📚   БИБЛИОТЕКА РУССКОЙ и СОВЕТСКОЙ КЛАССИКИ   📚

здесь можно бесплатно скачать книги в удобном формате для чтения в оффлайне и на мобильных устройствах

Надежда Александровна Тэффи

Предсказатель прошлого (сборник)

Надежда Александровна Тэффи. Предсказатель прошлого (сборник). Обложка книги

Художественная атеистическая библиотека
Москва, Политиздат, 1967

Антирелигиозная тема занимает значительное место в литературе всех стран и народов. В произведениях прогрессивных писателей мы встречаемся с резкой критикой религии и церкви, религиозных догм, религиозной морали, далеко не богоугодных деяний святых отцов. Отражая думы и чаяния народа, писатели борются с утешительным дурманом, имя которому – религия.

Высокое призвание литературы – в служении народу. Антирелигиозные произведения помогают людям понять истинную сущность религии, воочию увидеть все зло, которое несет она народу. Эту цель преследует и предлагаемую читателю серия Художественная атеистическая библиотека.

 

Надежда Александровна Тэффи (Лохвицкая)

Предсказатель прошлого

Светлый праздник

Как факел, передавали друг другу благую весть и, как от факела, зажигал от нее каждый огонь свой.

Из сказаний о жизни первых христиан

Самосов стоял мрачно, смотрел на кадящего дьякона и мысленно говорил ему: «Махай, махай! Думаешь – до архиерея домахаешься? Держи карман!»

Он медленно, но верно выпирал локтем стоявшего около него мальчишку, чтобы пролезть поближе к молящемуся здесь же начальнику. Хотелось быть на виду – для того и пришел. Начальник был с супругой и с тещей.

«Жену привел! – крестился Самосов. – Харя ты, харя! У самой сорок любовников, а в церковь пошла – брови по своему лицу намалевала. Хотя бы перед богом постеснялась. И он дурак – из-за приданого женился. Она, конечно, пошла! Не помирать же с голоду».

– Христос воскрес! – возгласил священник.

– Воистину воскрес! – прочувствованно отвечал Самосов.

«И тещу привели! Как не привести! Ее оставить – так она либо посуду перебьет, либо несгораемый шкаф взломает. Ей бы только дочерьми торговать. Народила уродов и торгует. И шляпы приличной не могли старухе купить! Нарочно старую галошу на голову ей напялили. Чтоб все издевались. Нечего сказать! Уважают старуху. Как-ни-как, а все-таки она вас родила! Не отвертитесь! Махай, махай кадилом-то! Архимандрит! Митрополию получишь».

Служба кончилась. Самосов с почтительным достоинством приблизился к начальнику.

– Воистину, хе-хе!

Облобызались.

Ручку у начальницы. Ручку у тещи.

– Хе… хе! Так отрадно видеть у этой толпы простолюдинов веру в неугасимость заветов… которые… Жена? Нет, она, знаете, осталась домохозяйничать… Библейская Марфа.

Выходя из церкви, он еще чувствовал некоторое время умиленность от общения с начальством и запах цветочного одеколона на своих усах. Но мало-помалу опомнился:

«А ведь разговляться не позвал! Обрадовались… Тычут руки – целуй! Небось, охотников-то не много найдется на свои дырявые лапы».

Пришел домой.

За столом жена и дочь. На столе ветчина и пасха. У жены лицо такое, как будто ее все время ругают: сконфуженное и обиженное.

У дочери большой нос заломился немножко на правый бок и оттянул за собой левый глаз, который скосился и смотрит подозрительно.

Самосов минутку подумал: «Эге! Воображают, что я им подарков принес!»

Подошел к столу и треснул кулаком.

– Какой черт без меня разговляться позволил?

– Да что ты? – изумилась жена. – Мы думали, что ты у начальника. Сам же говорил…

– В собственном доме покою не дадут! – чуть не заплакал Самосов. Ему очень хотелось ветчины, но во время скандала считал неприличным закусывать.

– Подать мне чай в мою комнату!!

Хлопнул дверью и ушел.

– Другой бы, из церкви придя, сказал: «Бог милости прислал», – сказала дочка, смотря одним глазом на мать, другим на тарелку, – а у нас все не как у людей!

– Ты это про кого так говоришь? – с деланным любопытством спросила мать. – Про отца? Так как ты смеешь? Отец целые дни как лошадь, не разгибая спины, пишет, пришел домой разговеться, а она даже похристосоваться не подумала! Все Андрей Петрович на уме? Ужасно ты ему нужна! И чем подумала прельстить! Непочтительностью к родителям, что ли! Девушка, которая себя уважает, заботится, как бы ей облегчить родителей, как бы самой деньги заработать. Юлия Пастрана, или как ее там… с двух лет сама родителей содержала и родственникам помогала.

– А чем я виновата, что вы мне блестящего воспитания не дали? С блестящим-то воспитанием очень легко и переписку найти и все.

Мать встала с достоинством.

– Пришлешь мне чай в мою комнату! Спасибо! Отравила праздник.

Ушла.

Весело озираясь, с радостно пылающим лицом, вошла в столовую кухарка с красным яичком в руках.

– С Христос-воскресом, барышня! Дай вам бог всего самолучшего. Женишка бы хорошего да молодого, капитального.

– Убирайся к черту! Нахалка! Лезет прямо в лицо!

– Господи помилуй! – попятилась кухарка. – И с чего это… Ну, как с человеком не похристосоваться? Личность у меня действительно красная. Слова нет. Да ведь целый день варила да пекла, от одной уморительности закраснелась. Плита весь день топится, такое воспаление- дыхнуть нечем. Погода жаркая, с утра дождь мурашил. О прошлом годе куда прохладнее было! К утрене шли – снег поросился.

– Да отвяжетесь вы от меня? – взвизгнула барышня. – Я скажу маме, чтоб вас отказали.

Она быстро повернулась и ушла той самой походкой, какой всегда ходят хозяйки, поругавшись с прислугой: маленькими шагами, ступая быстро, но двигаясь медленно, виляя боками и выпятя грудь.

– Уж-жасно я боюсь! – запела вслед кухарка. – Ух, как напугали… Прежде жалованье доплатите, а потом и форсите! Я, может, с рождества-месяца пятака от вас не нюхивала. Уберу со стола и спать завалюсь и никаких чаев подавать не стану. Ищите себе каторжника. Он вам будет ночью чаи подавать.

Она сняла со стола грязную тарелку, положила на нее по системе всех старых баб, живущих одной прислугой, ложку, на ложку другую тарелку, на тарелку стакан, на стакан блюдо с ветчиной и уже хотела на ветчину ставить поднос с чашками, как все рухнуло на пол.

– Все аредом!

В руке осталась одна основная тарелка.

Кухарка подумала-подумала и бросила ее в общую кучу.

