📚   БИБЛИОТЕКА РУССКОЙ и СОВЕТСКОЙ КЛАССИКИ   📚

здесь можно бесплатно скачать книги в удобном формате для чтения в оффлайне и на мобильных устройствах

Бенедикт Лившиц, Велимир Хлебников и др.

Дохлая луна

Бенедикт Лившиц, Велимир Хлебников и др.. Дохлая луна. Обложка книги

Москва, Издательство Первого журнала русских футуристов, 1914

Сборник единственных футуристов мира!! поэтов «Гилея». Стихи, проза, рисунки, офорты: Константин Большаков, Бурлюки: Давид, Владимир, Николай, Василий Каменский, А. Крученых, Бенедикт Лившиц, Владимир Маяковский, Виктор Хлебников, Вадим Шершеневич.

Издание второе, дополненное.

Тексты представлены в современной орфографии.

Оглавление

Бенедикт Лившиц

Освобождение слова

Вадим Шершеневич

К Большакову

«Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью…»

«Секунда нетерпеливо топнула сердцем и у меня…»

«Это Вы привязали мою голую душу…»

«Прямо в небо качнул я вскрик свой…»

«Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки…»

«Прохожие липнут мухами…»

Велимир Хлебников

Семеро

Любхо

Так как

Числа

Внучка Малуши

Черный любирь

«Я нахожу, что очаровательная погода…»

Владимир Маяковский

Исчерпывающая картина весны

От усталости

Любовь

Мы

«По эхам города проносят шумы…»

Я

Несколько слов о моей жене

О моей маме

Теперь про меня

Бенедикт Лившиц

Тепло

Вокзал

Василий Каменский

От иероглифа до «А»

Небовесную песнепьяный

Алексей Крученых

«Мир кончился. Умерли трубы…»

Высоты

Николай Бурлюк

Трубач

Глухонемая

Проданный бог

«Пускай я тихий околодочный…»

«Людей вечерних томное зевание…»

«Пред деревом я нем…»

Ледяные дорожки

Артемида без собак

Слепой город

Трава матерей

Давид Бурлюк

И.А.Р.

Мёртвое небо

«Без Н»

«Без Р и С»

«Без А»

«Без Р»

«И выжимая ум как губку…»

«Умерла покрывшись крепом…»

«Я имел трех жен…»

«Он жил избушке низкой…»

«Трикляты дни где мертвою спиною…»

«У кровати докторов…»

«Мы бросали мертвецов…»

«Солнце каторжник тележкой…»

«Взлетай пчела пахучим медом…»

«Грусть»

Зрительное осязание

«Улей зимы»

«Корпи писец хитри лабазник…»

«Я строю скрытных монастырь…»

Волково кладбище

Старик

Ночной пешеход

«Полночью глубокой…»

Константин Большаков

Девушки

«Луна плескалась, плескалась долго в истерике…»

«Вы вялое сердце разрезали…»

«Весна, изысканность мужского туалета…»

 

Дохлая луна

Бенедикт Лившиц

Освобождение слова

I

В порочном круге, в коем искони, благодаря традиционному невежеству и наследственной умственной лени, мечется российская литературная критика, иногда наблюдаются любопытные явления. Среди переполоха, поднятого во стане критики, первыми, еще безымянными, выступлениями футуристов, наиболее смехотворно и, вместе с тем, наиболее характерно в руках руководителей общественного вкуса прозвучало брошенное наш обвинение в эпигонстве. Заставь дурака Богу молиться, он и лоб расшибет. Еще на памяти у всех время, когда нашу критику приходилось отучать от излюбленных ею катастрофических понятий «искусственной прививки», «занесения Запада» и т. п. сообщением ей иных, новых для нее понятий эволюционного характера. Увы, это испытание оказалось ей не по силам: как у всех умственных недоносок, сложная формула причиной обусловленности у наших критиков превратилась в несравненно более простую: post hoe, ergo propter hoc. За грехи наших отцов – культуртрегеров расплачиваться приходится нам. Преемственность преемственностью, но неужели всякий танец начинается от печки российского символизма? Неужели примат словесной концепции, впервые выдвинутый нами, имеет что-либо общее с чисто идеологическими ценностями символизма? Не разделяли ли блаженной памяти символисты рокового рабского убеждения, что слово, как средство общения, предназначенное выражать известное понятие и связь между таковыми, тем самым и в поэзии должно служить той же цели? Из чьих уст до нас изошло утверждение, что, будь средством общения не слово, а какой-либо иной способ, поэзия была бы свободна от печальной необходимости выражать логическую связь идей, как с незапамятных времен свободна музыка, как со вчерашнего дня – живопись и ваяние?

Не менее основательны утверждения критики на то, что наше понимание задач поэзии произвольно, не основано ни на каких объективных данных и что нашей конструкции можно противупоставить, в качестве эквивалентных, сколько угодно иных. Мы существуем – с нас этого довольно. Идущим вслед за нами историкам литературы, для коих наше заявление – конечно, лепет непосвященных, рекомендуем обратиться к наемникам Проппера: у них там все очень хорошо объяснено. Но, вопрошают нас более глубокомысленные, откуда черпаете вы уверенность, что ваше понимание – единственно возможное из представляющихся современному творческому сознанию? Только в нашем отечестве, где с легкостью, не возбуждающей недоумения, появляются на свет всякие эго-футуризмы и акмеизмы – эфемерные и пустотелые – и только в ушах наших присяжных ценителей тщетно пытающихся уловить зыбкий смысл этих одуванчиковых лозунгов, – может возникнуть такой вопрос. И его приходится слышать, уже ступив за порог великого освобождения слова!

II

Едва ли не всякое новое направление в искусстве начинало с провозглашения принципа свободы творчества. Мы повторили бы основную методологическую ошибку большинства этих деклараций, если бы попытались говорить о свободе творчества, не установив нашего понимания взаимоотношения между миром и творчеством, сознанием поэта. Нам представляется невозможным творчество в «безвоздушном пространстве», творчество «из себя», и в этом смысле, каждое слово поэтического произведения вдвойне причинно-обусловлено и следовательно, вдвойне несвободно: во-первых, в том отношении, что поэт сознательно ищет и находит в мире повод к творчеству: во вторых, что сколько бы не представлялся поэту свободным и случайным выбор того или иного выражения его поэтической энергии, этот выбор всегда будет определяться некоторым подсознательным комплексом, в свою очередь, обусловленным совокупностью внешних причин.

Но если разуметь под творчеством свободным – полагающее критерий своей ценности не в плоскости взаимоотношений бытия и сознания, а в области автономного слова, – наша поэзия, конечно, свободна единственно и впервые для нас безразлично, реалистична ли, натуралистична или фантастична наша поэзия: за исключением своей отправной точки она не ставит себя ни в какие отношения к миру, не координируется с ним, и все остальные точки ее возможного с ним пересечения заранее должны быть признаны незакономерными.

Но подобное отрицание известного отношения между миром и сознанием поэта в качестве критерия творчества последнего отнюдь не есть отрицание всякого объективного критерия. Выбор поэтом той или иной формы проявления его творческой энергии далеко не произволен. Так, прежде всего, поэт связан пластическим родством словесных выражений. Во-вторых, пластическою валентностию их. В третьих, словесною фактурой. Затем, задачами ритма и музыкальной инструментовки. И наконец, общими требованиями живописной и музыкальной композиции. Во избежание недоразумений, следует оговориться, что хотя кое-что из перечисленного (правда, слабо понятое и весьма вульгарно намеченное) и являлось в некоторых случаях конгредиентом суждений о ценности поэтического произведения, но лишь нами впервые, в строгом соответствии со всею системою нашего отношения к поэзии, придан характер исключительности этим основным моментам объективного критерия.

Отрицая всякую координацию наше поэзии с миром, мы не боимся идти в своих выводах до конца и говорим: она неделима. В ней нет места ни лирике, ни эпосу, ни драме. Оставляя до времени в неприкосновенности определения этих традиционных категорий, спросим: может ли поэт, безразличный, как таковой, ко всему, кроме творимого слова, быть лириком? Допустимо ли превращение эпической кинетики в эпическую статику, иными словами, возможно ли, коренным образом не извращая понятия эпоса, представить себе эпический замысел расчлененным искусственно – не в соответствии с внутреннею необходимостью последовательно развивающейся смены явлений, а сообразно с требованиями автономного слова? Может ли драматическое действие, развертывающееся по своим исключительным законам, подчиняться индукционному влиянию слова, или хотя бы только согласовываться с ними? Не является ли отрицанием самого понятия драмы – разрешение коллизии психических сил, составляющей основу последней, не по законам психической жизни, а иным? На все эти вопросы есть только один ответ: конечно, отрицательный.

