Он, очевидно, желал бы обратить меня, если не обратить, то уничтожить, уменьшить мое, по их – зловредное влияние на веру в церковь. Особенно неприятно, что он просил дать ему знать, когда я буду умирать. Как бы не придумали они чего-нибудь такого, чтобы уверить людей, что я «покаялся» перед смертью. И потому заявляю, кажется, повторяю, что возвратиться к церкви, причаститься перед смертью, я так же не могу, как не могу перед смертью говорить похабные слова или смотреть похабные картинки, и потому все, что будут говорить о моем предсмертном покаянии и причащении, – ложь. Говорю это потому, что, если есть люди, для которых, по их религиозному пониманию, причащение есть некоторый религиозный акт, то есть проявление стремления к богу, для меня всякое такое внешнее действие, как причастие, было бы отречением от души, от добра, от учения Христа, от бога.

Повторяю при этом случае и то, что похоронить меня прошу также без так называемого богослужения, а зарыть тело в землю, чтобы оно не воняло.

[…] Читал Лозинского*. Необыкновенно хорошо. Только жалко, что слишком бойко, газетно-журнально. Предмет же настолько важный, что требует самого серьезного, строгого отношения.

24 января 1909. Два дня не писал, нездоровилось, да и теперь не похвалюсь. Соня уехала в Москву. Вчера был в тяжело раздраженном состоянии. Боролся. И то спасибо. Хорошие письма. Сейчас читал «Fellowship». Много хорошего. Бегаи очень интересны*. Нынче, гуляя, думал о двух: «Детская мудрость» и о воспитании, о том, что как мне в детстве внушено было всю энергию мою направить на молодечество охоты и войны, возможно внушить детям всю энергию направлять на борьбу с собой, на увеличение любви.

[…] Читал два дня Лозинского и очень одобрял. Написал ему письмо.

Сейчас кинул книгу на полку, она соскользнула, упала на пол, я рассердился и выбранил книгу. Так же должна быть ясна и стыдна злоба на человека, не делающего того, чего мне хочется.

2 февраля 1909. Ясная Поляна. Шесть дней не писал. Кое-что работал по двум письмам, которые, кажется, кончил. Нездоровилось. Нынче совсем плох, целый день лежал. Сейчас 11-й час, только встал и пишу, но очень слаб. […]

4 февраля 1909. Ясная Поляна. Вчера был очень плох физически. Ничего не делал. Боролся с недобрыми чувствами. Читал Арцыбашева*. Талантлив, но та же неблаговоспитанная литературная небрежность, в особенности в описаниях природы. Маленькие и большие таланты, от Пушкина и Гоголя, работают: «Ах, не ладно, как бы лучше». Нонешние: «Э! не стоит, и так сойдет». […]

Приезжал вчера из «Русского слова» об архиерее, я продиктовал, нынче корректура. Отослал. Подписал письмо старообрядцу. Интересные письма, особенно одно о неверии в народе.

1) По ощущению того, как это неприятно терпеть, понял – смешно сказать: в 80 лет – то, что не надо говорить с другими о том, что тебя занимает, а ловить то, что их занимает, и об этом говорить, если есть что.

[…] 3) Еще хотел записать то, что я волей-неволей принужден верить, что мне сделали какую-то несвойственную мне славу важного, «великого» писателя, человека. И это мое положение обязывает. Чувствую, что мне дан рупор, который мог бы быть в руках других, более достойных пользоваться им, но он volens nolens[67] у меня, и я буду виноват, если не буду пользоваться им хорошо. А я последнее время, кажется, больше для пустой болтовни, повторения старого пользуюсь им. Будем стараться.

Еще 4) слышу и получаю письма, вероятно и в печати, упрекающие меня за то, что я не отдал землю крестьянам. Не могу не признать, что было бы лучше, не боясь упреков семьи, отдать землю крестьянам (каким?), но можно было как-нибудь устроить, но дурно ли, хорошо, я не сделал этого, но никак не потому, что дорожил этой собственностью. Я двадцать лет и больше ненавижу ее и не нуждаюсь и не могу нуждаться в ней и благодаря моим писаниям, и если не писаниям, то моим друзьям. Единственная выгода того, что я не отдал землю, та, что меня за это осуждали, ругали, осуждают и ругают.

Теперь же после моей смерти я прошу моих наследников отдать землю крестьянам и отдать мои сочинения, не только те, которые отданы мною, но и все, все в общее пользование. Если они не решатся исполнить обе мои посмертные просьбы, то пускай исполнят хоть одну первую, но лучше будет – и для них – если они исполнят обе.

13 февраля. Читал Croft Hiller’а*. Неверно, искусственно допущение насилия для восстановления прав бога. Только любовь, а любовь – только без насилия любовь. Главное же, в чем я ошибся, то, что любовь делает свое дело и теперь в России с казнями, виселицами и пр.

14 февраля 1909. Ясная Поляна. Вчера нездоровилось, но счастлив, не могу не благодарить. Ничего не писал. Был Николаев милый. Письма все хорошие. Не выходил перед обедом, а лежал.

Отрываюсь, после допишу.

И нынче чувствую себя слабым, в особенности для писания: ничего не хочется. А между тем нынче утром думал очень, кажется важное, именно:

[…] 2) Часто отдаешься унынию, негодованию о том, что делается в мире. Какая это непростительная ошибка! Работа, движение вперед, увеличение любви в людях, сознание ее возможности, ее применения, как закона жизни, растет в человечестве и положительным путем – признание ее благодетельности, и отрицательным – признание все ухудшающегося и ухудшающегося положения людей вследствие признания закона насилия. Да, надо видеть этот двоякий рост, а не отчаиваться.

3) Смертные казни в наше время хороши тем, что явно показывают то, что правители – дурные, заблудшие люди, и что поэтому повиноваться им так же вредно и стыдно, как повиноваться атаману разбойничьей шайки.

15 февраля 1909. Ясная Поляна. Вчера нехорошо говорил вечер с Зосей – осуждал, зло. Здоровье хорошо, говорил с Ваней. Не могу без слез. Нынче поутру думал как будто новое – думал так радостно, что:

1) Осуждать за глаза людей подло – в глаза неприятно, опасно, вызовешь злобу. И потому одно возможное, разумное, а потому и хорошее отношение к людям, поступающим дурно, – такой для меня был Столыпин с своей речью*,– сожаление и попытка разъяснить им их ошибки, заблуждения. […]

18 февраля 09. Ясная Поляна. Вчера не писал. Целый день был вял – хуже, был грустен, почти зол. Как вспомнишь о чем-нибудь, так кажется, что это мне неприятно, и неприятно не то, о чем думал, а то, как думаю, чем окрашена мысль. Поправлял «Слово»*, и все не хорошо. Вечером был Булыгин, рассказывал поразительное о смерти жены. Нынче с утра не думается, не работается. И хорошо. Чего же еще?

[…] Не знал и не знаю ни одной женщины духовно выше Марьи Александровны. Она так высока, что уже не ценишь ее. Кажется, так и должно быть и не может быть иначе.

19 февраля 1909. Ясная Поляна. Хорошо спал. Поправил «Непонятное», начал «Детскую мудрость». Просмотрел «Дьявола». Тяжело, неприятно. Хорошо думал во время верховой езды. […]

20 февраля. Ясная Поляна. Все так же, как вчера, тяжелое физическое состояние. Вероятно, печень, и ничего не могу работать. Взял было «Павла»*, перечитал. Могло бы быть недурно, но нет охоты. Нет охоты и к «Детскому»*. Письмо от Петрова – не совсем. Надо отвечать. Тут Миша с женой и свояченицей. Очень приятны. Записать нечего. Едва ли буду в состоянии писать художественное. Поправил «Номер газеты» – нехорошо. Вчера и третьего дня с Чертковым хорошо говорили. Но к вечеру страшно слаб.

21 февраля 1909. Ясная Поляна. Вчера хорошо гулял пешком, и среди недуманья вдруг мысль, и хорошая, и очень хорошая. Запишу. Попробовал «Павла». Вижу возможность. С Чертковым хороший разговор. Нехороший, задорный разговор с Зосей об искусстве. […]

25 февраля 1909. Ясная Поляна. Третьего дня, то есть 23, совсем не помню. Кажется, ничего не писал, кроме писем о непротивлении и о школе. Очень холодно. 23-го, кажется, ходил пешком. Зося за мной ездила. 24-го хорошо писал «Павла». Может выйти. Очень много хорошего и полезного можно сказать. […] Читал V. Hugo. Прекрасно – проза, но стихи не могу.

Нынче с утра писал застарелые письма – очень бодро и охотно написал не менее пятнадцати. Ходил до поручика. Слаб, но хорошо. С радостью чувствую освобождение от славы людской. […]

27 февраля 1909. Ясная Поляна. Вчера чувствовал себя совсем больным, ничего не ел, и слабость телесная, но духовное состояние – напротив. Продиктовал кое-что не дурно. Не выходил. Вечером, как всегда, хорошо с Чертковым, были еще Фельтен и Страховы.

Чувствую близость смерти, и если умирать – это то, что я чувствовал вчера и отчасти нынче, то это одно из лучших состояний, испытанных в этой жизни.

Саши, несмотря на то, что мы мало говорим с ней, мне недостает.

Только бы быть в любви со всеми.

1 марта 1909. Ясная Поляна. Вчера не писал, но был здоров. Утром читал и записал «Детскую мудрость». Верно, лишнее ходил, и нога заболела. Вечером картины Индии у Чертковых*. Очень хорошо. […]

Нынче 2 марта 1909. Неподвижно сидел вчера от ноги, так же сижу и нынче. Вчера совсем ничего не делал, кроме чтения. Были с индийскими картинами. Поправлял английский перевод «Письма к индусу»*. Вечером был замечательно религиозно сильный человек из Тулы – как всегда, бывший революционер – Михаил Перепелкин. Читал Грабовского «Geistige Liebe»*. Много очень глубокого и хорошего. Надо вникнуть. Переписать из записной книжки:

1) Смертная казнь хороша тем, что показывает ясно, что правители злые, недобрые люди, и повиноваться им так же стыдно и вредно, как повиноваться атаману шайки разбойников. […]

5 марта. Никак не думал, что четыре дня не писал. За эти четыре дня оказалась болезнь ноги, усадившая меня в кресло и поставившая в зависимость от помощи других. Не похвалюсь духовным состоянием, особенно по вечерам. Но не слабею, знаю, что плох. Недоволен тем, что нет радостного любовного состояния. Вчера целый день только написал два № «Детской мудрости» и все читал Гоголя*. О Гоголе записано в книжке. Саша впишет сюда:

1) Гоголь – огромный талант, прекрасное сердце и слабый, то есть несмелый, робкий ум.

Лучшее произведение его таланта – «Коляска», лучшее произведение его сердца – некоторые из писем.

Главное несчастие его всей деятельности – это его покорность установившемуся лжерелигиозному учению и церкви и государства, какое есть. Хорошо бы, если бы он просто признавал все существующее, а то он это оправдывал, и не сам, а с помощью софистов-славянофилов и был софистом, и очень плохим софистом своих детских верований. Ухудшало, запутывало еще больше склад его мыслей его желание придать своей художественной деятельности религиозное значение. Письмо о «Ревизоре», вторая часть «Мертвых душ» и др.

Отдается он своему таланту – и выходят прекрасные, истинно художественные произведения, отдается он нравственно религиозному – и выходит хорошее, полезное, но как только хочет он внести в свои художественные произведения религиозное значение, выходит ужасная, отвратительная чепуха. Так это во второй части «Мертвых душ» и др.

Прибавить к этому надо то, что все оттого, что искусству приписывает несвойственное ему значение. […]

6 марта 1909. Ясная Поляна. Очень – хотел сказать: дурно, – не дурно – хорошо, – а слабо себя чувствую: сердце сжимается, и не могу ничего последовательно думать. И нога хуже. Не знал, что делать? И спросил себя: что перед богом, перед хозяином делать? И сейчас ясно стало, по крайней мере, то, чего не надо, не стоит делать.

1) Читал газету и о казнях, и о злодействах, за которые казни, и так ясно стало развращение, совершаемое церковью, – скрытием христианства, извращением совести, и государством – узаконением, не только оправданием, но и возвеличением гордости, честолюбия, корыстолюбия, унижения людей и, в особенности, всякого насилия, убийства на войне и казней. Казалось бы, так несомненно ясно это, но никто не видит, не хочет видеть этого. И они – и церковь, и государство, хотя и видят все увеличивающееся зло, продолжают производить его. Происходит нечто подобное тому, что бы делали люди, умеющие только пахать и имеющие только орудия пахоты и только своей работой, пахотой могущие существовать, если бы эти люди пахали бы поля, на которых уже взошли всходы.

Если могли быть нужны в свое время дела церкви и государства, они явно губительны в наше время и продолжают совершаться.

7 марта 1909. Грустное известие вчера. Черткова высылают*. Он приехал больной, слабый, взволнованный. Как мне ни больно лишиться его, мне было жалко только его – разрушения всех его не личных планов. Но это ему испытание и наверное на благо, на истинное благо. Вчера чувствовал себя очень, очень слабо. Ничего не писал, что редко со мной бывает. Соня написала письмо и возмущена*. Ах, если бы она умела подниматься над собой… Пытался вчера писать комедию – нейдет и не хочется.

Много думал о Гоголе и Белинском. Очень интересное сопоставление. Как Гоголь прав в своем безобразии, и как Белинский кругом не прав в своем блеске, с своим презрительным упоминанием о каком-то боге. Гоголь ищет бога в церковной вере, там, где он извращен, но ищет все-таки бога, Белинский же, благодаря вере в науку, столь же, если не более нелепую, чем церковная вера (стоит вспомнить Гегеля с его «alles, was ist, ist vernünftlich»[68]), и несомненно еще более вредную, не нуждается ни в каком боге. Какая тема для нужной статьи!* Записать надо:

1) Хорошо бы написать о том, как наша жизнь, богатых классов, есть неперестающее воровство, грабеж, которые смягчаются хотя отчасти для тех, кто родился, воспитан в этом грабеже, но которые для тех, кто увеличивают грабеж получением мест у капиталистов, у правительства, есть подлость. Для всех же есть лицемерие. […]

9 марта 1909. Вчера не писал сюда, да и вообще не писал. Только продиктовал недурное письмо священнику. Черткову отсрочил по просьбе его матери государь. Он слаб физически, отчасти и духовно – ему жалко и семьи, и дела. Но он знает себя. А это главное. Выписал из дневника, что нужно. Саша выписала.

Был вечером Мих. Новиков. Написал о «Новой вере». Очень много хорошего, но длинно, однообразно*. На душе хорошо. Здоровье лучше. Нынче думал с больным раскаянием о письме, которое я написал для Андрея Тимирязева*. Надо в приемах жизни выражать свою расценку людей: сострадательное отвращение к П. Столыпиным и всяким Гершельманам и министрам, и уважение к мужику, и сострадательное уважение к рабочему босяку. И вчера и нынче с большой яркостью и силой пробегают мысли, но не могу сосредоточиться. Попытался комедийку, попытался «Детскую мудрость». Ни то, ни другое нейдет. Буду ждать. Я уже и так разболтался. Записать нечего.

10 марта 1909. Ясная Поляна. 1) Все бедствия от предания, инерции старины. Кофточка разлезлась по всем швам, так мы из нее выросли, а мы не смеем снять ее и заменить такой, какая впору, и ходим почти голые все от любви к старине.

2) Тип Попова, крестьянина, пришедшего к своим убеждениям, Сютаева, Федота Дмитриевича, Новикова и многих. […]

4) Важность, значительность последствий наших поступков нам не дано знать. Доброе слово, сказанное пьяному нищему, может произвести более важные и добрые последствия, чем самое прекрасное сочинение, верно излагающее законы жизни. И потому руководиться в выборе своих поступков нельзя предполагаемыми последствиями, а только нравственным для себя достоинством поступка.

12 марта 1909. […] 3) Хорошо бы описать наше устройство жизни, как оно есть, некоторых властвующих над многими посредством обмана мысли: религии, науки, внушения, опьянения, насилия, угроз. Да, ужасно!

16 марта 1909. Как ни совестно признаться, вчера, 15 марта, я ждал чего-то, самого вероятного – смерти. Она не пришла, но здоровье все плохо, все жар. Только нынче немного лучше. Ничего не пишу. Очень много хочется писать: и «Стражника»*, и «Павла», и «Старца»*, и «Детскую мудрость». Записать надо:

1) Довольно одного благословения церковью такого брака, как Андреев, чтобы обличилась вся подлость и лживость церкви.

[…] 4) Мужик думает своим умом о том, о чем ему нужно думать, интеллигент же думает чужим умом и о том, о чем ему совсем не нужно думать. Но думает мужик так только до тех пор, пока он дома, в своей среде; как только он приобщился [к] интеллигенции, так он думает уже совсем чужим умом и говорит чужими словами. […]

Нынче 20 марта 1909. Несколько дней не писал, чувствовал себя телесно очень дурно и душевно подавленным, но не злым, слава богу. Писал пустые письма и читал. Приехали милые Поша, Иван Иванович и Николаев. Нынче чувствую себя так хорошо, как давно не было. Чертков подавлен, и мне больно и за него и за себя. Все живее и живее чувствую потребность писать для grand monde*, и только для него. Иван Иванович с своими маленькими книжечками очень подсвежил это желание. Нынче все утро читал легенду о Кришне. И то самое, что я отверг, имея в виду наш круг, превосходно для народа: легенда, подобная христианской, среди другого, чуждого народа. Мы решили: 1) Очерк Индии, ее истории и теперешнего положения, 2) Легенда Кришны и 3) Изречения Кришны. Можно потом 4) Изречения новейших – Рамакришны и Вивекананды. Потом 5) Обзор Китая и три религии, 6) Буддизм, 7) Конфуцианство, 8) Таосизм, 9) Магомета изречения, 10) Бабизм.

Завтра возвращается Саша и пять Сухотиных – радость. Вчера были два посетителя: интеллигент-калмык, литератор, возвращающийся к земле, и революционерка – просила тысячу рублей для освобождения брата 15-ти лет, [осужденного] на 12 лет каторги.

21 марта 1909. Нынче слаб, стеснение в груди, и нет непосредственной доброты и благодарности. Приехала Таня с своими. Очень приятно. Не могу побороть недоброго чувства. Когда вспомню, что это материал для работы, тогда лучше. Рад Саше. Вчера так легко казалось писать художественное для народных книжечек. А нынче нет охоты, а потому и силы.

[…] Сейчас сидел в унынии за пасьянсами, и вдруг мне стало ясно, ясно до восторга и умиления то, что нужно бы сделать. Стало мне ясно то, что в существующем зле не только нельзя обвинять никого, но что именно обвинения-то людей и делают все зло. Вспомнил Марка Аврелия или Эпиктета (не помню), который говорит, что на делающего зло не только нельзя, не должно сердиться, но его-то и жалеть надо. А тут сердятся на людей, воспитанных в том, что хозяйственность (как говорит Тарас) – добродетель, что хорошо наживать, хорошо не промотать отцовское, дедовское, – сердятся и готовы убивать их за то, что они делают то, что считают должным, и мало того: стараются владеть этим как можно безобиднее, делают всякие уступки, лишая себя. И их считают врагами, убивают те, которые и не подумают сделать этого. Убивают и тех, которые воспитаны на том, что стыдно не занимать в обществе то же положение, которое занимают отцы, деды, и занимают эти места, стараясь смягчить свою власть. И убивают те, которые желают власти не менее, [не имея] для этого даже и повода наследственности. Одним словом, надо и хочется сказать то, что надо войти в положение людей и не судить их по их положению (которое образовалось не ими, а по тысячам сложнейших причин), а по их доброте. Т. е. внушить то, что все мы знаем, что мы все люди, все братья, и нам надо судить себя, а не других. Положение же улучшиться может никак не наказаниями (т. е. местью, злыми чувствами и делами), а только добротой.

22 марта. Вчера вечером был очень вял. Нынче тоже не похвалюсь. Был корреспондент «Русского слова». О Гоголе написал и дал*. Может быть, это отвлекло от работы. Ничего не мог писать. Только письма. Был Чертков. На душе было очень хорошо утром и потом, когда читал и отвечал письма, и все время, за исключением того, когда говорил с корреспондентом, а это жалко. А как радостно, когда живешь перед богом. Записать есть много. После.

24 марта 1909. Вчера написал длинное воззвание*. Кажется, недурно. Хочу продолжать. Художественное не идет. И не надо. Были Николаев и Страхов. Оба очень приятны. На душе хорошо – тихо. Нога не совсем.

26 марта 1909. Вчера не писал. Здоровье все хорошо. И душевное состояние. Читал Канта: «Религия в пределах только разума». Очень близко мне. Нынче читал то же.

[…] Вчера написал плохонькую «Детскую мудрость». Нынче писал «Революцию сознания» – недурно. Утром было особенно хорошо с Соней, – как радостно. Нехорошо в мыслях с Л.*. Надо, надо победить. «Так помоги мне, господи».

[27 марта 1909. Ясная Поляна.] Жив. Встал очень рано. Утром Чертков делал портреты. Это не помешало писать. Поправил «Революцию». Все не знаю, как назвать. Выбрал прекрасные эпиграфы. […]

29 и 30 марта. Третьего дня после обеда пересматривал составленное Страховым изложение. Казалось очень хорошо. А вчера утром смотрел – и показалось очень плохо. Вчера писал порядочно «Старое и новое».

[…] То, что читают и списывают мои дневники, портит мой способ писания дневника. Хочется сказать лучше, яснее, а это не нужно. И не буду. Буду писать, как прежде, не думая о других, как попало.

1 апреля 1909. Вчера уехал Чертков. Я хотел ехать проводить, но был очень слаб и ничего не писал, начал и бросил. Был в очень дурном духе, и теперь не похвалюсь. Мучительна мне эта безумная (больше, чем безумная, рядом с бедной на деревне) [жизнь], среди которой уже сам не знаю как обречен доживать. Если ни в чем другом, так в этом сознании неправды я явно пошел вперед. И роскошь мучительна, стыдна, отравляет все, и тяжелы сыновья своей чуждостью и общей всей семье самоуверенностью исключительной, – то же у дочерей. […]

Еще думал, как губительна, развращает детей гимназия (Володенька Милютин – бога нет*), как нельзя преподавать рядом историю, математику и Закон божий. Школа неверия. Надо бы преподавание нравственного учения.

Читал вчера «Корнея Васильева» и умилялся.

3 апреля 1909. Вчера хорошие письма: Краснова. Отвечал ему и другим. Немного писал. Все нехорошо. Заглавие – «Новая жизнь». Вечер как-то совестно с картами. Роскошь жизни, объедание все мучает. Нынче опять хорошие письма. Отвечал. И писал «Новую жизнь» немного. Слаб. Соня уехала в Москву. Хочется написать в «Детскую мудрость» о наследстве. И Ивану Ивановичу две книжечки* и «Павла».

8 апреля 1909. Ночью выпал снег. Никак не думал, что так долго не писал. За это время был нездоров, кажется 5-го, ничего не ел полтора суток. И было очень хорошо. Письма опять хорошие. Ils m’en diront tant[69], что я точно поверю, что я очень важный человек. Нет, не надуют. Они надувают, да я пока еще выпускаю дух. Вчера да и третьего дня порядочно писал «Новую жизнь». Но все это старое, старое, только забытое и другими людьми, и мною. Вчера занимался тоже Конфуцием. Кажется, можно написать. […] Много, кажется, нужно записать и одно главное, что подчеркну.

[…] 3) Выбора нет людям нашего времени: или наверное гибнуть, продолжая настоящую жизнь, или de fond en comble[70] изменить ее.

4) Все растет и, вырастая, изменяется. Неужели неизменно одно то, на основании чего живет человечество?

5) Приучать себя думать о себе, как о постороннем; а жалеть о других, как о себе.

[…] 8) И теперь самое для меня дорогое, важное, радостное; а именно:

Как хорошо, нужно, пользительно, при сознании всех появляющихся желаний, спрашивать себя: чье это желание: Толстого или мое. Толстой хочет осудить, думать недоброе об NN, а я не хочу. И если только я вспомнил это, вспомнил, что Толстой не я, то вопрос решается бесповоротно. Толстой боится болезни, осуждения и сотни и тысячи мелочей, которые так или иначе действуют на него. Только стоит спросить себя: а я что? И все кончено, и Толстой молчит. Тебе, Толстому, хочется или не хочется того или этого – это твое дело. Исполнить же то, чего ты хочешь, признать справедливость, законность твоих желаний, это – мое дело. И ты ведь знаешь, что ты и должен и не можешь не слушаться меня, и что в послушании мне твое благо.

Не знаю, как это покажется другим, но на меня это ясное разделение себя на Толстого и на Я удивительно радостно и плодотворно для добра действует.

Нынче ничего не писал. Только перечитывал Конфуция.

11 апреля. Два дня не писал. Здоровье нехорошо. На душе уже не так хорошо, как было. Толстой забирает силу надо мной. Да врет он. Я, Я, только и есть Я, а он, Толстой, мечта, и гадкая и глупая. Холод, снег. Письма хорошие вчера. Так радостно! Отвечал кое-какие. Все не могу, как хочется, ответить Булгакову. Постараюсь написать нынче*. С дочерьми – хорошо. С Николаевым поправлял Кришну*. Сегодня хотел и хочу заняться китайцами, Конфуцием. […]

12,13 апреля. Вчера писал несколько писем, нездоровится. Разделение менее ясно и радостно, но есть. Как всегда, движение оставляет след, и след чувствительный. Писал статью и вчера, и сегодня. И не дурно. Подвигается. Хочется «Детскую мудрость». Хороший вчера был разговор о воспитании. Нынче я очень не в духе. Все раздражает. Держусь, и слава богу, деление помогает.

14 апреля 1909. Все нехорошо себя чувствую телесно. Душевно не могу жаловаться. Вчера, несмотря на дурное расположение духа, был лучше, чем третьего дня. Разделение чувствовал. Нынче проснулся в 5 и не мог спать; занялся статьей, и кажется, недурно.

Вчера не писал, нынче 17 апреля 1909. Очень был слаб вчера и раздражителен. Держался кое-как. Просители и личные и письменные раздражали. Дело это надо обдумать. Был Николаев, милый, всегда добрый, всегда серьезный. Вчера прекрасное письмо от отказавшегося. И я говорил Мише о солдатстве – безнадежно… Ездил к Гале, она расплакалась. Добрая, умная. Ничего не работал. Одну главку в статье. Кажется, вся статья – напрасно. Саша огорчительна своей раздражительностью. Нынче первый день спал достаточно и бодрее. […] Утром встал бодро, писал письма и статью, слабо. Статью, кажется, брошу. Общее состояние дурное. Сердце слабо, и тоскливое, недоброе настроение. Получил письмо о Петражицком и о «праве». Хочется написать*. В общем же, как ни стыдно признаться, хочется умереть.

20 апреля. Сейчас вышел на балкон, и осадили просители, и не мог удержать доброго ко всем чувства. Вчера поразительные слова Сергея: «Я, говорит, чувствую и знаю, что у меня такая теперь сила рассудительности, что я могу все верно обсудить, решить… Хорошо бы было, если бы я к своей жизни прилагал эту силу рассудительности», – прибавил он с удивительной наивностью. Во всей семье – мужской особенно – самоуверенность, не знающая пределов. Но у него, кажется, больше всех. От этого неисправимая ограниченность. Нарочно пишу, чтобы после моей смерти он прочел. А сказать нельзя. Вчера же получилось в «Русских ведомостях» письмо к индусу*. Я прочел, с волнением переживая те мысли; и тотчас вслед за нею воспоминания актера Ленского. Не мог не расхохотаться. Так резок контраст. Ездил верхом. Был француз – приятный*. Черткова письмо умно, хорошо, но лучше бы не писать. Написал вчера утром о «Вехах» и письме крестьянина*. Нездоровится, голова болит. Хотелось писать вчера. Начал о труде в «Детскую мудрость».

23 апреля. Два дня не писал. Вчера 22-е. Вечером был Николаев, читал Кришну. Ездил с Михаилом Сергеевичем и Таней к милой Гале. Утром читал Михаилу Сергеевичу о воспитании и поправлял. Третьего дня вечером был Страхов, рассказывал об Орлове, играл с девочками. Утром поправлял «О Вехах». «О Вехах», кажется, ненужно. Недобро.

Очень тронуло записанное в «Круге чтения» о том, что с людьми нельзя иначе обращаться, как с любовью. До сих пор не забывал этого, вспоминаю при общении, и очень хорошо. Разделение себя слабее чувствую. Но чувствую иногда. Все радостные письма. Нынче очень нездоровится. Все утро ничего не делал. Читал «Вехи». Удивительный язык. Надо самому бояться этого. Не русские, выдуманные слова, означающие подразумеваемые новые оттенки мысли, неясные, искусственные, условные и ненужные. Могут быть нужны эти слова только, когда речь идет о ненужном. Слова эти употребляются и имеют смысл только при большом желании читателя догадаться и должны бы сопровождаться всегда прибавлением: «Ведь ты понимаешь, мы с тобой понимаем это».

Странное дело, рассказы Страхова вызвали во мне желание художественной работы; но желание настоящее, не такое, как прежде – с определенной целью, а без всякой, цели, или, скорее, с целью невидной, недоступной мне: заглянуть в душу людскую. И очень хочется. Слаб.

Нынче 26 апреля. Третьего дня начал писать художественное* и много написал, но не хорошо и не переписывал. Но не разочаровался и хочу и знаю, как исправить. Вчера поправил «Право». Думал, что кончил, но нынче поправил гораздо лучше. Поправил тоже об образовании. Теперь лучше гораздо. Читал вчера Лозинского*. Очень хорошо отрицание, хотя натянуто, но заключение очень плохо. […]

27 апреля 1909. Нынче могу написать со смыслом: «Если буду жив», потому что чувствую себя слабо очень, спал десять часов прекрасно, но чувствую близость – не смерти (смерть скверное, испорченное слово, с которым соединено что-то страшное, а страшного ничего нет) – а чувствую близость перехода, важного и хорошего перехода, перемены. […] Такое состояние близости к перемене очень, смело скажу, радостно. Так ясно видишь, что нужно делать, чего не нужно. О «Вехах» совсем пустое. О праве ничего, и о воспитании можно. Художественное и да и нет. А о революции очень, очень нужно. Ну, прощай, до завтра, е. б. ж.

28 апреля 1909. Вчера целый день не ел и был очень слаб, но духовно очень хорошо. Поправил о праве, вписал кое-что. Нынче спал тоже хорошо и, просыпаясь, думал хорошо. Вчера был славный мальчик-малоросс. Тоже письма хорошие.

[…] Был американец мало интересный, уехал милый Михаил Сергеевич. Соня ездила в Москву и сейчас вернулась. […]

29 апреля. Опять спал очень хорошо и для 80 лет очень здоров. На душе хорошо. Вчера хороший разговор с Марьей Александровной. Какая невидная нам работа идет в душах людей (там, где она идет). Чертков вызывает Таню в Петербург. Я рад за Таню. О последствиях не думаю*. Добрые письма. […]

30 апреля. Мало спал, но здоров. Вчера, кажется, совсем кончил о воспитании. Нынче утром еще поправил по совету Гусева. Вчера в середине дня было состояние умиления до слез, радости сознания жизни, как части – проявления божества и благодарности кому-то, чему-то великому, недоступному, благому, но сознаваемому. Вчера же Соня говорила мне, огорчаясь, о том, как в дневниках моих она видит мое недовольство ею. Я жалею об этом, и она права, что я in the long run[71] был счастлив с нею. Не говоря уже о том, что все хорошо. Хорошо и то, что я жалею, что огорчал ее. Она просила написать о вымарках в дневнике, что они сделаны мною*. Очень рад сделать это.

Пока записать нечего. Нешто то, что очень хорошо, радостно на душе.

1 мая. Вчера приехал Пастернак с женой и Могилевский. Могилевский превосходно играл. Я плакал не переставая. Утром отделал статью*, кажется, недурно.

[…] Чудная погода, спал мало. Да, забыл то, что вчера пришел Молочников. Очень рад был ему. Не записал самое, самое вчерашнее главное: это то, что уехала милая Таня. С умилением провожал и с радостной любовью и умилением думаю о ней.

2 мая. Вчера почти не работал. Статью подписал. Чувствовал себя хорошо, но не мог работать. Ездил к Чертковым, был у милых Николаевых. Вечером приехал Сережа и пришел Николаев с Молочниковым. Хорошо. Саша нехороша. И я нехорош. Не говорю с ней серьезно. Спал мало. Хочется работать. Надо было записать что-то хорошее – забыл.

3 мая. Много работал над статьей. Очень подвинулся. Кажется, недурно. Написал разговор «Детской мудрости». Тяжело, то есть я дурно себя веду с обоими С.*, не любящими друг друга именно потому, что очень похожи друг на друга. Надо тем мягче быть, чем они жестче. Пришли Молочников, Страхов, обоим рад, но усталый вошел от работы и напрасно не сказал им. Ездил приятно верхом. Марья Александровна, Оля с детьми. Вечер читал и разговаривал. Опять было тяжело. И с Сашей на балконе поговорил. Боюсь, что она непроницаема… еще. […]

4 мая 1909. Вчера порядочно поработал над статьей и «Вехи». Не совсем дурно. Ел лишнее – стыдно. И весь вечер изжога. Приехала Таня милая. Дело плохо. Но духовное все хорошо. В письмах ничего особенного. Сейчас приехал нарочно из Харькова крестьянин. Весь переродившийся. Такая радость. Не мог без слез слушать. Чувствую себя очень слабым. Мало спал. Записать нечего. Пока. Жалко Черткова очень. Молочников уехал. Я вижу, он производит на моих близких не привлекающее впечатление. Я это понимаю, но не разделяю. Одно боюсь – слишком быстрого движения и потом назад. А умен очень.

5 мая. Вчера плохо работал. Даже ничего. Готовил для Ивана Ивановича Конфуция и Лаотце. Неопределенно. Ездил с Душаном к Марье Александровне хорошо. Спал. Приехал серб очень приятный. Целый день был не в духе. Боролся. Все не умею быть – не казаться, а быть любовным ко всем. Хорошие письма. Тоскливое состояние – недовольство – очевидно внутреннее, потому что во сне то же самое состояние – во сне все чего-то не выходит. Очень значительно было для меня чтение Лаотце. Даже как раз гадкое чувство, прямо противоположное Лаотце: гордость, желание быть Лаотце. А он как хорошо говорит: высшее духовное состояние всегда соединяется с самым полным смирением.

Сейчас вышел на террасу. Девять человек просителей, нищих, самых несчастных, и Курносенкова. И сейчас же не выдержал доброты со всеми. Пора, кажется бы, выучиться, а все плохо подвигаюсь, не то что выучиться. Когда проснулся в постели, так хотелось писать, а теперь ничего уж не хочется, кроме пасьянса. А должно быть, это-то и хорошо. Ну и довольно. Записать нечего. […]

6 мая. Вчера поправлял «Вехи» и половину статьи – не хорошо и не дурно – средне. […]

7 мая. Поправлял статью и отложу. Все нехорошо. Тоже и «Вехи» плохо. Приехал семеновский офицер – как бы действовавший противоположно семеновцам. Дай бог, чтоб была правда*. С ним говорил хорошо. Ездил к Гале и Оле. Как всегда, хорошо. И она, Галя, несет хорошо свою долю.

Дома Успенский, вечером письма и недобрая брошюрка Восторгова*.

[…] Приехал Иван Иванович. Сейчас буду беседовать с ним.

Особенно дурного ничего не было. Занимался статьей и «Вехами». Dans le doute abstiens-toi[72]. «Вехи» бросаю*. Ездил верхом с Душаном хорошо. Кажется, не нарушал или очень мало таинство любви. Немного только с Соней по случаю чтения Куприна «Ямы». Есть движение. И то хорошо. Чувствую себя слабым. Хочется написать о том, в чем истинное христианство и почему церковная вера извращает его, уничтожает все это значение для жизни. Хочется и «Нет в мире виноватых» писать. Холод. Саша уехала во Мценск. Много суетливой работы я набрал, надо освобождаться и делать то, что нужнее перед богом. Времени уж остается мало. […]

9 мая. Проснулся очень рано. На душе хорошо. Вчера. Поправлял статью (нехорошо, особенно конец). Проводил милых Ивана Ивановича и Марью Александровну. Был крестьянин-баптист, проситель. Держался. Ездил далеко верхом с Душаном. Вечером читал статью и Куприна. Очень плохо, грубо, ненужно грязно. Идет снег и вчера и нынче. Саша с Варварой Михайловной уехали. Записать две:

1) Смотрю на весеннее выступление жизни – силы жизни одной и той же во всем: и в траве, и в почках деревьев, и в цветках, и в насекомых, и птицах. И подумал, что мы, люди, имеем свойство, отчасти подчиняясь этой силе, сознавать ее в себе. (Не могу ясно выразить.) И другого не помню.

Вспомнил, что надо записать – именно:

2) Живо представил себе повесть или драму, в которой нет злых, дурных, все добрые для себя и все невиноватые. Как бы было хорошо и как ярко выступила бы из-за этой доброты, невиновности людей недоброта и виновность устройства жизни.

Не знаю, приведет ли бог сделать это, а очень бы хотелось.

Нынче кончил все текущие дела, письма и поправил «О Вехах», но брошу.

10, 11 мая. Вчера не записал. Третьего дня не помню. Вспомнил: писал о любви*. Ничего ни особенно дурного, ни хорошего не делал. Ездил к Гале. Черткову грубый отказ. Почувствовал гнев – зло к Столыпину, но, слава богу, удержался, и перешло в искреннюю жалость. Вечером прекрасный разговор с Николаевой. Был Трегубов.

Вчера встал очень рано. Написал пустяк Трегубову. Но думал очень, очень важное.