Почесала под платком за ухом и вдруг, точно что вспомнив, пошла на кухню. Там сидела на табуретке поджарая кошка и лакала с блюдечка молоко с водой. Перед кошкой на корточках пристроилась девчонка – «сирота, чтоб посуду мыть», смотрела и приговаривала:

– Лакчи, лакчи, матушка! Разговейся, напостимшись! С хорошей пищи, к часу молвить, поправишься!

Кухарка ухватила девочку за ухо.

– Это-то кто в столовой посуду переколотил? А? Для того тебя держат, чтобы посуду колотить? Ах ты, личность твоя худорожая! А? Что выдумала! Пошла в столовую прибирать. Вот тебе завтра покажут, толоконный твой рот!

Девчонка испуганно захныкала, высморкалась в передник; потерла ухо, высморкалась в подол, всхлипнула, высморкалась в уголок головного платка и вдруг, побежав к кошке, спихнула ее на пол и лягнула ногой:

– А провались ты, пес дармоедный! Житья от вас нету, от нехристев. Только б молоки жрать! Чтоб те прежде смерти сдохнуть!

Кошка, поощряемая ногой, выскочила на лестницу, едва успела хвост унести – чуть его не отхватили дверью.

Забилась за помойное ведро, долго сидела, не шевелясь, понимая, что могущественный враг, может быть, ищет ее.

Потом стала изливать свое горе и недоумение помойному ведру. Ведро безучастно молчало.

– Уау! Уау!

Это все, что она знала.

– Уау!

Много ли тут поймешь?

Сладкие воспоминания

(Рассказ нянюшки)

Не наше здесь рождество. Басурманское. На наше даже и не похоже. У нас-то, бывало, морозище загнет – дышать трудно, того и гляди, нос отвалится. Снегу наметет- света божьего не видно. С трех часов темень. Господа ругаются, зачем керосину много жжешь, – не в жмурки же играть.

Эх, хорошо было!

Здесь вон барышни в чулочках бегают, хихикают. Нет, ты вот поди там похихикай, как снег выше пояса да ворона на лету мерзнет. Вот где похихикай.

Смотрю я на здешних детей, так ажно жалко. Не понимают они нашей русской елочки. Хорошо было!

Особливо ежели в деревне. Помню, жила я у помещиков Еремеевых. Барин там особенный был. Образованный, сердитый. И любил, чтобы непременно самому к елке картонажи клеить. Бывало, еще месяца за полтора с барыней ссориться начнут. Та говорит – выпишем из Москвы, и хлопот никаких. И – ни за что! И слушать не хочет.

Накупит золотых бумажек, проволоки, все барынины картонки раздерет, запрется в кабинет и давай клей варить. Вонище от этого клея самый гнилой. У барыни мигрень, у сестрицы евоной под сердце подкатывает. Кота и того мутило. А он знай варит да варит.

Да так без малого неделю. Злющий делается, что пес на цепи. Ни тебе вовремя не поест и спать не ляжет. Выскочит, облает, кого ни попадись, и опять к себе, клеить.

С лица весь черный, бородища в клею, руки в золоте. И, главное, требовал, чтобы дети ничего не знали. Хотел, чтобы сюрприз был.

Ну, а дети, конечно, помнят, что на рождестве елка бывает. Ну и, конечно, спрашивают. Скажешь «нет» – ревут. Скажешь «да» – барин выскочит, и тогда уж прямо святых вон выноси.

А раз пошел барин в спальню из бороды фольгу выгребать, а я-то и недосмотрела. Дети – шмыг в кабинет, да все и увидели. Слышу – визг, крики.

– Негодяи, – кричит, – запорю всех на конюшне!

Хорошо, что евоная сестрица, в обморок падаючи,

лампу разбила, так он на нее и перекинулся. Барыня потом его успокоила.

– Дети, – говорит, – может, и не поняли, к чему это. Я им, – говорит, – так объясню, что ты с ума сошел и бумажки стрижешь.

Ну, миновала беда.

А потом начнут, бывало, из школы старшие детки съезжаться. То-то радость. Первым делом, значит, смотреть, у кого какие отметки. Ну, конечно, какие же у мальчиков могут быть отметки. Известно, единицы да нули. Ну, конечно, барыня на три дня в мигренях. Шум, крики, сам разбушуется.

– Свиней пасти будут, к сапожнику отдам…

Известно, отцовское сердце детей своих жалеет –

кого за волосы, кому подзатыльника.

А старшая барышня с курсов приехала, – что такое? Смотрим, брови намазаны. Ну и показал он ей эти брови.

– Ты, – говорит, – сегодня брови намазала, а завтра пойдешь да и дом подожжешь?

Барышня – в истерику. Все ревут, у барина самого в носу жила лопнула. Ну, значит, повеселились.

Смотришь, и рождество подошло.

Послали кучера елочку срубить. Ну, кучер, конечно, напился да вместо елки и приворотил осину. Спрятал в амбар, никто и не видел. Только скотница говорит в людской:

– Этакую, мол, елку господа в этом году задумали.

– А что? – спрашивают.

– А, – говорит, – осина.

И такое тут пошло. Барин-то не разобрал толком, кто да что, взял да садовника и выгнал. А садовник пошел кучера бить. Тот хотя и дюже пьяный был, однако существо ему вывернул.

А повар, Иван Егорович, то было смотрел-смотрел, да взял да заливное все как есть в помойное ведро вывалил. Все равно, говорит, последние времена наступили!

Н-да, очень весело у нас на рождестве бывало!

А начинают гости съезжаться, тут-то уже совсем весело. Пригласят шесть человек, а напрет одиннадцать. Оно, конечно, не беда, на всех хватит, только барин-то у нас любил, чтобы все в аккурате было. Он, бывало, каждому подарочек склеит какой-нибудь такой обидный. Если, скажем, человек пьющий, так ему рюмочку, а на ней надпись: «Пятнадцатая». Ну, тому и совестно. Детям- либо розгу, либо какую другую неприятность. Ревут, конечно. Да нельзя без этого.

Барыне банку горчицы золотом оклеил и надписал: «От преждевременных морщин». А сестрице своей лист мушиного клея: «Для ловли женихов».

Ну, сестрица, конечно, в обморок, барыня в мигрени. Ну, в общем-то ничего, весело. Гостям тоже всякие штучки. Ну, те, конечно, вида не показывают. У иного всю рожу в сторону сведет, а он ничего, ногой шаркнет, веселится.

Ну, и нам, прислугам, тоже подарки раздавали. Иной раз ничего себе, хорошие, а все-таки осудить приятно. Как, бывало, свободная минутка выберется, так и бежим все в людскую либо в девичью – господ ругать.

Все больше материю на платье дарили. Ну, так вот, материи и разбираем. И жиденькая, мол, и цвет не цвет, и узка, и мало, и так, бывало, себя расстроим, что аж в ушах звенит.