III

В заключение: если ошибка – думать, что вышеизложенные принципы уже нашли полное осуществление в произведениях поэтов, их признающих, то гораздо большее уклонение от истины – утверждение, что новое течение сводится в конечном счете к словотворчеству в тесном смысле этого слова. Напрасно не в меру прозорливые и услужливые друзья, с усердием, достойным лучшей участи, помогающие нам конституироваться, толкают нас на этот путь. Применяя к узкому своему пониманию происходящее у них на виду, они, верим, вполне добросовестно упускают самое ценное, что есть в новом течении, – его основу, изменение угла зрения на поэтическое произведение. Если «Пушкин, Достоевский, Толстой и пр. сбрасываются с парохода современности», то не потому, что «мы во власти новых тем», а потому что под новым углом зрения, в новом ракурсе их произведения утратили значительнейшую долю своего, отныне незаконного обаяния, то, равным образом, не к согласованности или несогласованности с духом русского языка наших неологизмов или с академическим синтаксисом – нашего предложения, не в способах нахождения новой рифмы, не в сочетании слов, казавшихся несоединимыми, следует искать, как это делает напр. В. Брюсов, сущность и мерило ценности нового течения. Все это – на периферии последнего, все это лишь средства нашего преходящего сегодня, от которых мы, может быть, завтра без ущерба для нашей поэзии откажемся. Но что непроходимой пропастью отделяет нас от наших предшественников и современников – это исключительный акцент, какой мы ставим на впервые свободном – нами освобожденном – творческом слове.

Бенедикт Лившиц.

Весна 1913 г.

Вадим Шершеневич

К Большакову

Сердце вспотело, трясет двойным подбородком и

Кидает тяжелые пульсы рассеянно по сторонам.

На проспекте, изжеванном поступью и походками,

Чьи-то острые глаза бритвят по моим щекам.

Пусть завтра не зайдет и не пропищит оно,

В телефон, что устало, что не может приехать и

Что дни мои до итога бездельниками сосчитаны,

И будет что-то говорить должго и нехотя.

А я не поверю и пристыжу: «Глупое, глупое, глупое!

Я сегодня ночь придумал новую арифметику,

А прежняя не годится, я баланс перещупаю

И итог попробую на языке, как редьку».

И завтра испугается, честное слово, испугается.

Заедет за мною в авто взятом на прокат,

И на мою душу покосившуюся, как глаза у китйца,

Насадит зазывный трехсаженный плакат.

И плюнет мне в рожу фразой, что в млечном

Кабинете опять звездные крысы забегали,

А я солнечным шаром в кегельбане вневечном

Буду с пьяными выбивать дни, как кегли.

И во всегда пролезу, как шар в лузу,

И мысли на конверты всех годов и веков наклею,

А время – мой капельдинер кривой и кургузый –

Будет каждое утро чистить вечность мою.

Не верите – не верьте!

Обнимите сомнениями мускулистый вопрос!

А я зазнавшейся выскочке – смерти

Утро без платка крючковатый нос.

«Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью…»

Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью

Взыскриваются ваши глаза, но ведь это потому,

Что вы плагиатируете фонари автомобильи,

Когда они от нечего делать пожирают косматую тьму.

Послушайте! Вы говорите, что ваше сердце ужасно

Стучит, но ведь это же совсем пустяки;

Вы, значит, не слыхали входной двери! Всякий раз она

Оглушительно шарахается, ломая свои каблуки.

Нет, кроме шуток! Вы уверяете, что корью

Захворало ваше сердце. Но ведь это необходимо хоть раз.

Я в этом убежден, хотите, с докторами поспорю.

У каждого бывает покрытый сыпной болезнью час.

А вот, когда вы выйдете в разорванный полдень,

На главную улицу, где пляшет холодень,

Где скребут по снегу моторы свой выпуклый шаг,

Как будто раки в пакете шуршат, –

Вы увидите, как огромный день, с животом,

Раздутым прямо невероятно от проглоченных людишек,

На тротуар выхаркивает с трудом

И пища, пищи излишек.

А около него вскрикивает пронзительно, но скорбно

Монументальная женщина, которую душит мой горбатый стишок,

Всплескивается и хватается за его горб она,

А он весь оседает, пыхтя и превращаясь в порошок.

Послушайте! Ведь это же, в конце концов, нестерпимо:

Каждый день моторы, моторы и водосточный контрабас.

Это так оглушительно! Но это необходимо,

Как то, чтобы корью захворало сердце хоть раз.

«Секунда нетерпеливо топнула сердцем и у меня…»

Секунда нетерпеливо топнула сердцем, и у меня изо

Рта выскочили хищных аэропланов стада.

Спутайте рельсовыми канатами белесоватые капризы,

Чтобы вечность стала однобока и всегда.

Чешу душу раскаяньем, глупое небо я вниз тяну,

А ветер хлестко дает мне по уху.

Позвольте проглотить, как устрицу, истину,

Взломанную, пищащую, мне – озверевшему олуху!

Столкнулись в сердце две женщины трамваями,

С грохотом терпким перепутались в кровь,

А когда испуг и переполох оттаяли,

Из обломков, как рот без лица, завизжала любовь.

А я от любви оставил только корешок,

А остальное не то выбросил, не то сжег,

Отчего вы не понимаете! Жизнь варит мои поступки

В котлах для асфальта, и проходят минуты парой.

Будоражат жижицу, намазывают на уступы и на уступки,

На маленькие уступы лопатой разжевывают по тротуару.

Я всё сочиняю, со мной не было ничего,

И минуты – такие послушные и робкие подростки!

Это я сам, акробат сердца своего,

Вскарабкался на рухающие подмостки.

Шатайтесь, шатучие, шаткие шапки!

Толпите шаги, шевелите прокисший стон!

Это жизнь сует меня в безмолвие папки,

А я из последних сил ползу сквозь картон.

«Это Вы привязали мою голую душу…»

Это Вы привязали мою голую душу к дымовым

Хвостам фыркающих, озверевших, диких моторов.

И пустили ее волочиться по падучим мостовым,

А из нее брызнула кровь черная, как торф.

Всплескивались скелеты лифта, кричали дверные адажио,

Исступленно переламывались колокольни, и над

Этим каменным галопом железобетонные стоэтажия

Вскидывали к крышам свой водосточный канат.

А душа волочилась и, как пилюли, глотало небо седое

Звезды, и чавкали его исполосованные молниями губы,

А сторожа и дворники грязною метлою

Чистили душе моей ржавые зубы.

Стоглазье трамвайное хохотало над прыткою пыткою,

И душа по булыжникам раздробила голову свою,

И кровавыми нитками было выткано

Мое меткое имя по снеговому шитью.

«Прямо в небо качнул я вскрик свой…»

Прямо в небо качнул я вскрик свой,

Вскрик сердца, которое в кровоподтеках и в синяках.

Сквозь меня мотоциклы проходят, как лучи иксовые,

И площадь таращит пассажи на моих щеках.

Переулки выкидывают из мгел пригоршнями

Одутловатых верблюдов звенящих вперебой,

А навстречу им улицы ерзают поршнями

И кидают мою душу, пережаренную зазевавшейся судьбой.

Небоскреб выставляет свой живот обвислый,

Топокопытит по рельсам трамвай свой массивный скок,

А у барьера крыш, сквозь рекламные буквы и числа,

Хохочет кроваво электро-электроток.

Выходят из могил освещенных автомобили

И, осклабясь, как индюк, харей смешной,

Они вдруг тяжелыми колокольнями забили

По барабану моей перепонки ушной.

Рвет крыши с домов. Темновато ночеет. Попарно

Врываются кабаки в мой охрипший лоб,

А прямо в пухлое небо, без гудка, бесфонарно,

Громкающий паровоз врезал свой стальной галоп.

«Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки…»

Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки,

А двухэтажный флигель присел за небоскреб  впопыхах,

Я весь трамваями и автомобилями выпачкан,

Где-где дождеет на всех парах.

Крутень винопьющих за отгородкой стекольной,

Сквозь витрину укусит мой вскрик ваши уши,

Вы заторопите шаги, затрясетесь походкой алкогольной,

Как свежегальванизированная лягушка.

А у прохожих автомобильное выражение. Донельзя

Обваливается штукатурка с души моей,

И взметнулся моего голоса испуганный шмель

задевая за провода сердец все сильней и гудей.

Заводской трубой вычернившееся небо пробило,

Засеменили вело еженочный волторнопассаж

И луна ошалелая, раскалённая добела,

Взвизгнула, пробегая беззвёздный вираж.

Бухнули двери бестолковых часов,

Бодая пространство, разорвали рты.

На сердце железнул навечный засов

И вошли Вы, как будто Вы были ты.

Все тускало, звукало, звякало, ляскало,

Я в кори сплетен, сплетен со всем,

Что посторение, что юнело и тряскало,

Знаете: постаревшая весна высохла совсем?!

Пусть же шаркают по снегу моторы. Некстати

лезет взглядом из язв застекленных за парою муж,

А я всем пропою о моей пьяной матери,

Пляшущей без платья среди забагровевших луж.

«Прохожие липнут мухами…»

Прохожие липнут мухами к клейким

Витринам, где митинг ботинок,

И не надоест подъездным лейкам

Выцеживать зевак в воздух густой, как цинк.

Недоразумения, как параллели, сошлись и разбухли,

Чахотка в нервах подергивающихся проводов,

И я сам не понимаю: у небоскребов изо рта ли, из уха ли

Тянутся шероховатые почерки дымных клубков.

Вспенье трамваев из за угла отвратительныей,

Чем написанная на ремингтоне любовная записка,

А беременная женщина на площади живот пронзительный

Вываливает в неуклюжие руки толпящегося писка.

Кинематографы окровянили свои беззубые пасти

И глотают дверями и окнами зазевавшихся всех,

А я вяжу чулок моего неконченного счастья,

Бездумно на рельсы трамвая сев.