Во-первых, то, что надо написать письмо, которое Саша передаст, в котором просить о том, чтобы подумала о своей душе, об истинной жизни*; во-вторых, о том, чтобы не давать дневника и не писать для издания при жизни. Исключение делаю теперь для того, что пишу о любви. Это нужно. Ошибаюсь я или нет, но это огромной важности. […] Записать:

1) Человечество и каждый человек переходит от одной поры (saison) к другой, следующей, от зимы к весне, сначала ручьи, верба, трава, береза и дуб пробрался, а вот цветы, а вот и плод. Как будто чувствую и в себе, и в человечестве созревание плода.

[…] 5) Пишет жене:* Прости меня. Я же простил тебе, но не могу не сказать хоть из-за гроба того, чего не решался сказать живой, чтобы не раздражить, и потому не успеть и даже навсегда не успеть помочь тебе, не решался сказать, что ты живешь дурно, для себя дурно, мучая себя и других и лишая себя лучшего блага – любви. А ты способна – и очень – ко всему самому лучшему. Я много раз видел эти зародыши в тебе. Помоги себе, милая. Только начни – и увидишь, как ты сама, твое лучшее, истинное я поможет тебе.

6) Все дело в том, чего человек хочет достигнуть – в чем его идеал: хочет он богатства, почестей, славы, удовольствий – будет одна жизнь; хочет любви своей ко всем людям – будет совсем другая. Все в идеале. Хочет человек богатства, почестей, славы, удовольствий – и будет он обдумывать, как отобрать побольше от других себе, как бы поменьше расходовать, давать другим; хочет почестей – будет потакать, услуживать, покоряться тем, кто во власти, будет горд, будет отделяться от людей, будет презирать тех, кто не нужны ему для успеха. Хочет славы – будет всем жертвовать, и чужой, и своей жизнью, для успеха. Хочет удовольствий – будет придумывать средства увеличения наслаждений, переменяя и придумывая наиболее сильные.

Если же хочет человек любви своей ко всем людям, то будет он, когда без дела один сам с собою, вспоминать о том, как он в прежней жизни, вчера, нынче, не соблюл любви с человеком, как сделал, сказал, подумал недоброе, нелюбовное, и будет думать, что помешало ему в этом: какие пороки, соблазны, привычки, и будет думать о том, как избавиться от них. […] Будет, главное, воздерживаться от всего того, что может нарушить благо других людей, что несовместимо с любовью. Если хочет человек любви, то будет он естественно и в делах, и в словах, и в мыслях воздерживаться от того самого, что для человека, живущего не по закону любви, представляет главную цель жизни, – будет воздерживаться от собирания и удерживания богатства, от достижения почестей, славы, от всех удовольствий, доступных не всем людям и приобретаемых всегда одними людьми в ущерб другим. Люди говорят: это трудно. Но они говорят так только потому, что, не испытав радости любви, не знают ее и не верят в нее. […]

[12 мая 1909.] Жив и даже здоров. […] Вчера писал этот дневник, потом ездил к Гале. Зося неприятна мне, и надо усилие, чтобы быть в любви. И прекрасно: матерьял. Немножко поправил о любви. Все ужасно плохо в сравнении с замыслом и важностью предмета. Очень интересные письма. От студента о праве – доброе. Записать пока нечего.

13 мая 1909. Вчера поправил о государстве* и о любви. Мало и плохо. Ездил в волостное правление. С Зосей лучше, не сержусь. Вечером письмо ругательное от Великанова. Неприятно, но больше его жалко. Как я рад. Душевное состояние не от физических причин.

[…] Довольно много писал о любви. Недурно, подвигается. За завтраком Соня была ужасна. Оказывается, она читала «Дьявол» и в ней поднялись старые дрожжи, и мне было очень тяжело*. Ушел в сад. Начал писать письмо ей то, что отдать после смерти, но не дописал, бросил, главное оттого, что спросил себя: зачем? сознал, что не перед богом для любви. Потом в 4 часа она все высказала, и я, слава богу, смягчил ее и сам расплакался, и обоим стало хорошо.

14 мая. Вчера вечер прошел, как обыкновенно. Приятные известия о Фельтене, его суде*. Нынче встал рано, пошел в сад, написал письмо Молочникову. Подслушал разговор Копылова с прохожим – скверные слова и неправда, и какое удивительное, ужасное безверие. Тяжелое чувство испытал. Тяжелое чувство еще со вчерашнего. Лучше, чем прежде, но нет того радостного спокойствия, которое было вначале. Письма получил тоже тяжелые – Копыл и крестьянин обличающий. И просители. Хочется, хочется умереть. […]

15 мая. Нет, нехорошо. Совсем нехорошо. Очень нравственно упал. Вчера целый день и вечер был плох. Приехал Эйнрот, и пришел Николаев. Я им стал жаловаться на свою жизнь. Кроме того, два злые письма – одно от Копыла, другое от крестьянина-революционера, да еще стихи о земле, все это совсем победило меня.

[…] Сейчас вышел: одна – Афанасьева дочь с просьбой денег, потом в саду поймала Анисья Копылова о лесе и сыне, потом другая Копылова, у которой муж в тюрьме. И я стал опять думать о том, как обо мне судят. «Отдал будто бы все семье, а сам живет в свое удовольствие и никому не помогает» – и стало обидно, и стал думать, как бы уехать, как будто и не знаю того, что надо жить перед богом в себе и в нем и не только не заботиться о суде людском, но и радоваться унижению. Ах, плох, плох. Одно хорошо, что знаю, – и то не всегда, а только нынче вспомнил. Что ж – плох, постараюсь быть менее плохим. Сейчас не мог удержаться, чтоб не отослать с досадой Копылову, поймавшую меня, когда я начал писать дневник. Эйнрот очень оригинальный и серьезный человек, скромный, простой, глубокий. Танечка занемогла – и на ноги всех докторов, и деньги швыряют, а на деревне мрут от нужды. Да, уехать нельзя, не надо, а умереть все-таки хочется, хоть и знаю, что это дурно, и очень дурно. Вчера поправлял статью «Революция»*…недурно. […]

16 мая. Вчера вечером пришла почта. Письма незначительные, но в газетах мои письма: священнику и Трегубову*. И как пьянице вино, так мне эти письма, и сейчас забота о суждении людей. Должно быть, оттого, что я не чувствую уже телесных похотей, я особенно болезненно чувствую тщеславие и не могу освободиться. Вчера, зная, что письма эти заставят меня говорить про них, подумал, что надо не говорить, особенно при сыне Сереже. Так что и воздержался от тщеславия ради той же заботы о мнении людей, ради тщеславия. […] Человек десять просителей, я всем отказал, без досады, но можно было лучше. Потом пошел в сад поправлять корректуру «Нового круга чтения». Очень он не понравился мне. Поправил. Сейчас пью кипяток, но ничего не ем. […]

Вчера, 18, не писал. Нынче 19 мая. То, чем кончил третьего дня, что привыкаю к сознанию своей зависимости только от бога и потому независимости от мнения людей, как раз вчера вечером и нынче оказалось неверным. Читал о себе глупую статью по случаю Эртеля* – и стало неприятно, и не мог восстановить спокойствия и твердости в боге. Вчера день провел хорошо. Поправил письмо о религиозном воспитании* и «Неизбежный переворот» недурно. Очень тяжелый разговор Сони о цене за отдаваемую ею землю. Я не говорил, но слушать было тяжело, а все оттого, что потеряна связь с ним. Был два раза милый Николаев. Какой удивительный работник по Генри Джорджу, да и вообще какой хороший. Ездил верхом, говорил по телефону с Грушецким, читал Гете* и газеты. […]

20 мая. Вчера поправил о воспитании, «Переворот» и письмо американцу. Письмо все еще не то, что могло бы быть. Ездил в Телятинки. Вечер как обыкновенно. Читал письма. Очень гонял близких мне людей. Статья Рузвельта обо мне*. Статья глупая, но мне приятно. Вызвала тщеславие, но вчера было лучше. […]

21 мая. […] Вчера поправил письмо американцу и «Переворот». Нынче с утра, не одеваясь, переделал все письмо американцу – не переделал, а поправил. Вчера утром был корреспондент «Русского слова». Я рассказал и продиктовал ему о «Вехах». Особенно худого нет, но лучше было бы не делать. Письмо мужика уж очень – и законно – хочется сделать известным*. Приехала Лина с детьми. Душан вернулся, опасность миновала «пока». Вечером, кажется, огорчил Лину, говоря о детском религиозном воспитании – дурно. Весна чудная. Теперь 11-й час. На душе хорошо, но нет охоты писать. И прекрасно. Вчера был очень интересный человек, пришедший пешком из Симбирска. Много он сказал хорошего, но лучше всего то, что по его мнению: Главное, в чем нуждается теперь народ – это в духовной пище.

22 мая. Вчера пачкал письмо американцу и о любви. Веду себя недурно, но нет при общении с людьми памяти о богопочитании бога в человеке. Всякий раз esprit de l’escalier[73]. Московский рабочий бойкий, говорун, но говорящий, но не слушающий. Ездил в Телятинки. У Николаевых. У Гали. У обоих очень хорошо. Дома Лина, Маша, дети. Вечером Сережа огорчил меня разговором о праве. Письма хорошие. Сегодня встал рано. Ходил по саду. Сел отдыхать, вижу – идет баба ко мне. Вспомнил хорошо, что идет в ней бог. Оказалась Шураева, бедная, у ней умерла внучка, просит денег, я постарался войти ей в душу, в основе которой тот же бог, какой во мне и во всем, и так хорошо стало. Помогай бог. Всегда бы так.

1) Чествование мое плохой признак. Навело меня на эту мысль чествование Мечникова*. Оба мы, очевидно, очень пустые люди, если так потрафили толпе. Утешает меня немного то, что меня ругают – не завистники, а серьезно ругают и революционеры, и духовенство, церковники.

[…] 7) Говорить серьезно о праве, когда есть право земельной собственности, все равно, что говорить о праве на владение рабами, о порядке продажи их.

23 мая. Вчера поправил о любви, не дурно. Запутался в письме американцу. Недоброе чувство к Сереже за право. Потом прошло. Ездил верхом. Да, забыл. Трогательный купец полуслепой. Мы с ним оба расплакались от хорошего умиления. Вечер ничего не делал. Письмо Черткова хорошее и др. Нынче томский купец старообрядец. Трогателен его отец, сочувствующий мне. Что-то будет нынче. На душе хорошо.

24 мая. Опять кое-что писал о любви и о воспитании. Мало. Ездил к Чертковым. Нехорошо поступил с расследователем чертковского дела, не подал руки, а потом не сумел сказать, что нужно*. Михаил Сергеевич приехал – как всегда, приятный. Вечером опять купец Летышев. Долго говорил о своей теории, мистически объясняющей таинства. Потом Калачев и милый Николаев. Очень я устаю мозгом.

Нынче встал не рано. Соня приехала. Все заботы и недобрые чувства. Поленова прекрасный альбом*. Писал и «О любви» и американцу, кажется, не совсем дурно. Здоровье хорошо. И на душе так же. […]

25 мая. Вчера как будто кончил и «О любви» и американцу. Приехала Соня. Очень жалка она. Поехал верхом в Тулу на бега. Съездил хорошо. Дома Михаил Сергеевич, дал ему прочесть «Неизбежный переворот». Он сделал верные замечания. Гольденвейзер. Сегодня встал не рано, ходя по саду, думаю о быстроте, а главное, об однообразии времени: день, ночь, и опять, и опять, и пролетают года, десятилетия. […]

26 мая. Вчера продолжал писать «Никто не виноват»*, и – порядочно. Но нынче не пошло. Вчера приезжал Пунга и Оля. Написал письмо Черткову. С Соней тяжелый разговор о хозяйстве. Я жалею, что не сказал о грехе земли. За обедом тоже она, бедная, запуталась. Интересное существо она, когда любишь ее; когда не любишь, то слишком просто. Так и со всеми людьми. Ездил верхом. Вода выше брюха лошади. Не спал перед обедом, был слаб. Нынче немного пописал «Никто не виноват» и бросил, нехорошо. И нет настоящей охоты писать. И баста. Записать нечего.

27 мая. Вчера вечером очень трогательное общение с студентом, приехавшим для свидания с Кавказа. Гусев сказал, что, кажется, проситель. Он подал мне конверт, прося прочесть. Я отказывался, потом стал читать с конца. О монизме и Геккеле. Я недобро стал говорить ему. Он страшно взволновался. Потом я узнал, что он чахоточный, безнадежный. Он стал уходить и сказал, что чтение «О жизни» было для него событием. Я удивился и попросил остаться. Я прочел его записку. Оказалось, совсем близкий человек. А я оскорбил, измучил его. Мне было и больно и стыдно. Я просил его простить меня. Он остался в деревне ночевать. Нынче утром пришел, и мы умиленно говорили с ним. Очень трогательный человек. Я полюбил его.

Нынче думал, что не буду писать. А взял и написал довольно много. Может быть, что-нибудь и выйдет. Только не знаю подробностей. Потом ездил верхом к Гале и Оле и видел Николаева и Гольденвейзера. Очень приятно было у них. Записать только одно:

1) Наша особенная, исключительная любовь к ближним только затем и нужна, чтобы показать, как надо бы любить всех. В проститутках видеть дочерей и так же, как за любимую дочь, страдать за них.

Иду обедать.

28 мая. Приехал Лев. Мне тяжело с ним. Слава богу, не изменил требованиям любви, но не могу не сторониться, не молчать, слушая его. Не молчал только два раза: когда он говорил о своем недовольстве жизнью – я сказал, что я думаю о необходимости жить духовной жизнью, и другой раз выразил свое отвращение, когда он высказал сочувствие, оправдание убийствам Столыпина. Вечером он говорил очень глупо. Я все молчал. Пришел мальчик портной. Один из тех, которые хотят сразу изменить жизнь. Нынче ночью очень болела задняя левая часть головы, и не спал. Должно быть, от этого не пишется. Теперь 1-ый час. Был Евдокимов, сапожник. Единомышленник. Вчера, к стыду своему, было неприятное письмо, осуждающее меня за мое распоряжение имуществом.

29 мая. Встал здоров. Вышел. Тульские просители. Опять забыл и недобро говорил с ними, отказывая. Пошел в сад и очень хорошо думал. Запишу. Вчера хорошее письмо Черткова к Кузьмину. Нынче чуть-чуть поправил «Нет в мире виноватых» и занялся «О любви». Недурно поправил. Ездил хорошо в Колпну. Записать:

[…] 2) Люди, мало мыслящие и занятые своими целями, не могут переноситься мыслью в других. А это-то и важно.

[…] 4) Очень хотелось бы в «Нет виноватых» показать, как все люди живут одним своим и глухи ко всему остальному.

Милый Иван Иванович огорчился на Черткова. Письма довольно приятные. Написал о женщинах письмо и ответ на осуждения. Поразительная история Кашинской*. Спор о вегетарьянстве Николаевой с…. (забыл). Я вмешался и огорчил, вероятно, NN. И мне больно стало.

30 мая. Мало спал, встал рано. Приехал Мечников и корреспонденты*. Мечников приятен и как будто широк. Не успел еще говорить с ним. Приходил безногий проситель. И я хорошо, помня о нем, обошелся с ним, помня о том, что –

1) Надо, обращаясь с людьми, не думать о своих желаниях, а помнить о желаниях тех, с кем имеешь дело; но не думать о суждении о себе тех, с кем имеешь дело; а думать о том суждении, которое будешь иметь о своем отношении к этим людям.

2) Надо было усилие, чтобы вспомнить о моем отношении к безногому. А это потому, что это отношение было такое, какое должно быть, т. е. хорошее. Радовать нас не могут и не должны наши хорошие поступки. Радость, благо не в поступках, а в том спокойствии, в той свободе, которую они дают.

Теперь 12 часов, полдень.

31 мая. Продолжение 30 мая. Мечников оказался очень легкомысленный человек – арелигиозный. Я нарочно выбрал время, чтобы поговорить с ним один на один о науке и религии. О науке ничего, кроме веры в то состояние науки, оправдания которого я требовал.

О религии умолчание, очевидно, отрицание того, что считается религией, и непонимание и нежелание понять того, что такое религия. Нет внутреннего определения ни того, ни другого, ни науки, ни религии. Старая эстетичность гегелевско-гетевско-тургеневская. И очень болтлив. Я давал ему говорить и рад очень, что не мешал ему. Как всегда, к вечеру стало тяжело от болтовни. Гольденвейзер прекрасно играл.

Встал поздно, с вечера не спал. Видел ужасный сон… Складывается тип и ученого и революционера. Хотел писать, но стал поправлять «Единую заповедь» и проработал все утро. Приезжал репортер, и неприятно было, фальшиво. Приехала Вера пироговская. Тяжело вспоминать ее положение. Вел себя недурно. Не было недоброго чувства ни к кому. Но безумие людское и самоистязание удручает. Иду обедать.

[1 июня.] После обеда три посетителя: рабочий «Союза русского народа», выпивший, уговаривал меня вернуться в церковь, добродушный, но совершенно безумный, потом женщина с двумя огромными конвертами, требующая, чтоб я прочел… «крик сердца». И тщеславие, и мания авторства, и корысть. Я огорчился – надо было спокойнее. Потом репортер «Раннего утра». Как я рад, что с Левой мне перестало быть тяжело. У Веры так и не осилил спросить об ее ребенке. Как это сделалось?

1 июня. Проснулся в 5-м часу и записал много важного, хорошего: к «Нет в мире виноватых», и к «Единой заповеди», и еще о боге. Еще конспект беседы с курсистками*. Очень ясно, живо понял, странно сказать, в первый раз, что бога или нет, или нет ничего, кроме бога. Начал писать очень хорошо «Единую заповедь», но скоро, к 12-му часу ослаб умом и оставил. Был издатель вегетарьянского журнала. Ездил верхом немного. […]

1 июня. Вчера вечером читал письма. Мало интересных. Нынче спал много и встал таким свежим, каким давно, давно не чувствовал себя. Телеграмма от сына Генри Джорджа*, потом из «Русского слова» с корректурами о Мечникове*. Поправил корректуры и написал о Генри Джордже и послал в «Русское слово». Верно, не напечатает*. Потом просмотрел весь «Неизбежный переворот». Все, до 8-й главы хорошо. Над концом надо поработать. Писал до 3-х, не завтракал и не ездил верхом, походил по саду. Дождь. Теперь 5 часов. Ложусь. Записать:

1) Жестокость не свойственна человеку и объясняется только узостью цели, сосредоточенностью усилий жизни на цели. Чем уже эта цель, тем возможнее жестокость. Любовь целью ставит благо других и потому, исключая цель, несовместима с жестокостью.

4 июня. 2 вечером не помню. Разболелась нога. Забинтовал. Вчера. Утром писал немного «Единую заповедь», становится лучше. Хорошее письмо от Черткова. Провел весь день в кресле. Вечером были Николаевы. Прекрасные его укоры за то, что, говоря о Генри Джордже, обращаюсь к правительству, ожидаю чего-либо от правительства. Сами виноваты. Та же мысль, как в письме Черткова. Письма не интересные. Сонечке читал о вере. Не то. Нынче ноге лучше, но весь слаб. Приехал Трояновский. Ничего не писал, попробовал молитву Сонечке, письмо на вопросы, во что я верю, и немного «Единую заповедь». Общее состояние нехорошо. Иду обедать.

5 июня. Очень приятно играл вчера Трояновский. Были Чертков и Гольденвейзеры. Здоровье все плохо. Нынче ничего не делал: чуть-чуть поправил «Единую заповедь» и статью о Джордже. Приехал сын Джорджа с фотографом. Приятный. […]

6 и 7 июня. Вчера написал письма довольно серьезные, особенно одно о Геккеле и самоубийстве*. Кажется, немного «Единую заповедь». Опять вечером играл Трояновский. Нынче встал немного бодрее. Очень много работал над «Единой заповедью» с большим напряжением. Послал телеграмму Тане, что едем с Софьей Андреевной завтра. […]

8 июня. [Кочеты.] Встал рано и поехал. Путешествие хорошо. Беседа с предводителем мценским – православным, консерватором, непромокаемым. Милая Таня и Миша и least not last[74] маленькая Танечка. Особенно живо чувствовал безумную безнравственность роскоши властвующих и богатых и нищету и задавленность бедных. Почти физически страдаю от сознания участия в этом безумии и зле. Здесь же меня поместили в безумную роскошь и привезли сам четверг: доктор, секретарь, прислуга. И на беду, 9 июня весь «Круг чтения» на эту тему. […]

10 июня. […] Вчера гулял по парку с большим напряжением. Но мысль работает. Говорил с копачами. Старый толпыга. По двадцать пять под рожь. Земля у господ. То же вопиющее рабство. Как бы хотелось написать то художественное, что начал, и все проникнуть этим. […]

11 июня. Поправка «О любви» плоха. Надо еще работать. С утра в постели писал молитву Сонечке. Все нехорошо. Ничего не работалось. Читал 41 письмо с недобрым чувством. Ездил верхом, очень устал. Главное же, мучительное чувство бедности, – не бедности, а унижения, забитости народа. Простительна жестокость и безумие революционеров. Потом за обедом Свербеева, французские языки и теннис, и рядом рабы голодные, раздетые, забитые работой. Не могу выносить, хочется бежать.

Читал Бакунина о Мадзини*. Как много, много кажется, что нужно сказать. Помоги, господи, делать то, что перед тобой нужно. Не могу и тут писать.

Есть несколько хороших писем. Иду к чаю.

14 июня. Не писал три дня. Нынче очень хорошо работал над «Единой заповедью». Потом ездил верхом, говорил с мужиками. Вечное недовольство своей жизнью.

Вчера, 13-го, все утро не работал. Только уже поздно немного занялся «Заповедью любви». Молодые люди – игра в теннис – недоброе чувство и несправедливое осуждение. Очень интересная книга о Персии*. Теоретически земля не может быть предметом собственности. Шах есть угнетатель и признается дурным человеком. Солдаты вербуются добровольно, и практически земля отнята, шах властвует и почитается, солдаты набираются, и правительственные власти на откупу.

Третьего дня, стало быть, 12-го, кажется, ничего не делал, если не писал «Единую заповедь». Не ездил верхом. Все мрачное от телесных причин настроение. Интересный вечером разговор с Дашкевичем. Записать очень много надо.

[…] 9) Устроили Анну Кашинскую. Наказывают за мошенничество в подмеси к муке и т. п. А это страшное мошенничество спокойно совершается*. […]

15 июня. Утром походил. Начал писать, но скоро оставил, не кончив. Все уясняется и усиливается. Помогай бог кончить. Кажется, не заблуждаюсь, что важно. Нездоровится, болит голова и желудок. Написал письмо каторжному. Письма неинтересные. На душе очень хорошо. Записать нечего. Читаю буддийский катехизис. Все подвигаюсь в внутренней работе. Никогда не поверил бы, что это возможно в 81 год. Все большая и большая строгость к себе и оттого все большее и большее удовлетворение. […]

16 июня. (Вчера.) Очень нездоровилось. И целый день все хуже и хуже. Утром опять поработал над «Единой заповедью». Кажется, подвигаюсь. Не дурно. Продиктовал и подписал несколько писем. Ходил через силу. Соня уехала. Не читал «Круга чтения». Записать:

[…] 2) Когда я задался задачей подавлять в себе всякое чувство недоброжелательства, мне дело это казалось не важно, главное, потому, что я не верил в возможность его исполнения. Так мне казалось и первые дни. И вот прошло, я думаю, около двух месяцев, и я нынче думал на прогулке о том, к кому у меня есть недоброе чувство, стал вспоминать и – удивленье и радость – перебирал, кого мог, и не нашел никого.

Подумал, что, может быть, это – хорошее расположенье духа, в котором я нынче. Но нет, и во времена самого дурного расположения духа у меня уже нет этого недоброжелательства, хотя и нет той любви ко всем, какую испытываю теперь. Главное при этом нужное и действительное: это ловить себя в недоброжелательстве в мыслях и подавлять, разъясняя.

Как бы хотелось научить этому людей. Да не поверят или подумают, что это – то, что одно нужно на свете – не нужно им.

Вчера приехал Михаил Сергеевич, привез рассказ о Парфении и царе и статью в «Русских ведомостях»*. Вот с чем надо бороться: это с удовольствием, испытываемым от похвал, признания значения. Скверно это. Буду стараться.

17 июня. Встал гораздо лучше здоровьем. Очень слаб, походил, напился кофе, записал дневник и сам не знаю, что буду делать. Художественное не тянет. В этом тоже, слава богу, стал лучше. Не придумываю, что писать и писать ли вообще, а отдаюсь побуждению и думаю, что оно верно, если нет других.

19 июня. Вчера, кажется, немного работал над «Единой заповедью». Ходил много. Спал, к обеду много народа. Пустота разговора тяжела. Вечером, спасибо Любови Дмитриевне, пришлось серьезно поговорить с девочками. Мальчики боятся. Нынче много ходил. Теперь 10 часов. Хочется много работать.

1) Человек ограбил все селение и сложил в кучу ограбленное и сторожит. Пришел раздетый и утащил рубаху. Грабитель поймал и по закону, который сам составил, наказал. Разве не то же самое со всеми богачами среди бедных и в особенности с земельными собственниками: не переставая грабят тысячи людей на миллионы. У них взяли корм с земли для коровы, лошади – судят и казнят не грабителя, а взявшего необходимое с земли, которая его по самым неоспоримым актам.

Прежде чем составлять законы, запрещающие воровство хомута, дерева, сена, надо бы составить законы, запрещающие грабеж самой законной собственности людей – земли.

20 июня. Вчера ничего не работал, если не считать поправки в «Единую заповедь». Славно поговорил с Базилевскими девочками. Как жалко всех таких. […]

Не допишу. Теперь 10-й час. Походил, голова лучше.

21 июня. Попытался прочесть и продолжать художественное. Могу, но едва ли успею из-за других дел. Ничего не делал больше. Ездил верхом – на хуторе беседовал с мужиками. Очень, очень устал. […]

22 июня. Сколько помнится, ничего не делал вчера, если не поправлял «Единую заповедь», и несколько писем, из которых одно обратительное бросил. Потом поехал с тремя Танями в лес. Пошел оттуда и набрел на косцов – вся деревня. Говорил о многом с ними, о земле, о солдатчине, о том, что сами себя порабощают. О том, что трудно освободиться от бедности, а еще труднее от богатства. Что жить надо для души, и все будет хорошо. Обедал, читал. Чувствовал себя сравнительно бодро. […]

[23 июня 1909.] Случилось неожиданное то, что я прочел вслух «Единую заповедь». Ответ – молчание и явно скука.

23 И. Спал очень хорошо. Проснувшись, думал и о вчерашнем. Пора понять, что если хочешь служить людям, то работай для grand monde – рабочего народа и его имей перед собой, когда пишешь. Наш брат в огромном большинстве безнадежен. А те жаждут. Записать:

1) Дурное расположение духа не только не вредно, но всегда полезно для работы над собой.

2) Нельзя ли вместо того, чтобы думать, что мысль плохо работает от неприлива крови к мозгу, или на душе мрачно оттого, что печень не в порядке, думать, что недостаточно прилива крови к мозгу и печень не в порядке от слабости работы мысли и от мрачности души. Одно нераздельно с другим. Что причина и что следствие. Признаем же мы обыкновенно вещество причиной духовного потому, что внимание наше направлено на вещественные изменения, а не на духовные.

3) Когда человек один, ему легко быть хорошим. Только сойдись с другими – и он становится дурен. И чем больше людей сходится вместе, тем труднее им удержаться от дурного. От этого-то так важна, нужна любовь. Только с нею, не делаясь хуже, могут сходиться люди.

[…] Теперь 11-й час. Сажусь за работу.

24 июня. Все ничего не пишу, кроме поправок «Единой заповеди» и писем. Вчера начал поправлять, упрощая язык и форму. Но повело это только к перестановке глав и исправлениям. Ходил гулять. Нога не хужеет. Вечер со всеми. Голицына. Тяжело говорить без цели. Нынче только проснулся – известие о Черткове. Отказ*. Написал ему и Гале письма. Опять занялся «Единой заповедью», погулял и теперь поеду в Велью к старику. Получил Июнь «Круга чтения». На душе очень хорошо. […]

26 июня. Совершенно неожиданно пропустил день. Третьего дня опять поправлял «Единую заповедь». Читал «Новый круг чтения». Недурно. Ходил пешком недалеко. Приехала Зося. Я ходил встречать и встретил Василия Панюшкина. Долго гуляя, говорил с ним. Прекрасный юноша. В этих, только в этих людях надежда на будущее. Да хоть ничего не выходи из них, хорошо и для них, и для меня, и для всех, что они есть. Вчера 25. Опять то же. Все больше и больше просится «Казнь Евдокима»*. Ходил по парку. Большая слабость, сонливость. После обеда ходил к Ефрему. Только ограниченность большая и еще большее самомнение. Нынче ошибся часом и встал в 6. Погулял, начал новое «Нет в мире виноватых» и кое-что сделал. […]

Нынче 29. Встал рано. Казалось, спал хорошо. Пошел гулять, хорошие мысли, нужные, но на половине прогулки ослабел, насилу дошел. И дома ничего не мог делать путного. Поправлял «Единую заповедь». От Черткова известие, что он не приедет. Это лучше. Слабость все хуже и хуже. Спал днем от 2 до 4-го часа. Теперь 5-й, встал и все-таки слаб.

30 июня. Вчера вечер ничего не делал. Прошелся. Немного свежей. Сегодня хорошо спал. Чертков приезжает. Поеду в час. Гулял. Написал новую главу о чудесах недурно*. Хорошие письма от мужиков и Молочникова. Письмо Александра. […]

2 июля. Страшно слаб. Чуть-чуть приписал к «О науке»* и ничего не делал. На душе недурно. Отложил отъезд. Как нарочно вчера играла со мной в карты воспитанница Сухотина, директриса гимназии, с белыми руками, сытая, хорошая, выхоленная – крестьянская сирота, которой дали образование…

Нынче встал рано, слаб, но хочу все-таки поехать. Записано что-то, чего не могу ни разобрать, ни вспомнить.

3 июля. Два дня пропустил. 30 июня. Поехал к Черткову. Радостное свидание с ним. Вечером опять к нему. 1 июля. Утром писал очень недурной ответ крестьянину об образовании. Не кончил еще. Поехал на ярмарку. Хорошо было, но ожидал большего. Вечером к Черткову. Опять хорошо очень было. Он сделал замечания об «Единой заповеди» верные.

5 июля. [Ясная Поляна.] Поехал 3-го, как решил. Был у милого Абрикосова. Таня провожала до Мценска. Поехал в третьем классе, и очень приятно – жандарм и переселенцы. Те люди, с которыми обращаются, как с скотиной, а которые одни делают жизнь и историю (если она кому-нибудь интересна). Дома хорошо. Саша все такая же и хорошая. Вчера, 4. Читал кучу писем. Есть хорошие. Ездил к Гале проститься. Писал «О науке» немного. После обеда пришел милый Николаев. Хорошо говорили, и поправил по его совету места в «Неизбежном перевороте». Здоровье недурно. На душе очень хорошо. […]

Записать:

1) Самый трудный, критический возраст – это когда человек перестает телесно расти, сильнеть… я думаю, около 35 лет. Развитие, рост тела кончается, и должно начинаться развитие, рост духовный. Большей частью люди не понимают этого и продолжают заботу о росте телесном, и ложное взятое направление бывает губительно.

8 июля. Третьего дня, 6-го. Не помню, кажется, поправлял немного о науке. Ходил по саду. Ничего больше не помню. На душе хуже. Но не падаю. Иван Иванович милый был, хорошо говорили. Вчера совсем ничего или почти ничего не писал. Ездил к Марье Александровне. Олсуфьевы. Вечером Андрей. Мало борюсь с отвращением к нему. Хочу и буду бороться. Соня больна рукою. Олсуфьевы и Маша приятны. Читал Маше о науке.

Нынче, 8-го, писал очень недурно. Да, забыл, вчера был бестолковый разговорщик, я недобр был. Ездил верхом один тихо. Сашины дела кончились. Стражника нет больше.

Нынче 11 июля. Нынче очень хорошо доканчивал «О науке». Ездил с Онечкой к Чертковым. У нас Денисенки, которые мне очень приятны. Сейчас Леночка рассказала мне историю Веры*. Я рад был узнать.

Вчера тоже писал письма вечером, а потом «О науке» и, главное, кажется, кончил «Единую заповедь» и письма. Третьего дня помню только, что ездил верхом. Не помню. Устал. Решил ехать в Штокгольм*. На душе хорошо.

12 июль. Очень мало спал. С утра дурно обошелся с глупым малым, просившим автограф. Два раза начинал говорить с ним серьезно, оба раза он перебивал меня, прося «на память». Вчера вечером было тяжело от разговоров Софьи Андреевны о печатании и преследовании судом*. Если бы она знала и поняла, как она одна отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни! А сказать и не умею и не надеюсь ни на какое воздействие на нее каких бы то ни было слов.

С утра до кофе взялся за «О науке» и поправил, но весь вышел. Усталость мозга. Утром в постели записал кое-что для конгресса. […]

13 июля. Встал слабый. Но работал. «О науке» недурно. Гулял слабый. Вечером Николаев, Гольденвейзер. Сон лучше.

14 июля. Встал слаб. Кое-что записал ночью. Опять все утро занимался письмом «О науке». Все еще не совсем кончил. Ездил с Онечкой в Засеку. Очень приятно. Заснул. Встал очень слабый. Соне хуже. Много думал – не важного, но хорошего, даже очень. Теперь 9-й час. […]

19 июля. Четыре дня не писал. Все эти дни все писал письмо «О науке». Вчера, помню, был Давыдов. Я ходил пешком. 17-го ездил верхом с Онечкой, был, кажется, Андрей. Вел себя хорошо – я. 16-го не помню. Нынче с утра ходил, хорошо думал.

[…] Нынче писал «О науке», потом колпенские мужики, потом милые юноши, рабочие из курсов Тиле*. Хорошо поговорили. Ездил верхом. Соня все так же хворает. Был с ней сначала тяжелый, а потом хороший, умиленный разговор. Записывать есть что, буду завтра. 12-й час, ложусь спать.

20 июля. Вчера ночью получена телеграмма от Поповой, матери судимого, о том, что она едет. Нынче утром, проснувшись, стал думать о том, что я мог бы для нее сделать, и написал письмо Столыпину, кажется, недурное. Чувство было хорошее. А теперь 1-й час дня, а ее все нет. […] Два дня читал понемногу Мечникова книгу* и ужасался на ее легкомыслие и прямо глупость. Хотел написать недоброе. Нынче решил, что если напишу, то напишу любовное. Записать:

[…] 3) Первая мысль при известии о перелете Ла-манша – как применить аэропланы к воине, к убийству*.

Хотел здесь вписать пришедший в голову рассказ, да не осилю сейчас, здесь. Начну отдельно.

[…] Сейчас для Штокгольма перечитывал и письмо к шведам*, и «Царство божие». Все как будто сказано. Не знаю, что еще сказать. Кое-что думаю, что можно и должно. Видно будет.

Читая же это свое старое писанье, убедился, что теперешние мои писанья хуже, слабее. И слава богу, не огорчаюсь этим. Напротив: буду удерживаться от писанья. Другая, более важная и нужная работа предстоит мне. Помоги, бог мой.

21 июля. С вечера вчера Софья Андреевна была слаба и раздражена. Я не мог заснуть до 2-х и дольше. Проснулся слабый. Меня разбудили. Софья Андреевна не спала всю ночь. Я пошел к ней. Это было что-то безумное. Душан отравил ее и т. п. Письмо Стаховича, про которое я должен был сказать, потому что она думала, что что-то скрываю от нее, вызвало еще худшее состояние. Я устал и не могу больше и чувствую себя совсем больным. Чувствую невозможность относиться разумно и любовно, полную невозможность. Пока хочу только удаляться и не принимать никакого участия. Ничего другого не могу, а то я уже серьезно думал бежать. Ну-тка, покажи свое христианство. C’est le moment ou jamais[75]. A страшно хочется уйти. Едва ли в моем присутствии здесь есть что-нибудь, кому-нибудь нужное. Тяжелая жертва, и во вред всем. Помоги, бог мой, научи. Одного хочу – делать не свою, а твою волю. Пишу и спрашиваю себя: правда ли? Не рисуюсь ли я перед собой? Помоги, помоги, помоги.

[…] Записано одно:

Считать свою жизнь центром жизни есть для человека безумие, сумасшествие, аберрация.

22 июля. Вчера ничего не ел и не спал, как обыкновенно. Очень было тяжело. Тяжело и теперь, но умиленно хорошо. Да, – любить делающих нам зло, говоришь. Ну-ка, испытай. Пытаюсь, но плохо. Все больше и больше думаю о том, чтобы уйти и сделать распоряжение об имуществе. […]

23 июля. […] Решил отдать землю. Вчера говорил с Иваном Васильевичем*. Как трудно избавиться от этой пакостной, грешной собственности. Помоги, помоги, помоги.

Писал вчера утром. В продолжение дня ничего путного не сделал. Продиктовал пустые письма и диктовал заявление в конгресс мира (плохо очень). Ездил в Телятинки. Таня милая приехала. Милая, но все-таки чуждая, не до такой степени, как сыновья, но милая, ищущая близости, не борющаяся с истиной. Читал прекрасный рассказ о казнях*. Очень мало спал и опять умиленно взволнован. Ходил много. Теперь 10 часов. Едва ли что буду работать. Записать:

1) Записано так: считать одну свою жизнь жизнью – безумие, сумасшествие. Неверно. Этого не бывает. Сказать лучше: чем большую долю жизни признаешь в своей жизни, тем меньше жизни; и наоборот.

[…] 4) В то время, как мыслящие люди нашего времени заботятся о том, как бы освободиться от собственности вообще и самой преступной – земельной собственности, у нас заботятся об утверждении чувства собственности. Вроде того, как если бы в половине прошлого века у нас заботились бы о том, чтобы укрепить, утвердить чувство рабовладения и рабства.