– Скареды!

– Сквалыги!!

– Работай на них как собака.

– Ни дня, ни ночи.

– Благодарности не дождешься.

Очень любили мы господ поругать.

А они, как гости разъедутся, тоже вокруг стола сидят и гостей ругают. И не так сели, и не так ели, и не так глядели. Весело! Иной раз так разговорятся, что и спать не идут. Ну, я, как все время в комнатах, тоже такое словечко вверну. Иногда и привру маленько для приятности.

А утром, в самое рождество, в церкву ездили. Ну, кучер, конечно, пьян, а садовника выгнали, так и запрячь некому. Либо пастуха зови, либо с садовником мирись. Потому что он хотя и выгнанный, а все равно на кухне сидел, и ужинал, и утром поел, и все как следует, только что ругался все время. А до церкви все-таки семь верст, пешком не добежишь. Барин с сердцов принялся елку ломать, да яблоко сверху сорвалось, по лбу его треснуло, рог набило, он и успокоился. Оттянуло, значит.

За весельем да забавами время скоро бежит. Две недельки- как один денек. А затем опять старшеньких в школу везти.

За каникулы-то разъедятся, разленятся, родителям грубить начинают, в школу им не хочется.

Помню, Мишенька нарочно себе в глаза чернила напустил, чтобы разболеться. Крики, шум, расстроились. Не знают, что прежде – пороть его аль за доктором гнать. Чуть ведь не окривел. А Федю с Васенькой в конюшне поймали – хотели лошадей порохом накормить, чтобы их разорвало и не на чем в город ехать. Ведь вот какие.

Вот и кончилось рождество. Пройдут празднички, и вспомнить приятно.

Эх, хорошо было!

Великопостное

Старуха-лавочница, вдова околоточного и богаделенская старушонка пьют чай.

Чай не какой-нибудь, а настоящий постный, и не с простым сахаром, который, как известно каждому образованному человеку, очищается через собачьи кости, а с постным, который совсем не очищается, а, напротив того, еще пачкается разными фруктовыми соками с миндалем.

У каждой из трех собеседниц лицо особое, как полагается.

У лавочницы нос сизый, нарочно, чтобы люди плели, быдто она клюкнуть любит.

У вдовы околоточного глаза пронзительные и смотрят все на то, на что не следовало бы: на лавочницын нос, на прореху в юбке, на дырку в скатерти, на щербатый чайник.

У богаделенки лицо «обнаковенное», какое бывает у старух, век свой трепавшихся по господам, вроде тарелки, на которую кое-как посыпано какой-то рубленой дряни; все меленькое, все кривенькое, все ни к чему.

– Н-да, сла-те господи, – говорит богаделенка. – Вот дожили и до поста.

– Только нужно и то понимать, что пост человеку не на радость послан, а на воздержание плоти и крови, – подхватывает вдова и косится на большой кусок постного сахара, который богаделенка подпрятала сбоку под блюдечко.

Богаделенка деликатно направляет разговор по другому руслу:

– Очинно отец Евмений хорошо служит. Благолепно.

– Что служит хорошо, с этим не поспорю, – обиженно поджимает губы вдова, – ну, что круглый пост рыбное есть, это уж чести приписать нельзя.

– Оны ученые. Их учить нечего, что можно, чего нельзя, – успокоительно замечает лавочница.

– Пусть ученые. Этого никто от них и не отнимает. У меня у самой дочка прогимназию кончает. Ну, чтобы я допустила себя до рыбного, так легче мне живой в гроб лечь.

– Господа всегда постом рыбу кушают, – говорит богаделенка, и чувствуется, что хоть и грех это, а господами она гордится. – Уху варят с ершом, расстегаи пекут, осетрину варят, сига коптят. А у Даниловых нельму разварную делали.

– Не-ельму? Да такой и рыбы-то вовсе нету, – обиделась вдова.

– Из Сибири привозили.

– Еще что выдумаешь! Язык без костей! Из Сибири ей рыбу повезут.

– А я, – вздохнула лавочница, – очинно рыбу люблю. Особливо солоную. Солоная рыба прямо смерть моя…

– А взять бы тебе осетринки, да залить бы ее…

– Милая! – с чувством отвечает лавочница. – Милая! Осетрина-то ведь кусается! Кусается осетрина-то!

– Ну, хошь судака. Можно тоже и судака залить.

– Кусается судак-то нынче. Очень даже кусается.

– Ну, леща возьми. Из леща тоже можно, коли его хорошенько…

– Кусается лещ-то…

– И что это у вас все кусается! Больно вы пужливы, – острит вдова.

Лавочница вздыхает глубоко.

– Вот муж был жив, так и рыбку ели, и ничего не боялись. Достаток был, и никаких санитаров в глаза не видывали. А нынче ходят да разнюхивают. Один придет понюхает, другой понюхает. Тьфу! От одних от ихних носов товар у меня, гриб, плесенью пошел. Товар нежный, рази он может человецкий нос перенести. Худо стало теперь. Муж-то у меня был молодой кр-расавец, мужчина во всю щеку. Раз это случилась с ним беда. Шел он на почту деньги за товар отправлять; тысячи полторы было с ним. А почта тогда в старом доме была, от нас недалеко; оврагом надо было идти да мимо выгона. Место пустое. Он с собой всегда и пистолет брал. Храбрый был, одно слово, кровь с молоком. Идет это он, вдруг, откуда ни возьмись, парень перед ним. «Стой, – кричит, – не то дух вон». Остановился муж. «Чего, – говорит, – тебе надоть?» «А отдавай, – говорит, – мне денежки свои все какие есть, да живо поворачивайся, мне, – говорит, – проклаждаться некогда». И что бы вы думали? Другой бы напужался бы до смерти. А муж-то мой хоть бы что. Преспокойно вынул деньги да и отдал их мошеннику-грабителю. Тот деньги взял и строго-настрого заказал людям сказывать. Ну, муж вернулся домой, все двери на запор, да шепотком мне и рассказал. А больше никому. Уж и удивлялась же я! Другой бы на его месте невесть бы чего со страху натворил. И кричал бы, и стрелял бы, и защищался бы, а он хоть бы что. Этакого другого – поискать, не сыщешь. Вот и помер. Не живут хорошие люди на свете!

– Н-да, – вздыхает богаделенка и подымает глаза на грязный потолок. – Такие-то, видно, и там нужны!

– Говорили, быдто опился, оттого и помер, – вставляет вдова, безмятежно глядя на лавочницын нос. – Мне что! За что купила, за то и продаю.

– Ну, это ты оставь, – окрысилась лавочница. – Муж мой с наговору помер, а не с перепою. Это тебе грудной младенец скажет, не то что…

– Такой и болезни не бывает. Наговор! Что это за болезнь такая? У меня, вон, дочка в прогимназии учится. Всякая болезнь – это микроб. А наговор – про такое никто и не слыхивал.