Москва, 1913 г.

Велимир Хлебников

Семеро

1

Хребтом и обличьем зачем стал подобен коню,

Хребтом и обличьем зачем стал подобен коню,

Кому ты так ржешь и смотришь сердито?

Я дерзких красавиц давно уж люблю,

Я дерзких красавиц давно уж люблю,

И вот обменил я стопу на копыто.

2

У девушек нет таких странных причуд,

У девушек нет таких странных причуд,

Им ветреный отрок милее.

Здесь девы холодные сердцем живут,

Здесь девы холодные сердцем живут,

То дщери великой ГИЛЕИ.

3

ГИЛЕИ великой знакомо мне имя,

ГИЛЕИ великой знакомо мне имя,

Но зачем ты оставил свой плащ и штаны?

Мы предстанем перед ними,

Мы предстанем перед ними,

Как степные скакуны.

4

Что же дальше будут делая,

Игорь, Игорь,

Что же дальше будут делая

С вами дщери сей страны?

Они сядут на нас, белые,

Товарищ и друг,

Они сядут на нас, белые,

И помчат на зов войны.

5

Сколько ж вас, кому охотней,

Борис, Борис,

Сколько ж вас, кому охотней

Жребий конский, не людской?

Семь могучих оборотней,

Товарищ и друг,

Семь могучих оборотней –

Нас, снедаемых тоской.

6

А если девичья конница,

Борис, Борис,

А если девичья конница

Бой окончит, успокоясь?

Страсти верен, каждый гонится,

Товарищ и друг,

Страсти верен, каждый гонится

Разрубить мечом их пояс.

7

Не ужасное ль в уме,

Борис, Борис,

Не ужасное ль в уме

Вы замыслили, о, братья?

Нет, покорны девы в тьме,

Товарищ и друг,

Нет, покорны девы в тьме –

Мы похитим меч и платья.

8

Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами,

Борис, Борис,

Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами?

То исконное оружие.

Мы горящими глазами,

Товарищ и друг,

Мы горящими глазами

Им ответим. Это средство – средств не хуже их.

9

Но зачем вам стало надо,

Борис, Борис,

Но зачем вам стало надо

Изменить красе лица?

Убивает всех пришельцев их громада,

Товарищ и друг,

Убивает всех пришельцев их громада,

Но нам любо скок беглеца.

10

Кратких кудрей, длинных влас,

    Борис, Борис,

Кратких кудрей, длинных влас

Распри или вас достойны?

Этот спор чарует нас,

Товарищ и друг,

Этот спор чарует нас,

Ведут к счастью эти войны.

Любхо

Залюбясь влюбяюсь любима люблея в любисвах в любви любенеющих? любки! любкий! любрами олюбрясь нелюбрями залюбить, полюбить приполюбливать в люблениях любеж Тринеоблюблютви любывать не любзыя! любезные любезные! любчи-Олюб: о любите, неразлюбляемую олюбовь, любязи и до не люби-долюбство любо, любенный, любиз любиз, любенку, любеник, любичей в любят любицы, любенный любех и любен о любенек любун в любку, бубочное о любун. Любить любовью любязи любят безлюбиц. Любанной любим принезалюблен любынник любаной к любице, люблец солюбил с любецом любны любина любезбест любковая, любливая в люблюбух любской влюбчий олюбил зденнаю любимое безлюблюбля любой любельников любнел в любене, любые нелюби любязя.

Любный прилюбчивое любилу любеж, любилых любашечников, в любитвах и любог олюбил, залюбил, улюбнился в любицу. Любравствующий любровник любачест. Разлюбил любиль занелюбил любища любвилюбаны любною люблин любкой. Принеолюбил люберей любана любоша любящих любоя любина.

Принезалюбил любря любаны любило любаны залюбилось нелюбью к любиму, возлюбила к нелюбины, любицей любимоч, приулюбилась в залюбье любящий нелюбка в любачестве люлучий невзлюбчивость; в любиль любила любно не любиться приулюбливать донезалюбило до нелюби любицей любка нелюбязем любицы любязь любаков. Залюбила нелюбою недовлюбь в недовлюбленную любошь в безлюбную люботу приулюбленную любима излюбленнейшего любенка любана.

Разлюбись в неразлюбиль улюбчиво любить любенка любица разлюбил неотлюбчиво любить – приолюбливать не любовую любвню, любирей не любящую любим любимый, олюбил нелюбок люблый – любивший. Любеж прилюбязи как прилюба онязанна от любвейших любви. Любьем любильем залюбован. Он любвейник, любвей Любяжеские любавы и любравы и любоев в люблянсновозамобчий и любьей, любота «сирота» оседрота. Люб, «бой» разбой. Любезнавы Любезнавка, любо-русалиа любека любенкой смело-русские. Я любочь, любимый Любиной любель – отдельное выражение любви. Я любень невозлюбил любун любилья любви незлюбви любезным любильями о любил. Любеж залюбил, залюбился в любви. Любок любачеств любящих любитель люблянствовать любя. Любязей любких, люблых, любилой любли, перелюбишь. Любия любри любрамю с люброю люблятяся любле слюбовенным прилюбом, любязь любви любезной любьем в любитвах люблю; любровнил любнеющих в любравах, залюби о люби любок любизь о любинелые любезные безмобочные в любести любра любезной залюблое полюбить любезами, залюбить любочейнейшие любок улюбил, приулюбил, залюбить, приполюбливать. Любиканице, перелюбчивое. Позалюбчивать занелюбины, припоразлюбливать, Любик-любикалые нелюби любязя, нелюбок нелюбреть – нелюбить любицу любщей и любри любящую, возлюбил Голюбицу и голюбяшся голюбь и голюбица, к любрям. В любок, залюбишь любячеств любня любильной. Любак, пролюбне. Любочеств любран любравнок любнеющий с приолюбинелом любилом, влебеть. Любец с ягодшей любавы. Любну в любрве любравника любить. Нелюбенький, любучий, любовня-жаровня любить. Любею к о любе. Любщина, влюбравы, влюбивинь прилюб. Любня люблая. Улюбил в любил любовь. Либина. В любачесповах и любочеспов любристая любезка олюбила предлюбная предлюбье. Любовенные: люненея залюб люби любежа любой в Незалюбливых в любежах. Любеть любичками и любрами любана и прилюбчика (Лель-бить ле-бить) любель залюбила в не люил улюбчив колюбель государь-голубой (любой). Любтк в любви, любуд Любище – место любви, в его бляка в любри в люблен любящей влюбьлия любечесновом залюбчивою. Любень (кого любят). О вод-любь – все, что можно любить. Любяжосных любимов, о любись невлюблющийся.

Так как

Так как мощь мила негуществ

Этой радостной душе,

Так как ходит зов могуществ

По молчаний пороше,

Так как ходит некий вечер

По взирающему рту,

Так как чертит с богом вече

По целинам лиц черту.

Отсутствиеокая мать качает колыбель.

Дитя продевает сквозь кольца жизни ручки-тучки небыли.

И люби-отца скачет по полю конским телом буйхвостым.

И полистель войскам взоров дает приказы: «Ряды, стройсь!»

Зазвени тетивы и звенел голубой лад луков.

И ресницы – копья.

Мальчик развевающий кудрями будущего смеется.

И небовые глаза, и блестит золото звезд в них,

И ночь, протянувшаяся бровью.

Зима смеется в углах глаз блестит.

Небистели вьются, кружатся за ресницами, метель за окном.

Звон о грезежн о не

И звоножарные сыпал торговец каменья.

И девовласый онел был, и зрачкини мойма взяли синель.

И онаста моймом была разумнядь, и северовласая сидела дева.

И черты зыбились толбой, и были онасты ими взоры дев.

И молчаниевлас был лик и оналикий бес.

Многолик таень и теблядины пятнаты моймом.

И тобел широкозеват и вчератая дева и мновый дух.

И было оново его сознание и оновой его мысль.

И правдавицы разверзлись нелгущие ресницы.

И онкий возглас, и умнядь вспорхнула в глазовом озере.

Онкое желание.

Оникане и меникане вели сечу, выдерживали осаду взоров юноши.

Век с толпой мигов Онило моей души.

Сквозил во взорах онух и онелый сон онимая,

О онел врезающий когти в мойел.

Числа

Я вслушиваюсь в вас, запах числа

И вы мне представляетесь одетыми в звери их шкурах

И рукой опирающимися на вырванные дубы

Вы даруете – единство между змееобразным

движением хребта вселенной и пляской коромысла

Вы позволяете понимать века, как чьи-то хохочущие зубы.

Мои сейчас вещеообразно разверзшися зеницы.

Узнать, что будет Я, когда делимое его – единица.

Внучка Малаши

(шуточная поэма)

(Охота. Поход Владимира Ползет в Питер. Восстание училищ.)

I

Скакала весело охота,

Вздымала коней на дыбы,

И конник и пехота,

Дружина и рабы.

Дрожал, смеясь, веселый рог,

Ему звенел поющий лес

И улыбался всем Сварог.

Смеясь, на землю Леший слез.

Олень, предсмертно взвившись в высоту,

Вдоль поля поскакал,

И люди с бешенством стонали: Голубушки, ату!

С их щек пот ярости стекал.