24 июля. Вчера, как и предвидел, ничего не работал. Кое-какие неважные письма. Приехали Гинцбург и Поссе. Поссе – образец «интеллигенции». Кажется, хороший, даже наверно. Ездил с Онечкой. После обеда говорил с милой Таней – очень хорошо. Она указала мне на мой прежний грех – верно. Вечером дети и все веселились, плясали… Соне немного лучше, но она очень жалка. Вот где помочь, а не отворачиваться, думая о себе. Спал немного. Все та же слабость и умиление. Думал много, но разбросанно. От Черткова очень хорошее, радостное письмо. […]

25 июля. […] Почитал «Круги»*. Потом начал писать для конгресса мира. Лучше, но слабо. Попался томик французских моих писем. Очень хорошо переведено и хорошо по содержанию*. Я, очевидно, стал умственно слабее. Надо не писать глупостей.

26 июля. Вчера приехал шурин Ал. Берс с семьей. Никак не мог удержать не выражения, но в себе отвращения. Дурно. Стал слаб в общении с людьми. Ездил немного верхом. Написал несколько ничтожных писем. […] На душе хорошо. Софья Андреевна уж говорила, что я ей обещал не ехать в Швецию. Здоровье ее лучше. Немного писал о войне и письмо французское Стыку*. […]

Да, это хорошее определение любви: Être un homme n’est rien; être homme est quelque chose; être l’homme voilà ce que m’attire. – Amiel[76]*.

Приехали к обеду сын Сергей и Бутурлин, и утром еще Маклакова. После обеда заговорил о поездке в Швецию, поднялась страшная истерическая раздраженность. Хотела отравиться морфином, я вырвал из рук и бросил под лестницу. Я боролся. Но когда лег в постель, спокойно обдумал, решил отказаться от поездки. Пошел и сказал ей. Она жалка, истинно жалею ее. Но как поучительно. Ничего не предпринимал, кроме внутренней работы над собой. И как только взялся за себя, все разрешилось. Целый день болел живот. Письма ничтожные. Интересный разговор с Бутурлиным. Иван Иванович все растет и все ближе и ближе мне.

27 июля. Спал мало, но встал без боли. Ходил гулять, молился и умилялся до слез от внутренней радости и благодарности. И теперь есть отзвуки этого чудного чувства. Вернулся. Написал письмо Мечникову* и французское Стыку. Немного поправил шведское*. […]

29 июля. Вчера не писал. Третьего дня вечером много народа: Сергей, Раевский, Гольденвейзер. Неприятный спор с Сергеем. Разумеется, кругом виноват я. Говорил ему неприятности. Вчера почти не спал. Ночью написал в дневник представление о людях и их жизни. Делать ничего не делал. Началось опять мучительное возбуждение Софьи Андреевны. Мне и тяжело и жалко ее: и слава богу, удалось успокоить. Приехала Машенька, очень приятно. Нынче ничего не делал. Шведскую речь начал, но не пошло. Есть что записать, но некогда. Иду завтракать.

30 июля. Вчера ездил верхом в Колпну и к Чертковым. Был в дурном духе – сердился даже на лошадь. Вечером Гольденвейзер. Разговор с Софьей Андреевной. Как будто лучше. Записать о музыке.

В новой, господской музыке вошло в употребление украшение, состоящее в том, чтобы, перебив ритмическое выражение мелодии, делать антимелодические и антиритмические отступления, самые чуждые мелодии, и потом, чтобы rehausser[77] прелесть мелодии, из этих отступлений возвратиться к мелодии. Со временем же стали в этих отступлениях полагать смысл музыки.

Нынче очень хорошо спал, приехал корреспондент Спиро. Я дал ему сведения и закончил статью на конгресс. Гусев удивительно хорошо изложил «О науке». Прочел Бутурлину из дневника. Разговор с Софьей Андреевной, как всегда, невозможный. Теперь 2 часа, поеду верхом.

1 августа. Ездил третьего дня в Колпну. Ошибся. Кажется, никуда не ездил. Вечером Бутурлин и Гольденвейзер. Вчера переводил «Конгресс» и ездил верхом с Сашей. Вечером прочел вслух речь конгрессу – нехорошо. Нынче поправил. Лучше. Очень тяжело. Должно быть, даже наверное, сам виноват. Нынче лучше. Все не раздумал план*. […] Записать:

[…] 2) Как ни странно это кажется, самые твердые, непоколебимые убеждения, это самые поверхностные. Глубокие убеждения всегда подвижны.

2 августа. Вчера ходил по дождю d’une humeur de chien[78]. Худого не сделал, но на душе нехорошо, нет любви по чувству. Вечер сидел со всеми. Нынче проснулся в 5 и думал хорошо. Об истинной вере в бога, той, при которой не нужно чудес и не интересна природа и ее изучение. Потом думал о конгрессе и записал, не одеваясь. Потом походил, написал два письма крестьянам. Прочел письма. Пришла Софья Андреевна, объявила, что она поедет*, но все это, наверное, кончится смертью того или другого, и бесчисленные трудности. Так что я никак уже в таких условиях не поеду. […]

5 августа. Прошло два дня незаписанных. Вчера вечером приехали разбойники за Гусевым и увезли его*. Очень хорошие были проводы: отношение всех к нему и его к нам. Было очень хорошо. Об этом нынче написал заявление*. Пропасть писем. Много просительных, прекрасные письма Александра. Теперь скоро час. Вчера, 4-го, исправлял «Конгресс» и, кажется, почти хорошо. Ездил с Онечкой верхом. Читал всем «Единую заповедь». Онечка понимает. Третьего дня, 3-го. Приехала Вера. Ездил верхом с Онечкой далеко в Засеку, плутал. Утром тоже «Конгресс». Вот и все.

[…] Софья Андреевна готовится к Стокгольму и, как только заговорит о нем, приходит в отчаяние. На мои предложения не ехать не обращается никакого внимания. Одно спасение: жизнь в настоящем и молчание.

8 августа. Опять прошло два дня. 6 августа был важный день. Я, как обыкновенно, гулял, потом сел за работу «О войне», пришла Софья Андреевна и объявила, что конгресс отложен*. То же сообщил и Александр Стахович. Говорил с ним, и его самоуверенная, развязная и добродушная ограниченность раздражают меня. Вел себя дурно, слушал себя. Важное-то было не 6-го, а 5-го вечером. Приехали полицейские за Гусевым и увезли его в тюрьму, а потом в Чердынь. Все это прошло очень хорошо. И он держал себя хорошо, как это и свойственно ему, и все высказали ему заслуженную им любовь и уважение.

Стахович приехал уже на другой день. Тот день, в который уезжали Денисенки. Я ездил с Сашей верхом. Дома Миташа. Он умен, но Стахович несносен. Я был очень мрачен. 7-го, вчера. Вернувшись с прогулки, застал двух: один юноша, другой грузин политический, возвращающийся из ссылки. Сначала принял холодно. Разговорился и, слава богу, полюбил. Юноша сказал мне, что меня обвиняют за то, что я отдал имущество фиктивно семье. Это, к стыду моему, огорчило меня, хотел просить кого-нибудь написать об этом. Плох я, забываю, что жизнь только перед богом и в себе и вне себя. Потом докончил о войне и о Гусеве. О Гусеве плохо, но пошлю. Ездил верхом. Вечером сидел со всеми. Физически дурное настроение. Вел себя не совсем хорошо, но и не дурно совсем. Записать:

1) Не люблю я говорить с людьми, которые, слушая вас, делают вид, что они знают то, что вы скажете, и вперед соглашаются с вами. Мы, мол, понимаем друг друга, и все. Крестьяне свои почти всегда слушают и говорят так.

2) Любовь к себе – своему телесному я и ненависть к людям и ко всему – одно и то же. «Люди и все не хотят меня знать, мешают мне, как же мне не ненавидеть их?»

3) Наша вся жизнь подобна сновиденью одной ночи, в котором забыто все, что было до этого сновидения.

10 августа. Вчерашний день пропустил, а он был интересный. Утром ничего особенного не делал. Гулял, но немного, был слаб. Перед обедом привезли Гусева*. И я не мог удержаться от смеха, как допускали к нему Сашу и Душана и Марью Александровну поодиночке. Он очень взволнован, но хорошо.

Нынче с утра пришел Засосов, крестьянин, ездивший к духоборам и теперь отказывающийся от воинской повинности. Очень мне полюбился. Помоги ему бог (в нем). Я ничего не писал, кроме письма, продиктованного Саше. Было одно письмо грубо ругательное. С точки зрения распространения истины – радостно, а просто по душе грустно, – за что и зачем ненавидят. Записать:

1) Очень важное и старое, но в первый раз ясно понятое: то, что для того, чтобы жизнь была радостна (чем она должна быть), надо (точно, не на словах, а на деле) полагать свои цели не в себе, Льве, а в делах любви, и дела любви все всегда вне меня в других. Я в первый раз понял, что это можно. Буду учиться. […]

11 августа. Утром получена телеграмма, что статья о Гусеве будет напечатана. Потом телеграмма от Matin о Гусеве же. Читал Канта, думаю все о движении и веществе, пространстве и времени. Ездил верхом в Ясенки. Здоровье получше, иду обедать. Был милый юноша, идущий в Иерусалим, и еще раз Засосов, очень радостное впечатление.

12 августа. Встал очень рано, совсем здоров. Вчера еще появилась моя статья почти полностью*. Утром хорошо думал и дома и на прогулке. Немного читал Канта. Получил письма скорее неприятные. От социалиста Антонова и Великанова. Зато и хорошие, трогающие меня очень. Набросал ответы. Слава богу, отменил письмо об отдаче имущества*,– как бываешь слаб временами!

13 августа. Вчера прочел свою статью. Приехали Стахович Александр и Струве. Малоинтересны и тяжелы, особенно Струве. Читал им напрасно «О науке» и напрасно говорил. Нынче очень мало спал и слаб. На душе недурно.

15 августа. Вчера вечер – скучно. Нынче, посоветовав Машеньке ехать к обедне, встал в 6 и ездил к попу. Чудное утро. Как много мы теряем, просыпая утра. Читал «Новую философию»*. Как искусственно, ненужно. Получил письма, и опять от Великанова, и опять тяжело. За что? Письма от Гусева. Ему было тяжело. Ездил верхом с Зосей. Грустно. Особенно гадкого ничего. Иду обедать. Ничего не писал. Даже записать нечего.

16 августа. Очень скучно было весь вечер. Так я далек от того, чем живут все окружающие меня.

[…] Нынче спал лучше. Но проснулся слабым и умиленно добрым.

И как-то радостно,

И так все хочется плакать.

В объятья вечности

Так бы и кинулся*.

[…] Думал о славе людской. Есть в этой потребности доброго мнения о тебе – любви к тебе людей что-то непреодолимое и законное. И сейчас мне пришло в голову то, что насколько ложно, преступно желание похвалы, любви людей при жизни, настолько хорошо, добро, законно желание продолжения своей жизни в душах других людей после своей смерти. В этом желании нет ничего потакающего личности, нет ничего исключительного; а есть одно желание участия в общей, всемирной, духовной жизни, участия в деле божием, бескорыстное, безличное. Кажется, что это верно.

[17 августа.] Ничего не писал вчера. Даже письма не мог писать – так чувствовал себя слабым, но, слава богу, не злым. Приехали Иван Иванович и Марья Александровна. Ездил верхом с Зосей. Очень приятно лесами. После обеда прогоняли пришедших, а оказались милые ребята. В письмах ничего особенного. Вечером Гольденвейзер играл очень хорошо. Нынче спал не мало, а все слаб. […]

18 августа. Вчера ездил с Сашей верхом. Все слаб. Вечером отделал все письма. Соня сказала неприятное, я упрекнул мягко, она промолчала. Да, надо уметь. То же было с Копыловым, призываемым на суд за дубы. Я сказал, она сделала. Сегодня рано встал, мало спал. Ничего не работал. Читал Менция* и полученные письма. Приехал Димочка, письмо от Черткова, и был Заболоцкий, очень возбужденный, но милый. Написал письмо Черткову. Приехали Дубенские. Она ужасающе глупа. Объявила мне, что ее мальчик-сын ненавидит меня и любит царя. Иду завтракать и ко всем гостям.

Испытал на прогулке особенно радостное, веселое чувство любви ко всем, ко всему и подумал, от всей души подумал и пожалел тех людей, которые лишают себя этого, которые думают устраивать себе увеселения внешними средствами.

20 августа. Вчера ничего не делал, кроме коротких ответов на письма.

Ездил в Овсянниково. Буланже еще нет. Разговор с Тенишевым об едином налоге. Спокойно, кротко на душе. Вечером с Михаилом Сергеевичем приятно. Все слаб.

Сегодня проснулся все слабый и не бодрый умом. Ходил навстречу лошадям и дорогой думал только одно и практически очень важное, именно то, что я, должно быть, всем надоел своими не перестающими писаниями все об одном и том же (по крайней мере, так это должно казаться большой публике), вроде Croft Hiller’а, и что надо молчать и жить; а если писать, и то если очень захочется, то только художественное, к которому меня часто тянет. И, разумеется, не для успеха, а для того, чтобы более широкой аудитории сказать то, что имею сказать, и сказать, не навязывая, а вызывая свою работу. Помоги бог. […]

21 августа. Вчера ответил неважные письма. Ездил с Михаилом Сергеевичем и с Сашей в Телятинки. Дама с проектом о воспитании. Во время обеда приехали Боткины – скучно. Говорил с Гольденвейзером и Николаевым о едином налоге. Сегодня проснулся рано. Очень, очень слаб. Начал читать Photer о Китае*. Хорошие, добрые письма, которых не стою. Ничего не хочется писать. […]

[…] Было пшеничное зерно, оно лежало тысячи лет в египетских гробницах, и оно ничего не знало про себя. Для него самого – для зерна – было все равно, что его не было. Ученые раскапывали гробницы и, найдя в них зерна пшеничные, чтобы испытать их, взяли несколько и покрыли землей и стали поливать водой. И вот зерно, которое было, но ничего не знало про себя, вдруг узнало про себя; что оно есть, и есть в одно и то же время и зерно, и росток.

Не могу продолжать, очень слаб.

Может быть, и выйдет. Иду к рабочему и завтракать.

22 августа. Рабочий милый, но просил денег. Ездил верхом. Очень слаб был до вечера. Вечером лучше. Сегодня встал свежее. Душан принес письмо польке*. Немного поправил. Гулял хорошо. На душе хорошо, но слаб, и мысль не работает. Е sempre bene[79]. Как бы хорошо не писать. Думал о зерне дальше, но писать не могу. С пользой и наслаждением читал «Круги чтения». Как для того, что бы зерно получило жизнь, нужно закрыть его землей, так и для того, чтобы душа жила, нужно, чтобы она была закрыта телом. Теперь 12-й час. Ничего не делаю и не буду делать. Слабость, слабость, слабость. Стал замечать за собой поступки и мысли, вызываемые славой людской. Прежде не замечал их.

Вечером Андрей с женой, Гольденвейзер милый, Николаев. Хороший с ними разговор. Ночь спал мало, но мысль начала работать. Гулял по Заказу, чудное утро. Как облачко с неопределенными очертаниями с одной стороны, месяц высоко в ярко-голубом, над зеленым морем леса, небе. Очень хорошо. Думал много и хорошо, но не хочу записывать. […]

24 августа. Ходил приятно далеко. Думал о том, что в жизни истинно есть. Записал в книжечке. Опять ничего не писал. Читал Евангелие, очень хорошо. О Гоголе тоже хорошее чувство. Особенно понравилось, как готов обнять человечество, но не человека*.

[…] Обед, как обыкновенно. Вечером читал Конфуция и говорил много и хорошо с Иваном Ивановичем об изданиях и книг о религиях и копеечных изданиях «На каждый день».

25 августа. Встал довольно бодро, вышел – и первый блин комом: мужик новосильский просит помощи, и я спешил идти и недобро поговорил с ним. И сейчас же стало стыдно. И так радостно было, когда он догнал меня, и я поговорил с ним по-братски, попросил у него прощения. Сел на дороге кое-что записать и вижу – идет человек с девочкой. Этого я уж принял без ошибки и хорошо поговорил с ним. Он с дороги увидал меня и хотел повидать. Он читал кое-что, но церковным дорожит, говорит, что нужна торжественность. Потом встретил юношу, учителя. Тоже поговорил недурно. Он приехал за советом.

Дома составлял первую книжечку: «Для души». Надо 12 книг. 1) Для души. 2) Весь закон в любви. 3) Бог в тебе. 4) Бойся греха. 5) Бойся соблазна. 6) Бойся ложной веры. 7) Один закон для всех. 8) Истинная наука. 9) Истинная свобода. 10) Жизнь в том, чтобы приближаться к богу. 11) Нет смерти. 12) Все благо. – Такие заглавия или вроде этого. Письма маловажные. Спор с Машенькой о том, что бывают святые, поборовшие все человеческое. Я отстал, но спорил. И то плохо. Плохо и то, что прочел статью Меньшикова и почувствовал неприятное*. Записать:

[…] 2) Очень важное. Хотя это и очень нескромно, но не могу не записать того, что очень прошу моих друзей, собирающих мои записки, письма, записывающих мои слова, не приписывать никакого значения тому, что мною сознательно не отдано в печать. Читаю Конфуция, Лаотзи, Будду (то же можно сказать и об Евангелии) и вижу рядом с глубокими, связными в одно учение мыслями самые странные изречения, или случайно сказанные, или перевранные. А эти-то, именно такие странные, иногда противоречивые мысли и изречения – и нужны тем, кого обличает учение. Нельзя достаточно настаивать на этом. Всякий человек бывает слаб и высказывает прямо глупости, а их запишут и потом носятся с ними, как с самым важным авторитетом.

26 августа. Встал как обыкновенно и так же гулял одиноко. […] Занимался тем, чтобы составить другие полные книжечки «На каждый день». Начинаю все больше и больше подумывать о художественной работе трех поколений*. Очень бы хорошо. Тяжело то, что всегда тяжело. Ездил с Душаном. Проезд царя. Уже не пропускают*. Хочется тоже в письме к польке высказаться о грубости, очевидности насилия и обмана.

[…] 1) Думал о том, как я стрелял птиц, зверей, добивал пером в головы птиц и ножом в сердце зайцев без малейшей жалости, делал то, о чем теперь без ужаса не могу подумать. Разве не то же самое с теми людьми, которые теперь судят, заточают, приговаривают, казнят. Неправильно думать, что такие люди знают, что дурно то, что они делают, и все-таки делают. Они, так или иначе, доходят до неведения того, что дурно то, что они делают. Так это было со мной с зайцами.

Вечером пришел человек хорошо одетый, с чемоданом: сначала о своих сочинениях, потом о том, чтобы я дал денег доехать до Гомеля, а если не дам, он останется здесь на лавочке. Я отказал и ушел. Потом подумал, что вот случай приложения непротивления, и пошел к нему и с помощью Душана обошелся с ним без зла.

27 августа. Встал очень рано. Кроме «Круга чтения», читал «Христианское учение» и обдумывал исправление его. Написал еще письмецо Павлову. Ездил к Ивану Ивановичу. Очень хорошо было видеться с Буланже. Дома Таня, и вечером очень скучная болтовня. Много думается и о «Нет в мире виноватых», и о письме польке, и о проекте для Маклакова*. Попробую сказать. Да, написал еще письмо Гусеву. Записано ночью:

Я чувствую, что ко мне отношение людей – большинства – уже не как к человеку, а как к знаменитости, главное, как к представителю партии, направления: или полная преданность и доверие, или, напротив, отрицание, ненависть. Сейчас 10 часов вечера. Иду в гостиную.

28 августа. Вчера вечером не было ничего особенного. Проснулся рано. Ходил. Кажется, ничего не записал. С утра приехали Маклаков, Цингер, Семенов. Я позвал Маклакова и говорил с ним о том, чтобы он поднял вопрос в Думе. Он говорит, что ничего не знает о Генри Джордже и что вопрос не может не только пройти, но и вызвать суждения. Он практически очень умен, но совершенно плотно заткнут для всех настояще нужных людям вопросов – как и очень, очень многие. Доканчивал поправку «Христианского учения». Я думаю, что все-таки немного лучше. Приехали Дима, Гольденвейзер, Марья Александровна, Иван Иванович. Обед, и ужасно, ужасно мучительно тяжело. Содействовали тяжести письма из Берлина по случаю письма Софьи Андреевны и статьи «Петербургских ведомостей», в которых говорится, что Толстой обманщик, лицемер*. К стыду своему, не радовался тому, что ругают, а было больно. И весь вечер мучительно тяжело. Уйти? Чаще и чаще задается вопрос. Только с Цингером хороший, для меня полезный разговор о математике, высшей геометрии, и с наивным Митечкой об уголовном праве. Очень уныло, грустно, слабо ложился спать.

29 августа. Вчера вечером приехал милый Булыгин. Смотрит твердо на ожидающий его сына отказ от воинской повинности. Сейчас, проходя в передней, услыхал его громкий голос, говоривший: «Нельзя жить той зверской жизнью, которой мы живем», и голос сына Сергея, говорящий: что «точно наша жизнь теперь не хороша, но что вообще в устройстве жизни нет ничего нехорошего». И я в первый раз ясно понял миросозерцание этих людей, увы, называемых образованными. […]

Сегодня спал так, как не помню, чтобы спал давно. Встал в девять, и голова радостно свежа. Думал о Машеньке, Дундуковой и всех обращающих меня:

Как они не хотят видеть того, что я, стоя одной ногой в гробу и все силы не ума только, а души употребивший на ответ: во что верить и как жить, и знающий все то, что они знают, de gaieté de cœur[80] гублю себя. Удивительно, как это не больно бы было им, если бы сказать им это. Их забота обо мне доказывает только их не полную веру в свое. Я не хочу обращать их. Сейчас сажусь за письма и работу.

30 августа. Письма вчера прочел, но работы никакой не делал. Да и не помню, что было. Ездил с Сашей верхом в Ларинское. Милый Димочка с ребятами и мужички праздничные. Дома все то же и, скорее, тяжело. Письмо от Шмита, ответил. Приехал милый Булыгин и Гольденвейзер. Лег спать, как обыкновенно. Да, простился с очень милой Таней. Сейчас сломал ноготь, и немного больно. И подумал, как мало мы, здоровые и не страдающие, ценим свое здоровье и сострадаем чужой боли.

Сегодня проснулся очень поздно, в девять, и нездоровится, и все хочется спать. Прочел письма, ответил. Говорил с бывшим революционером Пономаренко и дал ему с товарищем 20 р. Потом опять спал, говорил с Булыгиным хорошо, делал пасьянс. Поговорил с Сашей (без эпитетов). Теперь 6 часов, ничего не ел и не хочется, а на душе хорошо, и в голове чрезвычайно ясно.

31 августа. Вчера был не добр в душе и даже на словах с Сережей (сыном). Вот уже именно cercle vicieux;[81] как только не в духе, так не любишь людей, а чем больше позволяешь себе не любить, тем больше и больше становишься не в духе.

[…] Вчера продиктовал Саше письмо к Столыпину, – едва ли кончу и пошлю*. Нынче утром был псаломщик, с которым я, только что узнал, что он проситель, отказал, и потом стало стыдно. Потом был в высшей степени интересный человек – скопец 30 лет, сильный мужчина. Спрашивал мое мнение об оскоплении, и я не мог дать убедительного доказательства неправильности этого. Он говорит, что в послесловии к «Крейцеровой сонате» есть подтверждение этого. Потом он говорил с Сашей, удивляясь на роскошь жизни, в которой он нашел меня.

Много думал, но ничего и в книжку не записал, от слабости. Иду обедать. […]

1 сентября. Встал рано, гораздо бодрее. Но ничего не работал. Кажется, читал. На душе все стыдно. Потом приезжие из Киева – парикмахер и глухонемой Миллер, богатый. Глухонемой читал и хочет жить по-христиански. Очень интересен. Ездил верхом в Телятинки. Вечер, как всегда, тяжелый.

Записываю за два дня и потому не помню. Нынче 2-е сентября.

Вчера утром ходил. Говорил немного с Берсом. Ни на ком, как на очень неумных людях, не очевидно то разрушение, dévastation всего духовного и замена всего нужного неразберимой кашей. Писал письмо польке. Кажется, порядочно. Пришли опять киевский и Миллер, и мне было больно слышать рассказ киевского о том, как он встретил бабу, у которой загнали лошадь и требовали рубль, и как она ругала меня и всех нас чертями, дьяволами. «Сидят, лопают, черти…» Кроме того, говорил и про то, что мужики уверены, что я всем владею и лукавлю, прячась за жену. Очень было больно, к стыду моему. Я даже оправдывался. Потом поехал с Сашей верхом и дорогой справлялся. Да, это – испытание, надо нести. И на благо. Впрочем, то, что это на благо, я понял, почувствовал только нынче, и то не совсем.

Обед. Гольденвейзер хорошо очень играл. Иван Иванович. Да, вчера продиктовал Саше письмо Дундуковой. Встретил на прогулке возвращающихся из ссылки революционеров. От души говорил с ними.

Сегодня мало спал, но свеж. Только вышел – баба, у которой загнали двух коров и второй день не выпускают. Очень тяжело. Но нынче легче. Признаю это испытанием, посланным на благо, для освобождения от тщеславия.

Ночью и поутру нашло, кажется, никогда не бывшее прежде состояние холодности, сомнения во всем, главное, в боге, в верности понимания смысла жизни. Я не верил себе, но не мог вызвать того сознания, которым жил и живу. Только нынче с утра опомнился, вернулся к жизни. Все это казнь за недобрые, нелюбовные чувства, на которые я попустил себя в предшествующие дни. И поделом. Как ни странно это сказать: знание бога дается только любовью. Любовь есть единственный орган познания его.

Сейчас вернулся с длинной прогулки. Надеюсь поработать. Завтра собираюсь поехать к Чертковым.

Сегодня 3 сентября. Очень мало спал. Желудок расстроен, но все-таки еду. Вчера приводил все в порядок. Калачов был. Колебался, ехать ли? Приехали синематографщики, несмотря на отказ*. Я допустил, но без моего участия. Теперь 10-й час. Собираюсь.

4 сентября. Москва. Вчера хорошо доехали. Долго ждал. Дорогой было бы хорошо, если бы не любопытство и лесть – раздражающая, развращающая – пассажиров. Доехали хорошо. Спиро, которому я высказал слишком резко о Сытине. Милые Чертковы, потом Иван Иванович. Рад был, что между ними хорошо, как и должно быть. К вечеру очень ослаб. Спал хорошо. Пошел гулять по городу. Очень сильные впечатления детей. Ох, хорошо бы художественное описание не для себя, а для служения. […] Ходил по улицам и ужасался на разврат, – не на разврат, а на явное отсутствие нравственно религиозного сдерживающего начала. А очень, очень многие крестятся, проходя мимо церквей. Записать:

[…] 5) Произведение искусства только тогда истинное произведение искусства, когда, воспринимая его, человеку кажется – не только кажется, но человек испытывает чувство радости о том, что он произвел такую прекрасную вещь. Особенно сильно это в музыке. Ни на чем, как на этом, не видно так главное значение искусства, значение объединения. «Я» художника сливается с «я» всех воспринимающих, сливающихся в одно.

Сейчас 10 часов. Идет Чертков звать к Цимерману.

[5 сентября. Крекшино] Были у Цимермана. Очень хороша музыка*. Потом ходил по Кузнецкому, потом на поезде приветствия, – пища тщеславию – соблазн. Но не слишком поддавался. Приехали в Крекшино. Очень радостно всех увидать. Все веселые, добрые, не говорю уже про отношения ко мне. Очень нездоровилось к вечеру.

5 сентября. Проснулся бодрее. Погулял, сел за работу Лаотзе. Недурно поправлял. Был очень серьезный, милый голландец. Потом ездили в деревню к токарю. Я ехал верхом. Вечером музыка и Королевы. Скучный разговор. Как избавиться? Вспоминал о необходимости не заботиться о мнении людском, но плохо. Надо не переставать учиться. Сейчас 12-й час. Ложусь.

6 сентября. Если буду жив.

[6 сентября.] Жив. Проснулся бодро. Пошел гулять. Порядочно писал польке*. Кое-что записал в книжке, кое-что хорошее забыл. Приходили крестьяне Крекшина и привезли от Цимермана «Миньон». Обедал со всеми, слушал музыку. Поеду верхом. […]

8 сентября. Вчера ночью много потерял крови. Сначала было дурно, но спал хорошо и совсем бодр. Ходил гулять. Соня приезжает в два часа, чему очень рад. Поправил, кажется, окончательно письмо польке.

[…] Написал письмо Гусеву и сейчас напишу Ламанскому и даме в Пермь.

Мало работал. Слушали музыку. Пришло много народа: трое молодых крестьян, один евангелик, как всегда, упорный. Я беседовал с ними приятно. Потом еще молодой крестьянин очень серьезный. Вечером я прочел Калачеву крестьянское управление* и нашим «Польской женщине» и рассказ Чехова*. Было приятно, и плохого не делал: вспомнил и об осуждении, и о том, чтоб не заботиться о мнении людском. […]

9 сентября. Спал мало. Рано вышел. На душе очень хорошо. Все умиляло. Встреча с калуцким мужичком. Записал отдельно*. Кажется, трогательно только для меня. Потом встретил одного возчика, другого пешего; на лицах обоих озлобление и ненависть за то, что я барин. Как тяжело! Как хотелось бы избавиться от этого. А видно, так и умрешь. Дома записал встречу, потом просмотрел «Польской женщине», кончил, потом Лаотзе – тоже кончил. Вписал в доклад*. И вот сейчас дописываю дневник. Иду обедать. Все прекрасно, говорит Саша, и я то же чувствую. Проводил Софью Андреевну. Все хорошо, но в середине дня чувствовал себя слабым. […]

10 сентября. Спал хорошо. Походил. Зашел в мертвую, прекрасно обставленную школу, говорил с кормилицей Галиной дочери. Почитал Галины воспоминания*. Очень хорошо. Перечел «Круг чтения». Ничего не хочется писать. И прекрасно. На душе очень, очень хорошо.

Все думаю: за что мне такое счастье. Все, что мне нужно, есть у меня; и что важнее всего, знаю, что это – то, что одно нужно мне, есть у меня, а именно, сознание своей" жизни в очищении, проявлении, освобождении духа. Была величайшая помеха – забота о славе людской, и на меня навалился такой излишек этой славы и в таком пошлом виде славы перед толпой, что внешним образом, отталкивая – лечит. Так что борьба легка и радостна даже. […]

10 сентября. Злоба происходит от бессилия, сказал Руссо. Как это верно!

Злится тот, кто хочет сделать то, что вне его власти, встречает препятствия и злится. А все вещественное вне власти человека. Не знает препятствий человек только в деятельности духовной. Что хочу, то делаю. А если не осиливаю, то сержусь на себя (а к себе всегда более снисходителен, чем к другим), да и сердиться не так больно, а главное, не бесполезно. Есть только один выход деятельности, не встречающей препятствий, это деятельность духовная – любви, подобно тому, как бы запертое животное билось в запертом помещении, тогда как есть дверь, но дверь, отворяющаяся на себя (нехорошо сравнение).

2) Ищу радости в похвале людской: иногда достигаю, иногда случается совсем обратное – ругают. Когда же и достигаю, не получается полного удовлетворения: хочется еще и еще. Когда же удается вспомнить вовремя о губительности заботы о славе людской и подавить ее, всегда радостно, и радость эту никто не может уничтожить. И ничего больше не хочется.

11 сентября. Здоров. Записал разговор с крестьянами.* Ходил – встретил студентов-евангеликов. Ездил потом с Чертковым. Ничего, кроме разговора с крестьянами, не записал. Ложусь, 12-й час.

12 сентября. Хорошо спал. Встал бодро, на душе очень твердо, хорошо. Ничего не хочется писать. И не стал писать. Читал, пасьянсы и написал два письма. Посетитель из «Русских ведомостей», Беленький, Молочников. Все идет напряженная внутренняя работа. Ездил верхом с Чертковым. Вечером пришли вязёмские крестьяне. Старший очень умный. Хорошо говорил о том, что недовольство в темном народе страшное. Царь и мужики, а остальное все стереть с лица земли. […]

13 сентября. Все здоров, поздно встал. Думал о том, что сказать учителям*. Но ничего не думалось ни об этом, ни о чем-либо другом. И целое утро ничего не писал. Вышел, и много народа: Димочка, Саламатин старик с сыном, потом дамы с мужчиной хотели руку целовать. Потом кинематограф Черткова с Тапселем, потом целая масса народа: Соня Илюшина, музыканты, Гольденвейзер с женой, Сибор, Могилевский, Тищенко, и еще и еще неизвестные. Соня повредила ногу, и очень болит. Дома угощенье крестьянам, человек 200. Чертков suffit a tout[82]…(для него). Потом еще народы. Обедали. Письма малоинтересные. Не успел заснуть до обеда. Играли трио Аренского, Бетховена, Гайдена превосходно. […]

14 сентября. Встал раньше. Хочется много писать. Написал письмецо Петерсону.

[…] Много писал для учителей и поправил разговор проезжего с крестьянином. Приехали Соломахины с женами, Линева с мужем, завтракал – иду гулять. 3-ий час.

Приходили дети с учительницами из Хамовников. Соне получше. Спал много. После ужина песни Линевой. Потом вязёмские два крестьянина. Потом учителя, хорошая, серьезная беседа с ними до поздней ночи. Да, еще был Клечковский. И с ним, несмотря на его доброту, не добрый с моей стороны разговор.

17 сентября. Встал бодро. Встретился фотограф и кинематографщик*. Неприятно и то, что вызывает сознание себя не божественного, а пакостного Льва Николаевича. Дорогой записал кое-что. Говорил с Чертковым о намерении детей присвоить сочинения, отданные всем. Не хочется верить. […]

[…] Дома неприятные известия, что Соня взволновалась предложением ехать до Москвы врозь. Пошел к ней. Очень жаль ее, она, бедная, больна и слаба. Успокоил не совсем, но потом она так добро, хорошо сказала, пожалела, сказала: прости меня. Я радостно растрогался. Опять ничего не писал. Пошел ходить, забрел далеко. Чертков выручил, приехал на лошади. Сон, обед. Музыканты. Музыка не удовлетворила.

18 [сентября]. Спал мало. Пошел гулять. Не хотел проститься с музыкантами, совестно стало, вернулся и глупо, неловко сказал, и стыдно стало, и ушел. Опять чуть не заблудился. Опять пришел Чертков. Сейчас дома прибавил к первому разговору и хочу переделать второй*.

Суета отъезда. Хочется домой. Как мне ни хорошо здесь, хочется спокойствия. Записать или ничего, или очень многое.

[20 сентября. Ясная Поляна.] Ехали хорошо. Я прошел пешком. Кинематографщик и фотографы преследовали. В Москве узнали и приветствовали – и приятно, и неприятно, потому что вызывает дурное чувство самомнения. Обед, вечер спокойно. Дунаев, Семенов, Маклаков. Пошел в кинематограф. Очень нехорошо*.

19 сентября. Спал мало. И слаб. Походил. Написал письма Наживину и Иконникову. Анучин, еще кто-то, Конисси. Поехали. Толпа огромная, чуть не задавила. Чертков выручал, я боялся за Соню и Сашу. Чувство опять то же, и неприятное сильнее, потому что явно, что это уже чувство толпы. […]

20 сентября. Сегодня проснулся в 10 очень слабый. Много писем. Два очень ругательных. Написал о ругательных письмах письмо в газеты*. Два раза ходил гулять. Слаб. Все думается – и хорошо – о письме государю и свидании с ним, думаю, что напишу. Теперь 5 часов, сделаю операцию и лягу в постель.

Заснул, обедал неохотно. Вечером Иван Иванович и не помню кто.

21 сентября. Спал лучше. Приятно ходил гулять. Много писал, статью о ругательных и письма отвечал и читал. Были Александри, Попов, Димочка. Скучно. Ездил верхом, наслаждался. На душе что-то странное, новое, радостное, спокойное, близкое к смерти. А сейчас ложусь спать, и что-то грустно, очень грустно. […]

22 сентября. [] Ходил далеко гулять. Занялся поправлением статьи о ругательных письмах и прочел и написал письма. Радостное чтение «Круга чтения». Ездил в Телятинки. Тяжело особенное внимание ко мне. Далеко ездил. Вечером ничего не делал. Надо много записать, но сейчас 12-й час – ложусь спать.

23 сентября. Здоров. Ходил. Встретил посетителей. Один, Ерофеев, умный, но, очевидно, славолюбивый и даровитый. Дома не неприятно, просто. Письма малоинтересные. Ничего не могу делать. На душе недурно. Не принуждаю себя. Ездил верхом на Рвы, встретил Андрея с женой. С ним тяжело. Обед с шампанским, дорогие блюда. Тяжело. Утром просители, тоже очень тяжело. И не совсем хорошо себя вел. Сейчас вечер, ложусь спать, не берусь за запись из книжки. Не хочется писать.

24 сентября. Мало спал. Гулял. Писал письмо индусу и получил приятное письмо от индуса из Трансвааля*. Письмо индусу очень слабо*. Приехал Моод. Тяжело это занятие людей мною*. Кинематографщики. Вчера поразительны по своей наивной бесчувственности рассуждения Андрюши о том, как выгодно стало владение имениями: хлеб, рожь стала вдвое дороже, работа стала на 20 % дешевле. Прекрасно. Чего же делать? Нынче письмо от бати*. Хорошее. Сейчас ложусь спать и опять не дописываю из книжечки.