– Господи, помилуй! – в тихом негодовании восклицает богаделенка и даже вытирает рот, чтоб удобнее было возражать, если лавочнице понадобится ее помощь.

Но лавочница и так сильна.

– Дочка! У тебя дочка в прогимназии учится! А спросила ли, хочу ли я слышать про твою дочку-то!

Тычет мне дочкой в рыло, Не посмотрят, что великий пост, а со всякой, прости господи, пустяковиной…

– Истинно, истинно! – подхватывает богаделенка. – Не посмотрят, что пост… Вот я у немца жила, у Август Иваныча, и то всегда на страстной постное ел. «Мне, – грит, – ветчину вкуснее будет на праздниках кушать, если я последнюю неделю постное покушаю». Вот вам! Немец – и то душеспасенье понимал!

– Понимал, понима-ал твой немец! – передразнивает вдова, вставая со стула. – Понима-ал. Это он, верно, тебя сибирской рыбой кормил. Выписывал из Сибири! Хи-хи! Ох, уморушка. Смотри, хозяйка, она у тебя, у старой вороны, постный сахар стащила. Нечего, нечего! Вон под блюдечком-то лежит!

– Ах ты, подлая твоя личность! – затряслась бога-делеика. – Да очень мне ваш сахар нужен! Не видала я вашего сахару обсосанного!

– Это у меня сахар обсосанный?! – ужаснулась лавочница. – В-вон! Чтоб духу вашего…

– Интеллигентному человеку слушать вас совершенно невозможно! – отряхнула крошки с платья вдова и с достоинством вышла.

– Вон! – повторила еще раз лавочница.

Богаделенка поджала губы, подтянула головной платок и засеменила к дверям.

Ушли.

Лавочница сразу успокоилась, обрядливо все прибрала на место.

– Ну-с, чайку попили, теперь, пожалуй, и в церкву пора. Слава тебе, господи! Все во благовремении.

Гаданье

– Мамочка, за мной зашли Вера Ивановская и Катя Фиш. Можно нам пойти ко всенощной?

Надя говорит равнодушным тоном, но лицо у нее напряженное, и уголки рта дрожат.

– Идите, – отвечает мать. – Что это вдруг такая религиозность обуяла? Подозрительно что-то…

Надя слегка краснеет и, быстро повернувшись, уходит из комнаты.

В передней взволнованным шепотом расспрашивают ее нескладная дылда Катя Фиш и маленькая юркая Вера.

– Можно! Можно! Позволила! Идем.

Надя быстро одевается. Сердце стучит. Страшно. Еще одумаются и вернут.

Выбежали на улицу.

– Нехорошо только, что у нас платья такие короткие. Подумает, что девчонки, и не станет серьезно гадать.

– Ерунда, – утешает Вера, – На платье она внимания не обратит, а лица-то у нас не молоденькие.

– В пятницу, когда я шла из гимназии, меня один извозчик барыней назвал, – хвастает дылда Катя.

– Честное слово? Ей-богу!

– Надо было все-таки хоть косы подколоть, – беспокоится Надя. – А то она не отнесется серьезно.

– Нет, нет, не беспокойся, она очень серьезная. Она горничной Фене всю правду сказала. И привораживать умеет, и все.

– Привораживать?

Надя задумалась. Хорошо бы кого-нибудь приворожить. Вчера мадам Таубе рассказывала маме про своего дядю графа Градолли, который всегда в Париже живет. Старый богач. Вот бы его приворожить. Граф Градолли! Ну, есть ли что на свете красивее такой фамилии! Графиня Градолли. Надежда Александровна Градолли! Молодая красавица графиня.

– Тише, тише! Осторожно, тут ступеньки, – шепчет дылда. – Вот в этот подвал.

– В подвал? – пугается Надя. – Нет, я в подвал ни за что не полезу!

– Бою-усь! – пищит Вера. – А ты не спутала: это тот самый подвал?

– Ну, конечно. Мне горничная Феня показывала.

– Бою-усь!

– Ну, так нечего было и затевать, – демонстративно поворачивается дылда. – Жалею, что связалась.

– Как же быть? – томится Надя. Ступеньки подвала ослизлые, щербатые. На дверях – рваная клеенка и мочалка. Но, с другой стороны, что может быть красивее фамилии Градолли!.. Молодая графиня Градолли…

– Все равно: уже раз решили, так пойдем.

В подвале пахнет щами и прелыми досками.

– Вам кого надоть? – спрашивает тощий-тощий мужик в лиловой рубахе.

Подруги молчат. Им неловко и страшно сказать, что нужна гадалка. Мужик еще рассердится.

– Мы, наверно, не туда попали, – испуганно шепчет Вера и тянет Надю за рукав к выходу.

– Да им, верно, Дарью Семеновну нужно, – захрипел чей-то голос из-за печки. – Дарья! К тебе, что ли?

– Господи! Да их тут целая шайка! – волнуется Надя.

Из-за перегородки показывается рябая бабья рожа; темные внимательные глаза искоса приглядываются.

– Что, барышни, погадать, что ли? Только я ведь этим не занимаюсь. Это вам кто же сказал-то?

– Феня… Феня сказала.

– Феня? Рыжая, что ли?

– Да… да…

– Ну, уж так и быть. Только деньги вперед. Тридцать копеек за каждую. Пожалте-с.

За перегородкой стояла узкая железная кровать, стол, покрытый красной бумажной скатертью, и два кресла без всякой покрышки – просто одно мочальное содержимое.

На одно кресло села сама гадалка. На другое указала Кате, в которой сразу определила предводителя.

– На бубновую даму. Для сердца-удивит дорога. Через денежное предприятие червонный разговор в казенном доме. В торговом деле – бубновый человек вредит.

Дылда испуганно выкатила глаза. Торговых дел у нее не было, но все-таки пугало, что бубновый человек вредит.

– Теперь на которую? – скучающим голосом спросила гадалка.

Надя покраснела, засмеялась от смущения.

– Не можете ли вы… мне говорили… я бы хотела приворот.

– Приворот? – ничуть не удивилась гадалка. – За это особливо двугривенный. Деньги вперед. На чье имя?

– Меня… Надеждой зовут.

– А кого имярека-то?

– Что?

– Кого привораживать-то?

– Он… его… графа Градолли.

– А имя-то как?

– Имя? А имя я не знаю.

– Ну, как же так, без имени-то. Без имени трудно. Некрепко выйдет.

Гадалка озабоченно пожевала губами и вдруг запричитала:

– На синем море, на червонном камне лежит доска, под доской – тоска. Отвались доска, подымись тоска по морям, по долам, по зеленым лесам, пади тоска на сердце раба божьего Гре… Гра… Грыдоли (ишь, как неладно выходит!), истоми его, иссуши его, чтоб он спать не спал, чтоб он есть не ел, чтоб он пить не пил, по рабе божией Надежде сох. Аминь, аминь, аминь. Тьфу, тьфу, тьфу. Раба божья Надежда, плюнь три раза.