Дочь за плечами всех ясна:

И вепри есть и козы.

Скакала весело княжна.

Звенят жемчужные стрекозы.

II

Белун стоял, кусая ус,

Мрачно беседуя с собой:

Ну что де, русских бог, ну что же, ну-с!

Я уж истомлен упорною борьбой

К нему по воздуху летит Стрибожич,

О чем-то явственно тревожась.

«Ну что же, мальчик, какие вести?»

Молвил Белун, взгляд глаз вперяя долгий.

Тот залепетал ему о праве мести

И о славян священном долге.

«В знати и черни

Колышет тела призыв вечерний,

– Колокола.»

«От смердича и до княгини

Старая вера везде видел я гинет.»

Кера! Кера!

Пылали глаза

Священной угрозой.

Медлит гроза.

Право мороза.

Взор ледяной, недвижный лун,

Вонзает медленно Белун.

И думает: «Робичичем быть побежденным?

Признать рожден(ого) рабой?

Нет! Кем бы мы ни побеждены,

Мы еще померяемся с судьбой!»

III

Сухой путиной, то водой

В лесу буй-тур бежал гнедой.

Глаз красный мощно кровавел,

В мохнатой спрятан голове,

И в небо яро тур ревел,

Полузавешенный в траве.

Скакал вблизи хозарский хан,

Собой благоухан.

На нем висела епанча,

Край по земле слегка влача.

Лицо от терниев холя,

Сияли мехом соболя,

И сабля до земли

Шептала грохотом: внемли!

Владавец множество рабов,

Полужилец уже гробов,

Он был забавен в шутках, мил

И всех живучестью томил.

Слезливых старчески буркал,

Взор первой младости сверкал,

Из-под стариковато-мягких волосенок

Лицо сияло (остренький мышонок).

Таков был князь хозарский, хан,

Коню ездою колыхан.

IV

Красные волны

В волнах ковыля.

То русскими полны

Холмы и поля.

Среди зеленой нищеты,

Взлетая к небу, лебедь кычет

И бьют червленые щиты,

И сердце жадно просит стычек.

Позвал их князь

Идти на врага.

И в сушь, и в грязь

Шагай, нога!

Так нежен шаг пехот,

Так мягок поскок конниц,

Идем в поход, идем в поход!

На шум гречанских звонниц.

Под звуки дуд

Так билось ретивое.

Вперед идут, вперед идут

В кереях вольных вои.

Вперед идут

Побед сыны.

В душе звук дуд,

Глаза сини.

За ними поющие села

И возглас играющих жен.

И возглас раздался веселый:

Враг окружен!

О, есть ли что мечей поюнней?

Но, чу! везде полет Воюний.

О, этот миг друг с другом сечи,

Меча с мечами звонкой речи

И страшной общей встречи.

Кому врага в (ага) бою побитии?

То знает лишь Табити.

И русский бьет врага копьем.

Тот, падая, дрожит.

Из черепов мы воду пьем

Тому он скажет, кто лежит…

Так длился бой…

Дыханье затаив. Смотрели боги

На кровь, пролитую борьбой.

V

Княгиня

В Ирпень, друзья, студеный

Купаться, нежные, бежим!

Наш труд уже окончен дённый.

Отдайтесь воле волн дружин.

Кувшинов длинногорлых

Струю лия на грудь,

Забудьте бег проворный,

За вепрем дикий путь.

Мы водяному деду стаей,

Шутя, почешем с смехом пятки.

Его семья простая

Была у нас на святки.

Что сладостней лобзаний,

Когда уста – волна,

Когда душа сказаний

Боится и полна?

Водяной

О, дочка Владимира,

Внучка рабы,

Вспомни, родимая

Мощь Барыбы.

В волне прочти предтечу

Связанной вечно встречи.

Ведь только, только бывший снег

Та, что знойней знойных нег.

Так священно-белые в игре зим

Мы только грезим, мы только грезим

О том, что летом мощный тать,

Мы вправе властно испытать.

А впрочем, Леший: он власт могучим русским языком.

Пойди к нему, с тобой он, кажется, знаком?

Княжна

Мне скучно, дедушка, среди подруг,

И я ищу, кто мог бы стать мой друг

Со мной один лишь хозарский хан,

Собой благоухан.

Водяной

Пойди, пойди и расскажи все это ему,

Он знает знаний уйму.

Берегини и лешие

Мы в себе видим

Вихрь вселенной.

В смерть, род ли идем,

Мы – нетленны.

VI

Скажи, любезная Людмила,

Промолвил важно Леший,

Правда ли, что тебя земная явь томила?

Правда ли, что ты узнать хотела вещи?

Здесь есть приятель мой, волхв,

Христом изгнан из стран Владимира,

Он проскакал здесь недавно, как серый волк,

Он бы помог тебе, родимая –

Княжна

Любезный Леший, я готова

Советам следовать твоим.

Найди мне друга, но не такого,

Как хан хозарский, жид Хаим.

Он весь трясется, как осина.

И борода его колюча.

Ах, Ах, от него несет крысиной!

Противный, злой, несносный, злючий!

И слезы брызнули мгновенно,

Мешая с влагой горечь горя,

Когда слез смехом перемена

Блистала, скорая, радостно во взоре.

Княжна

Спасибо, Леший, я согласна

С советом благостным твоим.

Скажи, однако, не опасно

Повздорить с молодым?

Ему заметно отдают

И угол, и уют,

Богов родимых имена,

Ему покорны племена.

Леший

О, этот молодой человек

Шагает далеко!

Но взор скрывай под тяги век,

Попасться-то легко!

Молодчик

Что-то скоро пошел по чужой земле,

И наших много вотчин

В его руке.

Много очень.

Был Леший искренно озабочен.

Песнири

Всадник – мой соотчич.

Белый конь топочет,

До веселья охочий.

Кто-то в деревне хохочет.

Он лучезарней тел из солнц,

В его глазах нам свято небо.

Он благославляет дланью хлебы.

О, гнед-буй-тур, гнед-буй-тур, красавец!

Лети дорогой святой,

Лети, мятежный небесавец,

Хвостом маши, гнедо-золотой!

Леший

Изволь, представлю: гнед-буй-тур,

Он будет радостный слуга.

Устами белый балагур,

Несет в высокие луга.

Песнири

Шею овьет рука княжны,

К лицу прильнет княжна младая,

Ей слуги мощные нужны,

Над всем живущие владая.

Ты полетишь под облаками.

Где ветры облачные рвут,

И ты опустишься, как камень,

Где жив могучий Вейдавут.

Древяница

Я дщерь, любимая в лесу,

Тебе бессмертие несу.

Возьми его, венка как бремя.

Конца не знающее время.

Сквозь листья строгий взор сквозя,

Ты будешь нежная стезя.

VII

Их провожает старая Табити,

Прошамка(в): Берегитесь!

Здесь бродит около . . . . .

Они восходят на утес,

Ждать часа, когда туч сизари,

Златом озарены зари,

Час возвестят святой поры

Восхода солнца из-за горы,

В лучах блаженственной игры.

Чернь смотрит жадно чудеса.

Они поднялись в небеса.

– А я? –

Промолвил жалобно Хаим.

Они летели, смех тая.

Им было весело двоим.

Какое дело мощной радости

До обезумевших старикашек.

До блох и мух, и всякой гадости:

Козявок, тли, червя, букашек?

Среди толпы, взиравшей жадно

На них, летевших в высоту,

Хан едет хмурый, беспощадно

Коня терзая красоту.

И вдруг, – сосед, направо глянь-ка, –

Он вынул из кармана склянку

И в рот поспешно – бух!

О чудо: коня не стало и седока, их двух.

А вместо них, в синей косоворотке,

С смеющейся бородкой,

Стоял еврейчик. Широкий пояс.

Он говорил о чем-то оживленно, беспокоясь,

И, рукоплескания стяжав,

Желания благие поведав соседственных держав

. . . . . . . . . . . . . . .

Упомянув, пошел куда-то.

Его провожая, вышел друг брадатый.

Хан был утешенный в проторях и потерях

И весело захлопнув двери.

Пронзая с свистом тихим выси,

Касаясь головой златистой тучки,

Летит, сидя на хребте рыси, внучка

Малуши, (дочь) Владимира,

Старинных не стирая черт,

Сквозь зорю шевелился черт.

Он ей умильно строил рожи,

Чернявых не скрывая рожек.

И с отвращеньем в речи звонко

За хвостик вышвырнула гаденка.

Послушен, точен оборотень

Людмилы воли поворотам.

Сидит, надувши губки,

Княжна в собольей шубке.

Уж воздух холоден, как лед,

Но дальше мчит их самолет.

Далеко внизу варили пиво,

Звонко пропел в деревне пивень.

Пахло солодом.

И думает Людмила:

Прощайте, девушки, поющие в Киеве.

О, веселые какие вы…

Вы пели: Сени мои, сени.

И ваши души были весенни. –

Стало холодно

За гриву густую зверя

Впилась, веря,

Ручки туже.

Они слегка синели.

И чтоб спастись от стужи

Морозной выси,

Из рыси

Он стал медведем.

Она ему: «Куда мы едем?»

Он отвернулся и в ветер бурк:

Мы едем в Петербург

Летят в слое ледяной стужи.

О доле милом дева тужит.