25 и 26 сентября. Пойду назад. Сейчас 8 часов вечера 26-го. Ходил приятно, спокойно по елочкам. Перед этим беседовал с милым приехавшим П. И. Бирюковым, а перед этим писал довольно много: «Анархизм»*. Не знаю, выйдет ли и буду ли издавать. В первый раз нынче после нескольких дней охотно писал. Перед этим читал письма. Первое же пробуждение было неприятно известием, сообщенным Беркенгеймом, что пришел беглый человек от Гусева. Беркенгейм сам распорядился им, и когда я искал его, его уже не было. Утром погулял по саду. 25-го вечером хорошо говорил с Моодом. Он жалеет о своем разрыве с Чертковым и, вероятно, чувствует себя не совсем правым, но хорошо, что Черткова ни в чем не обвиняет*. Ездил далеко – в Горюшино верхом. Утром ничего не делал. Написал письмо индусу*. Начал было «Разговор», но бросил*. Моод переводит письма к индусам. Вот и все.

27 и 28 сентября. 27-го вчера. Не выходил. Ноге хуже, посидел на балконе. Прочел и ответил письма и потом очень много писал и охотно «Анархизм». Может быть, и годится. […] Записать:

1) Обдумываю письмо государю о земле, самой, кажется, первой важности, и в это время приходит мысль о том, что сказать Софье Андреевне о желании Ильи Васильевича получить прибавку жалованья. Одно дело – благо русского народа, обсуждаемое с царем, другое: прибавка жалованья лакею. Но второе важнее первого, потому что это второе требует моего участия и решения, первое же я сам предпринимаю. […]

29 и 30 сентября. 29-го не сходил вниз, писал и очень много написал к «Анархизму». Кажется, недурно. Но тяжело осуждение. Но как-то само собой выливается. Опять разговор с Клечковским. Поехал кататься с Пошей. Очень мне хорошо с ним. Я его всего понимаю и люблю. Был у Марьи Александровны. Видел Буланже, и мне тяжело с ним. Нет того, что с Пошей: полного общения без задержки. Как всегда, спал, обедал. Просмотрел Конфуция Буланже*. Опять хорошо говорил с Пошей. Простился с Д. В. Никитиным. Он совещался. Неестественно. Он уехал. Мало очень спал.

30-го. Проснулся рано. Восемь оборванцев. Чувствовал в них людей, но не мог обойтись с ними по-человечески. Тарас, с ним хорошо поговорил. Потом сел за работу, за «Разговор» и много и, кажется, порядочно писал. Был Буланже, говорил с ним о Конфуции. […]

2 октября. Совсем не записал вчерашний день. День был малосодержательный. Ничего не работал, только ответил недлинно, но недурно на письма. Ездил в шарабане в Судаково. Мысль о старой жизни отца с Телятинками и Судаковым. Разумеется, не напишу – некогда.

[…] Одно несомненно, что никогда род человеческий или общества людей не разделятся на два лагеря: одних – диких зверей, а других – святых. В действительности везде как было, так и есть: весь род человеческий стоит на постепенных в духовном совершенстве состояниях, и между дикими и святыми много промежуточных ступеней, все приближающихся к совершенству любви.

3 и 4 октября. Вчера видел кошмарный сон о герцогине Ольденбургской, и как меня бросили «под сводами», и как я жалуюсь и сержусь на всех тревожащих меня. Письма мало интересные. Немного поправил «Разговор». Ходил до Козловки. Соня и Андрей с женой приехали за мной. Андрей и она очень жалки мне, и, слава богу, нет к ним недоброго чувства. Простился с Пошей милым. Сегодня 4 октября. Много писал. Одно письмо серьезное, и поправил окончательно «Разговор» и «Анархизм».

5, 6, 7, нынче 8 октября. Вчера 7. Очень дурно себя чувствовал. Утром ходил к лесничему, говорил с Гольденблатом о телятинских мужиках. Дома ничего не делал. Читал Андреева и Челышева, которые оба приезжают*. Вечер тоскливо. Хочется умереть. Спрашивают: что же тебе дурно? Не дурно, а там лучше. […]

9 октября. Вчера был Челышев. Соединение ума, тщеславия, актерства, и мужицкого здравого смысла, и самобытности, и подчинения. Не умею описать, но очень интересный. Много говорил. Его мысль о влиянии на Европу регулированием вывоза и вместе передачи крестьянам тех торговых выгод, которые теперь в руках купцов, – очень умна. Она груба, антирелигиозна, патриотична, но может связаться с единым налогом. Я дал ему письмо к Николаеву. […]

10 октября. Душан болен. Я ходил к нему. Как всегда, кроткий, спокойный. Ничего не делал, кроме писем неважных. Ходил Саше навстречу. Бил камни и хорошо поговорил с отцом и сыном ясенецкими. Вечером читал Андреева. То же впечатление очень определенное. Ранние рассказы хороши, позднейшие ниже всякой критики. Записать, кажется, нечего. Был тяжелый проситель. Я сначала дурно обошелся, но потом справился. Вообще не могу приучить себя вспоминать о боге при общении. Вспоминаю после. Буду учиться.

11 октября. Вторую ночь хорошо сплю, но слаб. Только вышел – четверо безработных. Потом четверо от Черткова: Гусаров, С. Попов, Перевозников и Беленький. Пошел ходить, но надо с ними поговорить.

Ничего не писал, кроме ничтожных писем. Ездил с Душаном в Казначеевку. Мучительно положение живущего в достатке среди нищеты. Все просят, и все жалки, и сам гадок. […]

14 октября. Два дня пропустил и совсем не заметил этого: так был слаб последние дни. Нынче как будто посвежее, но утром ничего не делал, кроме изменения ответа Струве* и нескольких писем. Чтение Андреева живее заставило меня думать о художественной работе. Хочется, но нет неудержимой потребности. Третьего дня, 10-го, кажется, поправлял окончательно «Разговор», написал несколько писем, ходил пешком. Захолодало. Никто не приезжал. Читал Андреева, и ничего, стоящего внимания, не помню. Был мальчик, сначала ничего не просил, я навязал ему рубль, на другой день пришел просить 14 р. Больших отступлений не помню. Начинаю привыкать: быть настороже при общении с людьми. Вчера 13-го. Встал все слабый, написал ядовитую заметку на статью Струве и письма. Ходил пешком. Очень слаб. Кончил Андреева. Знаменатель несоразмерно велик с числителем. Записать надо:

[…] 2) Произведение искусства только тогда настоящее, когда воспринимающий не может себе представить ничего иного, как именно то самое, что он видит, или слышит, или понимает. Когда воспринимающий испытывает чувство, подобное воспоминанию, – что это, мол, уже было и много раз, что он знал это давно, только не умел сказать, а вот ему и высказали его самого. Главное, когда он чувствует, что это, что он слышит, видит, понимает, не может быть иначе, а должно быть именно такое, как он его воспринимает. Если же воспринимающий чувствует, что то, что ему показывает художник, могло бы быть и иначе, видит художника, видит произвол его, тогда уже нет искусства.

3) Есть искусства двойные: музыка, драма, отчасти живопись, в которых мысль – задача искусства – и исполнение разделяются: в музыке композиция и исполнение, так же и в драме – сочинение пьесы и исполнение, отчасти и в живописи, вообще в пластическом искусстве, замысел и исполнение, и уже вполне – иллюстрация. И в этих двойных искусствах чаще всего встречается фальшивое искусство: ложная, пустая мысль и прекрасное исполнение музыкантами, или актерами, или живописцами. Особенно в драме и музыке. Есть драматурги (Андреев принадлежит к ним) и композиторы, которые, не заботясь о содержании, о значительности, новизне, правдивости драмы, музыкального сочинения, рассчитывают на исполнение и к удобству, эффектам исполнения подгоняют свои произведения.

Сейчас иду завтракать, 2-й час.

Ездил верхом очень приятно. После обеда читал Vedic Magazine. Надо бы написать индусу благодарность за его прекрасное изложение о Майа. Мa – это мера, майа – измеренное, ограниченное. Все это иллюзорно. Поздно вечером играл в 4 руки с Софьей Андреевной. Руки не ходят.

15 октября. Много спал. Ходил и ясно понял, как я плох, желая отвечать Струве, как далек от божеской, для души, жизни. Бросил.

Много писем хороших. Одно ругательное. Пошлю в «Русь».

Все больше и больше хочется художественной работы, но нынче умственно слаб. Ходил по саду. Заснул. Иду обедать.

18 октября. Опять два дня не писал, нынче третий. Да, прежде еще, вечер 15-го. Не помню, вечером что-то. читал. 16-го. Приехал Семенов. И уверил меня, что нельзя отказаться от фонографа, что я обещал. Мне было очень неприятно. Надо было согласиться. Получил письмо ругательное по случаю разговора с Челышевым, что надо вешать и вешать. Я написал письмо в газеты, но потом, обдумав, не послал*. С Семеновым было приятно. Он и умен и образован самобытно, по-мужицки, то есть по-хорошему. Потом приехала полька, врач из Парижа. Сначала она мне была смешна со своей научностью и Hygiène morale[83], но потом увидал в ней умную женщину. Они с Семеновым перечисляли писателей выдающихся, и тем имя легион, а второстепенных, третьестепенных? Какое скверное и пустое занятие. И какой оно имеет успех. Ездил верхом с Душаном очень приятно.

Вчера начал было «Детскую мудрость», но ничего не успел сделать: раскидываюсь. Ездил с Душаном на телефон, говорил с Ольгой. Вечером приехали с граммофоном и фонографом шесть человек. Очень было тяжело. Нельзя было отказаться, и надо было приготовить, что мог.

Нынче утром очень рано проснулся, нервно возбужден. Готовил к говорению в фонограф и говорил, и слава богу, мне всё равно, как будут судить, одно побуждало: если уж попал, то хоть что-нибудь сказать, что хоть кому-нибудь, как-нибудь может пригодиться. Держал себя хорошо. […]

19 октября. […] Нынче встал не рано. Пошел ходить. Болит спина, и большая слабость. Но на душе твердо, ясно. Благодарю. Сейчас почитал «Круг чтения», письма, ответил на конвертах, и ничего не хочется писать, и слава богу. Перечитал по случаю фонографа свои писания: «О смысле жизни», «О жизни» и др., и так ясно, что не надо только портить того, что сделано. Если уже писать, то только тогда, когда не можешь не писать. 1 час.

Ездил с Иваном далеко верхом. Вечер Андрей с семьей. Легче переношу. Читал «Русскую мысль»: «Конь Белый», «Березка» и стихи. Без преувеличения: дом сумасшедших, а я дорожу мнением этих читателей и писателей*. Стыдно, Лев Николаевич.

20 октября. Много спал, слаб. Хорошо думалось, кое-что запишу. Но днем ничего, кроме «Кругов чтения» и писем, не делал. Но и то хорошо, если делаешь перед ним. Нет, поправил еще разговор с учителями. Нехорошо. Приехал Иван Иванович, привез и вышедшие книги, и планы новых. Приятно работать с ним. Видел во сне очень живо Гусева и написал ему. Потом приехал из Воронежской губернии нарочно совсем серый и сырой крестьянин. И курит, и пьет еще, и осуждает, и уличает духовенство, но самобытен, и мне очень полюбился. Взял книги, портрет и уехал. Да, в них одна надежда, если позволять себе надежды и мысли о будущем. Я не позволяю. Ольга с детьми. Приятно. Да, еще прочел Никифору (из Воронежа) «Разговор» и заметил в нем недостатки и хочу исправить.

[…] Да, забыл записать: неприятный разговор с Софьей Андреевной по случаю черкеса* и попытки ограбления в Таптыкове*. Можно было мягче. Но ничего.

После обеда беседа с Иваном Ивановичем о предстоящих работах. Очень хорошо. Теперь 10 часов. Софья Андреевна сейчас уезжает.

21 октября. Софья Андреевна вчера вернулась, испугавшись брошенного на дороге автомобиля. Спал мало, но хорошо думалось на прогулке. Фридман приехал ненужный. Начал писать «Записки священника». Могло бы быть очень хорошо. Может быть, и напишу*. Хотелось бы это и «Записки лакея»*.

[…] Сейчас с Сашей говорил. Она рассказывала про жадность детей и их расчеты на мои писанья, которые попадут им после моей смерти, следовательно, и на мою смерть. Как жалко их. Я отдал при жизни все состояние им, чтобы они не имели искушения желания моей смерти, и все-таки моя смерть желательна им. Да, да, да. Несчастны люди, то есть существа, одаренные разумом и даром слова, когда они и то и другое употребляют для того, чтобы жить, как животные. Нехорошо, сужу их. Если так живут, то, значит, иначе не могут. А я сужу. Да, хочется художественной работы. Можно все высказать, облегчить себя, никого не осуждая. […]

22 октября. Проснулся рано. Душан пришел с известием, что скрипач с женой. Я сошел вниз. Вероятно, еврей; хотел играть, я поручил решить дочерям. Они отказали*.

Сам я пошел на деревню и испытал одно из самых сильных впечатлений, поплакал. Были проводы ребят, везомых в солдаты. Звуки большой гармонии – залихватски выделывают барыню, и толпа сопутствует, и голошение баб, матерей, сестер, теток. Идут к подводам на конце деревни и заходят в дома, где товарищи. Всех шестеро. Один женатый. Жена городская, нарядная женщина, с большими золотыми серьгами, с перетянутой талией, в модном, с кружевами платье. Толпа, больше женщин и, как всегда, снующих оживленных, милых ребятишек, девчонок. Мужики идут около или стоят у ворот с строгим, серьезным выражением лиц. Слышны причитания – не разберешь что, но всхлипывания и истерический хохот. Многие плачут молча. Я разговорился с Василием Матвеевым, отцом уходящего женатого сына. Поговорили о водке. Он пьет и курит. «От скуки». Подошел Аниканов, староста, и маленький, старенький человечек. Я не узнал. Это был рыжий Прокофий. Я стал, указывая на ребят, спрашивать, кто – кто? Гармония не переставала – заливалась, все идем, на ходу спрашиваю у старичка про высокого молодца, хорошо одетого, ловко, браво шагающего: – А этот чей? – «Мой», – и старичок захлюпал и разрыдался. И я тоже.

Гармония не переставая работала. Зашли к Василию, он подносил водку, баба резала хлеб. Ребята чуть пригубливали. Вышли за деревню, постояли, простились. Ребята о чем-то посовещались, потом подошли ко мне проститься, пожали руки. И опять я заплакал. Потом сел с Василием в телегу. Он дорогой льстил: «Умирайте здесь, на головах понесем».

Доехали до Емельяна. Никого, кроме ясенских, нету. Я пошел домой, встретил лошадь и приехал домой.

Теперь 12-й час. Видел прекрасный сон о том, как я горячо говорил о Генри Жорже. Хочу записать.

[…] Ничего не писал. Чуть-чуть поправил Разговор. Ездил верхом с Душаном. Перед обедом пришла Саша объявить, что все вернулись – и музыканты, и Фридман. Что ж делать. Казались мало симпатичны. К обеду приехали ксендз с французом. Француз грубо льстил. Ксендз, очевидно, не верит, но хочет себя уверить. Софист своих преданий. И нужно ему не мое мнение, а мне высказать свое. Потом стали играть. Превосходно. Он цыганской породы. Я особенно был тронут Nocturne’ом Шопена. И оказались очень милые люди.

23 октября. Спал хорошо. Все хочется писать. Пошел гулять. Слаб. Болит поясница. Вернулся, сначала не хотелось, а потом написал сон свой о Генри Джордже. Не совсем хорошо, но и не совсем дурно*. Ездил за нашими в Телятинки в шарабане. Поспал. Сейчас идти обедать. Записать:

1) Одна из главных причин ограниченности людей нашего интеллигентного мира – это погоня за современностью, старание узнать или хоть иметь понятие о том, что написано в последнее время. «Как бы не пропустить». А пишется по каждой области горы книг. И все они, по легкости общения, доступны. О чем ни заговори: «А вы читали Челпанова, Куна, Брединга? А не читали, так и не говорите». И надо торопиться прочесть. А их горы. И эта поспешность и набивание головы современностью, пошлой, запутанной, исключает всякую возможность серьезного, истинного, нужного знания. А как, казалось бы, ясна ошибка. У нас есть результаты мыслей величайших мыслителей, выделившихся в продолжение тысячелетий из миллиардов и миллиардов людей, и эти результаты мышления этих великих людей просеяны через решето и сито времени. Отброшено все посредственное, осталось одно самобытное, глубокое, нужное; остались веды, Зороастр, Будда, Лаодзе, Конфуций, Ментце, Христос, Магомет, Сократ, Марк Аврелий, Эпиктет, и новые: Руссо, Паскаль, Кант, Шопенгауэр и еще многие. И люди, следящие за современностью, ничего не знают этого, а следят и набивают себе голову мякиной, сором, который весь отсеется и от которого ничего не останется. […]

24 октября. Вечер вчерашний прошел праздно. […] Читал Горького*. Ни то, ни се. Прошел по саду. Тяжелое впечатление от черкеса получил, и Ольга. И мне тяжело было стало. Одно хорошо было нынче: это поразительно ясное сознание своего ничтожества всячески: и временно, и умственно, и, в особенности, нравственно. Очень хорошо, и не только не ослабляет мою веру, но усиливает ее. В общем же успокаивает, – хорошо. […]

25 октября. Вечер вчера читал «Мещане» Горького. Ничтожно. Сегодня встал столь же слабый. Пошел гулять, насилу хожу. Читал «На каждый день», маленькие книжечки «Посредника» и письма. Ни за что не брался – так слаб. Но на душе хорошо. Приехал Цингер, и я с ним говорил о науке вообще и о физике, потом читал о физике в Брокгаузе и нашел подтверждение своих мыслей о пустяшности «науки» и физики с своими гипотезами эфира, атомов, молекул. Иду обедать. Не скажу, чтобы было лучше.

Основание всей физики (как и других естественных наук) только одно – это изучение законов познавания предметов посредством внешних чувств. Основное чувство – осязание, подразделенное на виды его: зрение, слух, обоняние, вкус. Первые два разработаны. Об остальных и речи нет.

То, что должно бы быть основою всех знаний, если не единственным предметом знания – учение нравственности – стало для некоторых не лишенным интереса предметом, для большинства «образованных» – ненужной фантазией отсталых, необразованных людей.

26 октября. Не спал до 3-х, и было тоскливо, но я не отдавался вполне. Проснулся поздно. Вернулась Софья Андреевна. Я рад ей, но очень возбуждена. Вчера нашел письмо Леонида Семенова. Нынче ходил бодрее. Написал письма Леониду, Кони, Толстому, Наживину. Приехал Страхов. Ничего не делал утром. Хорошее письмо Черткова. Он говорит мне яснее то, что я сам думал. Разговор с Страховым был тяжел по требованиям Черткова, потому что надо иметь дело с правительством. Кажется, решу все самым простым и естественным способом – Саша. Хочу и прежние, до 82*. Ездил верхом с милым Душаном. Потом молодой человек, медленно мыслит, но разумно. Хочется еще поговорить с Гусаровым. Не мог заснуть. Слаб, но лучше. Иду обедать.

Вечер. Еще разговор с Страховым. Я согласился. Но жалею, что не сказал, что мне все это очень тяжело, и лучшее – неделание.

27 октября. Здоровье не худо. Ходил. Ничего не записал. С особенной впечатлительностью читал «Круг чтения». Два хороших письма. Пришел Л. Семенов с крестьянином. Совсем опростился. И я не могу не радоваться на него, но не могу и не бояться. Нет ясности, простоты. Но я рад ему и люблю его. Ездил с Душаном в Телятинки. Говорил с Гусаровым очень хорошо. Дома – как всегда, и Саша чувствует, что не то. Что-то выйдет?

Одно хотел записать, это – мое ясное сознание своего ничтожества во всех отношениях.

1 ноября. Никак не думал, что два дня пропустил. Вчера вернулся Леонид. Очень трогает он меня своей серьезной религиозностью. Я чувствую, что он молится почти всякую минуту. Ничего не писал. Приехала Зося Стахович. Писем немного ответил и читал Рамакришна*. Слабо. Вечером почти простился с Леонидом. Третьего дня почти то же, или забыл. Михаил Сергеевич чужд. Да, к обеду приехал Сережа, тоже, к несчастью, чужд. Сегодня приехали Гольденвейзер и Страхов, привезли от Черткова бумаги. Я все переделал*. Довольно скучно. Простился с милым Леонидом и писал и читал письма.

Забыл, третьего дня была очень интересна поездка в волостной суд. Встретился там с Василием Морозовым, Тарасом. Говорил с ними серьезно. […]

2 ноября. Спал хорошо, а все слаб. Кажется, что я отписался (художественной работы). Нет сосредоточения на одном. А многое хочется. Вчера ничего, кроме писем, не делал. Довольно легкомысленно беседовал за столом. Вечером с Булыгиным, Страховым, Гольденвейзером приятно. Нынче тоже писал письма и читал «Ужасы христианской цивилизации»*. Не так хорошо, как я ожидал, – узко. Но как форма превосходно. […]

4 ноября. Пропустил вчерашний день. Вчера ничего не работал, читал и отмечал в ней места в книге Ламы. Очень сильно. Попытался писать предисловие – не пошло. На душе весь день было умиленно грустно хорошо, – как ни странно это сказать – радостно.

Вечером 2 ноября очень важное. Я сказал про то, что Чертков, если я приеду в Крекшино, обещает устроить так переезд через Москву, что меня не увидят. Софья Андреевна вдруг вышла из себя. Очень было тяжело. Я, слава богу, удержался в добре. […]

Записать:

[…] 3) Часто в письмах спрашивают у меня: хорошо ли, нужно ли жениться, выходить замуж. Думаю, что такой ответ ясно выразит то, что я думаю и чувствую по этому вопросу:

Всегда лучше воздержаться, если можешь, – уничтожить в себе пол, если можешь, то есть быть ни мужчиной, ни женщиной, а человеком. Это первое. Если же не в силах и не можешь видеть мужчина в женщинах – сестер, а женщина в мужчинах – братьев, если половое чувство нарушает главное дело жизни – братское, равно духовное, любовное отношение ко всем людям, то женись, сойдясь неразрывно, на всю жизнь с одним или одною, разумеется, стараясь найти в том или той, с кем сходишься, наибольшее согласие с своим жизнепониманием, и, вступая в такое половое общение, знай, что ты этим общением берешь на себя обязательство растить и воспитывать детей, – естественное, оправдывающее последствие брака.

5 ноября. Вчера ездил с Зосей верхом. Вечер читал книги об индусской вере. Одна превосходная книга о смысле жизни*.

[…] Написал впечатление отправляемых рекрутов – слабо*. Несколько приятных писем, отвечал, ездил с Душаном, морозно, снежно. Спал, и после сна исчезло радостное настроение. […]

[7 ноября.] Не только 6-е, но и 7-е – нынче.

Вчера утром получил прекрасное письмо от Полилова о Генри Джордже и отвечал ему* и еще что-то приятное, – педагогика Толстого по-болгарски*. Поправлял «Рекрутов». Вышло порядочно. Вечер тоже занимался поправками письма Полилову и «Рекрутами». […]

9, 10 ноября. […] Вчера, 9-го. Ходил по саду, потом очень много относительно писал «Сон» и письма. «Сон» может быть не дурен. Приятно с домашними, спокойно, любовно. Все интерес к мнению людей не могу победить. Ездил с Душаном в Телятинки. Говорил с Алексеем об убийстве человека*. Менее интересно, чем ожидал. Сон, обед, чтение Горького. Сегодня проснулся в 6-м часу и много хорошо думал и оттого ничего не писал. И не дотрогиваюсь до бумаги. Только письма. Теперь позавтракал, еду к Марье Александровне.

[…] Хорошо ездил. Приятно у Марьи Александровны. Дома вечер кончил читать Горького. Все воображаемые и неестественные, огромные героические чувства и фальшь. Но талант большой. И у него, и у Андреева нечего сказать. Им бы надо писать стихи или то, что и выбрал Андреев, – драмы. В стихах спасет допускаемая неясность, а в драме обстановка и актеры. То же было у Чехова, но у него есть комизм.

Вечером было неприятно, и я напрасно не высказался о «Кавказском пленнике» и «Поликушке», чтобы отдать их в общую пользу.

11 ноября. Спал хорошо до 5, потом бессонница, к утру заснул. Прекрасно гулял. Но работы нет. Думаю о статье о безработных с предложением учредить помощь им*. Хорошо бы. Но нынче ничего не мог писать. Только кое-какие письма ответил. […]

[17 ноября.] Был жив, но очень был слаб. Прочел и ответил несколько писем. Были интересные. Ездил к Марье Александровне с Сашей. Было очень приятно. Вечером почувствовал себя дурно, проспал обед, до 10-го часа. И потом дурно себя чувствовал. Был Булыгин, я так ослабел, что забыл про его сыновей, забыл, сколько им лет. Ночь спал тяжело. Еще вчера было так тоскливо просыпаться и начинать день, что я записал где-то: неужели опять жить!

Сегодня 17 ноября. Очень был слаб, лежал в постели до 12-ти. Встал, читал письма, журнал теософии, газету, как всегда, «На каждый день» в 3-х изданиях. Утром же записал № в «Детскую мудрость» не совсем хорошо. И начал писать о правительстве. Не кончил, но думаю дописать*. Поел немного. Теперь свежее. Теперь 8-й час. Софья Андреевна едет в Москву.

[18 ноября.] Жив. И даже очень хорошо себя чувствую. Однако утром ничего не писал, кроме просмотра и исправления «Детской мудрости» да нескольких писем.

[…] Приходил телятинский крестьянин. Его сына отдали в солдаты и судят за то, что он сказал, что иконы – доски. Очень много хочется писать, да разбрасываюсь. Ну да что могу. Хочу не для себя (в лучшее время). Да, какое чудное сознание проходящего через меня и составляющего мое «Я» духовного начала, которое я могу сознавать собою. […] Да, получил ругательное письмо при статье Меньшикова: старый фигляр. И к стыду моему, это огорчило меня. Но хорошо, поправился.

[19 ноября.] Жив. Мало спал, но приятно возбужден. Но опять совсем ничего не работал. Во-первых, получил двадцать восемь писем, во-вторых, пришел проститься милый Гусаров, и в-третьих, ночью еще записал о сознании и переправлял. Получил второе и третье письмо с осуждением за статью о науке, и все от одинакового типа людей: людей, «верующих» в науку, как в религию, поставивших себе идеалом достижение этой науки, достигших известной степени ее обладания, и вдруг… неверующий позволяет себе отрицать эту единственную святыню. Кроме того, это все люди партий. Тут на сцене и то, что это на руку «Союзу русского народа», и что это против программы и т. п.*.

[…]

20-го ноября. Приехали музыканты. Я жалел, что пригласил их. Очень уж это все искусственно. Даже утонченно искусственное возвращение к старому. Все французы, очень милые, льстивые, и Гольденвейзер. Музыка очень физически волнует. Смешно заботился о французском языке. Читал и писал письма и ничего, кажется, не работал. Ездил с Гольденвейзером верхом. Обед, опять музыка.

Сегодня 21 ноября. Видел во сне музыкантов вчерашних. Все мало сплю и очень слезлив. С утра приехала из Москвы девушка с вопросами. Бедняжка ищет, но говорит молодость и похоть в виде влюбленья; потом Лопатин, сидевший за меня в тюрьме, приятный человек, приехал только поблагодарить. Хорошо, – не хорошо, а не совсем дурно – писал с начала разговор за обедом*. Потом читал вслух с Буланже письма Соловьева*. И я слушая разревелся. Такая удивительная сила у этого человека. Тоже Иконников. Еще не читал.

Ездил с Душаном к сиротам в Новую Колпну. Дорогой застал на кладбище пьяный народ. После обеда читал прекрасную работу Буланже о Конфуции и поправлял. Много нужно записать.

Продолжаю 21 ноября то, что нужно записать.

Теперь 12-й час, а записать нужно много и хорошего, потому откладываю до завтра.

23 ноября. Вчерашний день пропустил. Встал бодро. Прохожий милый, с первых слов признается, что вина – вино. Очень много таких, едва ли не большая часть. Утром немного занимался письмами, потом взялся за предисловие к «На каждый день», и оказалось очень много работы. Надо было сличать с тем, что напечатано. И тут разница, и я путался и очень устал. Ходил по саду. Спал хорошо. Вечером поправлял «Конфуция» Буланже. На душе хорошо. Сегодня встал вялый. Хотел заняться предисловием, но нет сил. Перечитал письма и вот хочу записать:

1) Как невозможно удержать кашля – сколько ни удерживай, он вырвется, хотя бы это было при слушании слов самого великого человека или при самой прекрасной и торжественной музыке, так невозможно удержаться теперь у нас, в России, от высказывания, от крика боли при созерцании тех ужасов, которые так спокойно совершаются.

[…] Вчера прочел обвинительный акт Горбунова*. Это что-то ужасное, поразительное. C’est le cas ou jamais de dire[84] не могу молчать. Это так же неудержимо, как кашель во время музыки. Нынче чувствую себя очень вяло и угрюмо, но знаю, что это случайность, нормальное же – то умиленно любовное, которое испытывал вчера.

Ездил к Марье Александровне. Поговорил с Буланже. Очень слаб.

Читал после обеда о Горьком. И странно, недоброе чувство к нему, с которым борюсь. Оправдываюсь тем, что он, как Ницше, вредный писатель: большое дарование и отсутствие каких бы то ни было религиозных, то есть понимающих значение жизни убеждений, и вместе с этим поддерживаемая нашим «образованным» миром, который видит в нем своего выразителя, самоуверенность, еще более заражающая этот мир. Например, его изречение: веришь в бога – и есть бог; не веришь в бога – и нет его*. Изречение скверное, а между тем оно заставило меня задуматься. Есть ли тот бог сам в себе, про которого я говорю и пишу? И правда, что про этого бога можно сказать: веришь в него – и есть он. И я всегда так думал. И от этого мне всегда в словах Христа: любить бога и ближнего – любовь к богу кажется лишней, несовместимой с любовью к ближнему, – несовместимою потому, что любовь к ближнему так ясна, яснее чего ничего не может быть, а любовь к богу, напротив, очень неясна. Признавать, что он есть, бог сам в себе, это – да, но любить?.. Тут я встречаюсь с тем, что часто испытывал, – с раболепным признанием слов Евангелия.

Бог – любовь, это так. Мы знаем его только потому, что любим; а то, что бог есть сам в себе, это – рассуждение, и часто излишнее и даже вредное. Если спросят: а сам в себе есть бог? – я должен сказать и скажу: да, вероятно, но я в нем, в этом боге самом в себе, ничего не понимаю. Но не то с богом – любовью. Этого я наверно знаю. Он для меня все, и объяснение и цель моей жизни.

Теперь 10. Иду в залу. Завтра приезжает Соня. Помоги быть с тобою.

25 ноября. Пропустил день. Вчера. Я встал бодро. Очень приятно встретил ее. Опять ничего, кроме писем, не писал даже и не брался писать. Нет, неправда: поправлял предисловие «На каждый день» и недурно.

Ездил верхом в Новую Колпну. Пьяный Федотов, старшина, сироты. Очень хорошо себя чувствовал. Все руки не доходят писать. Стараюсь не огорчаться. Кажется, ничего плохого не было. Помню бога. Обед, вечер бессодержательно. Читал немного Достоевского* и «L’immolé»*. Все яснее и яснее становится безумие жизни всей и, в особенности, русской, и как будто готовлюсь высказаться. Ночью очень болел живот и изжога. Проснулся поздно.

[…] Ходил по саду и пруду. Приехали Daniel и Алеша Сергеенко. Тяжело спал. Обедал, с трудом говорил по-английски. Daniel умный, холодный человек. Все нездоровится. Согрешил с просительницей, пристававшей поутру. Написал подполковнику о боге недурно. Сейчас ложусь спать.

26 ноября. Лучше себя чувствую. Письма прочел и написал и занялся предисловием «На каждый день». Подвинулся. Но не кончил. Ездил с Ольгой, Даниелем и детьми кататься. Телеграмма от печатников. Неловко. Как не желать освободиться – в пустыню или умереть. Впрочем, может быть, все это нужно. Записать. Было два раза желание записать, а теперь забыл.

Нынче два сочувствующие письма о науке. Одно от Колечки. Он послал статью Ивану Ивановичу.

29 ноября. Встал очень бодр. Не одеваясь, начал работать над предисловием к «На каждый день». Вышел – женщина, по дурной привычке хотел отказать. Вышла, напротив, радость. Постараюсь в другом месте описать. Работал исключительно споро. Кое-как кончил предисловие. Ездил с Душаном в Крыльцово. Застал в избушке на печи хозяина-старика в агонии. […]

30 ноября. Записываю только, чтобы не запускать. И писать нечего и не хочется. Встал усталый. Просители по продаже для податей*. Чуть-чуть занялся предисловием. Ездил в Новую Колпну. Там писарь рассказал, как собирают подати. Был Андрей. Я не мог взять на себя, чтобы любовно говорить с ним. Также и дома был не добр, хоть и не сделал ничего дурного. Обедал без Андрея. Читал «L’immolé». Удивительно описание чуда, совершенного Lourd’ской божьей матерью*. Читал о Руссо в лексиконе. Профессор «разобрал и осудил его»*. Глупость людская все больше и больше ужасает меня. […]

Ошибаются, думая, что можно заставить себя любить. Можно и нужно только удержать себя от того, что мешает любить: побороть грех, понять соблазны, распутать суеверия, и любовь, любовь ко всем, сознание не одной своей, а всей жизни, будет.

1 декабря. Ходил утром к Курносенковой, заходил и к Шинтякову. Положение голопузых у Курносенковой ужасно. Очень хочется написать «Три дня в деревне». Работал над предисловием. Письмо об имении, переведенном на жену, к стыду моему, огорчило меня, и очень. Ездил верхом к Марье Александровне. Приехал Иван Иванович. Спал, иду обедать.

3 декабря. Вчера пропустил. Ходил на деревню к старосте. Просители обманывают. Все так же жалко. Хорошо работал над предисловием. Как будто кончил. Ходил на каток. Сашей любовался. (Будешь переписывать, помни, что любоваться хочу в тебе такой же духовной энергией.) Иван Иванович, Елена Евгеньевна, Буланже. Так хорошо, просто, близко, дружно. Вечер увлекся поправкой Ми-Ти. Может быть хорошо*. Сегодня спал очень мало с кошмаром. Встал поздно. Ходил по саду. Пропасть нищих. Не хватает на всех внимания. Одному отказал. Записать 4:

1) Чтобы быть художником слова, надо, чтоб было свойственно высоко подниматься душою и низко падать. Тогда все промежуточные ступени известны, и он может жить в воображении, жить жизнью людей, стоящих на разных ступенях.

2) Не люблю, даже считаю дурным поэтически, художественное, драматическое третирование религиозно-философски-этических вопросов, как «Фауст» Гете и др. Об этих вопросах надо или ничего не говорить, или с величайшей осторожностью и вниманием, без риторики фраз и помилуй бог – рифм. […]

[…] Вчера получил письмо Черткова и выписки дневника его. Поразительно, как мы духовно работаем на одной и той же плоскости.

Вечер. Ходил по дороге. Сел к бабе, вывалился из саней. Телятинские мужики просили у меня дорогу. Было тяжело. Сказал Соне хорошо, мягко, и она сделала. Очень приятно. Вечер чувствовал себя особенно слабым, сонным. Читал L’immolé. Он верит в католицизм и рассчитывает на большой круг читателей, тоже верующих. Письмо от Трегубова. Надо ответить.

6 декабря. Встал рано. Ходил далеко. Дома хорошо исправил о науке*. Написал письма. Ходил на деревню. У Морозова восемь сирот, больная старуха. У Резунова Семенова гость. Когда я сказал, что умру охотно, он сказал: что ж вам умирать, у вас капиталу хватит, хлеба и на вас хватит. Ездил в сопровождении большой компании в двух санях. Сейчас ложусь спать до обеда.

Вечером Душан принес «Анархизм» с своими замечаниями. Последнее очень верное, что конец слаб, я принял к сведению, поправлял, но пришел все-таки к решению не публиковать. Недобрая статья – не надо*.

7 декабря. Все нездоровится, хотя нельзя жаловаться. Письма не читал. Писал Орлова*. Немного подвинулся. Ездил к Марье Александровне. На душе хорошо. Слабо, но не дурно. Ложусь спать до обеда.

9 декабря 1909. […] Вчера вечером читал Поссе*. Нынче встал не поздно, здоровье лучше. Прекрасная погода. Ничтожные письма. Поправил добавление «О науке», начал поправлять «Разговор за обедом», не кончил. Ездил верхом. Саша записала то, что в постели думал. Очень уж много я набрал работы. Иду обедать.

12 декабря. Все по-старому, по-обычному. В постели записал только письмо Фиалко, революционеру, рассудителю о религии. Письма. Трогательное, длиннейшее от Копыла. Все за что-то сердится, язвит. Я не читал всего, но рад, что ни малейшего зла не чувствую, но прямо жалко. Он, верно, больной. Поправлял «Сон». Еще придется поработать. Но форма эта может быть удачная. […]

13 декабря. По-обычному. Письма. От Черткова. Работал над «Сном». Подвигается. Ездил к Марье Александровне. Прекрасная погода. Иду обедать. Все так же нет прежней твердости и радости.

Интересно нынче и очень полезно для освобождения от заботы о славе людской: прислана статья в «Русском знамени», где говорится о том, что я проповедник матерьялизма (sic), отрицающий все духовное*, и в книге Джемса то, что я меланхолик, близкий к душевной болезни*. Очень полезно, сейчас чувствую хорошее влияние. Надо помнить. Иду обедать. Записать:

1) Дети тем особенно милы, что живут всегда в настоящем. Даже их мечты есть жизнь в настоящем и не нарушают ее. […]

[14 декабря.] Проснулся с ознобом, все сильнее и сильнее, и дошло до чрезвычайной тряски озноба, потом жар 42°, и я все забыл. Ночью видел Андрея, какого-то доктора, Буланже. Всю ночь было плохо, но очухался, и на душе так хорошо, как только могу желать. Не нужно усилия для любви ко всем. Правда, когда окружен одними любящими, это легко. Утром пришли и Михайла, и Сергей, они все были в Туле.