Надя нагнулась, добросовестно плюнула три раза под стол и вытерла губы.

На улицу вышли какие-то подавленные.

– Все-таки она поразительно верно говорит! – ежилась дылда от страха сверхъестественного. – Этот бубновый человек – это, наверное, доктор Крюкин. Он всегда рад повредить. Или батюшка. «Я тебе, Фиш Екатерина, после праздников кол влеплю». Наверное, бубновый, это – батюшка. Поразительно верно говорит. И как это она так может!

– Бою-усь! – повизгивает Вера.

Надя молчит. Ей не по себе. Связалась с этим Градолли, а вдруг он рожа!

Через два дня, за вечерним чаем, мать передала Наде флакончик духов.

– Это тебе мадам Таубе оставила. Она сегодня, бедненькая, в Париж уезжает. Расстроена ужасно.

– Почему расстроена?

– Телеграмму получила: дядя ее заболел. Помнишь, она рассказывала, – граф Градолли. Бедный старичок. Жалко, столько добра делал.

– А… а что с ним? – спрашивает Надя дрожащим голосом.

– Неизвестно что. Вдруг почувствовал себя худо. Должно быть, не выживет.

Надя вся застыла.

– Вот оно! Вот оно началось! Отвалилась доска, привалилась тоска! Господи, что мне теперь делать?!

– Мамочка, а разве он хороший, этот граф?

– Да, он известный благотворитель. Добрый старичок.

«За что я погубила его? За что? – терзается Надя. – Добрый, милый старичок, прости ты меня, окаянную! Ведь он даже о моем существовании не знает, и вдруг, откуда ни возьмись, отвалилась доска и навалилась тоска. И помочь нельзя. И не знают, как лечить!»

– Мамочка! Они его, наверное, неправильно лечат. Мамочка, ему, может быть, жениться хочется? А они не понимают.

– Что-о? Что ты за вздор болтаешь?

Лицо у Нади такое несчастное, такое расстроенное.

– Если бы я знала, что можно сделать отворот против приворота, я бы не пожалела всего своего состояния!..

– Какой отворот? Какое у тебя состояние? Ничего не понимаю.

– Шестьдесят пять… ко…копе…ек…

– Господи! Да она плачет!

Мать быстро подбежала к телефону и, не спуская глаз с рыдающей Нади, нажала кнопку «А» и вызвала доктора Крюкина.

Предсказатель прошлого

«На основании точнейших данных науки хиромантии предсказываю настоящее, прошедшее и будущее. Даю советы о пропавших вещах, неудачах в браке и способы разбогатеть».

Далее следовал адрес и часы приема: от 9 утра до 11 вечера.

– Нужно пойти, – подумала я. – А то живешь – ничего не знаешь. Пойду, хоть прошлое узнаю.

Разыскала дом. Спросила у швейцара.

– У нас таких нет, – отвечал он. – Прежде, действительно, жил тут дворник, умел зубы лечить. Пошепчет в рот, зуб и пройдет. Многим помогал. А теперь он на Фонтанке, а какой номер дому, я знать не могу, потому что с меня этого не спрашивается. А если вам знать требуется, где квартира N 32, так прямо вам скажу, что во дворе, налево, шестой этаж.

Я пошла во двор, налево, в шестой этаж.

Лестница была корявая и грязная. Кошки владели ею беспредельно. Они шныряли вверх и вниз, кричали, как бешеные, и вообще широко пользовались своими правами. Дверь, за которой предсказывают прошлое, была обита грязной клеенкой и украшена нелепым звонком, болтавшимся прямо снаружи.

Кто-то открыл мне и быстро шмыгнул в другую комнату.

– Пожалте-с сюда! – тихо заблеял простуженный голос.

Я пожаловала.

Комната была маленькая, в одно голое окно. Железная кровать, закрытая вместо одеяла газетной бумагой, два стула и ломберный стол. Над столом прикреплен булавкой к стене лист бумаги, с нарисованной на ней пятерней.

Хозяин стоял и грустно меня разглядывал. Он был очень маленький, с очень большим флюсом, перевязанным черным платком, торчащим на затылке двумя заячьими ушами.

– А, понимаю! – сказал он вдруг и улыбнулся, сколько позволял флюс. – Понимаю!.. Вас, вероятно, прислала ко мне графиня Изнарская?

– Нет, – удивилась я.

– Ну, в таком случае, княгиня Издорская?

– И не княгиня.

Он не был поражен таким ответом и как будто даже ждал его. Выслушал с интересом и спросил еще, словно для очистки совести:

– В таком случае, наверно, баронесса Изконская.

И тут же прибавил с достоинством:

– Это – все мои клиентки. И полковник Иванов – вы знаете полковника Иванова? – тоже приходил советоваться со мной, когда у него украли чайную ложку. Чистейшего серебра. С пробой. По пробе все и искали сначала… Чем могу служить? Настоящее, прошедшее или будущее? Позвольте вашу левую ручку. Которая у вас левая?.. Ах, да, виноват, эта. Они, знаете, так похожи, что даже мы, специалисты, часто путаем. Позвольте рассмотреть линии. Гм… да. Я этого ожидал! Вы проживете до девяноста… да, совершенно верно, до девяноста трех лет и умрете от самой пустой и безопасной болезни… от отравления карболовой кислотой. Остерегайтесь пить карболовую кислоту в преклонных летах!

– Благодарю вас! – сказала я. – Только я больше интересуюсь другим вопросом…

– Понимаю! – перебил он. – Для того, чтобы я понял, достаточно самого легкого намека. Вас беспокоит мысль о той вещи, которая у вас пропала на днях!

Я стала вспоминать, что у меня пропало: булавка от шляпы, последний номер журнала «Аполлон», перчатка с правой руки…

– Эта вещь была вам дорога и необходима, – я вижу это по линиям вашего указательного пальца.

Положительно, он намекал на перчатку. Она была, действительно, очень нужна, и я, разыскивая ее, полезла даже под шкаф и стукнула лоб.

– Вам бы хотелось знать, где теперь эта вещь! – пророческим голосом продолжал хиромант.

– Да! О-очень!..

– Она вам возвращена не будет. Но благодаря ей будет спасено от голода целое семейство. И оно будет благословлять ваше имя, даже не зная его!

– Несчастные!

– Теперь скажу вам о вашем прошлом. Вы были больны.

Я молчала.

– Не очень сильно.

Я молчала.

– И довольно давно. Еще в детстве.

Я молчала.