К холоду нежна

Скукожилась княжна.

«Напрасно черного петушонка

Стрибогу в жертву не дала.

Могла бы сообразить, девчонка,

Что здесь ни печки, ни кола»

И вот летят к земле турманом,

Туда, где золотом Исакий манит,

И прямо сверху, от солнечного лучбища

Они летят в дом женского всеучбища.

С осанкой важной, величива,

Она осматривает (всех окружающих забава)

Во-первых: помещение,

Воздух,

Освещение,

И все, что город умный создал.

И заключает: Я б задохнулась,

Лиса лесная в силке,

В сем прескучном уголке.

Но что вы делаете?

«Мы учимся!»

Согласно девы отвечали

«Стремимся к лучшему»

«Вы учитесь. Чему?»

Ее глаза блистали

Лучами гнева вначале.

Приятно, весело в лесу

Создать первичную красу.

Над вами (ж) веет Навь[1] сугроб

Училицы

Она права! Она права!

В ее словах есть рокот бури.

К венцу зеленые права,

Бежим, где зелены поля,

Себя свободными узнав,

Свои учебники паля!

Мы учителей дрожим: в них Навь.

О, солнце там, о, солнце тут!

– Их два! – Их два!

В нас крылья радости растут

Едва, едва!

Мы оденем, оденемся в зелень,

Побежим в голубые луга,

Где пролиться на землю грозе лень,

Нас покинет училищ туга.

И прострим мы зеленую вайю[2] в высоту,

И восславим, священные, ваю[3] красоту.

Приятно в нежити дубравной

Себя сознать средь равных равной.

Приятно общность знать племен,

Потерян в толпе древяниц,

И перед не имеющим имен,

Благоговея, падать ниц.

Но что приятного, ответьте,

О девушки младые, –

Вот стены каменные эти

И преподаватели глухие?

Их лысины сияют,

Как бурей сломанные древа,

А из-под их слов о красоте зияют

За деньги нанятые чрева.

В зубах блистают зерна злата,

Сердца налила жидким ртуть.

Они над ужасом заплата,

Они смехучей смерти суть.

Вапно покрыло лавки, стол.

На славу вапнен желтый гроб.

Я вас спасти от смерти сол.

Училицы

Слава. Слава тебе, поборовшей века,

Нам принесшей заветы Владимира!

Наша цель, наша цель далека,

Мы тобою пойдем предводимые!

Бегущие с огнями

О гей-э, гей-э, гей-э!

Загорайтесь буйно, светы,

Зажигайте дом учин[4].

Смолы, лейтесь с веток,

Шире, выше свет лучин!

Вон учителя бегут толпой,

С обезумелыми телами

И с тоскою на лицах тупой,

Бурно плещимы жара лозами.

Сюда, сюда несите книги,

Слагайте радостный костер.

Они – свирепые вериги,

Тела терзавшие сестер.

Вон, златовея медным шлемом,

Пожарных мчится гордый стан.

Девы, гинем мы

И раним раной древних ран.

Сюда, училицы младые,

В союз с священными огнями,

Чтоб струи хлябей золотые

От нас чужие не отняли.

Слагайте черных трупов прелесть,

В глазницах черный круглый череп,

И сгнившую учебночелюсть,

И образцы черев,

И мяс зеленых древлемерзость,

И давних трупов навину[5].

В этом во всем была давно когда-то дерзость,

Когда пахали новину.

Челпанов, Чиж, Ключевский,

Каутский, Бебель, Габричевский,

Зернов, Пассек – все горите!

Огней словами – говорите!

И огнеоко любири

Приносят древние свирели…

При воплях: «жизни сок бери!»

Костры багряны догорели…

Черный любирь

Я смеярышня смехочеств

Смехистелинно беру

Нераскаянных хохочеств

Кинь злооку – губирю

Пусть гопочичь, пусть хохотчичь

Гопо гоп гопопей

Словом дивных застрекочет

Нас сердцами закипей

В этих глазках ведь глазищем

Ты мотри, мотри за горкой

Подымается луна!

У смешливого Егорки

Есть звенящие звена.

Милари зовут так сладко

Потужить за лесом совкой

Ай! Ах на той горке

Есть цветочек куманка заманка.

«Я нахожу, что очаровательная погода…»

Я нахожу, что очаровательная погода,

И я прошу милую ручку

Изящно переставить ударение,

Чтобы было так: смерть с кузовком идет по года.

Вон там на дорожке белый встал и стоитвиденнега!

Вечер ли? Дерево ль? Прихоть моя?

Ах, позвольте мне это слово в виде неги!

К нему я подхожу с шагом изящным и отменным.

И, кланяясь, зову: если вы не отрицаете значения любви чар,

То я зову вас на вечер.

Там будут барышни и панны,

А стаканы в руках будут пенны.

Ловя руками тучку,

Ветер получает удар ея, и не я,

А согласно махнувшие в глазах светляки

Мне говорят, что сношенья с загробным миром легки.

Владимир Маяковский

Исчерпывающая картина весны

Лис –

Точки

После

Точки

Строчек

Лис

– Точки.

От усталости

Земля дай исцелую твою лысеющую голову

Лохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот

Дымом волос над пожарами глаз из олова

Дай обовью я впалые груди болот

Ты нас двое ораненных загнанных ланями

Вздыбилось ржанье оседланных смертью коней

Дым из-за дома догонит нас длинными дланями

Мутью озлобив глаза догнивающих в ливнях огней

Сестра в богадельнях идущих веков

Может быть, мать мне сыщется

Бросил я ей окровавленный песнями рог

Квакая, скачет по полю канава зеленая сыщица

Нас заневолить веревками грязных дорог.

Любовь

Девушка пугливо куталась в болото,

Ширились зловеще лягушечьи мотивы,

В рельсах колебался рыжеватый кто-то,

И укорно в буклях проходили локомотивы.

В облачные пары сквозь солнечный угар

Врезалось бешенство ветряной мазурки,

И вот я – озноенный июльский тротуар –

А женщина поцелуи кидает как окурки

Бросьте города глупые люди

Идите голые лить на солнцепеке

Пьяные вина в меха-груди

Дождь поцелуи в угли-щеки

Мы

Ле –

Зем

Зем –

Ле

Выколоть бельма пустынь

На губах каналов дредноутов улыбки поймать.

Стынь злоба

На костер разожженных созвездий взвесть

Не позволю мою одичавшую дряхлую мать.

    Дорога

    Рог

    Ада

Пьяни грузовозов храпы!

Дымящиеся ноздри вулканов хмелем расширь

Перья линяющих бросим любимым на шляпы,

Будем хвосты на боа обрубать у комет ковыляющих в ширь

«По эхам города проносят шумы…»

По эхам города проносят шумы

На топоте подошв и на громах колес,

А люди и лошади это только грумы,

Следящие линии убегающих кос.

Проносят девоньки крохотные шумики.

Ящики гула пронесет грузовоз.

Рысак прошуршит в сетчатой тунике.

Трамвай расплещет перекаты гроз.

Все на площадь сквозь туннели пассажей

Плывут каналами перекрещенных дум,

Где мордой перекошенный размалеванный сажей

На царство базаров коронован – шум

Я

По мостовой моей души

    Изъезженной

Шаги помешанных

Вьют жестких фраз пяты.

Где

Города

Повешены

И в петле облака застыли башен кривые

    Выи

Иду один рыдать, что перекрестком

Распяты

Городо –

    вые.

Несколько слов о моей жене

Морей неведомых далеким пляжем

Идет луна

    Жена моя.

Моя любовница рыжеволосая

    За экипажем

Крикливо тянется толпа созвездий

    Пестрополосая

Венчается автомобильным гаражем,

Целуется газетными киосками,

А шлейфа млечный путь моргающим пажем

Украшен мишурными блестками.

    А я

Нес-же палимому бровей коромысло

Из глаз колодцев студеные ведра.

В шелках озерных ведь ты же висла

Янтарной скрипкой пели бедра?

    В кра-я

Где злоба крыш не кинешь блесткой лесни

В бульварах я тону тоской песков овеян

Ведь это ж дочь твоя моя же песня

В чулке ажурном

    У кофеен!

О моей маме

У меня есть мама на васильковых обоях

А я гуляю в пестрых павах

Вихрастые ромашки шагом

Меряя мучу

Заиграет вечер на гобоях ржавых

Подхожу к окошку веря я

Что увижу опять севшую

    На дом тучу

А у мамы больной пробегают народа шорохи

От кровати до угла пустого

Мама знает это мысли сумасшедшей ворохи

Вылезают из-за крыш завода Шустова.

И когда мой лоб, венчанный шляпой фетровой

Окровавит гаснущая рама,

Я скажу раздвинув басом ветра вой

    Мама

Если станет жалко мне вазы

    Вашей муки

сбитой каблуками облачного танца

Кто же наласкает золотые руки

    Вывеской из заломанные

У витрин Аванцо.

Теперь про меня

Я люблю смотреть как умирают дети

    Вы прибоя смеха мглистый вал

Заметили б за тоски слоновьим хоботом

    А я

В читальне улиц

    Так часто

    Перелистывал

   Гроба

    Том

А полночь промокшими пальцами щупала

Меня и забитый забор

И с каплями ливня на лысине купола

Скакал сумасшедший собор

Я вижу – сквозь город бежал

Хитона оветренный край целовала плача слякоть

    Кричу

    Кирпичу

слов исступленных вонзаю кинжал

    В неба распухшего

    Мякоть

    Солнце.