[…] Весь вечер провел болея. Приехала Софья Андреевна. Очень нехорошо. И не терпеливо переношу. И все так же слабо чувствую то, что чувствовал три дня назад, что я работник, и нужно только его одобрение, которое всегда знаю в душе, и знаю, когда не заслуживаю его. Читал книгу Джемса. Неверное отношение к предмету – научное. Ох, это научное!

15 декабря. Ночь почти не спал. Изжога такая, какой никогда не испытывал. Оделся и сижу на кресле. Продиктовал письма. Думал о «Сне» – кажется, хорошо, но не в силах писать.

Теперь 2-й час. 20 часов ничего не ел, и не хочется. Не могу не видеть грубого суеверия медицины; но сказать это людям, живущим во всех смыслах ею, – нельзя. Теперь ½ 2.

От Репиной трогательное письмо, отвечал.

[…] Сейчас 6 часов, мне получше.

[16 декабря.] Вечер провел свежее. Читал, кажется, газеты. Хорошо говорил с Таней.

16 декабря. Опять очень тяжелая ночь. Бессонница, изжога. Встал; интересный разговор с Никитиным о медицине.

[…] Немного обедал со всеми. Читал японскую книгу*. Замечательно явно наивное развращение для своих целей народа посредством монополии воспитательного воздействия. У нас то же, только более скрыто. Вечер лучше. Спал лучше всех последних ночей.

17 декабря. Встал в 8. Кое-что записал в дневник (попрошу Сашу переписать). Пил кофе с неохотой. Письма малоинтересные. Отвечал. Тоже не интересный американец-фотограф. Поправлял немного «Разговор». Не хорошо, но приближается. Просмотрел и приписал к «Нищенство и народ» конец. Недурно*. Читал статью Меньшикова о «Круге чтения»*. Совершенно вроде статьи «Русского знамени» о моем матерьялизме: владеет языком, даже талантом писателя и отчасти благодаря этому совершенно не рассуждают, не боятся неправды и даже не интересуются вопросом о том, правда ли, неправда то, что пишут. И это очень успокоительно. […]

18 декабря. Нынче судят Ивана Ивановича*. Все больше и больше становится непонятным безумие жизни и явно бессилие высказать свое понимание его. Встал поздно. Походил. Жалкая жена учителя. Не ошибся с ней. Дома, кроме писем, ничего не делал. Читал Сметана. Хорошо*. Приехал саратовский мужик, старик. Продал лошадь, чтобы приехать по душе побалакать. Из бегло-поповцев, совсем серый мужик. Ходил и ездил с ним. Саша возила. Заснул. Теперь 6 часов, иду обедать.

1) Тип человека: отлично, внимательно, честно делает все житейские дела: служит, хозяйничает, так же, даже еще более внимательно, играет в шахматы, в карты. Но как только вопрос о жизни, так равнодушие или отыскивание поверхностного, смешного, очевидное признание того, что жизнь должна быть осуждена рассуждением, и потому избегание рассуждений о жизни, не только невнимательность, но полное равнодушие.

19 декабря. Встал совсем бодро. Опять, к большой моей радости, твердое и успокаивающее сознание своего работничества. Очень хорошо. Вернулась Софья Андреевна. Ходил гулять. Ответил письма серьезно, с сознанием работничества; поздно взялся за работу. Но все-таки недурно успел просмотреть обе статьи. И близко к концу. Особенно радостно при сознании работничества – это спокойствие, неторопливость, отсутствие желания сделать скорее то-то и то-то…

[…] Ходил и ездил с саратовским гостем. Все так же хорошо. Он хочет перейти в «мою» веру, а я ему внушаю, что у меня «моей» веры нет никакой. Рассказывал страшную историю убийства и казни.

Спал. После обеда читал пустую «научную» книгу Гюйо*. Плачут денежки, 2½, и время моего вечера. Прочитал саратовскому на прощанье «Разговор с проезжим». Хорошо. Гулял утром, думал о том, что пора бросить писать для глухих «образованных». Надо писать для grand monde – народа. И наметил около десяти статей: 1) о пьянстве, 2) о ругани, 3) о семейных раздорах, 4) о дележах, 5) о корысти, 6) о правдивости, 7) о воле рукам, побоях, 8) о женщинах, уважении к ним, 9) о жалости к животным, 10) о городской чистой жизни, 11) о прощении*. Не так думал. Теперь не помню.

Саратовский рассказал страшный рассказ. От Колечки опять прекрасное письмо. Теперь 12-й час.

20 декабря. Ходил гулять. Встретил казака жалкого, говорит, сослан за распространение моих книг. Дал ему книг. Дунаев – чужд. Кончил письма, прочел Черткова прекрасную статью, как всегда, со всех сторон обдумано. Теперь 12 часов. Сажусь за работу.

Писал статью о безработных. Недурно. Ездил верхом. Дунаев. Перед поездкой пришел Лев Рыжий. Я говорил с ним нехорошо. Он был прав. Я не прав. Он только не умеет выражаться. Дунаев верит только в науку, в цивилизацию и в меня, насколько я часть цивилизации.

21 декабря. Поздно встал, метель, ходил немного. Слава богу, я сам себе гадок и ничтожен до последней степени. «Сон» скверно. Я все выкинул и оставил один сон. […]

22 декабря. Нынче утром продолжал разговор с Сережей Булыгиным – нынче о возможности полного спокойствия совершенства. Тут, я думаю, что я прав, говоря, что человек всегда в грехах, всегда понемногу выбирается и приближается, но никогда не приблизится, и что в этом приближении жизнь и ее благо. Письма. Потом «Сон», и все не кончил. Ездил верхом. Вечером опять исправлял «Сон». Разговор с Андрюшей. Я совсем плохо вел себя. Все то же можно было сказать, только с любовью. Теперь ложусь спать. Очень противен сам себе.

23 декабря. Много просителей. Приехал Булгаков, составивший изложение моего миросозерцания*. Опять поправил обе статьи, ответил письма. Неприятное письмо от рабочих*. Не умел быть равнодушным. Простился с Марьей Александровной. Ездил в Деменку. Ужасная нищета. Спал. После обеда читал работу Булгакова. В общем плохо, не его, а моя работа.

24 декабря. Проснулся с тем же чувством недовольства, стыда. Что ни вспомни, все дурно, все стыдно.

[…] С утра пришел Кондратьев, юноша, желавший идти в «колонии». Я, гуляя, говорил ему, что это не нужно. Потом, с помощью Булгакова, он согласился. Потом пришел крестьянин из Воронежа не совсем ясный.

Прочел, написал письма. Опять переправил «Сон» и «Бродячие». Видно, «откупался». […]

Видел во сне отрицание бога и еще возражение на свое представление об общем лучшем устройстве жизни вследствие отказа от борьбы.

[…] 3) Чем больше мы уверены в том, что полное совершенство достижимо в этой жизни, тем труднее и меньше мы движемся к достижению наибольшего, доступного нам совершенства.

22 декабря. «Круг чтения» Амиель в эпиграф.

25 декабря. Вечер. Вчера вечером читал Эпиктета. Играл в карты. Сегодня проснулся поздно. Ночь до 3-х не спал. Письма: одно укорительное о моей передаче имения жене. Написал ответ. Не думаю, чтоб это было дурно. Хотя лучше бы оставить без ответа – юродство. Еще далек я от этого. Опять исправлял «Сон». Немного лучше. Сонливость и слабость. Странное чувство. Испытываю нечто особенное, новое, сложное, которое хочется выразить. И скорее художественное, образное. Читал «Sentimental Journey». Напоминает юность и художественные требования*. Сейчас вечер. На душе хорошо.

26 декабря. Проснулся бодрее. Записал для «Сна», погулял, письма. «Сон», кажется, окончательно поправил. Ушел воронежский мужичок. Мне совестно. Был слесарь, старик из Тулы. Его товарищ сидит. Должно быть, за книги. Приехал Андрей, добродушный, веселый. Мне приятно было с ним. Вечер ничего не читал. Сейчас ложусь спать. Опять чувствую свое положение его работника. Главное же, чувствую то, что можно и должно жить только – или насколько можно – только настоящим, безвременным настоящим. Насколько живешь настоящим, настолько живешь вечной жизнью, неподвижной жизнью. Жизнь, события, твоя старость, смерть бегут мимо тебя, а ты стоишь. Ложусь спать. 11 часов.

27 декабря. Опять писал только «Сон». Приехал Сережа семьей и Берсы. Ездил верхом. Приехал Димочка. Письма от Черткова о печатаньи. Мне, слава богу, совершенно все равно. Думал очень хорошо, скорее чувствовал, чем думал, то, что можно и надо переносить сознание своей жизни в настоящее. Играл в карты. Сейчас 11 часов, ложусь спать. Менее стыдно, и больше помню о своем положении работника.

28 декабря. Спал много. Встал нездоровый. Ничего не ел целый день. Только утром походил. Зато хорошо просмотрел «Сон». Можно так оставить. И недурно. Вчера приехал Сережа с женой сам пят. Нынче Ванда Ландовская. Я просмотрел и «Бродячие» – тоже годится. Музыка меньше трогала. Слабость и изжога. Теперь 12 часов, ложусь спать. Письма малоинтересные.

29 декабря. Спал хорошо, проснулся почти здоровый. Погулял. Письма хорошие. Написал «Бедноту»*. Слабо. Ну да отделаться. Димочка приезжал, ездил с ним верхом. Он рассказывал про Льва с его отцом. Как надо и как хочу стараться: понимать людей, мотивы их поступков и не осуждать. Теперь 6 часов. Иду обедать.

Вечер играла Ландовская. Мне было скучно. Особенно неприятна ее лесть. Надо сказать ей.

30 декабря. Встал рано. Кое-что, казавшееся мне важным, записал в постели. Походил. Письма интересные, хорошо ответил Семенову и приятелю Гусева. Потом поправил «Сон». Ходил около дома. Оттепель. Готовят елку. Мне очень хорошо на душе. […]

1910

Пропустил два дни. Нынче 2-е 1910. Вчера все, как обыкновенно. Опять поправлял «Сон». Уехали Ландовски. Ездил верхом. Был у Марьи Александровны и Буланже. Не переставая стыдно за свою жизнь. В смысле воздержания от недобрых чувств хоть немного двигаюсь.

Димочка приехал проститься. Длинное деловое письмо от Черткова. Не успел ответить. Вечером разговор о земле с Сережей. У всех у них свои теории. Играл с милым Адамычем в шахматы и карты.

Третьего дня, 31. Утром, кажется, что-то поправлял. Ездил в волостное правление. Народ негодует. Ландовски несколько тяжелы, но он понравился мне. Приехал вечером Олсуфьев. Встреча Нового года с безумной роскошью мучительна и сама собой, и своим участием.

2-е января 1910. Ходил по прекрасной погоде. Привезли больную жалкую женщину после родов. Дети, голод. Ох, тяжело. Сажусь за письма и кофе. Приехал француз Marchand. Говорил с ним горячо, отвечая на вопросы. Поправлял «Сон». Ездил верхом с Душаном. Обычный вечер и француз.

3 января 1910. Здоров. Интересные, хорошие письма. Поправлял «Народную бедноту» и «Сон»*. Письма. Ездил с Олсуфьевым верхом. Он православный из приличия, и потому с горячностью защищает. Да, если религия не на первом месте, она на последнем. Отстаивают горячо только неподвижную, то есть религию доверия.

Вечер ничего особенного. Скучно.

5 января. Рано проснулся. Ходил по саду. Все тяжелее и тяжелее становится видеть рабов, работающих на нашу семью.

[…] Иду обедать. Вечером читал «Сон» всему обществу. Много возражений. Но я думаю, что хорошо. Винт, и все грустно и стыдно.

6 января. Много писем, малоинтересных. Приехал кинематограф*. Немного поправил «Сон» и «Бедноту» и решил послать Черткову, как есть. Вообще надо перестать и писать, и заботиться о писанном. […]

7 января. Душевное состояние немного лучше. Нет беспомощной тоски, есть только неперестающий стыд перед народом. Неужели так и кончу жизнь в этом постыдном состоянии? Господи, помоги мне, знаю, что во мне; во мне и помоги мне. Поздно встал. Пошел навстречу саням с Козловки. Кинематографщики снимали. Это ничего. […]

Прочел письма. Одно – неприятное по выражаемому согласию в убеждениях, с просьбой 500 р. для распространения христианства. Ничего не хочется писать. Теперь 1-й час.

Так ничего и не делал. Ездил с Душаном. Был Егор Павлович из Ясенков. О покупке крестьянами земли. Обед, милый Булыгин. Простился с Олсуфьевым. Кинематограф опять. Скучно. И сделалась слабость, пора на покой.

8 января. Оправился, но очень слаб. Крестьянин Волынской губернии хочет быть книгоношей. Да, хотелось бы в пустыню. Письмо от Гусева хорошее, и Саше от Черткова. Какие они оба… ну, да все хорошо, что хорошо кончается*. А письмо Черткова такое сердечное и серьезное. И Саша может понять и почувствовать то, что он говорит о главном, независимом от моей личности. Дай бог. Только ответил кое-какие письма. Начал писать о податях*, да бросил: не хотелось. Ходил, гулял. Теперь 5-й час, ложусь на постель.

Вечером читал интересный альманах «Coenobium»* – интересный тем, что чувствуется недовольство своим духовным состоянием всех более или менее передовых людей. Вечером винт. Вчера не писал.

9 января. Утро, встал очень рано и написал прибавление к письму Шмиту о науке. Потом письма, потом кончил о податях, порядочно. Вечером читал.

10 января. Сегодня встал рано, опять написал прибавление к письму Шмиту об астрономии. Пошел гулять. Все не могу вспомнить о признании «я» в том человеке, с которым сходишься: забыл с деминской женщиной. Вспомнил потом. Сажусь за кофе и работу. 11-й час.

Прочел и ответил письма. Много недобрых. Немного перечитал 2-й и 3-й «День в деревне». Записать очень важное;

[…] Для жизни необходим идеал. А идеал – только тогда идеал, когда он СОВЕРШЕНСТВО. Направление только тогда может быть указано, когда оно указывается математически, не существующей в действительности, прямой.

12 января. Мало спал. И умственно бодр. Приехал Наживин. Он мне приятен. Марья Александровна и Буланже. Письма неинтересные. Поправил 2 и 3 день. Ездил немного верхом. Согрешил с бабой издалека – отказал. Обед и вечер приятно и дельно, и с Наживиным, и с Буланже. Буланже о Будде прекрасно*. Записать что-то есть, но до завтра. Саша с Душаном в Туле на концерте.

13 января. Обычные письма. Перечитал все «Три дня». И, кажется, кончу. Ездил верхом с Филиппом. Иду обедать. Надо записать кое-что. Баба, у которой муж убил ее насильника.

[…] Иду обедать. После обеда пошел к Саше, она больна. Кабы Саша не читала, написал бы ей приятное. Взял у нее Горького. Читал. Очень плохо. Но, главное, нехорошо, что мне эта ложная оценка неприятна. Надо в нем видеть одно хорошее*. Весь вечер был очень слаб. […]

15 января. Все так же нездоровится. Письма малоинтересные и работа над «На каждый день». Сделал кое-как 5 или 6 дней. Никуда не ездил. Немного походил. Записать:

1) Живо вспомнил о том, что сознаю себя совершенно таким сейчас, 81-го года, каким сознавал себя, свое «я», 5, 6 лет. Сознание неподвижно. От этого только и есть то движение, которое мы называет временем. Если время идет, то должно быть то, что стоит. Стоит сознание моего «я». Хотелось бы сказать то же и о веществе и пространстве: если есть что-либо в пространстве, то должно быть что-либо невещественное, непространственное. Не знаю еще, насколько можно сказать последнее.

Иду обедать. Вечером ничего особенного.

16 января. Проснулся бодро и решил ехать в Тулу на суд. Прочел письма и немного ответил. И поехал. Сначала суд крестьян, адвокаты, судьи, солдаты, свидетели. Все очень ново для меня. Потом суд над политическим. Обвинение за то, что он читал и распространял самоотверженно более справедливые и здравые мысли об устройстве жизни, чем то, которое существует. Очень жалко его. Народ собрался меня смотреть, но, слава бога, немного. Присяга взволновала меня. Чуть удержался, чтобы не сказать, что это насмешка над Христом. Сердце сжалось, и оттого промолчал. Дорогой с Душаном хорошо говорили о Масарике. Вечером отдохнул и не могу удержаться от [радости по поводу] выхода в Одессе «Круга чтения»*. Теперь 9 часов. Записать нечего.

17 января. Пропустил. Был целый день в мрачном духе, приехал Булгаков с письмом и поручениями Черткова. Ничего не мог делать. Ездил со всеми детьми по Засеке. Марья Александровна, Буланже.

18 января. Еще мрачнее. Обидел тульскую попрошайку. Кроме писем написал кое-как дней 8 или 9 и переговорил с Булгаковым. Хорошо только одно: что я сам себе гадок и противен, и знаю, что того и стою. Теперь 5-й час. Вечером ничего особенного.

19 января. Встал бодрее. Гуляя, думал о том, что хорошо бы было завести опять школу: передавать то, что знаю о вере, и самому себя проверять. Потом письма малоинтересные, и недурно сделал дни до 20-го*. Ездил с Таней, Сашей и детьми на свой круг по Засеке. Была трогательная дама из Севастополя. Я не дурно говорил с ней, сказал, что мог. Теперь 5-й час.

Вечер как обыкновенно. Немного занялся «На каждый день».

21 января. Проснулся с странным чувством, ничего не помню, так что не узнал детей. Болела голова и большая слабость. Ничего не мог делать, но думалось хорошо о близкой смерти и кое-что записал. Были три Бул: – гаков, – ыгин, – анже. Много спал и нынче.

22 января немного получше, по крайней мере, память возвратилась. Была жалкая девушка и Андрюша. Читал интересные письма и многие ответил. Особенно одно замечательное, несмотря на ужасающую безграмотность, глубиной и серьезностью мысли человека, явно отрицающего уже все, вследствие явно ложных религиозных утверждений, принятых им прежде. Иду обедать.

Вечером чувствовал себя лучше. Немного поправлял «На каждый день».

23 января. […] Взялся за «На каждый день», немного поработал. Но чем больше занимаюсь этим, тем это все дело мне противнее. Надо скорее освободиться, признав то, что все это глупо и ненужно. Чувствую себя и телесно и духовно хорошо. Иду обедать. После обеда работал над опротивевшим мне «На каждый день». Винт.

24 января. Спал мало. Записал кое-что в постели. Написал письма. Потом немного «На каждый день». Ходил и утром и в полдень. Думал хорошо о «настоящем». Еще не готово. Записать:

[…] 3) Думал о том, что какая бы хорошая, нужная и великой важности работа была бы – народный самоучитель, с правильным распределением знаний по их важности и нужности.

25 января. Был вчера Илюша. Слава богу, было с ним хорошо. Они становятся жалки мне. Нельзя требовать того, чего нет. Утро как обыкновенно: письма. А писать ничего не могу. И хочется, но нет упорства, сосредоточенности. Особенно живо думал о жизни вневременной в настоящем, посвященной одной любви. Кое-что из этой мысли отзывается и на жизни. 4-й час, иду гулять. На душе хорошо, но так же гадок сам себе, чему не могу не быть рад.

Вечером пришли Булгаков и милый Скипетров, и хорошо беседовали. Буланже читал очень хорошую работу о Будде. Приехал Сережа. Вечер, как обыкновенно. На душе хорошо.

26 января. Встал рано. Гулял.

[…] Занимался «На каждый день». Ездил верхом. Во время обеда приехал Сергеенко с граммофоном. Мне было неприятно. Да, забыл: были интересные письма. Потом Андрюша с женой. Я держался без усилия хорошо, любовно с ними. Целый вечер граммофон.

27 и 28 января. Спал хорошо. Ходил гулять. Сажусь за кофе и письма. Поправлял «На каждый день». Почти кончил. Очень недоволен. Вчера, кажется, было письмо от Черткова с исправлением «Сна». Как хорошо! Ездил с Душаном. Хорошие, как всегда, письма. Буланже, хорошая мысль о самоучителе, но надо подумать*. Вечер, как обыкновенно. Софья Андреевна уехала в Москву. Слава богу, хорошо.

30 января. Утром встретил на гулянье Шанкс. Начал по письму Ивана Ивановича переделывать «На каждый день». Хорошо работал. Письма малоинтересные. Приехали Граубергер и Токарев. Токарев – молоканин свободный. Хорошо говорил с ним. Ездил с Душаном. Вечером Долгоруков с библиотекой*. Ложусь, 12 часов.

31 января. Утром Поша. Все такой же серьезный, простой, добрый. Приехали корреспондент и фотограф. Я начал новую работу для книжечек «На каждый день» и сделал первую: «О вере»*. Потом надо было идти в библиотеку. Все очень выдуманно, ненужно и фальшиво. Речь Долгорукова, мужики, фотография. […]

1 февраля. Хорошо сплю, бодро встал, но поздно. Думал что-то не совсем до конца, но очень важное и хорошее. Постараюсь вспомнить. Письма. Потом начал февраль до 19-го*. Ходил пешком. Нехорошо обошелся с женой убийцы. Спал. Иду обедать. Вечер, как всегда. Не помню.

5 февраля. Много спал. Лучше. […] Заходил к Душану в лечебную. Завидно. Сделал кое-как 5-ую книжку: «Любовь». Ходил пешком. Очень занимает мысль высказать свою боль о жизни. К стыду, было неприятно письмо курсистки о «переведенном имуществе»*. Иду обедать.

Пропустил два дня. Нынче 8 февраля. Третьего дня не помню. Знаю, что написал 6-ю книжку. Вчера был Шмельков из Кавказа. Религиозный человек. Был Булыгин. Трогательное письмо от Фельтена. Нездоровится, но написал 7-ую книжку; кажется, будет хорошо. Нынче написал 8-ю. Будто бы моя статья очень глупая*. С Сашей объяснение, трогательное. Сейчас приехал от Марьи Александровны, ложусь перед обедом.

Опять пропустил два дня. Нынче 11 февраля. Знаю только то, что за эти два дня был в дурном духе. Но все-таки работал и оба дня писал, и нынче даже сделал 2 дня. Был 3-го дня Буланже. Надо написать ему предисловие к Будде. И еще много кое-чего нужно. Главное же, все сильнее и сильнее просится наружу то страдание от грехов людских, – моих в том числе, – разделяющих и мучающих людей. Нынче яснее всего думал об этом виде «Записок лакея». Как могло бы быть хорошо!* Перечитывал Достоевского, – не то*.

В доме все больны: Дорик, маленькая Танечка и Саша. Привет от d’Estournel’я, моя искалеченная статья и ругательные письма. Софья Андреевна едет в Москву.

[…] Софья Андреевна уехала. Я говорил ей вчера о моем желании и неприятности за то, что «Книги для чтения» продаются дорого; она стала говорить, что у нее ничего не останется, и решительно отказала. […]

12 февраля 1910. Ночь очень нездоровилось. Болел бок. Изжога и кашель. Мало спал. Погода дурная, ветер, немного походил, написал плохо письмо для Буланже о Будде*. Исправил кое-как одну книжечку и написал – составил 13-ую. Много писем и очень интересных. Ответил несколько. Не выходил перед сном, заснул, и вот иду обедать. На душе хорошо. Очень жалкий был бродячий мальчик из типографии, сосланный. Вечером написал еще шесть писем. Болело горло, но очень хорошо. Саше лучше.

[15 февраля.] Встал не рано. Написал письмо Хирьякову. Приходил рабочий, желающий сесть на землю. Хочет влиять на людей. Вчера был хороший разговор с Булгаковым об ожидающем его призыве. Перечитал малоинтересные письма, сажусь за работу. Записать:

1) Мне дурно жить потому, что жизнь дурна. Жизнь дурна потому, что люди, мы, живем дурно. Если бы мы, люди, жили хорошо, жизнь была бы хорошая, и мне было бы не дурно жить. В числе людей есмь я. И если я и не могу всех людей заставить жить хорошо, – я могу сделать это с собой и этим хотя немного улучшить жизнь людей и свою. Подтверждает такое рассуждение в особенности то, что если бы все люди усвоили это рассуждение, а рассуждение это неотразимо справедливо, то и для меня, и для всех людей жизнь была бы хороша. […]

16 февраля. […] Был Буланже. Недоволен моей статьей. Немного тяжело, не имея никаких практических интересов, иметь сношения с людьми, руководимыми преимущественно этими интересами. […]

[17 февраля.] Жив. Получил трогательное письмо от киевского студента, уговаривающее меня уйти из дому в бедность*. Здоровье лучше. Все утро поправлял письмо о Будде и отвечал письма. Саше не лучше. Креплюсь. Сейчас 6-й час. Немного походил и поспал. Вечером тоже занимался. И все неясно распределение.

18 февраля. Не мог заснуть до 3-го часа. Нынче с утра писал книжечки «О жизни». И все путаюсь в распределении. Мало интересных писем. Да, немного поправил статью о Будде. Немного походил. Саше лучше, но не перестаю бояться. Что-то очень нужное думал, стараюсь вспомнить. Теперь 12-й час, ложусь.

19 февраля. Пишу слабый, перед сном. Усердно составлял книжки. Ездил верхом. Миташа. Не могу преодолеть недоброго чувства… Был у Марьи Александровны.

[20 февраля.]Саша мила, хороша и тем более страшна в дурные минуты – не ее, а мои. Жив. Все усердно работаю над книжечками. Кончил 28. «О настоящем», мне нравится. Письмо от Черткова. Датский еврей, очень интересный. Ездил верхом с Душаном. Потом Гольденблат. Немного поправил письмо Поссе. Ложусь спать. Саше совсем лучше – хорошо.

[21 февраля.] Жив. Теперь 12-й час, ложусь спать. Хорошие письма. Закончил все книжки*. Ездил верхом. Саша все плоха. Думал об избавлении. Вечер с Молоствовыми.

[24 февраля.] Два дня пропустил. […]

22. Утром встретил матроса политического. Я направил его в Телятинки и написал Черткову*. Кажется, поправлял письмо Поссе. Обед и вечер с Молоствовыми. Все не могу забыть о мнении людей. Ездил с Павлычем в Телятинки.

23-го. Далеко ходил навстречу Филе. Кажется, поправлял письмо Поссе и письма. Ездил в Овсянниково. Вечером закончил письмо Поссе. Вечером читали статью о «Barricade»*. Написал письма Lehr’у и о Масарике. Заболела нога.

Сегодня, 24-го, очистил все письма и окончательно Поссе. Написал письма. Нездоровится, но держусь. Теперь 4 часа. Вечером читал о Бурже и написал письмо Гальперину.

25 февраля. Очень дурно спал. Удивительное состояние – точно молодой во сне. Встал рано. Ходил. Хорошо говорил с пьяницей, который признавался, что обманывает баб – смывает порчу и все пропивает. Целый день d’une humeur de chien[85]. Написал целый рассказ «Ходынка», очень плохо. В постели написал ответ Мельникову. Не выходил днем. Вечером читал философию и, по совету Душана, написал письмо чехам*. Теперь 12 часов, ложусь спать.

26 февраля 1910. Очень слабо себя чувствую. Ничего не ел. Готовлюсь к смерти, но плохо. Не равнодушен. Поправлял «О боге». Нехорошо поправлял, но книжечка хороша. Утром гулял. Еврей просил рекомендовать его литераторам. Немножко разгорячило. Тоже за обедом не удержался. Записал в книжечке, но не переписал, две мысли и одну аллегорию, которую видел во сне. Сашу не видал. Ложусь спать немного посвежей. Будет писать. Откупался.

27 февраля. Встал бодрее. Пошел ходить. Приехавшие казаки: хочет установить царство небесное на земле: смешение религиозного с мирским. И слава людская, и устроительство. Но трогательные. Приехали нарочно. Занимался книжечками: «Бог и грехи», «Соблазны и суеверия» – нехороши. Письма от Черткова и других интересные.

Ответил: Лапшину, редактору «Новой Руси». Не выходил, поспал перед обедом и теперь иду обедать. […]

28 февраля. Встал довольно бодро. Много ходил. Писал письма. Проводил казаков и матроса, а также и хохла-алкоголика с женой. Саша встала. Поеду в санях покататься, только позавтракаю.

Ездил с Леной. Вечером приятно у Саши. Читал Super Tramp. Плохие английские шуточки, тоже и в предисловии Шо*.

2 марта. Встал рано. Очень слаб. Написал письма. Кое-как поправил одну книжечку. Заснул в 3 от слабости. Ездил на Козловку. Обедал. Приехал Шестов. Малоинтересен – «литератор» и никак не философ*. […]

3 марта. Все то же: такая же слабость, хотя немного получше, но все так же не работается. Одну книжку плохо поправил. Письмо одно незначительное написал. Ездил с Булгаковым далеко верхом. Записать:

1) Одни люди думают для себя и потом, когда им кажется, что мысли их новы и нужны, сообщают их людям, другие думают для того, чтобы сообщить свои мысли людям, и когда они сообщили свои мысли людям, особенно если люди хвалят их, считают эти мысли истиной.

Иду обедать. Дурно поступил с малым, пришедшим из Тулы, которому Иванова не добыла место. Вместо того чтобы поговорить с ним, придумать что-нибудь, я – это было при возвращении домой – так устал, что ничего не сделал.

4 и 5 марта. Вчера было хуже всех дней. Немного работал. Написал письма. Ездил к Марье Александровне. Очень замечательный Андрей Тарасов из Тамбова, мужик. Умен и тверд. Еще письмо от Досева. Вечером Гольденвейзер. К стыду своему, волнует игра.

Нынче лучше. Писал письма и 10-ю книжку. Ездил в Телятинки с Андреем Тарасовым и радостно говорил с ним и с Сережей Поповым. Вечером читал интересный роман «Eссе sacerdos»*. Сейчас ложусь спать.

6 марта. Встал еще бодрее вчерашнего. Ходил далеко, потом письмо. Одно, исповедь бывшего революционера, очень порадовавшее и тронувшее меня. Видишь кое-когда радостные плоды, и очень радостные. Потом поправил две книжки, 12-ю и 13-ю. Ездил верхом, очень приятно и немного. Сейчас ложусь спать перед обедом. Приехал Стахович. Очень уж чужда эта и политика, и роскошь, и quasi-аристократизм. Ложусь спать. Уехали Сухотины и Булгаков. То ли дело Андрей Тарасов и Сережа Попов, а не Стахович.

7–8 марта. Вчера написал, кажется, два письма. Ездил верхом с Душаном. Читал записки Александры Андреевны* и испытал очень сильное чувство: во-первых, умиления от хороших воспоминаний, а второе, грусти и ясного сознания того, как и она, бедная, не могла не верить в искупление et tout le tremblement[86], потому что, не веря, она должна была осудить всю свою жизнь и изменить ее, если хотела бы быть христианкой, иметь общение с богом. Люди нерелигиозные могут жить без веры, и потому им незачем нелепая вера, но ей нужна была вера, а разумная вера уличала ее. Вот она и верила в нелепую, и как верила! Третье, еще то испытал, это сознание того, как внешнее утверждение своей веры, осуждение других – как это непрочно, неубедительно. Она с такой уверенностью настаивает на своей и так решительно осуждает; в-четвертых, почувствовал и то, как я часто бывал не прав, недостаточно осторожно прикасаясь к чужой вере (хотя бы в науку).

Вечером с Стаховичем. Сказал ему об его роскоши. Но его тоже не проберешь с его какой-то композицией веры из аристократизма, художества, православия. А милый малый.

Сегодня встал свежее прежних дней. Письма. Одно очень хорошее, мужицкое; потом книжку: суеверие наказания.

Приехали Иван Иванович и милый Николаев. Приходили Сережа Попов и Андрей Тарасов. Я слаб бываю нервами. Все хотелось плакать и при чтении Будды, и прощаясь с Тарасовым. Большое хорошее письмо Черткова. Ездил с Душаном. Спал очень немного, иду обедать.

Вечер опять читал с умилением свои письма к Александре Андреевне. Одно о том, что жизнь – труд, борьба, ошибка – такое, что теперь ничего бы не сказал другого. С Иваном Ивановичем решили печатать*.

9 марта. Очень рано встал. Обдумал письмо японцу. Письма. 15 000 куда определить. Ездил верхом. Кончил 15 книжку. Очень на душе сильно сознание того, какой должна быть жизнь. Не умею, как сказать: сильно сознание истины и служения ей. Записать:

1) О безнравственности во сне…

Вечер малоинтересно с Зосей Стахович и Буланже, но с Иваном Ивановичем очень хорошо поговорил. Отдал для набора 5 книжек*.

10 марта. Встал также рано. Встретил Таню с мужем. Письма: одно ужасное от юноши, готового убить старика, чтобы экзамен зрелости. Немного занялся 16-й книжкой. Письмо от Черткова. Написал ответ японцу*, и письмо об «Ужасах христианской цивилизации»*, и ответ о 15 000*. Ездил с Душаном. Ложусь спать. Обед, шахматы, болтовня, карты, граммофон, и мне стало мучительно стыдно и гадко. Не буду больше. Буду читать.

11 марта. Встал очень бодро и рано, прошелся по чудной погоде. Пять просителей. Один жалкий, но мне жалкий оттого, что я поговорил с ним. Все бы были жалки, если бы со всеми обошелся, как с Сашей. Записать:

[…] 2) Революция сделала в нашем русском народе то, что он вдруг увидал несправедливость своего положения. Это – сказка о царе в новом платье. Ребенком, который сказал то, что есть, что царь голый, была революция. Появилось в народе сознание претерпеваемой им неправды, и народ разнообразно относится к этой неправде (большая часть, к сожалению, с злобой); но весь народ уже понимает ее. И вытравить это сознание уже нельзя. И что же делает наше правительство, стараясь подавить неистребимое сознание претерпеваемой неправды, увеличивает эту неправду и вызывает все большее и большее злобное отношение к этой неправде. […]

Бодрость была ошибочная. Почти ничего не работал. Только письма. Ездил верхом. Вечер не помню. Да, читал письма к Александре Андреевне.

12 марта. Совсем нездоров. Спал до 10 часов. Письма. Кое-что поделал над письмом японцу и то не кончил. И опять спал. Вечер чтение писем, которые очень трогают меня. Книга о браманизме превосходная и вызвала много мыслей*. […]

Пропустил три дня, нынче четвертый, 4 часа 17 марта. Все эти три дня был нездоров. Плохо работал над письмом японцу, предисловием к «На каждый день» и 14-го марта – XVI книгу. […] Кажется, предисловие лучше. Но вообще вся эта работа «На каждый день» становится тяжела мне. Какой-то педантизм, догматизм. Вообще гадко. Два сильных впечатления, и одинакового характера, были чтение писем Александры Андреевны и мыслей Лескова*.

Записать, кажется, много:

1) Если бы человек ничего бы не знал о жизни людей нашего христианского мира и ему бы сказали: вот есть такие люди, которые устроили себе такую жизнь, что самая большая часть их, 0,99 или около того, живет в непрестанной телесной работе и тяжелой нужде, а другая часть, 0,01, живет в праздности и роскоши; что, если эта одна сотая имеет свою религию, науку, искусство, каковы должны быть эти религия, наука, искусство? Думаю, что ответ может быть только один: извращенные, плохие и религия, и наука, и искусство.

[…] 5) Жизнь для мужика – это прежде всего труд, дающий возможность продолжать жизнь не только самому, но и семье и другим людям. Жизнь для интеллигента – это усвоение тех знаний или искусств, которые считают в их среде важными, и посредством этих знаний пользоваться трудами мужика. Как же может не быть разумным понимание жизни и вопросов ее мужиком, и не быть безумным понимание жизни интеллигентом. […]

Нынче 19 марта. Вчера пропустил. Здоровье все хуже; но, слава богу, живется хорошо. Вчера ничего не помню значительного. Все переделываю предисловие и письма. Отослал письмо японцу – плохое. Читал письмо Бодянского. Тяжело ответить отказом*. Ездил к Прокофию, и можно было поступить мягче. Все думаю о людях, их суде, а не о нем и его суде. Вечером читал.

Сегодня встал рано, мало спал, чудная погода. Походил. Насморк, кашель, простуда и бездействие желудка. Опять поправлял предисловие. Прочел письмо свое индусу и очень одобрил*. А японцу скверно. Но хорошо, что это мне не важно. Написал Гусеву. У него обыск*. Записать, кажется, нечего.

[21 марта.] 20 и 21. Вчера был очень слаб, насморк и кашель, жар. […] Приятно было думать, что мысль о том, что это может быть смерть, не была нисколько тяжела мне. Не выходил. Писал письма и поправлял книжки. Вечером здоровье хуже.

Нынче то же. Тяжело было утром, потом лучше. Опять писал письма, интересные. Потом Эрнефельт. Драма его – драма мало мне интересная.

Сейчас 10-й час, мне немного лучше. Саша опять хворает, но хороша. У меня на душе очень хорошо. Хороша ясность мысли. Хочется выразить ее; а и не выражу – и то хорошо. Таня очень мила и приятна мне.

23 марта. Здоровье – хорошо. Письма. Очень скучна работа с книжками. Писал письмо о самоубийстве. Тоже не нравится*. Хотелось бы написать пьесу для Телятинок*. Иду обедать. Тут приехал цимбалист, очень симпатичный.

24 марта. Цимбалиста музыка неважная. Нынче встал хорошо. Но все мало доволен своей работой. Недоволен систематичностью. Постараюсь избавиться. Интересные письма, ответил. Немного занялся предисловием. Хочется написать для Димочки пьесу. Но нет потребности. Не будет, не надо. От Молочникова трогательное письмо с ужасными подробностями о тюрьме. Все не успевал написать то, что думал.

25 марта. Ходил далеко. Встретил Дунаева. Грустно. Волнуют мысли. Или не имею силы, или не нахожу формы выразить их. Сильная статья Короленко о смертной казни*. Ездил верхом. Тяжело провел вечер за картами. Надо перестать. Ложусь спать.