– Но несерьезная болезнь. Я же говорю, что несерьезная, – оправдывался он. – Так, какие-то пустяки! Голова, что ли, болела… и недолго. Что там! Какой-нибудь час. И еще должен вам сказать, что в вашей жизни сыграли некоторую роль ваши родители: проще скажу – мать и отец. А еще мне открыто, на основании ваших линий, что у вас очень щедрая натура. Если вы только заметите, что человеку нужны деньги, уж вы сейчас все ему отдадите.

Мы помолчали некоторое время – он вопросительно, я отрицательно.

Потом он захотел огорчить меня. Он поднял голову вверх и, тряся заячьими ушами, ехидно сказал.

– Замуж вы никогда не выйдете!

– Ну, это положим!

– Как «положим»! Мне по линиям шестого сустава безымянного пальца…

– Врет вам шестой сустав. Я давно замужем.

Заячьи уши уныло опустились.

– Я в этом смысле и говорил. Раз вы замужем, так как же вам еще раз выходить. Тем более что даже смерть вашего мужа не обозначена на ваших суставах. Он доживет до девяноста двух лет и умрет от такого пустяка, что вы даже и не заметите. Но для вашего мужа очень опасны пожары. В огне он очень легко загорается…

– Благодарю вас, мы будем осторожны.

– И вообще, остерегайтесь всяких несчастий, это мой вам совет. Ушибы, увечья, заразительные болезни, потеря глаза, рук, ног и прочих конечностей со смертельным исходом – все это для вас чрезвычайно вредно. Это все, что я могу вам сказать на основании научных исследований вашей руки, называемых хиромантией. Один рубль.

Я заплатила, поблагодарила и вышла.

Он стоял на лестнице – одно заячье ухо вверх, точно прислушивалось к моим шагам, другое – упало вниз, безнадежное. Он долго смотрел мне вслед.

– Поблагодарите от меня графиню Задольскую! – вдруг крикнул он сверху.

– Что-о? – подняла я голову.

– Баронессу… за рекомендацию. И княжну тоже…

Слегка прищурив глаза, он гордым взглядом окинул

двух пегих кошек, примостившихся у самого порога. Вы, мол, твари, понимаете, кого пред собой видите?

– Непременно! – ответила я.

Я понимала, что раз нас слушают посторонние, то нужно быть деликатной.

Кошки переглянулись.

Потустороннее

Были вчера вечером у Ложкиных. Договорились до таких страстей, что потом жутко было в метро лезть. И то правда, как подумаешь, – под землю в полночь. Это в Париже все как-то незаметно выходит, потому что по-французски, а если бы устроить метро где-нибудь в Тиму или Малоархангельске, так уж наверное в нем завелись бы покойники.

Мы, русские, вообще народ мистически настроенный, но в частности мадам Ложкина превзошла всякую меру. Сама позовет в гости, а придешь, она ноздри раздует, глаза закатит:

– У меня, – говорит, – было предчувствие, что вы ко мне сегодня придете.

Муж у нее человек грубоватый.

– Сама же, – говорит, – позвала, чего же тут чувствовать-то?

У женщин вообще, я считаю, натура тоньше. И действительно, в мадам Ложкиной этой самой мистики ужасно много. Вчера рассказывала удивительные случаи.

– У меня, – говорит, – необычайная сила внушения на расстоянии. Сколько раз проверяла. У мужа, знаете, преотвратительная память, – что ни поручить, все забудет. А я очень люблю пряники и всегда его прошу купить к чаю. И вот иногда перед чаем начинаю ему мысленно внушать: «Не забудь пряники, не забудь пряники». И представьте себе, ведь иногда покупает.

Это, действительно, поразительно, такая сила!

Олечка Бакина, оказывается, тоже не без силы. Была она влюблена в одного актера, и каждый вечер внушала ему: «Встань, выйди из дому и иди ко мне». И он, говорит, действительно вставал и шел. Прямо удивительно.

Шел он, положим, не к Олечке, а к Марье Михайловне, но все-таки половину внушения исполнял, то есть вставал и из дому выходил. Ну разве это не чудо?

Прямо завидно! Почему у меня никакой такой силы нет?

От разговора о внушении перешли к спиритизму и загробной жизни. Был в нашей компании как раз один специалист по спиритизму. Рассказывал массу интересного. У него у самого такая медиумическая сила, что стоит ему за стол сесть, как моментально дух тут как тут. Специалист, конечно, сначала спрашивает:

– Дух, если ты здесь, стукни один раз. Если тебя нет, стукни два раза.

И представьте, тот моментально все честно отстукивает.

Ну а спрашивали вы у них, у духов-то, о загробной жизни?

– Не успевал-с. Потому что они меня сразу начинали колотить твердыми предметами по темени. При этом как-то неудобно предлагать вопросы. Одно могу вывести, что, вероятно, у них там характеры очень портятся. Потому что такие злющие являются, что иногда прямо даже неудобно. Очень уж ругаются. И что удивительнее всего – всегда по-русски. Видно, там получают возможность владеть всеми языками. Явилась раз душа Офелии. Ну и душа! И откуда она такие выражения подцепила, видно, Гамлет научил. Н-да, грубоватые они все там делаются, быт, видно, такой простецкий.

– Вот бы узнать, как у них там!

А мадам Ложкина говорит:

– А вдруг у них там тоже гостиная, столовая, передняя, спальня и кабинет. И тоже в гости ходят, и изволь им печенье покупать.

Последнее замечание было, по-моему, нетактично, так как мы же у нее в гостях сидели.

А Олечка подхватила:

– А одеваются, может быть, моднее нашего.

– А чем же, – говорю, – эту грубость разговора объяснить?

Спирит выразил мнение, что это, вероятно, сказывается влияние среды. Что на том свете люди объединяются не по признаку хороших манер, а по своим духовным качествам. Может быть, душа какой-нибудь добродетельной девицы из высшего общества в течение многих веков находится в компании раскаявшихся разбойников с большой дороги. Может быть, души-то их и очень высоки в духовной оценке, а все-таки то, что называется на языке эстетов «финтифлю», у них, конечно, отсутствует. И общаются они между собою по-простецки. Ну вот девицина душа и впитывает в себя эти простецкие эманации, и если заглянет случайно на спиритический сеанс, то, конечно, и выявляется в словесной форме разбойничьего тона.

А мадам Ложкина нашла, что это было бы несправедливо, если бы так перемешивали людей различных кругов общества. Конечно, в смысле манер, если какой-нибудь праведник ел рыбу ножом – это неважно, потому что на том свете ни рыбы, ни ножа нет, но сама душа у человека благовоспитанного должна очень шокироваться и страдать от близости праведника дурного тона…

Потом разговор потек по своему руслу дальше, в дебри, и сам Ложкин высказал удивительнейшую мысль.