Отец мой сжалься хоть ты и не мучай

Это тобою пролитая кровь моя льется дорогою

    Дольней

Это-ж душа моя клочьями порванной тучи

В выжженном небе на ржавом кресте колокольни

    Время

Хоть ты, хромой богомаз лик намалюй мой

В божнице уродца века!

Я-ж одинок как последний глаз

    У идущего к слепым

    Человека

Бенедикт Лившиц

Тепло

Вскрывай ореховый живот,

Медлительный палач бушмена:

До смерти не растает пена

Твоих старушечьих забот.

Из вечно-желтой стороны

Еще недодано объятий –

Благослови пяту дитяти,

Как парус, падающий в сны.

И, мирно простираясь ниц,

Не знай, что, за листами канув,

Павлиний хвост в ночи курганов

Сверлит отверстия глазниц.

Вокзал

Давиду Бурлюку

Мечом снопа опять разбуженный паук

Закапал по стеклу корявыми ногами.

Мизерикордией! – не надо лишних мук.

Но ты в дверях жуешь лениво сапогами,

Глядишь на лысину, плывущую из роз,

Солдатских черных роз молочного прилавка,

И в животе твоем под ветерком стрекоз

Легко колышется подстриженная травка.

Чугунной молнией – извив овечьих бронь!

Я шею вытянул вослед бегущим овцам.

И снова спит паук, и снова тишь и сонь

Над мертвым – на скамье – в хвостах – виноторговцем.

Василий Каменский

От иероглифа до «А»

На потолке души качается

с хвостом улыбки

электрическая люстра

утровечерия сестра

ржавый кучер заратустра

венчается с невестами

стами поэмами

железобетонными

в платьях из тканей

ИКСЛУЧЕЙ

энергии журчей

МИРУТР = возвьет

цветистую рекламу

на синем бархате из

линий букв

трамвайных искр

хрустальной талостью

РЕКОРДОВ ВЫСОТЫ

  + 3,15

    кислорода

вознеси оглоблями судьбу

    известий

РАДИОТЕЛЕГРАФА

    с острова равата

где ради графа или лорда

уничтожили воинственное племя

    ЛЮДЕЙ-РАСТЕНИЙ

    с крыльями

вершинных птиц

хаматсу-хаву

ПЕРВЫХ АВИАТОРОВ

    прилетевших к

Соломону

на постройку хоама

первых прочитавших

сверху ПУТЬ ЗЕМЛИ _____

Небовесную песнепьяный

На ступенях песнепьянствуют

песниянки босиком

расцветанием цветанствуют

тая нежно снежный ком

визгом смехом криком эхом

расплесканием с коней

утро ранним росомехом

на игривых гривах дней

со звенчальными звенчалками

зарерайских тростников

раскачают укачалками

грустнооких грустников

небовеснит манит далями

распыляя сок и мед

завивая завуялями

раскрыляет мой полет

путь беспутный ветровеющим

к песнеянкам босиком

я лечу солнцеалеющим

таю нежно снежный ком

Алексей Крученых

«Мир кончился. Умерли трубы…»

Мир кончился. Умерли трубы…

Птицы железные стали лететь

Тонущих мокрые чубы

Кости желтеющей плеть.

  Мир разокончился… Убраны ложки

  Тины глотайте бурду…

  Тише… и ниже поля дорожки

  Черт распустил бороду.

Высоты

(вселенский язык)

  е у ю

  и а о

  о а

 о а е е и е я

  о a

 e у и e и

  и e e

и и ы и е и и ы

Николай Бурлюк

Трубач

Весной стремительный дождь моет улицы. Бурая вода бежит потоками к разлившемуся Днепру. Струйки шевелят побеги уличной травы. Взнесенные облака ускоряют полет к югу, Солнце дрожит в синих провалах.

Ты, читатель, старый или молодой – рад весне. Открыв утром окно, засматриваешься на вершины провинциальных деревьев, – голубое сияние овило ветви, и птицы на них быстры как первые цветы…

Ты, – идешь в гавань вдыхать запах смоленых и греть свою старую спину…

Ты, – катаешься ни лодка и проводишь ночи в строгом и торжественном воздухе весенних лесов. А ты, – просто сидишь на бульваре и ищешь свою весну в проходящих глазах.

Над дворами, над улицами, над городом стоит эхо.

Это не стук экипажей, не звон колоколов – это дети кричат весне. С каждым лучом, с каждой каплей дождя она нисходит благодатная….

Я же, старый пьяница, тоже ей рад. И когда меня тащат в участок, я, уцепившись за водосточную трубу, срываю ее сустав со стены. Меня несут в ним, – меня – пьяного трубача неисчислимых весен.

Глухонемая

Ветер несет пыль. Сегодня ветрено с самого утра, и пыль повсюду. На подоконнике она ложится звездами, на раскрытой истории Египта заметает пирамиды и храмы. Серой маской покрыла лица глядящих, траву и деревья.

Скрипит раскрытое окно: – все желто и серо; на зубах хрустит песок. Ветер проносит пыль – моя душа глухонемая проводит дни не понимая – напеваю чуть слышно.

В доме убирают. Напрасно, забившись в уголки, улеглась пыль: – ее метут, поливают, вытряхивают, выбивают…

Через цветник с пыльным и весомым запахом, под опадающим боскетом прохожу в сад. С шумом клонятся деревья. Налетая на шипы гледичий и акаций, пробегает первый лист.

В саду метут аллеи – работницы и сторож.

Одна из девушек занозила ногу, а другая вынимает занозу штопальной иглой. Из ранки уже бежит кровь – Моя душа глухонемая проводит дни не понимая. – На грудях потерта кофта и просвечивают бурые сосцы. Я иду дальше а она, ухватив руками ступню, дико смотрит вслед.

Перекатившись через вал дерезы, ветер бежит в поле, мечет колосья и взывает копны. Далеко на самом горизонте вспыхивает он по дорогам, сожигая гарбы и лошадей. Сквозь гул деревьев доносится со степи глухое завывание молотилки. – Моя душа глухонемая проводит дни не понимая. Оторванный от птицы хриплый крик несется сквозь пробитые завесы деревьев. Пыль шурша бежит по сухим дорожкам.

В саду метут аллеи – работницы и сторож.

Девушка завязала ногу красной тряпкой и машет метлой. Я прохожу – Моя душа глухонемая проводит дни не понимая. – Дура! Отойди! Видишь панич идут! – Что Вы на нее кричите, как вам не стыдно! – Ей ничего, барин, – она глухонемая.

Проданный бог

Так изнемогший и бесследный

Слежу склоненное светило

Иное пламя охватило,

Мой взгляд жестокий и бесцветный.

Влекусь к спешащим перекресткам,

Шепчу кому-то уверенья,

И дышит тонкий веер тленья

На смех дряхлеющим подросткам.

И след на мокром тротуаре

Затопчет беглыми ногами

Иной купец в угоду даме,

Пещась о проданном товаре.

И ты, подкупленный возничий,

Запутав след в вечернем граде

Божественных обличий ради

В паноптикум его сведешь.

«Пускай я тихий околодочный…»

Пускай я тихий околодочный

Иль в фартуке забытый друг

Я слишком трезв для чести водочный

Оббив сургуч о серый угол

Я знаю пламенем палимый

Необожженные уста

Их небольшая высота

Дала мне рассмотреть земными

«Людей вечерних томное зевание…»

Людей вечерних томное зевание –

Я вижу отдаленный брег

И чье-то кормчее старание

Направит в море лодки бег

И парус ветреный увянувши

Покрыл измученных людей.

И мальчик, с челна в волны прянувши,

Пленился холодом грудей.

«Пред деревом я нем…»

Пред деревом я нем:

Его зеленый голос

Звучит и шепчет всем

Чей тонок день, как волос

Я ж мелкою заботой

Подневно утомлен

Печальною дремотой

Согбен и унижен.

И зрю, очнувшись в поле,

Далекий бег зарниц

И чую поневоле

Свист полуночных птиц.

Ледяные дорожки

Я шел через Тучков мост. Слегка морозило и тонкий снег покрыл мостовую и тротуар. Выйдя на дамбу с Петербургской стороны смотрел на оголенный Петровский парк и однотонно свернувшееся небо.

С моста на мост тянулись вереницы ломовиков, гремели трамваи, мелькали моторы, а извозчики, как тараканы, гурьбой то наезжали, то редели. Деловито спешили чиновники, какие-то господа в истрепанном штатском, сумрачные студенты и курсистки. Мальчики из лавки, разносчики, женщины в драных кацавейках шли бессмысленно и устало. Рядом с подводами, то ободряя и без того старательных лошадей, то сосредоточенно сбивая кнутовищем снежную пыль с грубой обуви, плелись возчики.