26 марта. […] Ходил больше часа гулять. Хорошо. Поправил предисловие. Иду завтракать. Трогательное письмо священника о Христе. Вечером читал статью Короленко. Прекрасно. Я не мог не разрыдаться. Написал письмо Короленко*.

27 марта. Проснулся рано, поправил письмо Короленко и два места в предисловии. Ходил гулять.

Прочел и написал письма. Ничего больше не мог делать. Слабость. Не мог ничего делать, но на душе очень хорошо. […]

28 марта. Вчера вечером читал. Ничего не ел. Сегодня встал в 8, походил и, вернувшись, почувствовал большую слабость. Ответил лениво кое-какие письма и опять марал предисловие. О самоубийстве тоже начал. Представляется важным. Ездил верхом, сейчас вернулся, ложусь спать. Слаб, но меньше. Неужели то, что зреет во мне и даже просится, останется невысказанным. Вероятно и наверно – хорошо.

[30 марта.] Пропустил два дня. Вчера 29. Утром на гулянье встретил Страхова и потом Масарика*. Оба мне приятны, особенно Масарик. 28-го приехали Стаховичи. Довольно скучно. Очень уж чужд он. Вчера хорошо два раза говорил с Масариком. Ездил в Овсянниково. Набросал комедию: может выйти*. Масарик все-таки профессор и верит в личного бога и бессмертие личности. […]

31 марта. Все так же телесно слаб, и не скучно, не дурно, а грустно и хорошо. На опыте вижу, как велика радость – не радость, а благо внутренней работы. Нынче почувствовал в первый раз и с полной ясностью мой успех в освобождении от славы людской. Все были маленькие делишки: не смущаться о том, что осудят, что пью вино, играю в карты, что живу в роскоши, а смотришь – чувствуешь свободу неожиданную. Думаю, что не ошибаюсь.

[…] Ходил утром. Ко мне обратился из Панина крестьянин-революционер, и отец его такой же. Оба сидели, оба знают меня. Но нужен я им только в той мере, в которой они видят во мне революционное. Дал ему книги. Дурно вел себя, объяснив ему свое положение. Все-таки, кажется, не для славы людской. Он попросил денег. Это было тяжело. Потом начал писать пьесу. Не пошло. Приехал журналист из Финляндии. Я принял его и много, горячо говорил, и хорошо. Потом Беленький привез письмо от Молочникова. Я распустил слюни, прося уезжавшую Рыдзевскую*. Потом кое-что читал, спал. Соня уехала в Москву. Саша уехала в Тулу на концерт. Иду обедать. […]

1 апреля. Вчера приехал Димочка, рассказывал мне повесть Семенова, очень хорошо. Я взял Семенова и читал весь вечер. Очень хорошо*. […]

3 апреля. Два дня пропустил. 1 апреля не помню, что делал. Знаю только, что был очень слаб и ничего не работал. Вчера то же самое. Незначительные письма ответил и больше ничего. Нынче тоже. Сплю много, но слабость все усиливается. Теперь 6-й час. Только что проснулся. Много было писем. Отвечал некоторые. С утра хотел написать о своих похоронах и о том, что прочесть при этом. Жалею, что не записал. Все ближе и ближе чувствую приближение смерти. Несомненно то, что жизнь моя, а также, вероятно, и всех людей становится духовнее с годами. То же совершается и с жизнью всего человечества. В этом сущность и смысл жизни всей и всякой, и потому смысл моей жизни опять только в этом одухотворении ее. Сознавая это и делая это, знаешь, что делаешь предназначенное тебе дело: сам одухотворяешься и своей жизнью хоть сколько-нибудь содействую общему одухотворению – совершенствованию.

Как-то гораздо лучше, яснее чувствовал это во время гулянья. И сейчас непреодолимая слабость: глаза слипаются, и пошевелиться тяжело.

5 апреля. Встал бодро. Ходил навстречу Софье Андреевне. В постели записал кое-что недурно. Потом письма. Поправки корректуры октября. «На каждый день» и книжечки 19 и 20 пересмотрел, а писать комедии не пришлось. Вечером тоже работал. Саша все болеет. Ложусь спать. […]

7 апреля. Опять пропустил день вчерашний. Встал рано. Писем немного, отвечал. Писать не хочется ничего нового. Et je m’en trouve bien[87]. Ездил с Душаном далеко и очень приятно. Безумно приятная весна. Всякий раз не веришь себе. Неужели опять из ничего эта красота. Вечером Сережа. Он мне понятен стал. И я рад. Димочка с Булгаковым и Сергеенко [с] мальчиком. Написал ответ Градовскому*.

Нынче:

Ходил навстречу пролетке, возившей Михаила Сергеевича и Сережу. Потом писал немного. Саша лежит. Ездил с Душаном по лесам. Поправлял книжки, все не знаю, как назвать. Потом Философов. Мертвый как почти все. Хорошо письмо от мужика. Полусумасшедшая девица. Да, забыл, вчера два крестьянина, один нижегородский, другой екатеринославский. Оба нарочно приезжали, и оба надеялись на помощь.

[…] Теперь 10 часов. Хочу еще приготовить к переписке книжечки. Теперь уже 25-я.

[9 апреля.] 8, 9 апреля. Вчера ничего не помню. Поправлял мысли «О жизни». Письма написал плохо. Ничего не хочется делать. Ездил с Душаном. Уныло и даже недобро.

Нынче то же. Саше хуже. Ее отправляют в Крым. Записать:

[…] 2) Одно из самых тяжелых условий моей жизни, это то, что я живу в роскоши. Все тратят на мою роскошь, давая мне ненужные предметы, обижаются, если я отдаю их. А у меня просят со всех сторон, и я должен отказывать, вызывая дурные чувства. Вру, что тяжело. Тяжело оттого, что я плох. Так и надо. Это хорошо. Очень хорошо. Целый день d’une humeur de chien[88] особенно, где надо быть добрым. […]

10 апреля. Продолжаю быть в самом дурном настроении. И думать не могу о какой-нибудь самостоятельной работе. Поправлял мысли «О жизни». Встретил Николаева. Получил корректуры от Ивана Ивановича. Саша едет. Она грустна. Я хорошо поговорил с ней. Оба расхлюпались. Только вписал:

1) Если сердишься на людей, то подумай, не оттого ли, что сам плох. Если сердишься на животных, то все вероятия за то, что плохота в тебе. Если же сердишься на вещи, то знай, что все в тебе и надо взять себя в руки.

[…] 3) Какой большой грех я сделал, отдав детям состояние. Всем повредил, даже дочерям. Ясно вижу это теперь.

12 апреля. Утро, 2 часа. Все так же неработоспособен. Письмо о смерти Петражицкого. Одно хорошо. Чувствую движение вперед в равнодушии к суждению людей и большое уважение к человеку, как я говорю: благодарность за радость возможности общения. Утром письма и поправил вчерашнее письмо. Еду верхом.

Не обедал. Мучительная тоска от сознания мерзости своей жизни среди работающих для того, чтобы еле-еле избавиться от холодной, голодной смерти, избавить себя и семью. Вчера жрут пятнадцать человек блины, человек пять, шесть семейных людей бегают, еле поспевая готовить, разносить жранье. Мучительно стыдно, ужасно. Вчера проехал мимо бьющих камень, точно меня сквозь строй прогнали. Да, тяжела, мучительна нужда и зависть, и зло на богатых, но не знаю, но мучительней ли стыд моей жизни.

Нынче 13 апреля. Проснулся в 5 и все думал, как выйти, что сделать? И не знаю. Писать думал. И писать гадко, оставаясь в этой жизни. Говорить с ней? Уйти? Понемногу изменять?. Кажется, одно последнее буду и могу делать. А все-таки тяжело. Может быть, даже наверное, это хорошо. […]

14 апреля. Очень было тяжело вчера. Ходил вчера к Курносенковой, к Шинтякову – забыл, как зовут. Ничего не делал, кроме пустого письма. Ездил верхом. Тяжело, а не знаю, что делать. Саша уехала. И люблю ее, недостает она мне – не для дела, а по душе. Приезжали провожать ее Гольденвейзеры. Он играл. Я по слабости кис.

Ночью было тяжело физически, и немного влияет на духовное. Встал поздно. Бодянская о муже, приговоренном по Новороссийской республике. Написал Олсуфьеву. Вел себя хорошо и с нищими, и с просителем. Ездил в Овсянниково. Читал свои книги*. Не нужно мне писать больше. Кажется, что в этом отношении я сделал, что мог. А хочется, страшно хочется.

Вечером поправлял мысли «О жизни». Теперь 12 часов. Ложусь. Все дурное расположение духа. Смотри, держись, Лев Николаевич.

15 апреля, е. б. ж. Жив – не очень. Встал бодрее. Опять суета. Просители. Со всеми хорошо, помня о благодарности за радость общения, кроме пьяницы-женщины, которой нехорошо отказал. Письма. Шоу* и об обществе мира*. Нехорошо. Корректуры. И все-таки ничего не писал.

Соломахин очень приятен, а вечером из Самары железнодорожник. Сейчас немного знобит. Написал Саше.

16 апреля. Е. б. ж. Пора. Жив. Встал поздно. Пил воды. Ходил к Суворову. Много народа. Очень хорошо было с стариком. Увидал его, и неприятное чувство досады. Вспомнил, что это возможность единения, то, за что надо быть благодарным. Разговорился с ним, исполнил его желание, и так хорошо стало, радостно. Потом учитель с юга. Совсем близкий человек.

Поправлял мысли «О жизни» и очень недоволен. Письма малоинтересные. К стыду своему, было неприятно меньшиковское рассуждение обо мне*.

С Булгаковым ездил в Телятинки. Приятно говорил с ним. Вечером читал изречение Талмуда. Все такое же дурное расположение духа. Так же и еще больше неприятно было, чем меньшиковская недоброта, ругательство мужика, которому я не дал 5 копеек. Записать:

1) Не помню кто, Досев или киевский студент, уговаривали меня бросить свою барскую жизнь, которую я веду, по их мнению, потому что не могу расстаться со сладкими кушаньями, катаниями на лошади и т. п. Это хорошо. Юродство. […]

17 апреля. Казалось, нельзя хуже. А нынче еще хуже всех дней – настроение. С трудом борюсь. Хорошее письмо от Черткова и журнал китайской передовой прогрессистской партии. Очень занимает меня. Никуда не ездил. После обеда просматривал книжечки. Надо все изменить, записать нечего.

19 апреля. Вчера было несколько лучше. Утром поправлял мысли «О жизни». И недурно. Был в Овсянникове. Вечером поправлял корректуру. Нынче совсем лучше.

Вчера посетитель: шпион, служивший в полиции и стрелявший в революционеров, пришел, ожидая моего сочувствия. И еще такой, что, очевидно, желал подделаться тем, что попов бранит. Очень тяжело это, что нельзя, то есть не умею по-человечески, то есть по-божьи, любовно и разумно обойтись со всяким. Сейчас, нынче два юноши меня поучали и обличали: один требовал, чтобы я «боролся» бомбами; другой: зачем я передал право собственности на сочинения до 80-го года. И тоже не умел кротко, без иронии обойтись с ними.

[…] Нынче утром приехали два японца. Дикие люди в умилении восторга перед европейской цивилизацией*. Зато от индуса и книга и письмо, выражающие понимание всех недостатков европейской цивилизации, даже всей негодности ее*. […]

20 апреля. Е. б. ж. Все еще жив. Встал не рано. Ходил по елочкам; занимали муравьи. Записал кое-что. Опять полковник с, очевидно, недобрым чувством ко мне*. Поправил две книжечки по корректурам: «Грехи, соблазны, суеверия» и «Тщеславие». Недурно. Ездил с Булгаковым. Мало интересных писем. Вечером читал Ганди о цивилизации. Очень хорошо. Записать:

1) Движение вперед медленно, по ступеням поколений. Для того, чтобы двинуться на один шаг, нужно, чтобы вымерло целое поколение. Теперь надо, чтобы вымерли бары, вообще богатые, не стыдящиеся богатства, революционеры, не влекомые страданием несоответствия жизни с сознанием, а только тщеславием революции, как профессии. Как важно воспитание детей, – следующих поколений.

2) Японцы принимают христианство, как одну из принадлежностей цивилизации. Сумеют ли они так же, как наши европейцы, так обезвредить христианство, чтобы оно не разрушило того, что они берут в цивилизации?

3) Огромное большинство живет одной животной жизнью; в вопросах же человеческих слепо подчиняется общественному мнению.

4) Усилие мысли, как семя, из которого вырастает огромное дерево, не видно; а из него вырастают видимые перемены жизни людей.

21 апреля. Встал поздно в очень дурном духе. Крестьянин о земле. Я дурно поступил с ним. Потом дама с дочерьми. Говорил с ней, как умел. Читал книгу о Gandhi*. Очень важная. Надо написать ему. Потом Миша, потом приехал Андреев. Мало интересен, но приятное, доброе обращение. Мало серьезен*. О Саше нехорошие вести. Сейчас хочу написать ей. Вечер читал о самоубийствах. Очень сильное впечатление. Ложусь спать, 12-й час. Записать нечего. От Черткова письмо.

[22 апреля.] Жив. Пошел гулять один, отказал Андрееву и приезжему из Архангельска. Потом поговорил с Андреевым. Нет серьезного отношения к жизни, а между тем поверхностно касается этих вопросов. Письма. Поправил два месяца «На каждый день». Очень мне понравилось. Ходил гулять. Приехали Гольденвейзеры. Все борюсь. Написал Саше письмо. Ложусь спать перед обедом. От Саши очень тронувшее меня письмо. Сильно волновала музыка. Прекрасно играл.

27 апреля. Встал очень бодро. Довольно хорошо работал над предисловием. Кончил начерно*. Ходил на Козловку. Не устал. Чудная погода. Вечером восхищался рассказом Семенова*, Сергеенко отпустил. Написал Саше. Об ней хорошее письмо. Ложусь спать. Записывать нынче не буду.

28 апреля. Здоровье хуже. Ничего не делал утром. И не хочется. Ходил до Козловки, застал дождь, вернулся верхом с Булгаковым. После обеда исправлял предисловие. Вейнберг из Ташкента. Письма писал. На душе невесело. Хочется одиночества, с людьми тяжело.

29 апреля. Е. б. ж. [29 апреля.] Жив, но нездоров. Ночью было плохо. Сонливость, слабость. Хорошие письма. Приятный очень Плюснин. Ложусь спать. […]

[1 мая.] [] Сейчас 8-й час утра. Ночь очень мало спал, едва ли 4 часа. Слаб. Приезжает Соня. Одеваюсь и иду гулять.

Теперь вечер. Соня приехала. Укладывался, ходил гулять, смотреть на автомобили*. Милые ребята, реалисты, двадцать человек. Поговорил с ними хорошо. Потом милый Димочка хорошо говорил. Ложусь спать. Ничего не делал. Пачкал предисловие. Бросил письмо детям. Прямо нехорошо*.

2 мая. [Кочеты.] Собрался ехать и выехал в 7*. Было тяжело. Любопытство людей. Милые Таня и Михаил Сергеевич. Заблудился вечером в парке. Нездоровится.

3 мая. Встал вяло. Ничего не работал. Ходил по парку, читая Масарика*. Слабо. Поправлял предисловие. Думал о самоубийстве и перечитал начатое. Хорошо. Хорошо бы написать. Написал Масарику, Саше, Соне. Ложусь спать, 12 часов.

4 мая. Перед обедом ходил по лесу и радовался на жизнь, на «незримые усилия»*. Видел удивительные по психологической верности сны. Думал, что напишу о самоубийстве, но сел за стол, и слабость мысли и неохота. Опять мучительно чувствую тяжесть роскоши и праздности барской жизни. Все работают, только не я. Мучительно, мучительно. Помоги… найти выход, если еще не наступил главный, верный выход. Впрочем… надо и за это благодарить и благодарю. […]

5 мая. Опять сонливость, слабость мозга. Ничего не писал и не брался. Читал старинных французов: La Boétie, Montaigne, Larochefoucauld. […]

6 мая. Вчера ночью телеграммы: от Саши и от Черткова. Чертков приезжает 7-го, завтра.

Дождь, холод, совсем нездоров, слабость, изжога, головная боль. Походил. Письма – мало, но хорошее, трогательное от Черткова, от Сиксне – брата и еще хорошие. […]

7 мая. Сегодня получше. Большая радость: приехал Чертков. Два раза гулял. Довольно хорошо работал над предисловием. Записать есть кое-что, после. 11-й час, ложусь спать.

8 мая. И сегодня немного лучше. Немного писал о самоубийстве. Может быть, и выйдет. Но предисловие все не идет. Надо сократить. Записать есть кое-что, но поздно, не стану. От Саши хорошее письмо.

9 мая. Опять поздно, и пишу только несколько слов. Есть что записать. Много ходил. Переделывал, сокращал предисловие. О безумии жизни слагается все яснее и яснее. Приехала Соня с Андреем. С Андреем был нехорошо резок. С Соней в первый раз высказал отчасти то, что мне тяжело. И потом, чтобы смягчить сказанное, молча поцеловал ее – она вполне понимает этот язык.

10 мая. 9 часов вечера. Встал гораздо лучше, хотя мало спал. Будили мысли, и записывал рано утром. Потом гулял, насилу ходил от телесной слабости, а мысли бодрые, важные, нужные, разумеется, мне. Ясное представление о том, как должно образоваться сочинение «Нет в мире виноватых» и еще кое-что. Общий разговор, потом с Чертковым об неприятном ему письме и нехорошем, Градовского*.

Все яснее и яснее безумие, жалкое безумие людей нашего мира. […]

11 мая. Опять сонливость и слабость. Чуть двигаюсь, ничего не хочется писать. Но, гуляя, записал, кажется, важное и, слава богу, не зол и легко не грешить. Чертков переписал мне и пересмотрел предисловие. Не хочется этим заниматься. Если бог велит, напишу, буду писать: и «Безумие», и «Нет в мире виноватых». […]

[12 мая.] Жив. Утром ходил гулять и хорошо думал. А потом слабость, ничего не делал. Только читал: «О религии». Узнал кое-что новое о китайской религии. И вызывает мысли*. Ездил верхом с Булгаковым. Дома по некоторым причинам тяжело. Письмецо от Саши. Разговоры с лавочником и урядником. Записать:

1) Как легко усваивается то, что называется цивилизацией, настоящей цивилизацией и отдельными людьми, и народами! Пройти университет, отчистить ногти, воспользоваться услугами портного и парикмахера, съездить за границу, и готов самый цивилизованный человек. А для народов: побольше железных дорог, академий, фабрик, дредноутов, крепостей, газет, книг, партий, парламентов – и готов самый цивилизованный народ. От этого-то и хватаются люди за цивилизацию, а не за просвещение – и отдельные люди, и народы. Первое легко, не требует усилия и вызывает одобрение; второе же, напротив, требует напряженного усилия и не только не вызывает одобрения, но всегда презираемо, ненавидимо большинством, потому что обличает ложь цивилизации. […]

13 мая. Записать:

1) Только сказать про то, что большинство людей, как милости, ждут работы, чтобы ясно было, как ужасна наша жизнь и по безнравственности, и по глупости, и по опасности, и по бедственности.

2) В медицине то же, что и во всех науках: ушла далеко без поверки; немногие знают ненужные тонкости, а в народе нет здравых гигиенических понятий. […]

14 мая. Болел бок. Встал бодро. Много гулял. Ничего не записал. Дома читал Вересаева и Семенова*. После завтрака ходил в Желябуху. Приятно прошелся. Чертков пришел. Таня приехала. С мужиками хороший разговор. Больше шутливо-ласковый. Дома спал. Горбов – цивилизованный купец. Очень скучно.

1) Как бы хорошо быть в состоянии искренно ответить на вопрос: как твое здоровье? Не знаю, это меня не касается.

Хорошее письмо от Саши. Ложусь спать, только напишу ответ Леониду Семенову.

15 мая. Весь день слаб. Ничего не работал… Даже книжку не растворял. Много говорил с народом. Был скучный господин. Все домашние очень милы. Что-то хотел записать не важное, но забыл. Чертков и Таня требуют, чтобы я им дал комедию*, но никак не могу – так плохо.

17 мая. Нынче немного получше. Хорошее письмо от Саши. Немного утром походил, читал Reville’а. Интересно. Вызывает мысли*. Обедал в зале. Вечером гости, играл в карты. Скучно. Письма малоинтересные, а требующие ответов и забот. Ложусь в 11.

18 мая. Нынче чувствую себя совсем хорошо и телом, и духом. Походил. Поправил пьесу, но все плохо. Получил милое письмо, трогательное, Угрюмовой и написал ей длинное письмо. Спал перед обедом. И вечер, как обыкновенно. […]

19 мая. Последний день в Кочетах. Очень было хорошо, если бы не барство, организованное, смягчаемое справедливым и добрым отношением, а все-таки ужасный, вопиющий контраст, не перестающий меня мучить.

Поправлял пьесу и больше ничего. Здоровье хорошо. Снимание портретов. Кое-что записано, но не стану записывать: поздно и устал. Спал ночью едва ли 3 часа. А весь день очень свеж.

20 мая. Е. б. ж. Жив. Но опять спал часа три, даже меньше, но головой свеж и бодр. Далеко ходил гулять. Много думал ночью и кое-что записал. Просматривал комедию. Все плохо. […] Записать:

[…] 2) Крестьяне считают нужным лгать, предпочитают при равных условиях ложь правде. Это оттого, что их приучили к этому, так как всегда лгут, говоря с ними и о них.

[…] 6) Какое высоконравственное условие жизни то, что происходит во всех крестьянских семьях: что возросший человек отдает весь свой заработок на содержание старых и малых.

22 [мая. Ясная Поляна.] Ходил гулять. Думал:

I) Общаясь с человеком, заботься не столько о том, чтобы он признал в тебе любовное к нему отношение, сколько о том, чувствуешь ли ты сам к нему истинную любовь. (Очень важно.)

II) Все дело ведь очень просто. Завоеватели, убийцы, грабители подчинили рабочих. Имея власть раздавать их труд, они для распространения, удержания и укрепления своей власти призывают из покоренных себе помощников в грабеже и за это дают им долю грабежа. То, что делалось просто, явно в старину, – ложно, скрытно делается теперь. Всегда из покоренных находятся люди, не гнушающиеся участием в грабеже, часто, особенно теперь, не понимая того, что они делают, и за выгоды участвуют в порабощении своих братьев. Это совершается теперь от палача, солдата, жандарма, тюремщика до сенатора, министра, банкира, члена парламента, профессора, архиерея и, очевидно, никаким другим способом не может окончиться, как только, во-первых, пониманием этого обмана, а во-вторых, настолько высоким нравственным развитием, чтобы отказаться от своих выгод, только бы не участвовать в порабощении, страданиях ближних. […]

21 мая пропустил. Все так же хорошо себя чувствовал. Мало работал. Ездил верхом. Бабы жаловались. Я сказал Соне*. Вечером Андрей и Серено. Я рано ушел.

Сегодня 22 мая. Рано проснулся. Записал то, что переписал Булгаков. Ходил по Засеке, заблудился, вышел к поручику. Очень устал. Поправлял пьесу. Немного лучше, но все еще плохо. Бездна просителей. Кажется, не очень дурно обходился, применяя правило заботиться не об его мнении, а о своем душевном состоянии. К обеду Иван Иванович с корректурами и потом замечательный Тульского уезда отказавшийся, пострадавший 8½ лет. Просил Булгакова записать его рассказ. Дал ему 10 рублей, Фокин.

Был с Соней неприятный разговор. Я был нехорош. Она сделала все, о чем я просил. 11 часов. Ложусь спать.

[24 мая.] Вчера 23 мая не записал, а день был интересный. Работал над «книжечками». Ездил к Ивану Ивановичу. За обедом Андрей и Миташа. Вечером пришел готовый отказываться, серьезный, умный, потом Булыгин, Гольденвейзер, Алеша Сергеенко, Скипетров, Николаев. И мне было просто тяжело. Мучительно говорить, говорить… по обязанности.

Нынче 24. Встал рано, и сейчас 7 часов. Записать:

1) Приходят к человеку, приобретшему известность значительностью и ясностью выражения своих мыслей, приходят и не дают ему слова сказать, а говорят, говорят ему или то, что гораздо яснее им, или нелепость чего давно доказана им. […]

25 мая. Здоров. Немного походил. Мысль слабо работает. Старательно поправлял и просматривал книжки, и недурно. Свез к Ивану Ивановичу. Написал одно письмо. Получил письмо от Гусева и книгу «Christenthum» и «Моnistische Religion»*. Все к одному. Не хочу думать. Чувствую себя очень плохим, слава богу. От Саши письмо. Приехал Сережа. Нечего записывать, признак слабости мысли. Да, был утром юноша учитель, угрожавший самоубийством. Дурно вел себя с ним.

26 мая пропустил. Нынче 27 мая. Вчера рано встал. Помню, что дурно вел себя с просителями. Довольно много работал над книжками. Сделал пять окончательных и две дальнейшие. Ездил немного верхом с Душаном. Саша приезжает. Вечером читал хорошую статью Випера о Риме*. Хочется писать о солдате, убившем человека. Рано утром, нет, ночью вчера проснулся и записал очень сильное и новое чувство:

1) В первый раз живо почувствовал случайность всего этого мира. Зачем я, такой ясный, простой, разумный, добрый, живу в этом запутанном, сложном, безумном, злом мире? Зачем?

2) (О суде.) Если бы только понимали эти несчастные, глупые, грубые, самодовольные злодеи, если бы они только понимали, что они делают, сидя в своих мундирах за накрытыми зеленым сукном столами и повторяя, разбирая с важностью бессмысленные слова, напечатанные в гадких, позорящих человечество книгах; если бы только понимали, что то, что они называют законами, есть грубое издевательство над теми вечными законами, которые записаны в сердцах всех людей. Людей, которые без всякого недоброжелательства стреляли в птиц в месте, которое называется церковью, сослали в каторгу за кощунство, а эти, совершающие не переставая, живущие кощунством над самым святым в мире: над жизнью человеческой. Царь обучает невинного сынишку убийству. И это делают христиане. Бежал солдат, который не хочет служить потому, что это ему не нужно. Ох, как нужно и хочется написать об этом.

27. Приехала Саша. Мы оба расплакались от радости. Она слишком бодра. Боюсь. Не в духе я. Не работал, как умел. Иду завтракать. Ездил с Булгаковым верхом. Спал. Письмо Черткова об Орленеве*. Надо будет постараться кончить пьесу. Колечка Ге. Приятен. Слушал его вечером. Саша хороша. Иду спать в 11.

28 мая. Е. б. ж.

Жив и пропустил весь день. Нынче 29. Вчера мало спал. Ходил и записывал. Работал над книжками. Не очень доволен. Мало писем. Уехал Булгаков. Вечер, как обыкновенно. Сереже надо победить свое нехорошее чувство.

Нынче также рано встал, в 6. Очень слаб был. С Соней разговор. Она взволновалась. Я боялся, но, слава богу, обошлось. Приехал Трубецкой*. Очень приятен. Тоже работал недурно. Кончил все книжки, сдал Ивану Ивановичу. […]

30 мая. После гулянья поправлял пьесу и предисловие. И то, и другое очень плохо. Ездил верхом с Трубецким. Очень самобытно умный человек. Кажется, нечего записывать. Вечером интересный разговор с Николаевой. Ложусь, 12-й час.

Опять день пропустил. Нынче 1 июня. Вчера был не в хорошем духе. Кажется, ничего плохого не было, хотя было много просителей. Писем мало. И к стыду моему, мне это неприятно. Опять все то же поправление и пьесы и предисловия. Опять поездка с Трубецким в Телятинки. Пропасть народа: Ге, Зося Стахович. Вечером они уехали. Димочка…

Нынче много спал и, кажется, недурно поправил. Трубецкой ездил со мной, и мне немножко подозрительна его лесть и неприятна. Сейчас вернулся и лягу спать. Что-то утром хорошее надо было записать. Забыл. Вечер 11, ложусь спать. Саша радует. Читал Чернышевского. Очень поучительна его развязность грубых осуждений людей, думающих не так, как он*. Очень приятное, доброе чувство к Соне – хорошее, духовно-любовное. На душе хорошо, несмотря на бездеятельность.

[3 июня.] 2 и 3 июня. 2-го. Спал много и слабость. Но кое-как работал опять над двумя самыми противоположными вещами: предисловием – изложением моей веры, чем я живу, и глупой, пустой комедией. Немножко подвигается и то и другое. Ездил верхом с Трубецким, очень приятно по езде, но скучно от него и его лести. Обед. Недоброе чувство к Сереже, с которым (не с Сережей, а с чувством) недостаточно борюсь. Но зато очень хорошее чувство к Соне. Помогай бог. Вечером приехала совсем дикая дама с нефтяным двигателем и упряжкой à l’anglaise и tout le tremblement[89].

Нынче, 3-го, встал рано и сейчас же взялся за обе вещи и, не одеваясь, поправил. Ходил гулять. Очень устал. Еще немного позанялся обеими вещами. […]

4 июня. Встал рано. Очень хорошо обошелся с просителями, гулял. Потом письма. Одно серьезное по ответу на эпидемию писательства*. Стал заниматься комедией и бросил с отвращением. Предисловие поправил порядочно. Вышел после работы усталый; и десяток баб, и я дурно вел себя, не с ними, а с милым, самоотверженным Душаном. Упрекнул его. Все стало противно.

Поехал с Душаном. Ездил хорошо. Вернулся и застал черкеса, приведшего Прокофия*. Ужасно стало тяжело, прямо думал уйти.

[5 июня.] И теперь, нынче, 5-го утром не считаю этого невозможным.

Пришла милая, милая Танечка. Я всхлипнул, говоря с ней. И этим я был гадок. […] Записать:

1) Человеку говорят, чтобы он работал, а он говорит: я не хочу. А если вы говорите, что все должны работать, так пусть все эти богачи, которые ничего не делают, покажут мне пример. Они станут работать, и я стану, а без них не хочу.

2) В «Детскую мудрость», как нечаянно пирожное съел и не знал, что делать, и как научила покаяться*. […]

Нынче 5 июня. Утро. Встал рано, слаб. Записал это. Помоги, помоги, господи.

Очень был плох целый день. Ничего не работал и целый день сам себе жалок, хотелось, чтоб меня жалели, хотелось плакать, а сам всех осуждал, как капризный ребенок. Но все-таки держался. Одно, что за обедом сказал о том, что хочется умереть. И точно очень хочется, и не могу удержаться от этого желания. Вечером играл Гольденвейзер, хорошо, но я остался холоден. Ездил верхом и для Трубецкого сидел.

Нынче 6 июня. И опять то же состояние грусти, жалости к себе. Пошел в Заказ. Встретил малого, спрашивает, можно ли ходить, а то черкес бьет. И так тяжело стало! Хорошо очень думается, но все несвязно, растрепано. Поработал над предисловием. Над комедией не мог. От Черткова хорошее письмо. После завтрака пришли рабочие Пречистенских курсов. Очень хорошо с ними говорил. Потом Дима с телятинскими. Пляска и опять хороший разговор с крестьянками. Вечером Гольденвейзер. С Сережей лучше. Лег поздно. Очень тяжело. Какое-то странное душевное состояние. Как будто что-то в мозгу. И все та же слабость. Все хочется себя жалеть. Нехорошо.

7 июня. Дурно спал, очень мало. Поправлял предисловие. Потом сказал Софье Андреевне о черкесе, и опять волнение, раздражение. Очень тяжело. Все хочется плакать. Ездил верхом к поручику. Баба, мать убийцы. Написал письмо в газеты*. Вечером Николаев. Очень бестолково спорил. Никитин.

8, 9, 10 июня. Два дня пропустил. Был нездоров и чрезвычайно слаб, особенно 8-го. Так просто, близко к смерти. 8-го ничего не делал, кроме пустых писем. Приехала девушка на костылях, как всегда, с неопределенными от меня требованиями. Неприятны мне были доктора, особенно Никитин с своей верой в свое суеверие и с своим желанием уверить в нем других. Написал очень плохо в газеты о невозможности помогать деньгами. Но не пошлю. Не надо. Был Орленев. Он ужасен. Одно тщеславие и самого низкого телесного разбора. Просто ужасен. Чертков верно сравнивает его с Сытиным. Очень может быть, что в обоих есть искра, даже наверно есть, но я не в силах видеть ее.

10-го было получше, мог заниматься опять предисловием и много читал о бехаизме* с дурным чувством, обращенным на себя. […]

11, 12 июня. Третьего дня опять поправлял предисловие. Ничего не было такого, что бы стоило помнить. Ездил верхом с Булгаковым. Вчера тоже. Тяжелые отношения с двумя девицами – жалкими, но не подлежащими никакой помощи, а отнимающими время.

Решено ехать к Чертковым. Саша собралась, потом раздумала.

[Отрадное.] Нынче 12-го поехала и Саша. Боюсь за нее. Легко проехали. Сейчас 12 часов ночи. Пишу у Чертковых. Саша подле. Целый день ничего не делал. Записать есть многое. Да: утром ходил к девицам, но не освободился, и к Николаеву, чтобы загладить свой спор.

13 июня. Хорошо спал. Утром опять предисловие. Ходил утром и сереДь дня в Мещерское. Очень приятно. Саша и нездорова, и скучает, бедняжка. Очень поразительно здесь в окрестностях – богатство земских устройств, приютов, больниц, и опять все та же нищета. Вечером опять поправлял предисловие. На душе хорошо. […]

14 июня 1910. Начинаю новую тетрадь у Чертковых. Ходил по полям. Занимался предисловием. Посмотрел старый дневник. Уже семь месяцев я вожусь все с одним этим. Неужели это все по пустякам. Письма. Мало интересных. Ходил в Лебучане к сумасшедшим*. Один очень интересный. «Не украл, а взял». Я сказал: «На том свете». Он: «Свет один». Много выше этот сумасшедший многих людей, считающихся здоровыми. Спал. Обед. Вечером еще позанялся. Потом чех с вопросами о педагогии*. Хорошо говорили. Только стеснительно записывание. Ложусь спать.

15 июня. Ходил гулять, а потом ослабел и целый день почти ничего не делал: поправил «Декабрь», попачкал предисловие и читал «Записки лакея». Все больше и больше сознаю тщету писаний, всяких и особенно своего. А не сказать не могу. […]

16 июня. Встал не рано, все та же слабость. Гулял, ласковый народ. […] В три часа пошел в Мещерское к сумасшедшим*. Чертков довез. Ходил по всем палатам. Не разобрался еще в своих впечатлениях и потому ничего не пишу. И впечатления менее сильные, чем ожидал. Немного занялся корректурой книжки: «Грехи, соблазны, суеверия». Очень хочется освободиться от этой работы. Саша лучше. Письма неинтересные. Читал Куприна*. Очень талантлив. «Корь» не выдержано, но образность яркая, правдивая, простая…

18 июня. Спал мало, но, несмотря на то, работал немного лучше. Справил три книжечки. Продиктовал плохое письмо в Белград* и просмотрел еще и, надеюсь, в последний раз предисловие. Ездил с Чертковым в Мещерское и Ивино, больные женщины. Приятный крестьянин-писатель. И женщины бодрые. Особенно одна, совсем, как все. Потом из Троицкого приглашение на кинематограф*. Спал, обед, вечером шахматы. Написал Соне. Записать нечего. Одно хорошее письмо.

19 июня. Долго спал и возбужден. Придумал важное изменение в предисловии и кончил письмо в Славянский съезд. Теперь 2-й час. Записать:

1) Ужасно не единичное, бессвязное, личное, глупое безумие, а безумие общее, организованное, общественное, умное безумие нашего мира. […]

Ездил с Чертковым в Троицкое. Необыкновенное великолепие чистоты, простора, удобств. Были у 1) испытуемых мужчин. Там экспроприатор, защищавший насилие, старообрядец, приговоренный к смертной казни и потом 20 годам каторжных работ за убийство, потом отцеубийца, 2) беспокойные, 3) полуспокойные и 4) слабые. То же деление у женщин. Особенно тяжелое впечатление женщин, испытуемых и беспокойных.

Дома известие, что Черткову «разрешено» быть в Телятинках во время приезда матери. Ванна. Песни – Саша.

20 июня. Встал бодрым. Поправил и «Славянам» и предисловие. И написал «Детскую мудрость»*. Хочу попытаться сознательно бороться с Соней добром, любовью. Издалека кажется возможным. Постараюсь и вблизи исполнить. Душевное состояние очень хорошее. […]

21 июня. Сейчас пришел с гуляния. Хочется продиктовать Саше. А записать:

1) Нам дано одно, но зато неотъемлемое благо любви. Только люби, и все радость: и небо, и деревня, и люди, и даже сам. А мы ищем блага во всем, только не в любви. А это искание его в богатстве, власти, славе, исключительной любви – все это, мало того, что это не дает блага, но наверное лишает его.

Продиктовал свою встречу с Александром, как он сразу обещал не пить*. Потом много занимался корректурами. Поправил три книжки – недурно. Приехали Страхов, еще скопец. С скопцом много говорил, скорее слушал. Еще Беркенгейм. Не ходил гулять. Прочел вслух «О самоубийстве». Да еще и это поправил. Коротко заснул. Орленев читал Никитина. Мне чуждо. Поехали в Троицкое. Там великолепие роскоши, кинематограф. Саша болела головой. Да и мне и тяжело и скучно было. Кинематограф гадость, фальшь.

[23 июня.] Жив. Теперь 7 часов утра. Вчера только что лег, еще не засыпал, телеграмма: «Умоляю приехать 23»*. Поеду и рад случаю делать свое дело. Помоги бог.

[Ясная Поляна.] Нашел хуже, чем ожидал: истерика и раздражение. Нельзя описать. Держался не очень дурно, но и не хорошо, не мягко.

24 июня. Ясная Поляна. Много записать нужно.