– Не замечали ли вы, – сказал он, – как часто то, что считалось предрассудком и заблуждением темного разума, неожиданно освещается наукой и признается ею за правильное и достоверное? Вот, например, лечили деревенские старухи рожу тем, что очерчивали воспаленное место мелом. Люди интеллигентные, конечно издевались над бабьей ерундой, а затем бактериолог какой-то взял да и разъяснил, что бабы-то очень правильно дело-то разумели, что бациллы рожи не могут переходить через меловое препятствие, так как мел, по природе своей, им неблагоприятен. И многое, что казалось пустяком и над чем смеялись, оказалось правильным. Так вот иногда приходит мне в голову: а ну как земля-то вовсе не шар, а блин, и держится она на трех китах, а внизу ад, и черти на сковородках грешников жарят? Подумайте только, какой конфуз для образованного человека, который всю жизнь губы кривил по всем правилам скепсиса и анализа и умер, «погружаясь в великое ничто», и вдруг – пожалуйте-с сквородку лизать, и самый настоящий черт зеленого цвета, изрыгая хулу и серный дух, будет ему подкладывать угольков под пятки. Вот уж это, действительно, был бы настоящий ад! А срам-то какой для человеческой гордыни! Вот тебе и скепсис, вот тебе и наука! И все эти Галилеи и Коперники – все по сковородкам рассажены и жарятся за распространение ложных слухов.

Тут уж и я ввязалась в разговор.

– Это, – говорю, – действительно, очень страшно – то, что вы рассказываете. Но есть во всем этом нечто утешительное, что делает этот наивный ад местом не столь уж отвратительным. А именно то, что в аду этом предполагается для каждого грешника особая сковорода. Я одобряю это не в смысле комфорта или гигиены, а имея в виду, что при этом для них недопустимо взаимное общение. Хотя с точки зрения грешника это, может быть, большой дефект и пущая мука.

– Темно говорите, не понимаю, – прервал меня хозяин.

– А я это в том смысле, что лишены они возможности друг другу гадости делать. Тяжело ведь это, а?

Все опустили головы и замолчали.

Доброе дело старца Вендимиана

В прекрасной, цветущей долине, теперь давно выжженной солнцем и засыпанной горячим песком пустыни, жил некогда благочестивый старец Вендимиан.

Жил он одиноко, как и полагается человеку, углубленному в мысли о спасении своей души, но так как кроме своей собственной души заботился он также и о душе ближнего, то и поставил тростниковый шалаш свой недалеко от селения, куда часто ходил, наблюдал за жизнью, помогал, сколько мог, советом и указаниями, склонял богатых не оставлять бедных и все, что получал сам, раздавал неимущим.

Каждый вечер садился старец Вендимиан у порога своей хижины и, глядя, как медленно погружается солнце в закатно-алые пески пустыни, думал:

«Что сделаю я завтра для ближнего? Стар я и нищ, и нет у меня ни силы, ни денег, чтобы служить брату моему. Премудрая благость вечерняя, научи меня!»

И вот однажды вечером, возвращаясь через селение к себе домой, увидел старец на пороге многих домов выставленные сандалии.

Удивился старец и спросил прохожего:

– Скажи, брат мой, для чего сие и не могу ли я что-нибудь сделать полезное для сего случая?

Прохожий отвечал с удивлением:

– Разве не помнишь ты, бестолковый старец, что завтра начинается новый год, который будет продолжаться целый год вплоть до следующего? Вот каждый желающий для начала года порадоваться на чужой счет и выставил свои сандалии в надежде, что прохожий положит в них хорошенький подарочек, и если у тебя, старик, много денег – сыпь хоть все: они не откажутся.

Прохожий засмеялся и пошел своей дорогой, а Вендимиан горько задумался:

«Вот стоят здесь несколько десятков сандалий, и каждая просит у меня радости для господина своего. А что могу дать я, нищий и старый?»

И долго думал он, сидя на пороге тростниковой своей хижины, и, когда погасли закатно-алые пески пустыни, вспыхнуло лицо его радостью:

«Научила меня премудрая благость вечерняя! Вот поставлю я у дороги свои сандалии, и если кто из прохожих опустит в них хотя бы самый ничтожный дар, я буду считать себя счастливым, потому что дать ближнему своему возможность сделать доброе дело есть поступок смиренномудрый и великодушный. Это как будто идем мы с ним рядом в царствие небесное, и вот у самых врат остановился я и сказал:

– Брат мой, входи первым!»

И выставил свои сандалии старец Вендимиан у порога жилища и уснул умиленный.

Просыпаясь ночью, дважды слышал он шаги прохожих, и тихий говор, и шорох у дверей и радостно улыбался.

И, когда утреннее солнце закружевило тонким золотом тростниковые стенки, встал Вендимиан и, улыбаясь, перешагнул свой порог.

Сандалий на том месте, где он поставил, не было. Но он быстро нашел их. Одна висела на дереве, другая, перевернутая подошвой вверх, валялась на дороге.

В той, что висела, оказалась дохлая полевая мышь. А в той, что валялась, ничего не было, если не считать, что кто-то плюнул в нее.

Понурив голову, понес старец в свою хижину дары ближнего и тихо, без пищи и движения просидел до вечера.

«Что сделал я? – думал он. – Не искусил ли брата своего на грубый поступок?»

А вечером, сидя на пороге хижины и глядя, как медленно погружается солнце в закатно-алые пески пустыни, он уже чувствовал в душе вечернюю тихость и думал, улыбаясь:

«Почему огорчился я? Судьба так разнообразна в своей щедрости, что вместо одного счастья дала мне другое. Чего желал я? Я желал дать брату моему возможность сделать доброе дело и тем подарить ему радость праздничную. И вот один подсунул мне дохлую мышь, а другой плюнул в сандалию. Но разве оба они не побежали потом домой, смеясь при мысли, как утром огорчусь я? Разве не подпрыгивали они, веселясь и ликуя, что смогли обидеть меня? И не должен ли я, слабый и нищий старик, быть бесконечно счастливым, что мог подарить брату своему хотя минуту светлой радости на его печальном жизненном пути?»

Так думал благочестивый старец, и, когда упало солнце в злато-пурпуровое ложе свое и, побледнев, погасли алые пески, встал Вендимиан, спокойный и радостный, и, воздев руки, благословил вселенную.

Ст. Никоненко. Н. А. Тэффи

С тех пор, как зародилась письменная литература, в любую эпоху существовали писатели разного рода. Среди них были такие, чье творчество отразило в себе целый человеческий мир. Обладая глубоким, всепроникающим умом и талантом, они смогли создать произведения, которые прошли через века и до сих пор волнуют человека, поражают своей силой и мудростью.

Были писатели и другого рода – они скользили по поверхности жизни, хотя порой и пользовались популярностью у своих современников. Однако кто их сейчас знает? Они отжили свой век. Если бы сейчас стали издавать творения таких писателей, они могли бы вызвать у читателя лишь удивление и скуку.