Снег нежным туманом скрыл и фасады первых домов и бесконечную улицу. На выбитых прохожими плитах тротуара кое-где блестели длинные замерзшие лужицы, – опасность и недовольство неловкого горожанина. И разносчики и мальчики из лавок при виде ледяного пятна, перед этим безразличные и спокойные, лукаво улыбнувшись, подбегали и, проехав два, три шага, продолжали путь невозмутимые и бездумные. Это, пожалуй, были все молодые, но вот, один из возчиков, с насупленными бровями и спутанной седой бородой, в меховой шапке с распущенными ушами, – оборванный и угрюмый, заторопился и перегнувшись, проскользил ледяную дорожку. Потом, удовлетворенный, сошел на мостовую и снова нависли брови и защетинилась седая борода.

Я подумал немного погодя: – не так ли скользит душа на верных тебе, муза, путях.

Артемида без собак

Я люблю гулять ночью. Но не в городе. Нет. Я люблю гулять ночью только там, где город обрывается – в парках, по набережным, по крышам. Город имеет ворота и ночью они открыты для входящих, но больше для выходящих. Ах! больше для выходящих.

Если бы я мог гулять каждую ночь, я когда-нибудь увидел бы пришельца, но я должен вести регулярную жизнь и гуляю редко. Должно быть, поэтому я увидел только уходящих. Город гонит дармоедов. Ночью все заняты. Больше ночью, чем днем, поддерживает жизнь черный чепец сырого неба. Когда выпадет первый снег город играет в чет и нечет, – белые берега, – черная вода.

Однажды я шел со знакомой по Ждановской набережной и спросил ее. – «Любите ли Вы снег?» Была поздняя ночь и мы шли медленно. На другой стороне Ждановки чернели деревья Петровского парка и кривились сарайчики для ланей и северных оленей. Отражение дерев шевелило под нашим берегом черные пальцы. Я сжал ее пальцы в черных перчатках и спросил – «Любите ли Вы след оленя на снегу?»

Гудели телеграфные провода: – незримый ветер колебал упругие тетивы. Свет дугового фонаря ложился повсюду изломанными стрелами. Лукаво улыбнувшись она сказала: «Ты меня спрашиваешь, люблю ли я снег и след оленя на снегу. Да, пожалуй, люблю, если ты олень – у них такие славные мордочки».

Мы спустились к самой воде. Черные струи омывали белый иней гнилых столбов. Наклонившись к самому лицу я спросил ее: «да? или нет?» – Но она ничего не ответила.

Нет, простите, я ошибся. Просто гулял один и задумался. Никто не спрашивал, никто не отвечал. Доел до Колтовской набережной и по Спасской вернулся домой.

Сегодня утром за чаем читаю в Биржевой газете: – «Вчера поздно вечером на Колтовской набережной была задержана неизвестная женщина совершенно нагая и, по-видимому, умалишенная. Несчастная спустилась с набережной в воду, в том месте, где труба железопрокатного завода спускает пары и горячую воду. Появление женщины было замечено, ее накрыли дворницким тулупом и отправили в больницу».

Нет! – то была не она! Артемида без собаки… Это невозможно?!.. хотя…?

Слепой город

В Питере бывают странные вечера. Октябрьский воздух, и без того влажный, пронизан тончайшею пылью дождя, фонари бросают желтый свет на торопливо уходящую толпу, а темные фасады домов ложатся грудью на шевелящуюся улицу. Вы заговорились, идете торопливо под намокшим зонтом, поднимая его то над гвардейцем, то над бледным студентом… а вдруг – там, над фасадами, над черным лесом труб закачалась еще влажная звезда, другая, третья… и только видно, как ветер уносит отсвечивающие клочья седого тумана. Выходите на Большой. Газетчик спешит вручить последние известия о Балканских славянах, взгляд бежит по затуманенным витринам; голова кружится от дневной усталости и вечернего шума.

Небо скрыто под кирасой пестрого цвета. Ноги забывают устойчивость тротуаров. Изредка мелькают лица последних дневных прохожих и часты лица в котелках с бритыми физиономиями.

На углу у булочной толпа. – Студенты, женщины в платках, запоздалый буржуа с покупкой, мальчики из лавки. Два дворника в белых фартуках удерживают высокого человека. Он разъярен и тщетно старается ударить своего противника, насмешливого и задорного парня, – может быть полотера. Последний увертлив и хрипло кричит – Слепой, а еще лезет!..

Когда я протиснулся ближе, слепого уже повели, и я помню эти белые глаза, как отсвечивающие клочья седого тумана.

Трава матерей

Мне сегодня грустно. Двор порос калачиками, дом деревянный, серый. Полдень и тишина. Двор большой и запущенный, где крапива, где лопухи и всюду полынь. Двор большой, а я маленький, потерял перочинный нож и не могу найти. Болиголов в красных пятнах, а полынь с бледно-желтыми бубенчиками. Душно, солнце печет и голову, и дремлется. Мне душно – пахнет полынью и кричат протяжно петухи. В бурьяне пауки протянули сети и стряхивают зеленую лебеду. Бреду по целким травам и ищу шума. Всюду тихо – звенят мухи и трещат сверчки. Мне очень грустно и хочется плакать. В углу двора пропасть хламу – гнилые оконные рамы, кровельное железо, балки, стропила и дверь: краска слезла, видна желтая сосна и выступила сосна. Под дверью, должно быть много мокриц. Пахнет полынью и мне грустно. Дай, стану на дверь.

Солнце печет голову и дремлется. пахнет полынью и выступила красная смола. Я стою на двери – и плачу. Пахнет полынью. Мне грустно и вчера и сегодня и завтра.

Давид Бурлюк

И.А.Р.

Op. 75.

Каждый молод молод молод

В животе чертовский голод

Так идите же за мной…

За моей спиной

Я бросаю гордый клич

Этот краткий спич!

Будем кушать камни травы

Сладость горечь и отравы

Будем лопать пустоту

Глубину и высоту

Птиц, зверей, чудовищ, рыб,

Ветер, глины, соль и зыбь!

Каждый молод молод молод

В животе чертовский голод

Все что встретим на пути

Может в пишу нам идти.

Мёртвое небо

Op. 60.

«Небо – труп»!! не больше!

Звезды – черви – пьяные туманом

Усмиряю боль ше – лестом обманом

Небо – смрадный труп!!

Для (внимательных) миопов

Лижущих отвратный круп

Жадною (ухваткой) эфиопов.

Звезды – черви – (гнойная живая) сыпь!!

Я охвачен вязью вервий

Крика выпь.

Люди-звери!

Правда звук!

Затворяйте же часы предверий

Зовы рук

Паук.

«Без Н»

Что прилипала чарка

к их губам

Была товарка

К гробам

Золотым

При замке

Косам витым

Руке

Мертвецы утопают реках

Льстецы     веках.

«Без Р и С»

Лепеты плавно

Мокнут забавно

В итогах

В погодах забытых пешеходами.

«Без А»

Кони топотом

Торпливо

Шепотом игриво над ивой несут

«Без Р»

Op. 61.

От тебя пахнет цветочками

Ты пленный май

Лицо веснушками обнимай точками

Небо у тебя учится

Не мучиться

Светом тучками

    Тянучками

    Тянется

    Манит всякого

    Ласково

    Ласковы

    Под ковы

    Подковы

    Его повалило.

«И выжимая ум как губку…»

Op. 46.

И выжимая ум как губку

Средь поиск неутробных крас

Ты как дикарь древес зарубку

Намеком заменяешь глас

Тогда взыскующему слепо

Живым стремлениям уют

Кричит толпа палач свирепый

Ты не профет – ты жалкий плут.

«Умерла покрывшись крепом…»

Op. 47.

Умерла покрывшись крепом

Ложа пахло пряным тмином

Золотою паутиной

Мыслей старых тиной

Умирала в звуке клавиш

Опадала тихоструйно

Речкой вешнею подлунной

Сжав свои задачи умно.

Так под грязным мутным лепом

Проживала непогода

Озверевшего народа

Утомленного приплода

Не прибьешь и не задавишь

Ни болезнью ни заботой

Нерадеющей остротой

Проходящей шумно ротой.

«Я имел трех жен…»

Op. 49.1.

Я имел трех жен

Каждая из них была ревнива

Меч вышел из ножен

Ветер узкого залива

Была бела как солнце грудь

Луга покрыты боярышником

Ну же скорее принудь

Встать сих боярышень-ком

Небо казалось синим озером

Светило белой лодкою

Измерялось время мозером

Часы заполнялись молодкою

Из узкого тонкого горлышка

Капало оно слезками

Все принималось за вздор

Лишь казалось памятно повозками

«Он жил избушке низкой…»

Op. 50.11.

Он жил избушке низкой

И день и ночь

А облака пурпуровою низкой

Бежали прочь

Он закрывал причудливо словами

Провалы дня

И ближние качали головами

На меня

Тогда он построил дворец

И прогнал всех прочь

Высился грузно телец

Созерцая ночь

Длились рукоплесканья

Текла толпа

Какие-то сказанья

Вились у столпа

Дворец стал его Голгофой

Кто же был пилатом

Кто стучался «Однобровой»

К его латам

Ты заковался в эти латы

Неспроста

Судьба. Судьба куда вела ты

Его с поста

Судьба Судьба кому сказала

Ты первый час.

Что опустела зала

И умер газ

«Трикляты дни где мертвою спиною…»

Op. 53.

Трикляты дни где мертвою спиною

Был поднят мыслей этих скорбный груз

Где цели были названы виною

Шары катимые пред горла луз

Молчите!!! станьте на колени

Пророки облака века небес беззубых бурные ступени

И паровоз гигант и шумная река!!