Встал, мало выспавшись. Ходил гулять. Ночью приходила Соня. Все не спит. Утром пришла ко мне. Все еще взволнована, но успокаивается.

1) Вышел на прогулку после мучительной беседы с Соней. Перед домом цветы, босоногие, здоровые девочки чистят. Потом ворочаются с сеном, с ягодами. Веселые, спокойные, здоровые. Хорошо бы написать две картинки.

Перечитал письма. Написал ответ о запое. Ничего особенного вечером. Успокоение.

25 июня. Рано встал. Писал о безумии и письма. И вдруг Соня опять в том же раздраженном истерическом состоянии. Очень было тяжело. Ездил с ней в Овсянниково. Успокоилась. Я молчал, но не мог, не сумел быть добр и ласков. Вечером Гольденвейзер, и Николаева, и Марья Александровна. Как-то нехорошо на душе. Чего-то стыдно. Ложусь спать, 12-й час.

26 июня. Встал рано. Ходил, потерял шапку. Дома письма и только перечел «О сумасшествии» и начал писать, но не кончил. Поехал верхом, дождь. Вернулся домой. Соня опять возбуждена, и опять те же страдания обоих. […]

28 июня. Мало спал. С утра прекрасное настроение Сони. Просила не ехать. Но письмо от Черткова. Хорошее письмо от Черткова. Но она все-таки возбуждена против него. Я поговорил с ним и пошел к Ясенкам вместо Козловки. Ахнул и побежал домой. Ехали хорошо. Не было лошадей, не отослали телеграмму. Ждали часа три. Приехали к Сереже*. Неприятный рассказ газетчицы. Приятные разговоры с рабочими. У Сережи бездна народа и скучно, тяжело. Ходил к дьячку и говорил с бабами. Как мы можем жить среди этой ужасной, напряженной нужды? […]

30 июня 10 г. Ясная Поляна. Приехали 29-го в Ясную.

Ничего особенного дорогой. Приятно прощался с Таней. Вообще все впечатление очень хорошее. Софье Андреевне лучше. Сам не совсем здоров, хотя не пожалуюсь на дурное расположение духа. Слабость, болит голова. Утром получил французскую книгу «Закон насилия, закон любви»* и несколько хороших писем. Читал с большим интересом, и, признаюсь, одобрил. Полезно перечитывать, чтобы не повторяться в том, что пишешь. Надеюсь, что не будет повторения «О безумии» и вижу, что стоит это писать, но не знаю, суждено ли. Говорю о своих силах.

[…] Говорят, что нельзя без вина при покупках, продажах, условиях, а пуще всего на праздниках, крестинах, свадьбах, похоронах. Казалось бы, для всякой продажи, покупки, условия – хорошенько подумать, обсудить надо, а не дожидаться спрыску, выпивки. Ну да это еще меньшее горе. А вот праздник. Праздник значит – ручному труду перерыв, отдых. Можно сойтись с близкими, с родными, с друзьями, побеседовать, повеселиться. Главное дело – о душе подумать можно. И тут-то заместо беседы, веселья с друзьями, родными напиваются вином и вместо того, чтобы о душе подумать, – сквернословие, часто ссоры, драки. А то крестины. Человек родился, надо подумать, как его хорошо воспитать. А чтобы хорошо воспитать, надо самому себя получшить, от плохого отвыкать, к хорошему приучать, и тут вместо – вино и пьянство.

То же и еще хуже на свадьбах. Сошлись молодые люди в любви жить, детей растить. Надо, казалось бы, пример доброй жизни показать. Вместо этого опять вино. А уж глупее всего на похоронах. Ушел человек туда, откуда пришел, от бога и к богу. Казалось бы, когда о душе подумать, как не теперь, вернувшись с кладбища, где зарыто тело отца, матери, брата, который ушел туда, куда мы все идем и чего никто не минует. И что же вместо этого? Вино и все, что от него бывает. А мы говорим: нельзя не помянуть, так стариками заведено. Да ведь старики не понимали, что это дурно. А мы понимаем. А понимаем, так и бросать надо. А брось год, другой, да оглянись назад, и увидишь, что, первое дело, в год рублей тридцать, пятьдесят, а то и вся сотня дома осталась, второе, много глупых и скверных слов, а также и плохих дел осталось несказанными и несделанными, в-третьих, в семье и согласия, и любви больше, и, четвертое, главное, у самого на душе много лучше станет.

В народе все растущая ненависть к угнетателям, к властям, но он сам служит угнетателям. Зачем он служит? А затем, что соблазнен, обманут религиозным и научным обманом. […]

4 июля. Страшно сказать, три дня, если не четыре, не писал. Вчера и нынче поправлял корректуры книжечек. Третьего дня, не помню, кажется, ничего не делал, кроме не важных писем. Софья Андреевна совсем успокоилась. Приехал Лева. Небольшой числитель, а знаменатель ∞. Виделся с Лизаветой Ивановной Чертковой, и она была у нас. Очень приятна.

Сгорела Марья Александровна*. Думается, что это несчастный Репин поджег. Говорил с ним. Он совсем больной. Проявляется нелепо, но чувствую в нем человека. Были Сутковой и Картушин. Как всегда, с ними что-то неполное, не до конца. Сейчас ночь 4-го. Постараюсь не пропускать дни, как эти последние. Чувствую себя слабым и плохим. И то хорошо.

5 июля. Пишу. 12-й час. Утром ходил, ничего не работал. Все слаб. Был у Черткова. Вечером Булыгин и Колечка. С Левой немного легче. Соня очень опять взволновалась без причины. […]

[7 июля.] Жив, но дурной день. Дурной тем, что все не бодр, не работаю. Даже корректуру не поправил. Поехал верхом к Черткову. Вернувшись домой, застал Софью Андреевну в раздражении, никак не мог успокоить. Вечером читал. Поздно приехал Гольденвейзер и Чертков. Соня с ним объяснялась и не успокоилась. Но вечером поздно очень хорошо с ней поговорил. Ночь почти не спал.

Сегодня 8 июля. Немного бодрее, и хорошо думалось о необходимости молчания и неуклонного делания своего дела. Ездил с Булгаковым к Марье Александровне. На душе хорошо. Саша и хворает и мрачна. Теперь 5 часов. Ложусь. Обед спокойно. Вечер читал. Все лучше и лучше. Вечером Гольденвейзер и Чертков. Хорошо. Разговор с Сутковым. Он хочет «верить» в то, во что можно не верить. Ложусь, 12-й час. Милый рассказ Mille*, «Repos hebdomadaire».

9 июля. Долго спал. С удовольствием после писал, занимался корректурой первых пяти книжек. Ездил с Львом. Держусь. Вернулся мокрый. Волнение. После обеда Николаев, Гольденвейзер, Чертков. Тяжело. Держусь.

10 июля. Проснулся в 5. Встал, но почувствовал себя слабым и лег опять. В 9 пошел на деревню. К Копылову. Дал денег. Очень просто и недурно. Прошел мимо Николаева. Он вышел, и опять разговор о справедливости. Я сказал ему, что понятие справедливости искусственно и не нужно христианину. Черту эту нельзя провести в действительности. Она фантастическая и совершенно не нужна христианину.

Дома написал длинное письмо рабочему в ответ на его возражение об «Единственном средстве». Ездил верхом с Чертковым. Он говорил о непротивлении – странно. Лег спать. Проснулся – Давыдов, Колечка и Саломон. Читал Саломона пустую, напыщенную статью «Retour de l’enfant prodigue»* и прелестный рассказ Милля. Потом пришли проститься Сутковой и Картушин. Очень они мне милы.

[…] Сейчас разговор опять о Черткове. Я отклонил спокойно.

11 июля. Жив еле-еле. Ужасная ночь. До 4 часов. И ужаснее всего был Лев Львович. Он меня ругал, как мальчишку, и приказывал идти в сад за Софьей Андреевной. Утром приехал Сергей. Ничего не работал – кроме книжечки: «Праздность». Ходил, ездил. Не могу спокойно видеть Льва. Еще плох я. Соня, бедная, успокоилась. Жестокая и тяжелая болезнь. Помоги, господи, с любовью нести. Пока несу кое-как. Иван Иванович, с ним о делах. Теперь 11 часов. Ложусь.

12 июля. Все то же. Странный эпизод с Чертковым. По ошибке Фили его позвали, и опять взволновалась Софья Андреевна. Но прошло хорошо. Она, бедная, очень страдает, и мне не нужно усилия, чтобы, любя, жалеть ее. Ездил с Душаном. Вечером проводы Саломона. И лег, не дожидаясь Сухотиных. Приезжал Чертков. Я отдал ему письмо.

Нынче 13-ое. Сухотины. Писал книжку. Ездил с Михаилом Сергеевичем и Гольденвейзером. Соня все очень слаба. Не ест. Но держится. Помоги бог и ей и мне. Записал в книжку.

14 июля. Очень тяжелая ночь. С утра начал писать ей письмо и написал*. Пришел к ней. Она требует того самого, что я обещаю и даю. Не знаю, хорошо ли, не слишком ли слабо, уступчиво. Но я не мог иначе сделать. Поехали за дневниками. Она все в этом же раздраженном состоянии, не ест, не пьет. Занимался книжками, сделал три. Потом ездил в Рудаково. Не могу быть добр и ласков с Львом, и он ничего не понимает и не чувствует. Привезла Саша дневники. Ездила два раза. И Соня успокоилась, благодарила меня. Кажется, хорошо. От бати* тронувшее меня письмо. Ложусь спать. Все не совсем здоров и слаб. На душе хорошо.

15 июля, е. б. ж. Жив, но тяжело. Утром опять волнение о том, что я убегу, что ключ от дневников дать ей. Я сказал, что сказанного не изменю. Было очень, очень тяжело. Перед этим кончил корректуры книжек. Осталась часть одной. Ездил с Душаном. Вечером американец*, и Чертков, и Гольденвейзер, и Николаев, Соня спокойна, но чувствуется, что на волоске. Ложусь спать. Кое-что записать – после.

16 июля. Жив, но плох телом. Душой бодрюсь. Милый Миша Сухотин уехал и Таня. Потом и Соня. Она спала, но все угрожающа. Ходил гулять. […] Американец – пишет, сочиняет и, кажется, пустое. Вернувшись с прогулки, наткнулся на него, потом учитель из Вятки с женою. Тоже пишет. Но очень милый. Поговорил с ним. Окончил последнюю корректуру. Хотел взяться за «О безумии», но не был в силах. Сейчас надо записать из книжки:

1) Мы живем безумной жизнью, знаем в глубине души, что живем безумно, но продолжаем по привычке, по инерции жить ею, или не хотим, или не можем, или то и другое, изменить ее.

2) Записано так: нынче 13-ое июля, во 1-х, освободился от чувства оскорбления и недоброжелательства к Льву, и 2-е, главное, от жалости к себе. Мне надо только благодарить бога за мягкость наказания, которое я несу за все грехи моей молодости и главный грех, половой нечистоты при брачном соединении с чистой девушкой. Поделом тебе, пакостный развратник. Можно только быть благодарным за мягкость наказания. И как много легче нести наказание, когда знаешь за что. Не чувствуешь тяготы. Ездил с Булгаковым верхом далеко. Устал. Сон, обед. Гольденвейзер, Чертков. Тяжелое настроение. Софья Андреевна не дурна. Гольденвейзер прекрасно играл. Гроза.

17 июля. Мало спал. Проводил милую Танечку. Ходил гулять. Вернувшись, ничего не мог делать. Читал письма и Паскаля. С Львом вчера разговор, и нынче он объяснил мне, что я виноват. Надо молчать и стараться не иметь недоброго чувства. Саша уехала в Тулу. Теперь 12 часов. Очень, очень слаб, ничего не работал. Читал чудного Паскаля. Потом ездил к Черткову. Довольно хорошо обошлось. Вечер и обед скучно. Гольденвейзер. Посидел у Саши приятно.

[18 июля.] Жив, но плох. Все та же слабость. Ничего не работаю, кроме ничтожных писем и чтения Паскаля. Софья Андреевна опять взволнована. «Я изменил ей и оттого скрываю дневники». И потом жалеет, что мучает меня. Неукротимая ненависть к Черткову. К Леве чувствую непреодолимое отдаление. И скажу ему, постараюсь любя, son fait[90]. Был господин писатель тяжелый. Ездил в Тихвинское. Очень устал. Вечером были Гольденвейзер и Чертков, и Софья Андреевна готова была выйти из себя. Ложусь спать.

19 июля. Спал порядочно, но очень слаб, перебои. Писал ядовитую статью в конгресс мира*, письма. Софья Андреевна с утра лучше, но к вечеру с приездом докторов хуже. Саша телом нехороша: и кашляет, и насморк. Больше писать нечего. Ложусь, 12-й час. Записать важное о девушках*. Да, ездил к милым людям в Овсянниково.

20 июля. Очень дурно себя чувствую. Сидел на лавочке в елочках, писал письмо Черткову. Пришли доктора. Россолимо поразительно глуп по-ученому, безнадежно. Потом поправлял добавление в конгресс. Очень мрачно. Ничего не проявил, но дурно, что недоволен. Ездил с Филей по Засеке верхом. […]

21 июля. […] 1) Тип ученого, 2) тип честолюбца, 3) корыстолюбца, 4) верующего консерватора, 5) тип кутилы, 6) разбойника, в принятых пределах, 7) в непринятых, 8) правдивого человека, но в обмане, 9) славолюбца-писателя, 10) социалиста-революционера, 11) ухаря, весельчака, 12) христианина полного, 13) борющегося, 14)… Нет конца этим чувствуемым мною типам*.

21 июля. Все так же слаб и то же недоброе чувство к Льву. Записал о характерах. Надо попытаться. Ничего не работал. Ездил хорошо с Булгаковым. Обед. Читал «Вестник Европы». Гольденвейзер, Чертков. Опять припадок у Софьи Андреевны. Тяжело. Но не жалуюсь и не жалею себя. Ложусь спать. От Тани милое письмо о Франциске.

22 июля. Очень мало спал. Ничего не работал. Заснул до завтрака. Ездил с Гольденвейзером. Писал в лесу*. Хорошо. Дома опять раздражение, волнение. За обедом еще хуже. Я взял на себя, и позвал гулять, и успокоил. Был Чертков. Натянуто, мучительно, тяжело. Терпи, казак. Читаю Лабрюйера*.

24 июля. Опять то же и в смысле здоровья, и в отношении к Софье Андреевне. Здоровье немного лучше. Но зато с Софьей Андреевной хуже. Вчера вечером она не отходила от меня и Черткова, чтобы не дать нам возможности говорить только вдвоем. Нынче опять то же. Но я встал и спросил его: согласен ли он с тем, что я написал ему? Она услыхала и спрашивала: о чем я говорил. Я сказал, что не хочу отвечать. И она ушла взволнованная и раздраженная. Я ничего не могу. Мне самому невыносимо тяжело. Ничего не делаю. Письма ничтожные, и читаю всякие пустяки. Ложусь спать и нездоровым, и беспокойным.

25. Соня всю ночь не спала. Решила уехать и уехала в Тулу, там свиделась с Андреем и вернулась совсем хорошая, но страшно измученная. Я все нездоров, но несколько лучше. Ничего не работал и не пытался. Говорил с Львом. Тщетно. […]

27 июля. Опять все то же. Но только как будто затишье перед грозой. Андрей приходил спрашивать: есть ли бумага? Я сказал, что не желаю отвечать*. Очень тяжело. Я не верю тому, чтобы они желали только денег. Это ужасно. Но для меня только хорошо. Ложусь спать. Приехал Сережа.

28 июля. Все то же нездоровье – печень и нет умственной деятельности. Дома спокойно. Приехала Зося. Ездил с Душаном, Сережа тут был. Слава богу, все было преувеличено. Да, у меня нет уж дневника, откровенного, простого дневника. Надо завести*.

29 июля. Поша приезжает, я рад. Все ничего не работаю. На душе не дурно. Хороший юноша Борисов был. Ездил с Душаном. Сыновья, очень тяжело. Написал Черткову письмецо. Зося приятна своей художественной, литературной чуткостью. Письма малоинтересные. Винт вечером. И хороший разговор с Николаевым. Думал хорошо о том, как надо отучать себя от мысли о будущем и еще о том – не помню.

30 июля. Здоровье немного лучше, много спал. Очень интересные письма. Ничего не делал, кроме писем. Ездил к Ивану Ивановичу, отдал корректуры. Дома обед. Поша с детьми, Гольденвейзер. С сыновьями так же чуждо. Думал хорошо о необходимости молчания. Буду стараться. Ложусь спать, проводив Зосю. Софья Андреевна огорчилась оттого, что не пригласили ее играть. Я ничего не говорил. Так и надо.

31 июля. Все не бодр, особенно умственно. Ничего не пишу – тем лучше. Письма неинтересные. Софья Андреевна хорошо говорила о вчерашнем, признавая свою чрезмерную чувствительность. Очень хорошо. Я ездил с Душаном. После обеда хотел читать, приехали Ладыженские и много говорили, и я много говорил лишнего. Получил письмо от Черткова и ответил ему несколько слов. Все хорошо. Ложусь спать.

1 августа. Е. б. ж.

[1 августа.] Жив, но плох. Письма плохо отвечал. Корректуры от Ивана Ивановича плохи. Ездил в Овсянниково. Вялость ума и уныние. Довольно хорошо молчу. Саша опять слабеет здоровьем. Записать есть кое-что. После.

2 августа. Все так же тяжело на душе, и та же вялость. Ходил утром много. Мало писем. Поправлял корректуры слабо. От Тани письмо прекрасное. Она, бедняжка, за меня страдает. Ездил за рожью. Софья Андреевна выехала проверять. Вот кто страдает. И я не могу не жалеть, как ни мучительно мне. С Пошей хорошо говорил вечером. Сейчас ложусь.

3 августа. Е. б. ж. Жив, тоскливо. Но лучше работал над корректурами. Чудное место Паскаля. Не мог не умиляться до слез, читая его и сознавая свое полное единение с этим, умершим сотни лет тому назад, человеком. Каких еще чудес, когда живешь этим чудом?

Ездил в Колпну с Гольденвейзером. Вечером тяжелая сцена, я сильно взволновался. Ничего не сделал, но чувствовал такой прилив к сердцу, что не только жутко, но больно стало.

[5 августа.] Записать: 1) Привычка – великое дело. Привычка делает то, что те поступки, которые прежде всякий раз требовали усилия, борьбы духовного с животным, уже перестают требовать усилия и внимания, которые могут быть употреблены на следующие в работе дела. Это – известка, которая скрепляет положенные камни так, что на них можно класть новые. Но та же благодетельная сторона привычки может быть причиною безнравственности, когда борьба была решена в пользу животного: есть людей, казнить, воевать, владеть землей, пользоваться проституцией и т. п.

[…] 4) 1 августа. Слова умирающего особенно значительны. Но ведь мы умираем всегда и особенно явно в старости. Пусть же помнит старик, что слова его могут быть особенно значительны.

[…] 6) Какая ужасная, или, скорее, удивительная дерзость или безумие тех миссионеров, которые, чтобы цивилизовать, просветить «диких», учат их своей церковной вере.

[…] 11) Несчастен не тот, кому делают больно, а тот, кто хочет сделать больно другому.

12) Всякий человек всегда находится в процессе роста, и потому нельзя отвергать его. Но есть люди до такой степени чуждые, далекие в том состоянии, в котором они находятся, что с ними нельзя обращаться иначе, как так, как обращаешься с детьми, – любя, уважая, оберегая, но не становясь с ними на одну доску, не требуя от них понимания того, чего они лишены. Одно затрудняет в таком обращении с ними – это то, что вместо любознательности, искренности детей, у этих детей равнодушие, отрицание того, чего они не понимают, и, главное, самая тяжелая самоуверенность.

[6 августа.] Жив. Ходил по елочкам. Прочел и написал письма. Думал писать о безумии. Не захотелось. Лежа пришла важная мысль – забыл. Приехал Короленко. Очень приятный, умный и хорошо говорящий человек. А все-таки тяжело говорить, говорить.

7 августа. Унылое состояние. Попытался писать. О безумии. Ничего не могу. Короленку пригласил походить со мной утром, и хорошо поговорили. Он умен, но под суеверием науки. Потом ездил верхом. Измок. Сушился у Сухининых. Дома Гольденвейзер, и тяжело. Саше дать выписать:

1) Редко встречал человека, более меня одаренного всеми пороками: сластолюбием, корыстолюбием, злостью, тщеславием и, главное, себялюбием. Благодарю бога за то, что я знаю это, видел и вижу в себе всю эту мерзость и все-таки борюсь с нею. Этим и объясняется успех моих писаний.

[…] 4) Трудно себе представить тот переворот, который произойдет во всей вещественной жизни людей, если люди не то что станут жить по любви, но только перестанут жить злобной, животной жизнью. […]

8 августа. Только встал, выбежала Софья Андреевна, не спавшая всю ночь, взволнованная, прямо больная. Ходил потом ее искал. Ничего не мог писать. Ездил с Булгаковым. Пришли телятинские ребята. Но пять человек, обещавшие прийти, не пришли. Все это похоже на подвох. Слава богу, только жалко их. […]

9 августа. Очень в тяжелом серьезном настроении. Опять и думать не могу о какой-нибудь умственной работе. Много ходил. Ездил к Марье Александровне. Милый народ. Дома ужасный Фере, ужасный по своей непроницаемой, наивной буржуазности. Потом венгр. Я был нехорош с тем и другим. Саша опять столкнулась с Соней. Приезжает Таня. Ложусь, 12-й час.

11, 12 августа. Удивляюсь, как пропустил вчерашний день. Вчера было письмо, очень интересное. Я отвечал нынче. Вчера и нынче ничего не писал. Только ответил на важные письма. Нынче не выходил. Все очень слаб. Ложусь, сейчас 12-й час. […]

[13 августа.] Здоровье немного лучше. Проливной дождь, ходил по террасе. Подошел в одной рубахе промокший человек. Я не покормил его, вообще не по-братски обошелся с ним. Пожал руку. Глупая демонстрация. Письма довольно интересные, но все-таки нет охоты работать. И не надо. Хорошо на душе – добро. Была бывшая барыня, фельдшерица. Все то же служение людям и половая любовь. Записать:

Как хорошо бы развенчать хорошенько эту любовь. Показать суеверие этой любви.

15 августа. [Кочеты.]*. Проснулся нездоровый. Софья Андреевна едет с нами. Пришлось встать в 6 часов. Ехал тяжело. Письма ничтожные. У Тани очень приятно. Сейчас ложусь, с тяжелым состоянием, и телесным и духовным. Читал книгу Страхова, Федора: «Искание истины». Очень, очень хорошо.

1) Какая странность: я себя люблю, а меня никто не любит.

2) Вместо того, чтобы учиться жить любовной жизнью, люди учатся летать. Летают очень скверно, но перестают учиться жизни любовной, только бы выучиться кое-как летать. Это все равно, как если бы птицы перестали летать и учились бы бегать или строить велосипеды и ездить на них.

16 августа. Все то же состояние умственной слабости. С большой радостью читал Страхова «Искание истины» и написал ему письмо. Ходил два раза гулять. Опять дождь. Объяснение с Соней, слава богу, хорошо кончившееся. У Тани очень мило. Пропасть гостей и слишком людно и роскошно. Ложусь.

17 августа. Спал хорошо, гулял. Кое-что записал, в «записник», но нехорошо. Пришел домой слабый умственно. Ничего не хочется писать. И хорошо. Сонливость, слабость. Приезжал скопец Андрей Яковлевич. О «батюшке» Петре Федоровиче. Опять гулял и молился очень горячо, хорошо. Спал. Обед, вечер. Софья Андреевна спокойна – первый день, но к вечеру немного возбуждена. Играл в карты, ничего не делал.

18 августа. Все то же, та же слабость умственная. Ничего не делал. Соня огорчилась известием о разрешении Черткову жить в Телятинках. Письма неинтересные. На душе довольно хорошо, хотя грустно. И это дурно. Приехал Сережа и Дмитрий Олсуфьев. Был на представлении в школе. Хорошо очень. Ездил верхом.

[21 августа.] Более жив, чем вчера. Опять изменял предисловие. Поправил корректуру книжечки «Смирение», – хорошо. Не ездил верхом, а ходил в Веселое, говорил с старухой. Вечер винт. И совестно.

22 августа. Чувствую себя гораздо лучше. Все еще нет охоты заниматься, и, кроме того, занят был корректурами книжечек. Поправил все, кроме одной: «После смерти».

23 августа. Бодро гулял и думал. Сочинял сказочку детям. И еще на тему: «Всем равно», и тут же характеры. Наметил сказку*. Ходил по парку. Докончил «Книжечки». Вечером винт. Ложусь. Софья Андреевна спокойна.

24 августа. Продолжаю чувствовать себя здоровым. Утром читал «Le Bab [?]»*. Очень интересно и ново для меня. Потом письма. Надо бы было писать сказку детскую. Танечка хорошо рассказала ее. Почему нет охоты писать. А надо бы. Ходил один к Александровке. Вечером дочитывал Баба. Ложусь. Софья Андреевна хороша. Если бы только не тревожилась, не подозревала.

Записать:

[…] 8) «Всем равно» – заглавие очерков характеров.

9) Прежде правительство с помощью одной церкви обманывало народ, чтобы властвовать над ним, теперь то же правительство понемногу подготавливает для этого дела и науку, и наука очень охотно и усердно берется за это дело.

10) Духовенство и сознательно и преемственно бессознательно старается для своей выгоды не давать народу выйти из того мрака суеверия и невежества, в который оно завело его.

26 августа. Хорошо на душе. Сказка для детей не вышла. Получил письма и корректуры. Читал «Vedic Magazine». Очень хорошо изложение вед и «Area Samai»*. Ездил в Треханетово. Очень тяжела роскошь – царство господское и ужасная бедность – курных изб. Ложусь, поздно.

27 августа. Е. б. ж. Жив. Но все ничего не работаю. Целый день был занят Чепуриным, рабочим, ездившим в Англию, Америку, Японию. Читал его книгу в рукописи, очень плохо написанную, и говорил с ним*.

29 августа. Опять пустой день. Прогулки, письма. Думать думаю, и хорошо, но не могу сосредоточиться. Софья Андреевна была очень возбуждена, ходила в сад и не возвращалась. Пришла в 1-м часу. И хотела опять объяснения. Мне было очень тяжело, но я сдержался, и она затихла. Она решила ехать нынче. Спасибо Саша решила ехать с ней. Прощалась очень трогательно, у всех прося прощение. Очень, очень мне ее любовно жалко. Хорошие письма. Ложусь спать. Написал ей письмецо.

30 августа. Грустно без нее. Страшно за нее. Нет успокоения. Ходил по дорогам. Только хотел заниматься. Приехал Mavor. Профессор. Очень живой, но профессор и государственник, и нерелигиозный. Классический тип хорошего ученого. Письмо от Черткова. Присылает статьи английские. Ничего даже не читал. Вечером карты. Голова болит. От Саши телеграмма. Доехали хорошо. Ложусь. А обдумывал поутру работу о безумии и безрелигиозности – хорошо!

Нынче 7 сентября. Вчера не записал. Утром ходил, как всегда, кое-что путное думал и записал. Письма малоинтересные. Потом поехали к Матвеевым. Очень сильное впечатление контраста достойных уважения, сильных, разумных, трудящихся людей, находящихся в полной власти людей праздных, развращенных, стоящих на самой низкой степени развития – почти животных. Устал от них. Они все на границе безумия. […]

Немножко поработал. Написал после обеда письма Соне и Бирюкову. Приехали Мамонтовы. Еще более резко безумие богатых. А я играл с ними в карты до 11 часов, и стыдно. Хочу перестать играть во всякие игры. Ложусь усталый.

2 сентября. Рано встал, мало спал, забрел далеко и очень устал. Записал о неподвижности духовного я во времени, кажется, не дурно. Пришел усталый, читал Пошино описание ссылки, написал ему. Хочу перестать играть в карты, как-то совестно. Не брался за работу. Теперь два часа. Еду верхом. Тоже надо бы бросить. […]

3 сентября. Вчера утром ходил, до Образцовки не дошел. Вернулся и начал писать с таким увлечением, какого давно не испытывал*. Поехал верхом в Треханетово к мужику. Лошадь пала. Сильное впечатление, старик старше меня, у него молотят. Мамонтова. Саша приехала. Дома так же мучительно тяжело. Держись, Лев Николаевич. Стараюсь. Вечером не хотел играть, но сел за других.

4 сентября. Рано, мало спавший поехал в Треханетово и в Образцовку. Ужасающая бедность. Насилу держусь от слез. Письма. Одно ругательное. Ходил по парку. Поспал. Иду обедать. […]

5 сентября 1910. Нынче встал не рано. Гулял по парку. Записал, кажется, недурно о движении, пространстве и времени. Потом пытался продолжать работу, но мало сделал, не пошло. По ужасной погоде, дождю, ездил к Андрею Яковлевичу. Он проводил меня домой. Приехала Софья Андреевна. Очень возбуждена, но не враждебна. Потом приехала С. Стахович. Ложусь. 11 часов.

6 сентября. Кочеты. Проснулся больной, вероятно, гангрена старческая. Приятно было, что не вызвало не только неприятного, но скорее приятное чувство близости смерти. Кроме того, слабость и отсутствие аппетита. Приятное известие из Трансвааля о колонии непротивленцев*. Ничего не ел, теперь вечер, приехал кинематограф. Попробую пойти смотреть. Говорил с Софьей Андреевной, все хорошо. […]

[8 сентября.] 7–8. Вчера здоровье было лучше. Только нога болит, и pas pour cette fois[91]. Как определено свыше, пускай так и будет. Оно уже есть, только мне не дано видеть.

Только написал письма, одно индусу*, одно о непротивлении русскому. Софья Андреевна становится все раздражительнее и раздражительнее. Тяжело. Но держусь. Не могу еще дойти до того, чтобы делать, что должно, спокойно. Боюсь ожидаемого письма Черткова*. 7-го была милая чета Абрикосовых, кинематограф, и нынче 8-го все, кроме Михаила Сергеевича и Зоей, все уехали в Новосиль. Я походил на солнце. Софья Андреевна непременно хотела, чтобы Дранков снимал ее со мною вместе. Кажется, работать не буду. Не спокоен. Ничего не писал. Ходил по парку, записал кое-что. Получил письмо от Черткова и Софья Андреевна его письмо. Еще перед этим был тяжелый разговор о моем отъезде. Я отстоял свою свободу. Поеду, когда я захочу. Очень грустно, разумеется, потому, что я плох. Ложусь спать.

[9 сентября.] Жив, но плох. С утра началось раздражение, болезненное. Я же не совсем здоров и слаб. Говорил от всей души, но очевидно, ничего не было принято. Очень тяжело. Понемногу два раза ходил по парку. Вечером играл в карты. Скучно, дурно, а иногда странное чувство чего-то нового. Ложусь поздно, усталый.

10 сентября. Встал рано. Мало спал, но свежее вчерашнего. Софья Андреевна все так же раздражена. Очень тяжело. Ездил с Душаном немного верхом. Хорошее письмо от крестьянина о вере. Отвечал. И очень хорошее от итальянца в Риме о моем мировоззрении*. Софья Андреевна второй день ничего не ест. Сейчас обедают. Иду просить ее пойти обедать. Страшные сцены целый вечер.

12 сентября. Софья Андреевна уехала со слезами. Вызывала на разговор, я уклонился. Никого не взяла с собой. Я очень, очень устал. Вечером читал*. Беспокоюсь о ней.

13 сентября. Слаб сердцем. Ходил и почти ничего не записал. Думал о Гроте. Нельзя написать того, что думаю. Ездил с Душаном верхом. Холодный ветер. Хорошее письмо от Гусева. Глупое от Ададурова. Отвечал, Ложусь спать, усталый. Е sempre bene[92].

[14 сентября.] Жив и даже очень много сплю. Ничего не писал, кроме письма Гроту*. Слабо. Ездил к Голицыной с Михаилом Сергеевичем. Очень много нужно записать, но поздно, ложусь спать.

1) Помнить, что в отношениях к Софье Андреевне дело не в моем удовольствии или неудовольствии, а в исполнении в тех трудных условиях, в которые она ставит меня, дела любви.

2) Мы всегда погоняем время. Это значит, что время есть форма нашего восприятия, и мы хотим освободиться от этой стесняющей нас формы.

15 сентября 10 г. Кочеты. […] 6) Материнство для женщины не есть высшее призвание.

7) Самый глупый человек это тот, который думает, что все понимают. Это особый тип.

8) Думать и говорить, что мир произошел посредством эволюции, или что он сотворен богом в шесть дней, одинаково глупо. Первое все-таки глупее. И умно в этом только одно: не знаю и не могу, и не нужно знать.

9) Вместо того, чтобы те, на кого работают, были благодарны тем, кто работает, – благодарны те, кто работают, тем, кто их заставляет на себя работать. Что за безумие!

10) Не могу привыкнуть смотреть на ее слова, как на бред. От этого вся моя беда.

Нельзя говорить с ней, потому что для нее не обязательна ни логика, ни правда, ни сказанные ею же слова, ни совесть – это ужасно.

11) Не говоря уже о любви ко мне, которой нет и следа, ей не нужна и моя любовь к ней, ей нужно одно: чтобы люди думали, что я люблю ее. Вот это-то и ужасно. […]

Два дня пропустил: 16 и сегодня 17 сентября. Вчера поутру немного поправил письмо Гроту. И потом ничего особенного, кроме письма из Ясной, очень тяжелого.

Шестьдесят писем, большей частью ничтожных. Занимался опять поправкой письма Гроту. Выходит лучше. Ездил с Душаном. Письмо от Черткова. Перевод Gandhy. Письмо Mrs Mayo. Копия письма к Софье Андреевне. Все очень хорошо. Записать есть немного. Завтра.

20 сентября. Ни завтра 18, ни 19 ничего не писал. 18-го поправлял письмо Гроту и кое-какие письма. Нездоровилось – живот. Ходил немного. Вечером читал интересную книгу: «Ищущие бога»*.

19-го все нездоров, не трогал письма Гроту, но серьезнее думал о нем. Утром ходил. Интересный рассказ Кудрина об отбытии «наказания» за отказ. Книга Купчинского* была бы очень хороша, если бы не преувеличение. Читал «Ищущие бога». Телеграмма из Ясной, с вопросом о здоровье и времени приезда. […]

22 сентября. Опять мало спал и возбужден. Не одеваясь, очень хорошо поправил Грота. Записать пустяки:

1) Нигде, как в деревне, в помещичьей усадьбе, не видна так ясно вся греховность жизни богатых.

[Ясная Поляна.] Проехали очень хорошо. Заезжали к милым Абрикосовым. Жалел, что не заехал в школу Горбова. Он вышел с ребятами. Дома застал Софью Андреевну раздраженной: упреки, слезы. Я молчал.

23 сентября. Нынче с утра Софья Андреевна ушла куда-то; потом в слезах. Было очень тяжело. Куча писем. Есть интересные. Саша раздражена и не права. Обедал, читал Макса Мюллера «Индийскую философию». Какая пустая книга. Потерял маленькую книжечку*.

Был Николаев с милыми мальчиками. Ложусь, 12 часов. Избегаю пасьянсы, хочу избегать игры. Жизнь только в настоящем.

24 сентября. Ходил к Николаеву и к калужским, валяют валенки. Дома книги: немецкая Шмита о науке, письмо к индусу, о праве. Шмит пустобрех научный. Моод тоже поучает*. Ездил с Булгаковым. Милая Марья Александровна. Софья Андреевна была неприятна. К вечеру прошло. Она больная, и мне жалко ее от души.

Да, немножко просмотрел «Нет в мире виноватых». Можно продолжать. Записать:

1) В первый раз ясно понял все значение жизни в настоящем: избегать всего, что делаешь и думаешь, имея в виду будущее: игры, загадывания, забота от впечатлений от моих поступков, и главное, в каждый момент, что теперь может и должно быть хорошо, потому что в моей власти отнестись к тому, что совершается, как к работе внутренней. Несколько раз испытывал и всегда с успехом.

2) Знание и наука – разница. Знание – все, наука – часть. Так же, как разница между религией и церковью.

25 сентября. Встал, написал письмо. Гулял. Написал на гулянии другое письмо Малиновскому о смертной казни*. С почты корректуры Ивана Ивановича поправлял. Недоволен. Не кончил. Неприятное снимание фотографий. Ездил с Булгаковым хорошо. С Сашей хорошо поговорил. Весь вечер читал книгу Малиновского: много хорошего и нужного материала. Ложусь, 12-й час.

26 сентября. Дурно спал, дурные сны. Встав, перевесил портреты по местам;* ходил. Начал писать чешским юношам*, продолжал заниматься книжками «Для души». Немного более доволен. Студент Чеботарев. Ему предстоит воинская повинность. Он сам не знает, как поступить. Искренний человек, понравился мне. Поехал верхом с Душаном. Вернувшись, застал Софью Андреевну в волнении. Она сожгла портрет Черткова. Я было начал говорить, но замолчал – невозможно понять. Вечером Хирьяков и Николаев. Я очень устал. Софья Андреевна пыталась опять говорить. Я отмалчивался. Сказал только до обеда то, что она перевесила в моей комнате мои портреты, потом сожгла портрет моего друга, и я оказываюсь виноват во всем этом. Продолжение дня было то, что Саша с Варварой Михайловной вернулись по вызову Марьи Александровны. Софья Андреевна встретила их бурно, так что Саша решила уехать.

27 сентября. С утра проводил Сашу, – она уехала совсем в Телятинки. Гулял, записал прибавление к письму Гроту. Дома книжки и письма. Больше ничего. Ездил верхом к Туле. Здоровье хорошо. Держусь. Кое-что записал. Был Хирьяков. Послал книжки Горбунову и письмо Аншиной в газеты*.