И есть еще одна категория писателей. Они были популярны в свое время. Затем их по тем или иным причинам забыли. И вдруг, открыв случайно книжку такого писателя, вы делаете радостное открытие: этот писатель вам близок!

Пусть он не создал ничего эпохального. Не всем, как говорится, дано. Но он сумел подметить и выразить какие-то типические черты людей своего времени, признаки эпохи, и мы узнаем что-то новое о давно ушедших днях и как-то по-новому видим, казалось бы, до конца знакомые вещи.

Таким писателем была Надежда Александровна Тэффи, с чьими рассказами-читатель только что познакомился.

Она родилась в 1876 году в состоятельной интеллигентной семье. Ее отец – известный юрист, профессор А. В. Лохвицкий – был разносторонне образованным человеком, замечательным оратором и славился остроумием, которое, очевидно, и унаследовала Надежда Александровна.

Писать Тэффи стала уже будучи взрослым, сформировавшимся человеком. Первым ее произведением было стихотворение. Напечатал его журнал «Север» в 1901 году. Через несколько лет вышел сборник стихов «Семь огней». Но поэтические выступления не принесли успеха писательнице.

Совсем иное впечатление произвели юмористические рассказы Тэффи. Критика очень тепло встретила рождение нового юмориста, отмечала несомненное влияние на писательницу А. П. Чехова, что признавала и сама Надежда Александровна. Но у нее сразу определился свой почерк, приемы, стиль. Тэффи, в отличие от многих юмористов, не выдумывает смешные положения, чтобы получить комический эффект. Она подмечает действительно смешное в жизни, в повседневной будничной обстановке, во взаимоотношениях людей. Наблюдательность писательницы поистиие изумительна, а ее умение представить вещи и людей с совершенно неожиданной стороны, с какой мы никогда их не воспринимали, покоряет читателя.

За короткий срок Тэффи выпустила несколько сборников рассказов и пьес. Особого расцвета достиг ее талант, когда она сотрудничала в «Сатириконе», а потом в «Новом сатириконе». О лучших рассказах Тэффи, напечатанных в «Сатириконе», И. А. Бунин писал, что они написаны «здорово, просто, с большим остроумием, наблюдательностью и чудесной насмешливостью».

Круг тем писательницы весьма многообразен. Ее интересуют и бытовые ситуации, и социальные проблемы, и человеческая психика, и политическая обстановка.

Разумеется, не все рассказы Тэффи равноценны. Но в наиболее удачных она несколькими штрихами, несколькими словами могла передать внутренний мир человека, заглянуть в душу и показать ее нам.

Тэффи видела противоречия и мерзости жизни царской России, нищету и бесправие трудящихся и сытое самодовольство власть имущих.

Написанное ею в 1905 году стихотворение «Пчелки» было напечатано в большевистской газете «Вперед», а в ноябре 1905 года, в разгар революционных боев, было перепечатано легальной большевистской газетой «Новая, жизнь». Это стихотворение стало популярной пролетарской песней. Его заключительные строки дышали верой в грядущие революционные схватки:

В ту ночь до рассвета мелькала иголка.

Сшивали мы полосы красного шелка

Полотнищем длинным, прямым…

Мы сшили кровавое знамя свободы,

Мы будем таить его долгие годы,

Но мы не расстанемся с ним!

Все слушаем мы – не забьет ли тревога,

Не стукнет ли жданный сигнал у порога –

Нам чужды и жалость и страх!..

Мы бедные пчелки, работницы-пчелки,

Мы ждем… и проворно мелькают иголки

В измученных наших руках.

Фельетоны Тэффи, опубликованные в газете «Новая жизнь», зло клеймили буржуазные партии.

В фельетоне «Новые партии», говоря о партии конституционалистов-демократов, созданной священником Петровым, Тэффи указывает на мрачную роль православной церкви в России: «Новая партия желает молиться богу. Бог, говорит она, необходим для русского народа.

Это мнение новой партии – далеко не ново. В политике России, как внутренней, так и внешней, бог всегда играл не последнюю роль.

На театр войны в Маньчжурию вагонами отправлялись иконы.

Большинство погромов (их я отношу к политике внутренней) начинались с пения молитвы: „Спаси, господи, люди твоя и благослови достояние твое“.

И народ русский воспитывался на принципе: „Несть бо власть еще не от бога“, в силу которого каждого держиморду-урядника обязуется считать за наместника божия, чем-то вроде римского папы».

Тэффи вместе с редакцией «Нового сатирикона» с энтузиазмом встретила Февральскую революцию 1917 года, свержение монархии. Однако вскоре она убедилась, что Временное правительство не способно провести сколько-нибудь серьезные преобразования в стране, и стала выступать против деятелей буржуазной республики.

Когда же пришла Октябрьская революция, она не поняла ее значения. Разруха первых лет революции испугала ее. В 1919 году

Тэффи эмигрирует. Константинополь, Европа, Париж… Типичный путь эмигранта. Многие ее рассказы становятся грустными: не весела жизнь человека, оторванного от родины. Она видела никчемность, опустошенность и обреченность людей, покинувших отчизну.

Тэффи умерла 5 октября 1952 года. Ее литературное наследие велико, и большая часть ее рассказов заслуживает того, чтобы с ними ознакомились советские читатели.

В 1965 году два рассказа Тэффи были напечатаны в сборничке авторов-сатириконцев «Тайны вокруг нас». Сейчас читатели имеют возможность прочесть еще несколько рассказов талантливой писательницы, в которых она с присущим ей остроумием высмеивает религиозные предрассудки, суеверия, христианское ханжество, очень тонко подмечает абсурдность и противоречия религиозной веры.

Вот почему мы предлагаем эти рассказы современному читателю, который может взять их на вооружение в борьбе с невежеством, все еще существующим кое-где в наши дни.

Ст. Никоненко

Выходные данные

Тэффи Надежда Александровна.

ПРЕДСКАЗАТЕЛЬ ПРОШЛОГО.

М., Политиздат, 1967.

47 с. с илл. (Худож. атеистич. б-ка).

На обороте тит. л. сост.: Ст. Никоненко

Редактор А. Белов

Художественный редактор Г. Семиреченко

Технический редактор О. Семенова

Художники М. Скобелев и А. Елисеев

Сдано в набор 26 марта 1966 г. Подписано в печать 3 января 1967 г.

Формат 70 X 108 1/32. Физ, печ. л. 1 1/2. Условн. печ. л. 2,10.

Учетно-изд. л. 1,63. Тираж 100 тыс. (50 001–100 000) экз.

А11565. Заказ № 381. Бумага № 2. Цена 6 коп.

Политиздат, Москва, А-47, Миусская пл., 7,

Типография «Красный пролетарий» Политиздата.

Москва, Краснопролетарская, 16.