«У кровати докторов…»

Op. 54.

У кровати докторов

Слышим сдержанное пенье

Ветир далекий поведенье

Изветшалый дряхлый ров

Наступает передышка

Мнет подушка вялый бок

Тряска злоба и одышка

Закисает желобок

За окном плетется странник

Моет дождь порог армяк

Засосал его предбанник

Весь раскис размяк

И с улыбкою продажной

Сел на изголовье туч

Кузов-радость-солнце-важной

Грязью бросивши онуч

За его кривой спиною

Умещусь я как нибудь

Овеваем сединою

Изрубивши камнем грудь.

«Мы бросали мертвецов…»

Op. 56.

Мы бросали мертвецов

В деревянные гроба

Изнывающих льстецов

Бестолковая гурьба

Так проклятье

За проклятьем

Так заклятье за заклятьем

Мы услышали тогда…

Звезды глянули игриво

Закипело гроба пиво

Там тоска

Всегда

Наши души были гряды

Мы взошли крутой толпою

Разноцветные наряды

Голубому водопою

Бесконечной чередою

Застывая у перил

Мы смотрели как водою

Уносился кровный ил

Так забвенье наслажденье

Уложенье повеленье

Исчезало в тот же миг

И забавное рожденье

Оправданье навожденье

Гибло золотом ковриг.

«Солнце каторжник тележкой…»

Op. 57.

Солнце каторжник тележкой.

Беспокойною стучит

Этой жгучею усмешкой

Озаряя вид

Солнце плут взломав окошко –

Тянет мой зеленый лук.

Из наивного лукошка

Стрелок острый пук

Солнце песенник прилежный

Он повсюду вдруг завыл

И покров зимы ночлежной

Удалил сияньем крыл

Солнце царственник земельный

Льет в глаза темня их кровь

Огнь лучей забеспредельный

Озарений дол и ров.

«Взлетай пчела пахучим медом…»

Op. 58.

Взлетай пчела пахучим медом

Привлечена твоя стезя

А я влекуся непогодам

Чувств костылями егозя

Забывши прошлые побеги

И устарелый юный пыл

Не вылезая из телеги

Где день мой мертвенный застыл

«Грусть»

Op. 62.

Желтые реки текут к бесконечности

Где то созрели унылые льды

Рухнули скалы младыя беспечности

Воплями буйно летящей орды

Созданы сломаны снова столетия

Тянется жуткий плакучий пустырь

Речь низвелась к хрипоте междуметия

Мечется гладный-озябший упырь.

Там в нищете в неизвестности каменной

Спелого ветра не зная черты

Области огненной кротости пламенной

Сердцем тоскующим тянешься ты.

Зрительное осязание

Op. 63.

Не позволяя даме

Очаровать досуг

В их деревянной раме

Под руководством слуг

Блестят друзья осколки

На поворот дорог

Их стрелы только колки

Где выл протяжный рог

Затрепаны одежды последних облаков

Все то что было прежде

Лишилося оков.

«Улей зимы»

Op. 69.

Помят последнею усмешкой

Отходит упокоясь прочь

За каторжной своею пешкой

Безжалостную ссылки ночь

В округ-мечи на небе (ели)

Пестрят неровности песка

Пути скучающих похмелий

Поблескиванье тесака

А оглянувшись только видеть

следы  Своих  Последних ног

Всегда бояться не обидеть

Взаимодействия порог

А настороже только слухом

Ловить свой шорох веток хруст

Ему включенному порукам

Лобзающему каждый куст

«Корпи писец хитри лабазник…»

Op. 59.

Корпи писец хитри лабазник

Ваш проклят мерзостный удел

Топчи венец мой-безобразник

Что онаглел у сытых дел

Я все запомню непреклонно

И может быть когда нибудь

Стилет отплаты пораженной

Вонзит вам каменную грудь

«Я строю скрытных монастырь…»

Op. 76.

Я строю скрытных монастырь

Средь виноградников и скал

О помоги ночной упырь

Запутать переходы зал.

Вверху свились гирлянды змей

В камнях безумие скользит

Как печь горит чело полей

Песчаник мрамор сиенит

Вдали сомкнулся волн досуг

Отметив парус рыбарей

И все кричит стогласно вкруг

«О строй свой монастырь скорей»!

Волково кладбище

Op. 70.

Все кладбище светит тускло

Будто низкий скрытный дом

Жизни прошлой злое русло

Затенившееся льдом

Над кладбищем зыбки виснут

В зыбках реют огоньки

В каждой пяди глин оттиснут

Умудренный жест руки

Ветр качает колыбельки

Шелест стоны шорох скрип

Плачет, сеет пылью мелкий

Дождик ветки лип.

Старик

Op. 64.

Как серебро был свет дневной

Как злато цвет закатный

А ты упрямой сединой

Дрожал старик отвратной

Ты звону предан был монет

Из серебра из злата

И больше верил этот цвет

Чем яркий огнь заката.

Ночной пешеход

Op. 76.

Кто он усталый пешеход

Что прочернел глухою тьмою

Осыпан мутною зимою

Там где так низок свод?..

Кто он бесшумный и бесстрашный

Вдруг отстранивший все огни

Как ветер голос: «прокляни

Что возрастет над этой пашней».

Какая тайная стезя?

Руководим каким он светом?

Навек мы презрены ответом

В слепую ночь грозя!

А он пройдет над каждой нивой

И поглядится встречный дом

Каким то тягостным судом

Какой то поступью ревнивой.

«Полночью глубокой…»

Мы мерим исщербленным взглядом

Земли взыскующую прыть.

Op. 66.

Полночью глубокой

Затуманен путь

В простоте далекой

Негде отдохнуть

Ветер ветер злобно

Рвет мой старый плащ

Песенкой загробной

Из-за лысых чащ

Под неверным взглядом

Лунной вышины

Быстрых туч отрядом

Рвы затенены

Я старик бездомный

Всеми позабыт

Прошлых лет огромный

Груз на мне лежит

Я привык к тяготам

К затхлой темноте

К плещущим заботам

К путанной версте

Нет вокруг отрады

Все полно угроз

Туч ночных громады

Сиплый паровоз.

Константин Большаков

Девушки

…Или я одна тебе отдана…

Цесаревна Елисавета Петровна

Страсть водила смычком по лесу

На пробор причесанных и вовсе лысых сердец

А у загрустившей сумеречно пальцы укололись,

Надевая хрупкие грезы брачных колец.

Окуная в изгибы вечера узкие плечи,

Плакала долго и хрупко, совсем одна.

А вечер смотрел, как упорно мечется.

Смычок страсти, будто пьяница с грузного сна.

И ей шептали, что кто-то фиалок у рва

Нарывал и бросал подножием рифм

Что ее душа – элементарная алгебра,

А слезы – нулевой логарифм.

Что раздеты грезы, и фиолетово-сумеречно

Наструнили стаканы ленно вина,

А она уронила в страстном шуме речь,

Плакала долго, хрупко, совсем одна.

«Луна плескалась, плескалась долго в истерике…»

Луна плескалась, плескалась долго в истерике

Моторы таяли, жужжа, как оводы,

И в синее облако с контуром Америки

От города гордо метнулся багровый дым.

А там, где гасли в складках синего бархата,

Скользя, как аэро, фейерверки из звезд,

В стеклянные скаты крыш десятиэтажных архонтов

Пролить электричеством безжалостный тост.

И в порывах рокота и в нервах ветра

Металось сладострастье, как тяжелый штандарт,

Где у прохожей женщины из грудей янтарем Cordon Vert'а

Сквозь корсет проступало желанье, как азарт.

А в забытой сумраком лунной лысине,

Где эластично рявкнуло, пролетая, авто,

Сутуло сгорбясь, сердито высится

Ожидающая улица в мужском пальто.

«Вы вялое сердце разрезали…»

Сердце разрежьте,

Я не скажу ничего.

К. Большаков

…Вы вялое сердце разрезали

И душу выжали, как лимон,

И ко мне, задумавшемуся Цезарю

Вы подносите новый Рубикон.

Ах не ступит нога вчерашнего гаера

На дрожащие ступени мгновений. У меня

Вчера на ладони вечность растаяла.

А сегодня обязательство завтрашнего дня.

И нищему городу в обледенелые горсти

Я подаю, как мелочь, мой запудренный плач,

А на обнаженном сердце, как на мускулистом торсе

Играет устало безликий палач.

«Весна, изысканность мужского туалета…»

Весна, изысканность мужского туалета.

Безукоризненность, как смокинг, вешних трав,

А мне – моя печаль журчаньем триолета

Струится золотом в янтарность Vin de grave

Кинематограф слов, улыбок и признаний,

Стремительный побег ажурных вечеров

И абрис полночи на золотом стакане,

Как гонг, картавое гортанно серебро,

И электричество мелькнувших взоров,

Пронзительный рассвет раскрытых глаз.

Весь Ваш подошв я от до зеркала пробора.?

Гримасник милых поз, безмолвно-хрупкий час.

Примечания

(1) Навь – олицетворение смерти.

(2) вайя – ветка

(3) ваю – род. п. 2 ч. от «вы»

(4) Учиться – ученье.

(5) Навина – владения смерти.