28 сентября. Е. б. ж. Жив. Но нездоров, слаб. Приезжала Саша. Я ровно ничего не делал и не брался за дело, кроме писем, и тех мало. Ездил к Марье Александровне. Там Николаев. Возвращаясь, на выезде из деревни, встретил Черткова с Ростовцевым. Поговорили и разъехались. Он явно был очень рад. И я также. Вечером читал. Одна книга писателя из народа, соревнователя Горького*, а интересная книга: «Antoine le Guérisseur». Верное религиозное мировоззрение, только нехорошо выраженное*.

29 сентября. Встал рано. Мороз и солнце. Все слаб. Гулял. Сейчас вернулся. Прибежала Саша. Софья Андреевна не спала и тоже встала в 8-м часу. Очень нервна. Надо быть осторожнее. Сейчас, гуляя, раза два ловил себя на недовольстве то тем, что отказался от своей воли, то тем, что будут продавать на сотни тысяч новое издание*, но оба раза поправлял себя тем, что только бы перед богом быть чистым. И сейчас сознаешь радость жизни. […]

29 сентября 10 г. Ясная Поляна. 1) Какой ужасный умственный яд современная литература, особенно для молодых людей из народа. Во-первых, они набивают себе память неясной, самоуверенной, пустой болтовней тех писателей, которые пишут для современности. Главная особенность и вред этой болтовни в том, что вся она состоит из намеков, цитат самых разнообразных, самых новых и самых древних писателей. Цитируют словечки из Платона, Гегеля, Дарвина, о которых пишущие не имеют ни малейшего понятия, и рядом словечки какого-нибудь Андреева, Арцыбашева и других, о которых не стоит иметь какого-нибудь понятия; во-вторых, вредна эта болтовня тем, что наполняя головы, – не оставляет в них места, ни досуга для того, чтобы познакомиться с старыми, выдержавшими проверку, не только десяти, ста, тысячи лет писателями. […]

30 сентября. Очень дурно, слабо себя чувствую. Ничего, кроме писем, не делал, и то плохо. Ездил с Душаном – приятно. Вечером читал свою биографию, и было интересно. Очень преувеличено*. Была Саша. Софья Андреевна спокойна. […]

1 октября. Все та же вялость. От Черткова письма Лентовской и его статья, и еще что-то. Читал это. Интересна его работа о душе и хороша. Писем мало и неинтересные. Немного пописал о социализме для чехов. Софья Андреевна говорила о том, чтобы видеться с Чертковым. Я говорил, что нечего говорить, надо просто перестать дурить, а быть, как всегда. Ездил верхом, с Булгаковым. С Гольденвейзером вечер. А еще читал Мопассана. «Семья» прелесть*. […]

2 октября. Встал больной. Походил. Северный, неприятный ветер. Ничего не записал, но ночью очень хорошо, ясно думал о том, как могло бы быть хорошо художественное изображение всей пошлости жизни богатых и чиновничьих классов и крестьянских рабочих, и среди тех и других хоть по одному духовно живому человеку. Можно бы женщину и мужчину. О, как хорошо могло бы быть. И как это влечет меня к себе. Какая могла бы быть великая вещь. И вот именно задумываю без всякой мысли о последствиях, какие и должны быть в каждом настоящем деле, а также и в настоящем художественном. О, как могло бы быть хорошо. Вчера чтение рассказа Мопассана навело меня на желание изобразить пошлость жизни, как я ее знаю, а ночью пришла в голову мысль поместить среди этой пошлости живого духовно человека. О, как хорошо! Может быть, и будет*. […]

3 октября. Вчера не дописал вечера. Хорошо говорил с Сережей и Бирюковым о болезни Сони. Потом прекрасно играл Гольденвейзер, и с ним хорошо поговорили. […] Записать:

[…] 2) Музыка, как и всякое искусство, но особенно музыка, вызывает желание того, чтобы все, как можно больше людей, участвовали в испытываемом наслаждении. Ничто сильнее этого не показывает истинного значения искусства: переносишься в других, хочется чувствовать через них. […]

5 октября. Два дня с 3-го был тяжело болен. Обморок и слабость. Началось это 3-го дня и 3-го октября. После дообеденного сна. Хорошее последствие этого было примирение Софьи Андреевны с Сашей и Варварой Михайловной. Но Чертков еще все так же далек от меня. Мне особенно жалко его и Галю, которым это очень больно. Было мало писем, на которые отвечал. Вчера же целый день лежал не вставая.

6 октября. Встал бодрее, не очень слаб, гулял. Кое-что записал. Саша перепишет. Сейчас записать.

1) Гуляя, особенно ясно, живо чувствовал жизнь телят, овец, кротов, деревьев, – каждое, кое-как укоренившееся, делает свое дело – выпустило за лето побег; семечко – елки, желуди превратились в дерево, в дубок, и растут, и будут столетними, и от них новые, и так же овцы, кроты, люди. И происходило это бесконечное количество лет, и будет происходить такое же бесконечное время, и происходит и в Африке, и в Индии, и в Австралии, и на каждом кусочке земного шара. А и шаров-то таких тысячи, миллионы. И вот когда ясно поймешь это, как смешны разговоры о величии чего-нибудь человеческого или даже самого человека. Из тех существ, которых мы знаем, да – человек выше других, но как вниз от человека – бесконечно низших существ, которых мы отчасти знаем, так и вверх должна быть бесконечность высших существ, которых мы не знаем потому, что не можем знать. И тут-то при таком положении человека говорить о каком-нибудь величии в нем – смешно. Одно, что можно желать от себя, как от человека, это только то, чтобы не делать глупостей. Да, только это. […]

[7 октября.] 6-го ничего не хотелось и не мог работать и не работал. Письма малоинтересные. На душе мрачно. Все-таки поехал верхом. Вечером много народа: Страхов с дочерью, Булыгин, Буланже. Мне тяжело и скучно говорить.

7 октября. Мало спал. Та же слабость. Гулял и записал о панибратстве с богом. Саша списала. Ничего не делал, кроме писем, и то мало. Таня ездила к Черткову. Он хочет приехать в 8, т. е. сейчас. Буду помнить, что надо помнить, что я живу для себя, перед богом. Да, горе в том, что когда один – помню, а сойдусь – забываю. Читал Шопенгауера. Надо сказать Черткову. Вот и все до 8 часов.

Был Чертков. Очень прост и ясен. Много говорили обо всем, кроме наших затрудненных отношений. Оно и лучше. Он уехал в 10-м часу. Соня опять впала в истерический припадок, было тяжело.

8 октября. Встал рано, пошел навстречу лошадям, отвозившим милую Танечку. Простился с ней. Саша с Варварой Михайловной тоже провожали, вернулся домой. Поправил «О социализме». Пустая статья. Потом читал Николаева. Сначала очень понравилось, но потом, особенно конспект первой части, менее. Есть недостатки, неточности, натяжки*. Пришла Соня, я ей высказал все, что хотел, но не мог быть спокоен. Очень разволновался. Потом ездил с Душаном, спал, обедал. Вечером читал опять Николаева, конспект первой части, который мне не понравился. Теперь 11-й час, ложусь.

[9 октября.] Здоровье лучше. Ходил и хорошо поутру думал, а именно:

1) Тело? Зачем тело? Зачем пространство, время, причинность? Но ведь вопрос: зачем? есть вопрос причинности. И тайна, зачем тело, остается тайной.

2) Спрашивать надо: не зачем я живу, а что мне делать. Дальше не буду выписывать. Ничего не писал, кроме пустого письма. На душе хорошо, значительно, религиозно и оттого хорошо. Читал Николаева – хуже. Ездил с Душаном. Написал Гале письмецо. Вечер тихо, спокойно, читал о социализме и тюрьмах в «Русском богатстве»*. Ложусь спать.

10 октября. Встал поздно, в 9. Дурной признак, но провел день хорошо. Начинаю привыкать к работе над собой, к вызыванию своего высшего судьи и к прислушиванию к его решению о самых, кажущихся мелких, вопросах жизни. Только успел прочитать письма и «Круг чтения» и «На каждый день». Потом поправил корректуры 3-х книжечек «Для души». Они мне нравятся. Ходил до обеда. Соня Илюшина с дочерью. Буланже и потом Наживин. Хорошо беседовали. Он мне близок. Ложусь спать. […]

11 октября. Летят дни без дела. Поздно встал. Гулял. Дома Софья Андреевна опять взволнована воображаемыми моими тайными свиданиями с Чертковым. Очень жаль ее, она больна. Ничего не делал, кроме писем и пересмотра предисловия.

Ездил с Душаном очень хорошо. После обеда беседовал с Наживиным. Записать:

1) Любовь к детям, супругам, братьям – это образчик той любви, какая должна и может быть ко всем.

2) Надо быть, как лампа, закрытым от внешних влияний ветра – насекомых и при этом чистым, прозрачным и жарко горящим.

Все чаще и чаще при общении с людьми воспоминаю, кто я настоящий и чего от себя требую, только перед богом, а не перед людьми.

12 октября. Встал поздно. Тяжелый разговор с Софьей Андреевной. Я больше молчал. Занимался поправкой «О социализме». Ездил с Булгаковым навстречу Саше. После обеда читал Достоевского. Хороши описания, хотя какие-то шуточки, многословные и мало смешные, мешают. Разговоры же невозможны, совершенно неестественны*. Вечером опять тяжелые речи Софьи Андреевны. Я молчал. Ложусь.

13 октября. Все не бодр умственно, но духовно жив. Опять поправлял «О социализме». Все это очень ничтожно. Но начато. Буду сдержаннее, экономнее в работе. А то времени немного впереди, а тратишь по пустякам. Может быть, и напишешь что-нибудь пригодное.

Софья Андреевна очень взволнована и страдает. Казалось бы, как просто то, что предстоит ей: доживать старческие годы в согласии и любви с мужем, не вмешиваясь в его дела и жизнь. Но нет, ей хочется – бог знает чего хочется – хочется мучать себя. Разумеется, болезнь, и нельзя не жалеть.

14 октября. Все то же. Но нынче телесно очень слаб. На столе письмо от Софьи Андреевны с обвинениями и приглашением, от чего отказаться?* Когда она пришла, я попросил оставить меня в покое. Она ушла. У меня было стеснение в груди и пульс 90 с лишком. Опять поправлял «О социализме». Пустое занятие. Перед отъездом* пошел к Софье Андреевне и сказал ей, что советую ей оставить меня в покое, не вмешиваясь в мои дела. Тяжело.

Ездил верхом. Дома г-жа Ладыженская. Я совсем забыл ее.

Спал. Приехал Иван Иванович. Хорошо говорил с ним и Беленьким. Читал свои старинные письма. Поучительно. Как осуждать молодежь и как не радоваться на то, что доживешь до старости.

15 октября. Встал рано, думал о пространстве и веществе, запишу после. Гулял. Письма и книжечка – половая похоть. Не нравится. Приехали Стахович, Долгоруков с господином и Горбунов, и Сережа. Софья Андреевна спокойнее. Ездил с Душаном. Хотел ехать к Чертковым, но раздумал. Вечером разговоры, не очень скучные. Ложусь спать.

16 октября. Не совсем здоров, вял. Ходил, ничего не думалось. Письма, поправлял «О социализме», но скоро почувствовал слабость и оставил. Сказал за завтраком, что поеду к Чертковым. Началась бурная сцена, убежала из дома, бегала в Телятинки. Я поехал верхом, послал Душана сказать, что не поеду к Чертковым, но он не нашел ее. Я вернулся, ее все не было. Наконец, нашли в 7-м часу. Она пришла и неподвижно сидела одетая, ничего не ела. И сейчас вечером объяснялась нехорошо. Совсем ночью трогательно прощалась, признавала, что мучает меня, и обещала не мучить. Что-то будет?

17 октября. Встал в 8, ходил по Чепыжу. Очень слаб. Хорошо думал о смерти и написал об этом Черткову. Софья Андреевна пришла и все так же мягко, добро обходилась со мной. Но очень возбуждена и много говорит. Ничего не делал, кроме писем. Не могу работать, писать, но слава богу, могу работать над собой. Все подвигаюсь. Читал Шри Шанкара. Не то. […]

18 октября. Все слаб. Да и дурная погода. Слава богу, без желания чувствую хорошую готовность смерти. Мало гулял. Тяжелое впечатление просителей двух – не умею обойтись с ними. Грубого ничего не делаю, но чувствую, что виноват, и тяжело. И поделом. Ходил по саду. Мало думал. Спал и встал очень слабый. Читал Достоевского и удивлялся на его неряшливость, искусственность, выдуманность, и читал Николаева «Понятие о боге». Очень, очень хороши первые 3 главы 1-ой части. Сейчас готовлюсь к постели. Не обедал, и очень хорошо.

19 октября. Ночью пришла Софья Андреевна: «Опять против меня заговор». – «Что такое, какой заговор?» – «Дневник отдан Черткову. Его нет». – «Он у Саши». Очень было тяжело, долго не мог заснуть, потому что не мог подавить недоброе чувство. Болит печень. Приехала Молоствова. Ходил по елочкам, насилу двигаюсь.

[…] Опять ничего не делал, кроме писем. Здоровье худо. Близка перемена. Хорошо бы прожить последок получше. Софья Андреевна говорила, что жалеет вчерашнее. Я кое-что высказал, особенно про то, что если есть ненависть хоть к одному человеку, то не может быть истинной любви. Разговор с Молоствовой, скорее слушание ее. Дочитал, пробегал 1-й том «Карамазовых». Много есть хорошего, но так нескладно. «Великий инквизитор» и прощание Зосима. Ложусь. 12.

20. Е. б. ж. Жив, и даже несколько лучше. Но все-таки ничего серьезно не работал. Поправлял «О социализме». Тяжелое впечатление от просителей. Ездил далеко с Душаном. Приехал Михаил Новиков. Много говорил с ним. Серьезно умный мужик. Пришел еще Перевозников и Титов сын, революционер. Утром простился с Молоствовой. Все спокойно.

21 октября. Ходил не думая. Дома много писем, отвечал. Попробовал продолжать «О социализме» и решил бросить. Дурно начато, да и не нужно. Будут только повторения. Потом пришли ясенские «лобовые»*. Говорил с ними. Слишком мы далеки: не понимаем друг друга. Ходил по саду. Обед. Вечером приехал Дунаев. Много говорит. Устал. Одиночества мучительно хочется. Что-то было записать, забыл. В таком состоянии, как теперь, хорошо и очень хорошо то, что чувствуешь презрение к себе. С Софьей Андреевной хорошо.

22 октября. Все ничего не работаю. Дунаев добрый, горячий, естественно притворный. От Черткова письмо хорошее. Не ездил, а ходил. Говорил с отходниками. Ничего не записал. В письме Досеву много правды, но не вся. Есть и слабость*. Даже для писания дневника нет охоты. Николаева книга прекрасная.

23 октября. Письмо к Досеву для меня больше всего программа, от исполнения которой я так далек еще. Одни мои разговоры с Новиковым показывают это*. Смягчающее вину – это печень. Да, надо, чтоб и печень не только слушалась, но служила. Je m’entends[93]. Записать.

1) Я потерял память всего, почти всего прошедшего, всех моих писаний, всего того, что привело меня к тому сознанию, в каком живу теперь. Никогда думать не мог прежде о том состоянии, ежеминутного памятования своего духовного «я» и его требований, в котором живу теперь почти всегда. И это состояние я испытываю без усилий. Оно становится привычным. Сейчас после гулянья зашел к Семену поговорить об его здоровьи и был доволен собой, как медный грош, и потом, пройдя мимо Алексея, на его здоровканье почти не ответил. И сейчас же заметил и осудил себя. Вот это-то радостно. И этого не могло бы быть, если бы я жил в прошедшем, хотя бы сознавал, помнил прошедшее. Не мог бы я так, как теперь, жить большей частью безвременной жизнью в настоящем, как живу теперь. Как же не радоваться потере памяти? Все, что я в прошедшем выработал (хотя бы моя внутренняя работа в писаниях), всем этим я живу, пользуюсь, но самую работу – не помню. Удивительно. А между тем думаю, что эта радостная перемена у всех стариков: жизнь вся сосредотачивается в настоящем. Как хорошо!

Приехал милый Булгаков. Читал реферат, и тщеславие уже ковыряет его. Письмо доброе от священника, отвечал ему. Немного подвинулся в статье «О социализме», за которую опять взялся. Ездил верхом. Весь вечер читал копеечные книжечки, разбирая их по сортам. Написал утром Гале письмецо. От Гусева письмо его о Достоевском, как раз то же, что я чувствую.

24 октября. Нынче получил два письма: одно о статье, Мережинского, обличающее меня, другое от немца за границей, тоже обличающее*. И мне было больно.

[…] Приехал Гастев и г-жа Альмединген. Читал письма и отвечал, больше ничего не делал. Утром обыскался. Начал делать несвойственную годам гимнастику и повалил на себя шкаф. То-то дурень. Чувствую себя слабым. Но помню себя, и за то спасибо. Немного занялся «Социализмом». Гастев очень хорошо рассказывал о Сютаеве и казаке. Необходимо для народа руководитель в религиозной области и начальник в мирской.

1) Очень живо представил себе рассказ о священнике, обращающем свободного религиозного человека, и как обратитель сам обращается. Хороший сюжет*. Ездил с Булгаковым. Вечер тяжело.

25 октября. Встал очень рано, но все-таки ничего не делал. Ходил в школу и к Прокофию, поговорил с его сыном, отданным в солдаты. Хороший малый, обещал не пить. Потом немного «О социализме». Ездил в школу с Альмединген и потом с Душаном далеко. Вечером читал Montaign’а. Приехал Сережа. Он мне приятен. Софья Андреевна все так же тревожна.

26 октября. Видел сон. Грушенька, роман, будто бы, Ник. Ник. Страхова. Чудный сюжет*. Написал письмо Черткову. Записал для «О социализме». Написал Чуковскому о смертной казни*. Ездил с Душаном к Марье Александровне. Приехал Андрей. Мне очень тяжело в этом доме сумасшедших. Ложусь.

27 октября. Встал очень рано. Всю ночь видел дурные сны. Хорошо ходил. Дома письма. Немного работал над письмом к N* и «О социализме», но нет умственной энергии. Ездил с Душаном. Обед. Чтение Сютаева*. Прекрасное письмо хохла к Черткову. Поправлял Чуковскому. Записать нечего. Плохо кажется, а в сущности, хорошо. Тяжесть отношений все увеличивается.

28 октября. [Оптина пустынь.] Лег в половине 12. Спал до 3-го часа. Проснулся и опять, как прежние ночи, услыхал отворяние дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это Софья Андреевна что-то разыскивает, вероятно, читает. Накануне она просила, требовала, чтоб я не запирал дверей. Ее обе двери отворены, так что малейшее мое движение слышно ей. И днем и ночью все мои движенья, слова должны быть известны ей и быть под ее контролем. Опять шаги, осторожно отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяет дверь и входит Софья Андреевна, спрашивая «о здоровье» и удивляясь на свет у меня, который она видит у меня. Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо*, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана, потом Сашу, они помогают мне укладываться. Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет – сцена, истерика, и уж впредь без сцены не уехать.

В 6-м часу все кое-как уложено; я иду на конюшню велеть закладывать; Душан, Саша, Варя доканчивают укладку. Ночь – глаз выколи, сбиваюсь с дорожки к флигелю, попадаю в чащу, накалываясь, стукаюсь об деревья, падаю, теряю шапку, не нахожу, насилу выбираюсь, иду домой, беру шапку и с фонариком добираюсь до конюшни, велю закладывать. Приходят Саша, Душан, Варя. Я дрожу, ожидая погони. Но вот уезжаем. В Щекине ждем час, и я всякую минуту жду ее появления. Но вот сидим в вагоне, трогаемся, и страх проходит, и поднимается жалость к ней, но не сомнение, сделал ли то, что должно. Может быть, ошибаюсь, оправдывая себя, но кажется, что я спасал себя, не Льва Николаевича, а спасал то, что иногда и хоть чуть-чуть есть во мне. Доехали до Оптиной. Я здоров, хотя не спал и почти не ел. Путешествие от Горбачева в 3-м, набитом рабочим народом, вагоне очень поучительно и хорошо, хотя я и слабо воспринимал. Теперь 8 часов, мы в Оптиной.

29 октября. [Оптина пустынь – Шамордино.]* Спал тревожно, утром Алеша Сергеенко. Я, не поняв, встретил его весело. Но привезенные им известия ужасны. Софья Андреевна, прочтя письмо, закричала и побежала в пруд. Саша и Ваня побежали за ней и вытащили ее. Приехал Андрей. Они догадались, где я, и Софья Андреевна просила Андрея во что бы то ни стало найти меня. И я теперь, вечер 29, ожидаю приезда Андрея. Письмо от Саши. Она советует не унывать. Выписала психиатра и ждет приезда Сережи и Тани. Мне очень тяжело было весь день, да и физически слаб. Гулял, вчера дописал заметку в «Речь» о смертной казни. Поехал в Шамордино. Самое утешительное, радостное впечатление от Машеньки, несмотря на ее рассказ о «враге», и милой Лизаньки. Обе понимают мое положение и сочувствуют ему. Дорогой ехал и все думал о выходе из моего и ее положения и не мог придумать никакого, а ведь он будет, хочешь не хочешь, а будет, и не тот, который предвидишь. Да, думать только о том, чтобы не согрешить. А будет, что будет. Это не мое дело. Достал у Машеньки «Круг чтения» и как раз, читая 28, был поражен прямо ответом на мое положение: испытание нужно мне, благотворное мне. Сейчас ложусь. Помоги, господи. Хорошее письмо от Черткова.

30 октября. Е. б. ж. Жив, но не совсем. Очень слаб, сонлив, а это дурной признак.

Читал Новоселовскую философскую библиотеку*. Очень интересно: о социализме. Моя статья «О социализме» пропала*. Жалко. Нет, не жалко. Приехала Саша. Я очень обрадовался. Но и тяжело. Письма от сыновей. Письмо от Сергея хорошее, деловитое, короткое и доброе*. Ходил утром нанимать хату в Шамордине. Очень устал. Написал письмо Софье Андреевне*.

31 октября. [Астапово.]*. Все там в Шарапове*. Саша, и забеспокоились, что нас догонят, и мы поехали. В Козельске Саша догнала, сели, поехали. Ехали хорошо, но в 5-м часу стало знобить, потом 40 градусов температуры, остановились в Астапове. Любезный начальник станции дал прекрасные две комнаты.

[3 ноября. Астапово.] Ночь была тяжелая. Лежал в жару два дня. 2-го приехал Чертков. Говорят, что Софья Андреевна. В ночь приехал Сережа, очень тронул меня. Нынче, 3-го, Никитин, Таня, потом Гольденвейзер и Иван Иванович. Вот и план мой. Fais ce que doit, adv…**

И все это на благо и другим и, главное, мне.

«Дневник для одного себя»

I

1910, 29 июля. [Ясная Поляна.] Начинаю новый дневник, настоящий дневник для одного себя. Нынче записать надо одно: то, что если подозрения некоторых друзей моих справедливы, то теперь начата попытка достичь цели лаской*. Вот уже несколько дней она целует мне руку, чего прежде никогда не было, и нет сцен и отчаяния. Прости меня бог и добрые люди, если я ошибаюсь. Мне же легко ошибаться в добрую, любовную сторону. Я совершенно искренно могу любить ее, чего не могу по отношению к Льву. Андрей просто один из тех, про которых трудно думать, что в них душа божия (но она есть, помни). Буду стараться не раздражаться и стоять на своем, главное, молчанием.

Нельзя же лишить миллионы людей, может быть, нужного им для души*. Повторяю: «может быть». Но даже если есть только самая малая вероятность, что написанное мною нужно душам людей, то нельзя лишить их этой духовной пищи для того, чтобы Андрей мог пить и развратничать и Лев мазать* и… Ну да бог с ними. Делай свое и не осуждай… Утро.

День, как и прежние дни: нездоровится, но на душе меньше недоброго. Жду, что будет, а это-то и дурно.

Софья Андреевна совсем спокойна.

30 июля. Чертков вовлек меня в борьбу, и борьба эта очень и тяжела, и противна мне*. Буду стараться любя (страшно сказать, так я далек от этого) вести ее.

В теперешнем положении моем едва ли не главное нужное – это не делание, не говорение. Сегодня живо понял, что мне нужно только не портить своего положения и живо помнить, что мне ничего, ничего не нужно.

31 июля. Прошел вечер праздно. Приезжали Ладыженские, я слишком много болтал. Софья Андреевна опять не спала, но не зла. Я жду.

1 августа. Спал хорошо, но все-таки скучный, грустный, безжизненный, с тяжелым сознанием нелюбви вокруг себя и, увы, в себе. Помоги, господи! Саша опять кашляет. Софья Андреевна рассказывала Поше все то же. Все это живет: ревность к Черткову и страх за собственность. Очень тяжело. Льва Львовича не могу переносить. А он хочет поселиться здесь. Вот испытание! Утром письма. Дурно писал, поправил одну корректурку. Ложусь спать в тяжелом душевно состоянии. Плох я.

2 августа. Е. б. ж. Очень, очень понял свою ошибку. Надо было собрать всех наследников и объявить свое намерение, а не тайно. Я написал это Черткову*. Он очень огорчился. Ездил в Колпну. Софья Андреевна выехала проверять, подкарауливать, копается в моих бумагах. Сейчас допрашивала, кто передает письма от Черткова: «Вами ведется тайная любовная переписка». Я сказал, что не хочу говорить, и ушел, но мягко. Несчастная, как мне не жалеть ее. Написал Гале письмо.

3 августа. Ложишься с тоской на сердце и с такой же тоской просыпаешься. Все не могу преодолеть. Ходил под дождем. Дома занимался. Ездил с Гольденвейзером. Мне с ним отчего-то тяжело. Письмо от Черткова*. Он очень огорчен. Я говорю «да» и решил ждать и ничего не предпринимать. Очень хорошо то, что я чувствую себя дрянным. Вечером записка сумасшедшая от Софьи Андреевны и требование, чтобы я прочел. Я заглянул и отдал. Она пришла и начала говорить. Я заперся, потом убежал и послал Душана. Чем это кончится? Только бы самому не согрешить. Ложусь. Е. б. ж.

4 августа. Нынче ничего не было тяжелого, но мне тяжело. Покончил корректуры, но ничего не писал. Погорячился с гимназистами и напрасно, принял и дал книгу студенту с женой. Очень много суеты. Ездил с Душаном к Ладыженским. Поша уезжает, а приезжает Короленко.

5 августа. Немножко светлее думал. Совестно, стыдно, комично и грустно мое воздержание от общения с Чертковым*. Вчера утром была очень жалка, без злобы. Я всегда так рад этому – мне так легко жалеть и любить ее, когда она страдает, а не заставляет страдать других.

6 августа. Нынче, лежа в постели, пришла мысль, очень – мне показавшаяся, важной. Думал, запишу после. И забыл, забыл и не могу вспомнить. Сейчас встретил тут же, где записывал это, Софью Андреевну. Она идет скоро, страшно взволнованная. Мне очень жалко стало ее. Сказал дома, чтобы за ней посмотрели тайно, куда она пошла. Саша же рассказала, что она ходит не без цели, а подкарауливая меня. Стало менее жалко. Тут есть недоброта, и я еще не могу быть равнодушен – в смысле любви к недоброму. Думаю уехать, оставив письмо, и боюсь, хотя думаю, что ей было бы лучше. Сейчас прочел письма, взялся за «Безумие»* и отложил. Нет охоты писать, ни силы. Теперь 1-й час. Тяжело вечное прятание и страх за нее.

7 августа. Беседа с Короленко. Умный и хороший человек, но весь под суеверием науки. Очень ясна предстоящая работа, и жалко будет не написать ее, а сил как будто нет*. Все смешивается, нет последовательности и упорства в одном направлении. Софья Андреевна спокойнее, но та же недоброта ко всем и раздражение. Прочел у Корсакова «паранойа»*. Как с нее списано. Книга была у Саши, и подчеркнуты места, вероятно, ею. Короленко мне говорит: «А какой хороший человек Александра Львовна». А у меня слезы в горле от умиления, и не могу говорить. Когда оправился, говорю: я не имею права говорить, она слишком меня любит.

Короленко. Ну, так я имею право. С Львом все так же тяжело, но слава богу, нет недоброго чувства.

8 августа. Встал рано. Много, много мыслей, но все разбросанные. Ну и не надо. Молюсь, молюсь: помоги мне. И не могу, не могу не желать, не ждать с радостью смерти. Разделение с Чертковым все более и более постыдно. Я явно виноват.

Я как благая овца. Как гаркнет на нас*.

Опять то же с Софьей Андреевной. Желает, чтоб Чертков ездил. Опять не спала до 7-и утра.

«с винополией – ехали».

У меня пропала память, да совсем, и, удивительное дело, я не только ничего не потерял, а выиграл и страшно много – в ясности и силе сознания. Я даже думаю, что всегда одно в ущерб другому.

9 августа. Все серьезнее и серьезнее отношусь к жизни. Опять волнение. Разговоры с Фере, с Сашей. Саша резка. Лева – большое и трудное испытание.

10 августа. Все так же тяжело и нездоровится. Хорошо чувствовать себя виноватым, и я чувствую. […]

В первый раз вчера, когда писал письмо Гале*, почувствовал свою виноватость во всем и естественное желание – просить прощение и сейчас, думая об этом, почувствовал «радость совершенную». Как просто, как легко, как освобождает от славы людской, как облегчает отношения с людьми. Ах, если бы это не было самообман и удержалось бы.

11 августа. Здоровье все хуже и хуже. Софья Андреевна спокойна, но так же чужда. Письма. Отвечал два. Со всеми тяжело. Не могу не желать смерти. Длинное письмо от Черткова, описывающее все предшествовавшее. Очень было грустно, тяжело читать и вспоминать*. Он совершенно прав, и я чувствую себя виноватым перед ним. Поша был не прав. Я напишу тому и другому. Все это я пишу.

12 августа. Решил вчера все сказать Тане*. Нынче с утра тяжелое чувство, недоброе к ней, к Софье Андреевне. А надо прощать и жалеть, но пока не могу.

Сказал Тане. Она рада и согласна. Чертков очень доволен моим письмом, по словам Саши. Не выходил весь день. Вечером Ге хорошо рассказывал о Швейцарии. Софья Андреевна очень взволнована и всегда в таком положении – очевидно больная – мне очень жалка. Ложусь.

13 августа. Все то же и так же тяжело, опасно с ней. От Черткова хорошее письмо – чтобы я не ездил прощаться, если это может помешать отъезду. Танечка – приятна, мила.

14 августа. Все хуже и хуже. Не спала ночь. Выскочила с утра. «С кем ты говоришь». Потом рассказывала ужасное. […] Страшно сказать. [Вымарано 3 слова.]

Ужасно, но, слава богу, жалка, могу жалеть. Буду терпеть. Помоги бог. Всех измучила и больше всего себя. Едет с нами. Варю как будто выгоняет. Саша огорчена. Ложусь.

15 августа. Дорогой в Кочеты думал о том, как, если только опять начнутся эти тревоги и требования, я уеду с Сашей. Так и сказал. Так думал дорогой. Теперь не думаю этого. Приехали спокойно, но вечером я брал у Саши тетрадь, она увидала: «Что такое?» – Дневник. Саша списывает.

16 августа. Нынче утром опять не спала. Принесла мне записку о том, что Саша выписывает из дневника для Черткова мои обвинения ее. Перед обедом я старался успокоить, сказав правду, что выписывает Саша только отдельные мысли, а не мои впечатления жизни. Хочет успокоиться и очень жалка. Теперь 4-й час, что-то будет. Я не могу работать. Кажется, что и не надо. На душе недурно.

17 августа. Нынче хороший день. Соня совсем хороша. Хороший и тем, что мне тоскливо. И тоска выражается молитвой и сознанием.

18 августа. Софья Андреевна, узнав о разрешении Черткову жить в Телятинках, пришла в болезненное состояние. «Я его убью». Я просил не говорить и молчал. И это, кажется, подействовало хорошо. Что-то будет. Помоги мне, бог, быть с тобою и делать то, что ты хочешь. А что будет, не мое дело. Часто, нет, не часто, но иногда бываю в таком душевном состоянии, и тогда как хорошо!

19 августа. Софья Андреевна с утра просила обещать прежние обещания и не делать портретов. Я напрасно согласился*. Письмо от Черткова хорошее. Верно пишет о тех приемах, которые наилучшим образом действуют на больных. За обедом некстати рассказал об Arago tout court*. И стыдно стало. И стыдно, что стыдно.

20 августа. Хорошо говорил с сторожем. Нехорошо, что рассказал о своем положении. Ездил верхом, и вид этого царства господского так мучает меня, что подумываю о том, чтобы убежать, скрыться.

Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблен. А не мог не жениться.

21 августа. Встал поздно. Чувствую себя свежее. Софья Андреевна все та же. Тане рассказывала, как она не спала ночь, оттого что видела портрет Черткова. Положение угрожающее. Хочется, хочется сказать, то есть писать.

22 августа. Письмо от Россолимо, замечательно глупое о положении Софьи Андреевны и письмо от Б. очень хорошее*.

Веду себя довольно хорошо.

23 и 24 августа. Понемногу оживаю. Софья Андреевна, бедная, не переставая страдает, и я чувствую невозможность помочь ей. Чувствую грех своей исключительной привязанности к дочерям.

25. Варвара Михайловна пишет о сплетнях у Звегинцевой. Сашу это раздражает. Мне, слава богу, все равно, но ухудшает мое чувство к ней. Не надо. Ах, если бы уметь мягко, но твердо.

26 августа. Софья Андреевна ночью говорила горячо с Таней. Она совершенно безнадежна своей непоследовательностью мысли. Я рад, что на ее вызовы и жалобы – молчал. Слава богу, не имею ни малейшего дурного чувства.

27 августа. Ужасно жалка и тяжела. Сейчас вечером стала говорить о портретах, очевидно, с своей болезненной точки зрения. Я старался отделаться. И ушел.

28 августа. Все тяжелее и тяжелее с Софьей Андреевной. Не любовь, а требование любви, близкое к ненависти и переходящее в ненависть.

Да, эгоизм – это сумасшествие. Ее спасали дети – любовь животная, но все-таки самоотверженная. А когда кончилось это, то остался один ужасный эгоизм. А эгоизм самое ненормальное состояние – сумасшествие.

Сейчас говорил с Сашей и Михаилом Сергеевичем, и Душан, и Саша не признают болезни. И они не правы.

29 и 30. Вчера было ужасное утро, без всякой причины. Ушла в сад, лежала там. Потом затихла. Говорили хорошо. Уезжая, трогательно просила прощения. Сегодня 30 мне нездоровится. Mavor. Саша телеграфировала, что хорошо*. Что-то будет?

31 [августа], 1 [сентября.] Я написал из сердца вылившееся письмо Соне*.

Сегодня – 2 сентября, получил очень дурное письмо от нее. Те же подозрения, та же злоба, то же комическое, если бы оно не было так ужасно и мне мучительно, требование любви.

Нынче в «Круге чтения» Шопенгауэра: «Как попытка принудить к любви вызывает ненависть, так…»

3 сентября и 4. Приехала Саша. Привезла дурные вести. Все то же. Софья Андреевна пишет, что приедет. Сжигает портреты, служит молебен в доме. Когда один, готовлюсь быть с ней тверд и как будто могу, а с ней ослабеваю. Буду стараться помнить, что она больная.

Нынче 4-го была тоска, хотелось умереть и хочется.

5, 6, 7, 8. Приехала Софья Андреевна. Очень говорлива, но сначала ничего не было тяжелого, но с вчерашнего дня началось, намеки, отыскивание предлогов осуждения. Очень тяжело. Нынче утром прибежала, чтобы рассказать гадость про Зосю. Держусь и буду держаться, сколько могу, и жалеть, и любить ее. Помоги бог.

8, 9, 10. Вчера 9-го целый день была в истерике, ничего не ела, плакала. Была очень жалка. Но никакие убеждения и рассуждения неприемлемы. Я кое-что высказал и, слава богу, без дурного чувства, и она приняла, как обыкновенно, не понимая. Я сам вчера был плох – мрачен, уныл. Она получила письмо Черткова и отвечала ему. От Гольденвейзера письмо с выпиской В. М., ужаснувшей меня*.

Нынче 10-го все то же. Ничего не ест. Я вошел. Сейчас укоры и о Саше, и что ей надо в Крым. Утром думал, что не выдержу, и придется уехать от нее. С ней нет жизни. Одна мука. Как ей и сказал: мое горе то, что я не могу быть равнодушен.

[11 сентября.] К вечеру начались сцены беганья в сад, слезы, крики. Даже до того, что, когда я вышел за ней в сад, она закричала: это зверь, убийца, не могу видеть его, и убежала нанимать телегу и сейчас уезжать. И так целый вечер. Когда же я вышел из себя и сказал ей son fait[94], она вдруг сделалась здорова, и так и нынче 11-го. Говорить с ней невозможно, потому что, во-первых, для нее не обязательна ни логика, ни правда, ни правдивая передача слов, которые ей говорят или которые она говорит. Очень становлюсь близок к тому, чтобы убежать. Здоровье нехорошо стало.

12 сентября. Софья Андреевна после страшных сцен уехала. Понемногу успокаиваюсь.

[16–17 сентября.] Но письма из Ясной ужасные. Тяжело то, что в числе ее безумных мыслей есть и мысль о том, чтобы выставить меня ослабевшим умом и потому сделать недействительным мое завещание, если есть таковое. Кроме того, все те же рассказы обо мне и признания в ненависти ко мне. Получил письмо от Черткова, подтверждающее советы всех о твердости и мое решение. Не знаю, выдержу ли.

Нынче ночь 17-го.

Хочу вернуться в Ясную 22-го.

22 утро. Еду в Ясную, и ужас берет при мысли о том, что меня ожидает. Только fais ce que doit…[95] А главное, молчать и помнить, что в ней душа – бог.

II

24 сентября. [Ясная Поляна.] Потерял маленький дневник*. Пишу здесь. Начало дня было спокойно. Но за завтраком